Перейти к содержимому

Яков Островский

Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.

08.2014

Yakov Ostrovsky, Островский Яков
Стих дня

Городской ноктюрн

У ночи своя походка.

           У человека – своя.

Человек останавливается.

                      Ночь продолжает идти.

Недавно добавленные:
Стихотворения / 1980-1989Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились среди недели, Посреди житейских дел.   Стоя так, к плечу плечом, Медленно тянули пиво, К стойке жались сиротливо, Говорили ни о чем.   Жизнь не так уж и горька, И глядишь: прожил неплохо – От открытия эпохи До закрытия ларька.   16.01.88 Похожие: МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ А у вдовы, молодой и бедовой, Ночью кончается месяц медовый.... СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... РУССКАЯ ИСТОРИЯ Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели.... СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... [...]
Стихотворения / 1980-1989А у вдовы, молодой и бедовой, Ночью кончается месяц медовый.   К утру и выйдет. К утру – потише. – Был, говорили? Был, де, да вышел.   Сроду в России дело простое: Дело простое – мужик на постое.   1.12.85 Похожие: В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились... БАЛЛАДА О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ Человек, геройски раненный в живот, Впервые подумал, зачем живет.  ... [...]
Стихотворения / 1980-1989У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада… А на Черной речке – белый лед. И ехать надо.   И пока Ланской не маячит вдали И она – не к нему, ликуя, Господи, пулю ему пошли! Легкую… Такую.   4.12.81 Похожие: МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как... В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... МОЯ МОЛИТВА Господи, если ты есть, милуя или карая, Высмотри меня там,... [...]
Стихотворения / 1980-1989В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ   Пустота. Только хвои мельканье – Зеленой иглы, что сшивает краями То, высокое, с этим, земным. Тонкий шов горизонта – намокших холстов замыканье. Лад нестройный в болота оркестровой яме. Хриплый вскрик коростеля, как всхлип. А за ним   Пустота. Пузырьки на болоте То вздуваются, то опадают. Так, наверно, дышал миоцен, Выходя из бормочущей жижи. Там, на дне, а быть может, и ниже Варят краску для этих полотен Оформители задников и мизансцен…   Тишина. И восходят пары Лишь затем, чтоб недвижность куста Оттенить – так задумано сдуру. Ах ты, мой коростель, не пора ль выходить из игры – Оркестровая яма пуста, Дирижер потерял партитуру.   Не аккорд, но дрожание в тоненьком горле твоем. Что ты можешь один, коростель? Отдохни, ради бога… Но зеленые иглы снуют. Но свинцовый висит окоем. И вздыхает болото коровой, жующей у стога. Похожие: КОШКИН ДОМ (русская считалка)   Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,... ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора... ПРЕДСМЕРТНОЕ. НАТАЛИ Бесплодие. Нелегкая пора. Пора – пустяк. А что, коли навечно... МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... [...]
Стихотворения / 1980-1989Умер старый капитан. Он готовился к событью, А теперь готов к отплытью В неизвестный океан.   До событья не дошло. А какого? Так на отдых. Плавать в каботажных водах Тоже, видно, тяжело.   Громко бухает оркестр, И труба гудит печально, Потому что изначально Нам не пенсия, а крест.   Изначально: вдовий вой Над первообразной гущей, И труба … И он, плывущий У тебя над головой.   29.05.87 Похожие: ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек... НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так... [...]
Стихотворения / 1970-1979Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы – от крыс, которые возились в перекрытиях между этажами. Но дом разваливался. Потому что это был очень старый дом. Скрипач, никогда не игравший в оркестре, ходил по соседям в одной пижаме, Вежливо стучал в дверь и говорил: – Ну, снесут. А что будет потом?   – Будет новая квартира, – говорили ему соседи. – С новой мебелью и, даст Бог, с новой судьбой. Скрипач слушал и говорил: – Когда мы переедем, Этот проулок нельзя будет взять с собой.   Соседи пожимали плечами и на всякий случай смотрели на проулок: может быть, там появилось что-то такое? Но там, как всегда, лежали ржавое колесо, и пустые консервные банки, и нечистоты. Тогда соседи говорили скрипачу: – Что ты, Проулок останется здесь – можешь быть спокоен.   Скрипач уходил. И вместо того, чтобы ходить по свадьбам и играть себе на скрипке, День и ночь вколачивал гвозди. И соседи его ругали. Он вбил, наверное, тысячу гвоздей. Но дом был такой хлипкий, Что даже самые длинные гвозди ему не помогали.   А тогда уже – что же оставалось делать? – Маленький скрипач взял да и помер. И из старого дома вынесли его тело. А душа его так и осталась в доме.   23.09.76 Похожие: КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И... ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит... АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по... [...]
Стихотворения / 1980-1989Когда на землю падал снег, Являлось ощущенье боли. Какими-то тенями, что ли, Был полон падающий снег. И одинокий человек, Прижавшийся к оконной раме, Не снег, совсем не этот снег Так долго провожал глазами. Челнок причаливал к кустам. Кричала выпь, вспорхнув с ночлега… И что-то промелькнуло там – Какое-то подобье снега. 24.03.89 Похожие: В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... ОСЕНЬ 1836 ГОДА А он не знал, откуда боль Приходит и куда –... ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... [...]
Стихотворения / 1960-1969Говорили много фраз. Пили много вина. А у женщины вместо глаз Была боль одна.   И давило, как горб: – Замаяли, замели. Так стучат о гроб Комья земли.   …Рот сухой облизав, Когда уходили прочь, Сказала, не глядя в глаза: – Куда тебе … в ночь?   И он, как столб забил, Сказал: – Стели, что ль … Он баб таких любил, В которых боль.   30.07.64   Похожие: ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... ПАУК Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было... [...]
Стихотворения / 1980-1989Тьма источала мед и яд. Недвижно. Недоступно зренью. Страдая медленной мигренью, В себя и в ночь смотрел Пилат.   Над Иудеей тишина Повисла. И висит незримо. Мигрень. И нет вестей из Рима. А в Риме Цезарь … и жена.   Бог с ним, с юродивым, Бог с ним. И лишь одно неодолимо… Мигрень. Высокий Цезарь. Рим… …Бог мой, как далеко до Рима!   20.11.86 Похожие: ПУСТОТА В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ   Пустота. Только... АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по... НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес... ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,... [...]
ПублицистикаНи дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии. “Наша задача — взять власть в свои руки”. Так говорилось вначале. Взять — это значит, приложить усилие. Или насилие. “Взять землю у помещика — такова суть дела”. Взяли… И создали общество распределения. И сменили… глагол — глагол “взять” для новой власти, впрочем, как и для любой власти, стал неудобным. Тем более, у кого брать? У рабочих и крестьян? У себя же? У власти? Приложить к ней усилие? Или насилие? В общем, с глаголом “взять” получалась форменная чепуха — глагол перестал идти в ногу со временем. И стали, вместо него, внедрять другой: “давать”. Давать стали все, что осталось от того, что взяли: соленую воблу по карточкам, меховые шапки, квартиры, которые раньше, припеваючи, занимали буржуазия и дворяне, какие-то — самые разнообразные — талоны, какие-то — самые разнообразные – места — в общем, все. В мозгах произошло некоторое смещение : с одной стороны, не отвыкли брать, с другой же, начали привыкать, что дают. И стала происходить с этим путаница в народе. Перекоп, например, брали сами, но кричали: ”Даешь Перекоп!”. А кто его должен был давать? Непонятно. Но поскольку лозунг шел сверху, а сверху давали, то и кричали так: ”Даешь!”. На лингвистический этот парадокс никто тогда, конечно, внимания не обратил — не до лингвистики было, поважнее были дела. А стоило обратить. Потому что было в парадоксе этом что-то от знамения времени. Нового времени. И глагол “дать” стал распространяться прямо-таки без всякого удержу. Давали Магнитку и Турксиб. Стали давать масло к хлебу. Глаголом “дать” все больше и больше насыщался внутриполитический лексикон. И он даже уже стал выпадать в осадок. И это естественно. Потому что выросли уже поколения, которые не брали — не участвовали, значит, во взятии. Которым давали. Все реже потому вспоминали в разных там газетах и вообще в печатной продукции, что власть в свои руки взяли, что землю взяли – много чего взяли. Все чаще стали писать: ”Советская власть дала крестьянину землю”, ”дала право на труд”, ”дала право на отдых”, ”дала женщине равные права с мужчиной” — практически все дала. Все дело в глаголе. Глагол внедрял ощущение зависимости. Что и нужно было власти. А давать не прекращали. Правда, давали все в очередях. Так что вместе с глаголом “взять” поистерлись и почти совсем вышли из употребления глаголы “покупать” и “продавать”. Просто смешно стало говорить: ”Продают муку”. Дают — это другое дело, это понятно. Внедряясь в голову простого, не совсем простого и совсем не простого человека, например, писателя или композитора, глагол “давать” был призван порождать в ней чувство неизбывной благодарности и неоплатного долга. И благодарность росла. Ибо с каждым годом давали все больше — рука дающая не оскудевала. Из власти сыпалось, как из рога изобилия: давали путевки, давали ордена (раз-давать стали позже), характеристики, направления в институт, давали среднее и даже высшее образование, соль, муку, сахар, масло и мясо. Дали Сталинскую конституцию. На фоне вчерашнего голода, голода, ставшего с 1917 года хроническим, все это представлялось полным изобилием. Дали-таки обещанное! И народ смотрел в руки власти преданно, благодарно и с надеждой: что еще дадут? Правда, при этом во все больших масштабах кого-то брали, все суровее кому-то давали. Но ко всему этому быстро привыкли и перестали замечать. Тем более, что власти обещали завтра дать еще больше, а послезавтра — и вовсе чего душа пожелает. И народ ждал — чему-чему, а ожиданию научился. В тех же самых очередях: стоишь себе, ничего не делаешь, маешься, а там, глядишь, давать начали. Теперь не зевай только. Долго и успешно воспитывала своих питомцев советская власть, создавая по Павлову условный рефлекс — чтобы в руку смотрел и к кормушке бежал. По звонку. Поощрение, наказание, а в результате — послушание. Такая система — пенитенциарная. Такое общество — распределения. Такие родители: Родина — мать, Сталин — отец. И вырастили. Иждивенца. Он и в руку смотрел и к кормушке бежал – к окошечку кассы. И пришли новые времена. Кормилица истощилась — грудь иссохла — шутка ли,70 лет. И отняли многочисленных детей ее от груди ее. И стало им голодно и сиро. И пришла им пора становиться взрослыми и самим добывать себе пропитание. А они не приучены — все на мать смотрят, все к груди тянутся: ”Мамка, титьки!”, все чуда ждут — авось молоко появится. А им: ”Нет социализма! Нет кормушки! Нет распределения! И производства тоже нет! Ничего нет!”. Ничего? Дудки. Главное-то осталось — микроб. Он-то самый живучий. На нем и государство выросло. И все мы. На этом самом — на ожидании чуда. Нельзя в одной, отдельно взятой? А вот и можно! Нельзя сразу из недоразвитого капитализма вперемешку с феодализмом в коммунизм? А мы верим. На полках пусто, а мы — “еще нынешнее поколение будет жить” — “раз — и в дамки”, как говаривал Ноздрев. Чуда, — кричим, -чуда! И чтобы без напряга — “по щучьему велению, по-моему хотению”. Как в сказке. И тогда приходит наперсточник с двумя колпачками и шариком. И супервайзер с гербалайфом. И целитель — экстрасенс, который раковую опухоль рукой снимет. И в газете появляется объявление: ”Как выучить иностранный язык за два месяца практически без усилий”. И институты становятся академиями. И кандидат наук переводится на английский и становится доктором. Без усилий — без диссертации и дополнительных затрат мозгового вещества. В обществе без надежды, в атмосфере ожидания чуда наперсточники растут, как грибы. Что там старый кустарь — одиночка! Вот уже ученый совет наперсточников решает вопрос: придумать такой факультет, чтобы студенты неслись безотказно, как куры в инкубаторе. Какие будут предложения? Врачи, учителя, инженеры — на это уже не идут: этих и так хоть пруд пруди, да и зарплаты не платят. Кто ж пойдет? Нужно что-то новенькое. -Журналистики! -Неплохо. -Маркетинга и менеджмента! -Очень хорошо. -Народных целителей со стажировкой в Индии! -Прекрасно! -А вот, скажем, парламентских деятелей с последующим устройством на работу? -Чудесно! И растут не по дням, а по часам престижные факультеты – колпачки, под которыми околпачивают студентов. На факультете журналистики лекции читают вчерашние преподаватели русского языка, не написавшие в жизни ни одной заметки. Мо-жет, они теоретики — диссертации защитили по журналистике? Нет диссертаций. А если и есть, то только не по журналистике. Лекторы факультета маркетинга и менеджмента только вчера узнали слова эти. И то по телевизору. А что делать — иначе зарплату где взять? Так три причины: историческая — то, что система распределения 70 лет выращивала из нас иждивенцев, бегущих к кормушке; психологическая — стремление получить все “практически без усилий” и социальная — то, что государство перестало нас кормить и загнало в угол, порождают ожидание чуда, ибо надежда на чудо появляется тогда, когда больше надеяться не на что. И тогда приходит наперсточник и сбывает нам по сходной цене чудо, которого мы ожидаем. И становятся вчерашние железнобетонщики народными целителями. И уже не различишь, где железобетонщик, где народный целитель-экстрасенс, а где…правительство вкупе с парламентариями, который год питающее нас надеждой, что вот-вот наступит благоденствие на основе всеобщего падения производства. А всего-то и нужно — два колпачка и шарик с инвестициями и стажировкой на Богамах. И растет, поднимаясь над нами, гигантская пирамида наперсточников — памятник безнадежности и неизбывной надежде на чудо. КОРОТКО И ЯСНО   *** Магазин закрыт. На нем табличка с надписью “перестройка”. И люди идут в другой. Через два квартала. В нем тоже ничего нет.   *** Уже перестроили черный хлеб: стоил 14 копеек, теперь — 22. Колбасы все еще нет. Перестраивают. В коопторг.   *** “Больше динамизма!” — таков новый лозунг. Цены демонстрируют торжество динамизма. Лестницу заменили эскалатором — то же самое, но больше динамизма.   *** Расцветает демократия: возникло Всесоюзное общество ветеранов, общество женщин, еще несколько других обществ. Человек из общества. Иди знай, из какого.   *** То частник выступал под видом государства. Теперь — государство под видом частника.   *** Экспериментально в отдельных районах, вместо одного, баллотируется два кандидата куда-то. Хотели послать куда-то обоих. Нельзя. Нужно одного. Тогда послали куда-то второго. *** Абуладзе: ”Покаяние”. Иззопов язык.   *** ЦК комсомола бежит за молодежью. Никак не догонит — одышка, ожирение — возраст. Молодежь пытается догнать ЦК комсомола. Напрасно — те все на машинах. Так и бегают друг за другом.   *** Реабилитировали Наполеона. Посмертно. Оказалось, что Ватерлоо не было. Вернее, было, но победили не те. А главное: Елена оказалась не святой. Какой ужас!   Невыдуманные истории Золото партии Есть история с большой буквы. Ее пишут. А есть истории с маленькой буквы. Их рассказывают. История с большой буквы всегда обращена лицом к политике. Истории с маленькой буквы – к человеку. Даже если они касаются политики. Вот одна из таких историй.   После исторической встречи Ю.В.Андропова с ветера­нами партии, на которой Генсек подчеркнул, что ветераны – это золото партии, было принято решение расформировать партийные организации пенсионеров при ЖЭКах и объединить всех коммунистов-пенсионеров в единые территориальные организации. Первое собрание новой организации, в которую вошел и я, было назначено на вторник на 14 часов в школе N 23. Без четверти два я пришел в школу. Возле дверей актового зала, где должно было проходить собрание, топталось несколько стариков и старушек. Я тоже стал топтаться. Прошло минут 20. Когда стало ясно, что что-то тут не так, кто-то из топтавшихся позвонил, и тут выяснилось, что собрание перенесли – теперь оно должно состояться в 3. Уходить уже было не с руки, и стали ждать трех. Золото партии, цвет партии ползет, с одышкой подни­мается по лестнице, шкандыбает – подтягивается. Три часа. Вошли в актовый зал, расселись. Четверть четвертого. Собрания нет. И нет секретаря, так что спросить, в чем дело, не у кого. Наконец появляется женщина (как выяснилось, секретарь – в глаза ее не видел) и объявляет: – Все пошли на Ширшова, 16. Собрание будем проводить там. Стало ясно: по-видимому, нас засекли, и мы в соответ­ствии с революционными традициями меняем явки – недаром же ветераны. Ширшова, 16. Низкое помещение окнами выходит на дощатый дворовый туалет: в одно окно – «М», в другое — «Ж». Правда, запаха нет – зима. Света тоже нет. – Ничего, – бодро говорит секретарь, – будем пока работать без света. В конце-концов, – думаю я, – подпольщики собирались не в лучших условиях. Все в соответствии с революционными традициями. Сумерки. Лиц почти не видно – конспирация. Тут выясняется, что не хватает стульев. Как самый молодой, бегу в ЖЭК, что рядом, и выпрашиваю три стула. Втаскиваю. Раздаю. Какой-то старик предлагает мне сесть с ним на один стул. Интеллигент. Отказываюсь. В это время впереди в темноте кого-то выдвигают в президиум. Освобождается два стула. Мой старик переходит на один из них, жестом предлагая мне садиться. Сажусь. Открывается дверь и входит бабушка с явно дореволюционным стажем. Отдаю стул ей. А сам становлюсь у дверей. Входит еще одна бабушка. Бегу и выпра­шиваю стул в ЖЭКе. За всеми этими стульями пропускаю половину собрания. А поскольку это собрание первое для новой организации, то, как выясняется, на нем присутствует представитель райкома. Молодой, напористый, он берет слово и приветствует ветеранов «от имени районной партийной организации». – Мне, товарищи, – говорит он далее, – очень понравилась атмосфера, в которой проходит ваше собрание. Какая атмосфера – здесь же дышать нечем! – задушенно кричит кто-то из темноты. И сидеть не на чем, – вздыхает рядом бывшая комсомолка. Не у вас одних так, – успокаивает представитель райкома. Действительно, думаю я, в стране еще не хватает стульев, туговато с электричеством – в общем, есть еще временные трудности. Но, видимо, ветераны партии как-то оторвались от жизни и уже не могут понять. А ведь понимали, всю жизнь. Понимали. – Товарищи, – говорит секретарь парторганизации, других помещений нам не обещают, так что будем обживать это. Я уже заказала портреты членов политбюро. Я стою, прислонившись к дверному косяку, и шепчу, как клятву: здесь будем стоять насмерть. Другие тоже стоят. Насмерть. 1997 Не на того напал Что-то с людьми нынче происходит.Недавно приятель мой, интеллигентный работающий пенсионер, всю жизнь при должностях бывший, рассказал мне такую историю.— Еду я утром на работу. Рядом – дама. Напротив – мужчина. У мужчины, представляешь, ширинка на пуговицах сверху донизу расстегнута. А он видеть этого не может – из-за живота своего, живот у него большой. Тут дама наклоняется ко мне и тихо так говорит: — Скажите ему, чтоб ширинку застегнул, а то мне неудобно. И мне, понимаешь, не очень удобно. И пока я думаю: сказать, не сказать, мужчина закрывает глаза, вроде задремал. Теперь уж совсем как-то – что ж, будить его? Тут он открывает глаза и вдруг говорит: — Вот понять хочу: что вы за люди повылезли, с дипломатами? Хоть ты, например? Я сначала даже не понял, кому это он. А он на меня смотрит и еще громче: — Что у тебя в дипломате? И вообще, кто ты такой? Тут я уже понимаю, что это он мне. Но от неожиданности у меня аж язык во рту заклинило. А он и не дожидается – меня заклинило, а его зациклило: — Вот я инженер. На заводе работаю. А ты кто? У меня в сумке завтрак. А у тебя в дипломате? Ну что можно везти в дипломате? Кто ты, чтобы вот так с дипломатом ездить? Господи, ну что он ко мне привязался?! Да отвяжись ты от меня, ради бога! И тут меня расклинило: — Вы бы лучше, — говорю я, — чем дипломатом моим интересоваться, ширинку застегнули, а то она у вас вся нараспашку. Ну, думаю, теперь-то он от меня, наконец, отвяжется. А он, как ни в чем не бывало, ширинку свою на ощупь застегивает по пуговице и при этом не останавливается: — Подумаешь, ширинка! Я вчера в командировке был. Утром приехал. Вот только сумку схватил с завтраком. А что у тебя в дипломате? Кто ты чтоб с дипломатом ездить? И тут меня прорвало: — Да жидо-масон я, хоть и украинец во всех коленах! Жидо-масон, понимаешь?! Карл Маркс, Троцкий, Ленин! И я! — Да нет, — вдруг засмущался он, — я лично против евреев ничего не имею. — Имеешь! – уже почти ору я на весь троллейбус. И откуда что взялось – я уже совершенно не соображаю, что говорю. – Это ты, — кричу, — Ленина возле обкома краской замазывал? А теперь торбинкой с завтраком прикрываешься? А он глаза выпучил от удивления и только бормочет: — Да не красил я Ленина. У меня и краски нет. Вот привязался! Ну, тут как раз моя остановка. Я и сошел. А на работе меня сотрудники уже третий день вопросом донимают: — Что у вас в дипломате, Юрий Борисович? Много их в том троллейбусе ехало.   *** 13 марта 91 года. Троллейбус. Водитель резко тормозит. Мужчина возле кабины: — Я вот сейчас вытащу тебя оттуда да мордой об асфальт заторможу! Голос откуда-то сзади: — А ты и дальше за Союз голосуй! Они тебя мордой об асфальт всю жизнь тормозили и дальше так тормозить будут. Троллейбус ощерился голосами. Троллейбус раскололся. Рядом со мной мужчина лет сорока. В руках, видно, только что купленная (рассматривает, обнюхивает) «Меринг и Маркс». Вслушивается. Закрывает книгу. Ко мне: — Говорят: Брежнев. Брежнев еще ничего, жить можно было. А этот придурок откуда взялся? Союз развалил. Европу отдал. — И Персидский залив, — поддакиваю я и начинаю протискиваться к выходу. Придурок – он придурок и есть. Из троллейбуса – в сберкассу – платить за квартиру. В сберкассе тоже не протолкнуться. Молодая женщина с ребенком на руках. Кто-то впереди говорит: — Женщина, идите без очереди. Женщина, как-то виновато оглядываясь, покорно проходит вперед. — Могла бы и постоять, — почти спокойно говорит пожилая. – Погуляла бы с ребенком. Пенсионер, стоящий рядом, с лицом «бвшего»: — Молодежь. Они везде лезут. Я-вот… у меня одни штаны были. Переходит на визг: — Да выбросить ее – и все! Пожилая (тоже уже с повизгиванием): — Я в горячем цеху работала. На Петровке. В баню шла – с меня текло. Голодали. И ничего. — Ничего, — говорю я успокаивающе, — они еще тоже голодать будут. То ли аргумент подействовал, то ли энергия вся в гудок вышла – успокоились. Выходя, подумал, вспомнил: «Из искры возгорится пламя». И холодок по спине.   17. 03. 91. Избирательный участок. День голосования: скажите «да» Союзу! Чтобы сказали, демонстрация изобилия (будущего) – кефир в вестибюле. Кефир! И ни одного человека. То есть без очереди! Подхожу ближе. Глазам не верю. Тут же подходит женщина. Тоже не верит: — Продаете? — Только в обмен на бутылку. Люди недальновидны – приходят голосовать без бутылок. Организаторы дальновиднее – увезут назад и… распределят. «Голосуйте за Союз!».   16. 12. 92. Вчера был слух: завтра будут давать мясо, по 107 (а на базаре –300). Очередь занимали с ночи. Синие чернильные номера на ладонях уже перевалили далеко за 100. Стоят. — Говорят, будет после обеда. — Что значит «говорят»? — Заведующая сказала. В обед всех выгнали на улицу. — Обед кончится – впустим. Мороз. Обед кончился полчаса назад. Стоим. Наконец впустили. Мяса нет, но хоть тепло. Стоим. Мяса так и не привезли. …И стоять будем Пошел я в овощной магазин. На борщ купить. Есть капуста. И картошка есть. И бурачки. Продавщицы нет. И в очереди трое стоят всего: один мужчина и две женщины. Я четвертый. Стоим, Уж пятая появилась, шестой и седьмой пришли. – А продавщица где? — осведомляюсь я у третьей. – Сказали, товар принимает. – И давно? – Не знаю, я пришла – ее уже не было. От нечего делать смотрю, как два плотника под руководством директора новую дверь устанавливают. А очередь тем временем растет помаленьку. И терпение иссякает. И кто-то сзади уже обобщает про «наши порядки». И кто-то другой подхватывает, что «у нас людей ни во что…» И это все громче. Просто уже вот-вот начнется. И тут она появляется из подсобки. И успокаивающе, как детям: – Ну, чего расшумелись? Сейчас всех отпущу. И всех сразу отпустило. Но только она свою тару на весы поставила, директор кричит. – Иди дверь подсоби ставить, бо мне уже некогда. А люди подождут. И она разводит руками и выпархивает из-за прилавка. И тут я не выдерживаю. Я вытыкаюсь из очереди, подхожу к этому директору и говорю ему про «наши порядки» и про «»людей ни во что» – короче, пусть продавщица идет и отпускает, а дверь подождет. И вдруг от очереди отделяется второй, с орденскими колодками, и строго так говорит: – Не мешайте людям работать, только время затягиваете. И вся очередь сразу начинает волноваться и шуметь, что вот «трудно ему постоять», что «пришел здесь права качать, ты дома качай», что «все стоят, как люди, а он… Барин выискался – ему больше всех надо!» А и правда, что мне, больше всех нужно? Плюнул я на свой борщ и пошел из магазина. До сих пор понять не могу, чего это они так. Одно только и ясно: на том стоим. 19 июня 1997 ШКОЛА ВЫЖИВАНИЯ КАК ПРОЖИТЬ НА СТИПЕНДИЮ Начните с психотерапии. Вам не по карману мясо? Станьте убеж­денным вегетарианцем. Как Лев Толстой. Оказаться в компании с графом не только полезно, но и приятно. И поможет избавиться от комплекса неполноценности. Что до молочных продуктов, представьте себе, что все это – от коров, кормленых травой после Чернобыля, – и ваше желание как рукой снимет. Просыпаясь, думайте о том, что сахар – это белая смерть, а прочие сладости ведут к диабету и ожирению, и благодарите власти за ограничение своего рациона. Как видите, благодаря психотерапии необходимая вам «корзина» сильно уменьшилась, а количество дней, которые вы можете прожить на свою стипендию (а то и зарплату), увеличилось. Если вы все равно не можете дотянуть до конца месяца, рекомендую вам новую систему питания. Нет, не по Шелтону и Брэггу -модные на Западе системы, рекомендующие на завтрак два банана, вам не подходят. Я предлагаю совершенно кондовую, приспособленную к местным условиям и проверенную на себе систему – первобытную. Как известно, первобытные люди, как животные, питались по сезону. А поскольку мы по уровню жизни приближаемся к первобытному состоянию, питайтесь по сезону – сезонная пища намного дешевле. Ни в коем случае не ешьте фруктов зимой или первых овощей летом – в это время их тяжело переваривает ваш кошелек. Летом – нажимайте на помидоры Но не сразу. Даже в светлом коммунистическом вчера я не ел помидоров по рублю. Выжидал и тогда, когда цена их опускалась до 50 копеек и выходил на охоту только к тому времени, когда она доходила до 30. И покупал за 15. Вы скажете: как за 15 и при чем тут охота? При том и охота, что за 15. Приходя на рынок, я перехожу на режим поиска. Я отворачи­ваюсь от крупных и обхожу помидоры средней величины, не моргнув глазом, прохожу мимо бабок и молодиц, перед которыми по­мидоры возвышаются горой. Но вот взгляд мой цепляется за бабку, которая уже завершает базарный день. И тут я пикирую, как кор­шун на добычу. – Почем? – Тридцять. – А такие? – показываю на помидор, только цветом отличающийся от винограда. – По двадцять. – А если выберете и я все заберу? – Ну, то по п’ятнадцять. И все довольны: бабка – потому, что на такие никто и не смотрит, привыкнув, что крупное лучше мелкого и не вдумываясь в то, что это относится ко всему, что дает отходы в виде корки, кожуры и прочего, а помидоры – продукт безотходный, я – понятно: ешь на здоровье сколько влезет три раза в день – с луком и постным маслом, с хлебом и… Не знаю, как вы, а я люблю сало. Но с салом есть тонкости. В прямом смысле: ищи свежее и самое тонкое, на которое покупа­тель, как и на твои помидоры, и смотреть не хочет, – его за полцены отдадут. Вы скажете: так оно ж не помидоры – шкура отходит Это правда. Но проверил и без шкуры дешевле. Теперь хочешь – соли, а хочешь, как я, – перетопи его с лучком – первосортный продукт получается – белый, вкусный, ароматный. Мажь на хлеб и… Изредка можно устраивать бесплатный молочный завтрак. Идете на рынок в молочный ряд и пробуете творог и сметану. А молочный ряд длинный… 17 июля 1997 Похожие: ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который... ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше... БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что... [...]
Стихотворения / 1980-1989День начинался коврижкой домашней, Запахом сдобы в громадной квартире, Старой шелковицей, змеем бумажным Где-то вверху, в перевернутом мире. Важный старьевщик вышагивал к дому. Ведра паяли, кастрюли лудили. И не по серому – по голубому Брички, колесами кверху, катили. Я просыпаюсь от странного звука: Темный старьевщик стоит среди ночи, Лудит головки солдатам и куклам, Точит ножи и что-то бормочет. 9.02.89 Похожие: ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как... У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились... К СОСЕДЯМ В ТРИГОРСКОЕ …А за Александр Сергеичем Конь оседланный стоит. Вот поедет –... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... [...]
Стихотворения / 1970-1979Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне. Он замолкал и часами сидел в огороде. И смотрел, как становится рыхлым, как ссыхается, как оседает снег. И уходит в землю. А сам он не знал, что уходит.   Потом приходило время, когда он вспоминал про обутку – что прохудилась. Потом приходило время выбирать и ломать палку у старой вишни. Потом – отыскать котомку: вот она, пригодилась … А бабка смотрела тихо и молилась неслышно.   …Вот он сошел с крыльца – скрипит под ногами щебенка. Вот доходит почти до крестов, легко, не чувствуя тела. Вот в последний раз оборачивается… Издали каждый человек становится маленьким, похожим на ребенка. И в этом все дело.   8.04.77 Похожие: НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль... НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо... БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,... НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... [...]
ПублицистикаЯ делал то же, что и всегда: думал. Париж, который «увидеть и умереть» — создан рекламой. Не только и не столько потому, что в свое время был законодателем мод, а благодаря Бальзаку, Гюго, Дюма…, а потом, за ними, Хемингуэю, воспоминаниям Эренбурга и…и…и… Для человека, все это читавшего, Париж – кружевной воротничок в бабкином сундуке, засушенный листок в книге, старая фотография, на которые, случайно наткнувшись, вспоминаешь… Для всех остальных – голый король, одеянием которого принято восторгаться. Поэтому, кроме ахов и охов, никаких впечатлений – главное: приобщиться. Шенгели, забытый поэт серебряного века, как-то рассказал. — Слушали «Фауста». Сидевшая рядом дама, вдруг повернулась ко мне: — Георгий Аркадьевич, музыка – да, но я не понимаю, почему «Фауст» — по-моему ужасно тяжеловесная вещь считается величайшим произведением. — Я тоже, — сказал Шенгели, — но об этом не принято говорить в обществе. Лувр заполняют потребители культурных ценностей. — А к Моне Лизе вы нас поведете? – беспокоится «культурная женщина»? Возле Моны, как всегда, толпа. Но все же можно протискаться и… стань и смотри, сколько хочешь. «Культурная женщина» протискиваться не стала – просто подняла над головой фотоаппарат и сфотографировала: «Дома насмотрюсь». Купила б репродукцию, но ей нужно, чтоб своя и дома. Какой-то американец (еврей из России, бывший штурман) по-американски технологизировал процесс: он, вообще, не смотрит – поднимает над головой киноаппарат и… Дома будет показывать: те же «Здесь были Киса с Осей», но с применением новейшей киноаппаратуры. — А «Черный квадрат» Малевича? — Он не в Лувре, — отвечает экскурсовод. — Жаль, хотелось посмотреть. Ведь это тоже шедевр, правда? И кто бы ему объяснил, что «Черный квадрат» — не только не шедевр, но и не произведение искусства, хотя и вошел в историю искусства как… манифест (тогда, в искусстве вообще, было время экспериментов и манифестов: манифесты футуристов, конструктивистов, имажинистов и даже ничевоков – искусства могло не быть, но манифест – почти обязательно, и все это, естественно, осталось в истории искусства), Так в музее могли бы выставить… морковку, которую Маяковский носил вместо галстука. Просто «Черный квадрат» долговечнее морковки, которая давно бы сгнила. Малевич – так – выразил концепцию модного в двадцатых годах кубизма: основа живописного искусства – геометрическая форма. Результат превзошел все ожидания: потребитель искусства вперяется в квадрат: рамка предполагает искусство, искусство — смысл, вот он и ищет этот самый смысл, стараясь разгадать квадрат, как улыбку Моны Лизы: может, он какой-то особенный квадрат? или особенно черный? Или я чего-то не понимаю? Или, если всмотреться, то там что-то есть? Ведь за него миллион дают. Или больше? За что-то же платят. Платят. Не за искусство, за уникальность. И за морковку бы платили. Если бы не сгнила. Кстати, о двух парижских достопримечательностях: Моне Лизе и Эйфелевой башне. Ради первой я, собственно, и ехал в Париж (так и говорил: «Хочу выяснить личные отношения с Моной Лизой). А выяснить нужно было вот что: в репродукциях она на меня особого впечатления не производила, и никакой загадки я в ее улыбке не видел. Значит, — думал я, — либо опять реклама, либо… что-то там есть в подлиннике, чего репродукция не передает. Протиснулся сквозь, встал у загородки, и вот мы наедине. Пол-часа (из отпущенных на весь Лувр полутора) длилось наше свидание. Сначала – впечатление копии копии: в репродукциях краски ярче, резче, здесь(может быть потому, что за толстенным стеклом?) – какие-то притушенные, мягкие. Из-за этой резкости красок копия в какой-то мере теряет глубину, объемность (может быть, фотография уплощает?). Но все это не разрешает загадки, не той, о которой пишут искусствоведы, а другой – той, «о которой не принято говорить»: почему Мона считается одним из чудес света. Стою, смотрю, думаю. В мозгу, как в диапроекторе, одна за другой сменяются картины, виденные в других залах, по дороге к ней. Вдруг: кажется понял – в тех, многих изображение условно: не только сюжеты, но и портреты (как правило, парадные) далеки от реальности: все эти Марии и Магдалины, а за ними — князья, герцоги, инфанты… На этом фоне… Вот чего не передает копия: все дело в фоне – «просто» Леонардо на столетия опередил своих современников. Вот почему искусствоведы восторгаются, а народ «безмолвствует»: одни (даже те, кто не ходил по залам Лувра и не видел подлинника) рассматривают картину «на фоне» истории живописи, другие рассматривают саму картину и видят то, что видят, не видя в ней ничего особенного. Особенной делает ее, как, впрочем, и Париж, не непосредственное впечатление, а знание. А это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Все, пожалуй, можно двигаться дальше. Но свидание продолжается: мы молча смотрим друг на друга. И в какой-то момент я замечаю, что уже не думаю о картине, я думаю о ней, как о женщине: мне нужно понять, мне бесконечно важно понять, как она ко мне относится. И я не могу этого понять, потому что в этих глазах, в этой проклятой улыбке мне видится (только ли видится или есть на самом деле?!) то нежность, то какая-то отрешенность, как будто смотрит она не на меня, а куда-то в себя, то что-то высокомерное, даже презрительное, отторгающее меня, то что-то кокетливое, заигрывающее, вызывающее. Любит? Не любит? Наверное, именно это мучило Леонардо и заставило превратить факт жизни в факт искусства и, наверное, обратное превращение произошло только потому, что мы долго оставались наедине и она смотрела на меня так, как когда-то смотрела на него. И все, что в ней было, относилось ко мне и потому вызывало у меня ту же реакцию: желание понять, что же стоит за этим взглядом, за этой улыбкой. Так разрешились мои «личные отношения» с Моной Лизой. Оказалось, что я как в воду смотрел: чтобы понять, что выделяет ее из прочих «шедевров живописи», нужны были именно личные отношения. А, черт! Я ведь не об этом хотел писать, да вот текст попутал. Так и хочется вслед за Пушкиным: «Так вот куда октавы нас вели!». Лет двадцать назад я написал о стихе, как о саморазвивающейся системе. Сейчас я думаю, что это свойство любого связного текста, только в стихе это проявляется более явственно, что ли. Я уже много раз замечал (А вы не замечали? Даже когда пишете обычное письмо?), что текст (логикой, грамматикой, синтаксисом, придаточными предложениями) толкает тебя под руку, буквально понуждает строить себя так или иначе, и, в конечном счете, ты уже пишешь не то, что и как собирался вначале, а как бы под его диктовку – становишься невольником текста (вот я и этой фразы не собирался писать, а тут пришло в голову: «невольник чести» — и написал). И вот я хотел написать о Моне Лизе только в связи со своими мыслями об искусстве (а я, как в анекдоте, «завсегда об этом думаю»), что делает ее настоящим искусством то, что, вообще, отличает настоящее искусство, — не просто многозначность, хотя и этого бы хватило, но противоречие. Которого в большинстве известных мне портретов нету. Даже если они достаточно психологичны (как, например, автопортрет Рембрандта). Противоречие придает произведению искусства, если можно так сказать, эмоциональную энергию. (Пожалуй, лучше других поняли это романтики, поняли… и стали тиражировать свое открытие). Вот и все. А написалось что-то другое, что, по-моему, и не стоило писать ни по мысли, ни по форме. А теперь опять к искусству, только теперь «на фоне» Эйфелевой башни. И уж постараюсь коротко – чтобы текст не успел увести в сторону. Эйфелева башня сразу поражает мастерством. Мастерство (словарные определения все мимо) – это преодоление сопротивления материала и подчинение его цели. В Эйфелевой башне оно проявляется в том, что огромная, тяжелая махина выглядит как нечто эфемерное и кружевное. Подчеркиваю, в этом явлено мастерство, мастерство, а не искусство, потому что, в отличие от искусства, с которым его часто путают, мастерство бессодержательно – оно определяет формы, а не сущность ( и само определяется ими). Но вот случайно – для меня – эта форма наполнилась содержанием. Когда мы были уже внутри и лифт или подъемник медленно поднимал нас, я увидел в стекле механизм лебедки или как оно там называется. Тяжелый, грубый, почему-то напомнивший мне одновременно паровой молот и нож гильотины, он неуклюже, с очевидной натугой, скрипя, ворочался внутри легкой кружевной конструкции. И это было так, как если бы Квазимодо поселился в теле Эсмеральды. И это было так, как … Господи, да оно породило и еще могло породить десятки «как». Потому что сочетание легкой конструкции с грубым механизмом внутри породило образ.   Похожие: ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что... О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний   Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
Стихотворения / 1980-1989Наташе   Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден, как Иов. А ты, человек, говоришь: «любовь». Что знаешь ты про любовь?!   Об одном и пекусь, пока живу: Быть бы душе живой… Пришел татарин. Увел жену. Сделал своей женой.   И он постелит ее, как траву, И будет мять, как траву. И она нарожает ему татарву, Худую, как плеть, татарву.   И будет так же течь вода И день сменять ночь … И его ребята придут сюда И возьмут мою дочь.   Так не лучше ли так сидеть у огня И так согревать кровь … Не было женщины у меня. Не было женщины у меня! Что знаешь ты про любовь.   21.01.89 Похожие: В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... МОЯ МОЛИТВА Господи, если ты есть, милуя или карая, Высмотри меня там,... [...]
Стихотворения / 1990-1999Закатился пятак под лавку. Закатился, дурак, по пьянке. А и выпил всего полбанки. Ах, поручик, пора в отставку.   Уходи в отставку, поручик, – Хуже нет – дожить до бесчестья. Уезжай-ка в поместье лучше. Только где оно, то поместье?   Нет поместья. Изба чужая. На полатях детишек стайка. И поручик не уезжает. Служит, мается, спит с хозяйкой.   19.06.1992 Похожие: БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная... БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... ИУДА Что ты делаешь здесь? Разве эта земля – твоя? Разве... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... [...]
Стихотворения / 1980-1989Всю ночь кричали петухи… Булат Окуждава *** Всю ночь шел спор до хрипоты И жгли свечу. И кто-то говорит: «А ты?». Но я молчу. И спор проходит стороной – Валяй, ребята. Все это было и со мной. Давно когда-то. А поутру (затрубит рог И филин ухнет) Хозяйка яблочный пирог Несет из кухни. И тесто дышит горячо Лимонной долькой… И пухлое ее плечо. И все. И только. 10. 5. 88 Похожие: ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора... ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили... ПИЛАТ Тьма источала мед и яд. Недвижно. Недоступно зренью. Страдая медленной... [...]
Стихотворения / 1970-1979Куда нам деться с болями своими? Куда нам деться?! …И вдруг тебя шелковица обнимет Из детства.   Из-за забора. Повторяет имя, Ворованная, просит вороваться… А ты ни вырваться, ни там остаться… Куда нам деться с болями своими?   Куда нам деться от своей печали, Когда случайный снег на плечи ляжет, Пуховой рукавичкой душу свяжет И нитку выдернет. И оборвет в начале.   И будет медлить время у порога. И встанет день и сердце приподнимет. И ляжет белой скатертью дорога… Да вот друзья… Куда нам деться с ними? 23.07.78 Похожие: ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный... В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... СКРИПАЧ Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы... ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит... [...]
Стихотворения / 1990-1999Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь опор.   Двор зарос лопухами. Огромный такой двор. И лопухи огромные. Один – над головой. И брат мой. Ещё не убитый. Ещё живой. Ещё высокий. Ещё как дерево, а не как трава. Как дерево. Которое в войну спилят на дрова.   – Господи, – плачет мать, – что у него в голове?! Что у него в голове!.. А мне и доныне снятся Высокие лошади в высокой траве. Лошади, откладывающие лошадиные яйца.   27.06.1993 Похожие: ПОВОРОТ Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот.... ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... ГОСТЬ – А у белой лошади был жеребенок белый. В избе... [...]
Стихотворения / 1980-1989А он не знал, откуда боль Приходит и куда – уходит. И ничего. И можно, вроде, И дальше жить – не в этом соль.   Что боль, когда бы не шаги Под лестницей – их шум несносен! Когда бы не шаги … Не осень … Когда б не осень … Ни строки.   20.08.86 Похожие: ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора... В ЭТОМ ГОРОДЕ В этом городе у каждой женщины что-то такое в глазах.... ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес... [...]
Публицистика…И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто я стал жить справа налево. Дома я встаю не раньше десяти. Здесь – в шесть. Утра! Дома меня ни под каким соусом не заставишь выйти прогуляться, подышать свежим воздухом, а не сидеть в прокуренной комнате. Здесь – выхожу и гуляю! Придуманный язык звучит на фоне придуманных деревьев. С одного из них, растущего перед моим окном, свешивается махровый красный цветок. Один на все дерево! Как это может быть, не знаю. Скорее всего, этого быть не может. Но есть. Как и многочисленные девицы в хаки, с пилотками, засунутыми в лычки. Дети с длинными палками в руках переходят улицу. Почему палки? Зачем палки? А как раз для перехода: палка в руках ребенка – жезл регулировщика. Самообслуживание, однако. Квартиры с неясными очертаниями: какие-то стеночки–ширмочки, какие-то тупички-заначки. Там, где, вроде бы, не должно быть ничего, обнаруживается нечто: балкончик, кладовочка, неожиданная комнатка – в общем, какой-то закопелок. Мне говорят: — Не забудь на ночь или уходя оставлять жалюзи, закрывающие окна, открытыми – через открытые окна не влезут, а через закрытые жалюзями запросто – тогда рама отодвигается. Где логика? А без логики. Третьего дня закрыл , а ночью проснулся от звука сдвигаемой рамы. И – ладонь! Спросонья взревел нечленораздельным хрипом. Ладонь исчезла – ша, уже никто никуда не идет. Улицы, конечно не все, отдельные, перпендикулярны сами себе и потому упираются сами в себя. В субботу пустынны. Если на улице люди, — арабы. Дети командуют взрослыми и делают что хотят: положил в автобусе ноги тебе на плечи, выплюнул жвачку прямо тебе под ноги, а ты ни-ни – ребенок! Сережа стал Иосиком и настаивает: — Не говори: Сережа, никогда не говори: Сережа. Понял? Где бы вы ни жили, в любое время суток над вами «то взлет, то посадка». Судя по этому, Израиль – самая могучая авиадержава мира. Куда там США или СССР! Местный еврей-антисемит (такие здесь тоже водятся, может, их здесь тоже выращивают?) объясняет: — Просто они все время пускают один единственный самолет – чтобы создать это самое впечатление. На самом деле, объяснение другое: Израиль – страна маленькая – взлетающий самолет виден (и слышен) отовсюду. Вдруг замечаю: Наташа, которая никогда даже обручального, носит три кольца на одной руке. — Что так? — Другие носят на каждом пальце. У нас так принято. И действительно – сам видел, даже одну сфотографировал бы, если бы аппарат был: на всех пальцах – кольца, причем на безымянном – кольцо-часики, так что, чтобы посмотреть, сколько там натикало, нужно выпрямить палец в жесте «fuck you», хорошо хоть, что безымянный; с левой руки свешиваетс массивная золотая цепь, на шее – одна еще массивнее и вторая – потоньше. Не женщина, а витрина ювелирного магазина. Кстати, в витринах ювелирных магазинов – только массивное и безвкусное. И этим славятся израильские ювелиры?! Да ничего подобного. Просто здесь это носят. А то, чем славятся, делают для Парижа и Лондона. Вообще, по культуре, нравам, обычаям Израиль – это районный центр оседлости, разросшийся до размеров страны. Да и то сказать, за такое время можно вырастить деревья и виноградники, культура за такое время не выращивается. Говорят, вырастили голубоглазых, стройных девиц. Не видел ни одной. Хотя моя дочь и другие настаивают, что, хоть и не может быть, но есть. — А почему ж не видно? — Что ж ты хочешь, они днем не ходят. Но вечером их тоже не видно. — Естественно, работают. Вечером работают, днем отсыпаются. Так и остаются легендой. Справоналевые поэты. Устроили конкурс. Все признали друг друга. Этим и живут. Бедные неудачники, приобретя в родной стране стойкий комплекс неполноценности, ринулись осваивать духовную Калифорнию. Во- первых, стали печатать себя напропалую: мой знакомый, лишив жену всех ее драгоценностей, напечатал четыре книги, другой, у жены которого не было драгоценностей, — три, но зато стал Председателем организованного им же Союза Писателей. Избрали? Что ты, сам себя назначил. Теперь неписатели дают рекомендацию неписателям в Союз Писателей. Какие-то огромные летающие существа. Думал: мыши. Говорят: летающие тараканы. Огромные муравьи – один израильский муравей запросто сборет целый русский муравейник. Все укрупняется, как сквозь увеличительное стекло: муравьи, тараканы, незаметные писатели: незаметные авторы журнала «22», который правильно было бы назвать «38 и 9» объявляются, чего мелочится, классиками мирового уровня: «Это наш Шекспир!», территория области – страной, мало того, великой страной. То, о чем у нас говорят шепотом или понизив голос, здесь в автобусе ли, на улице – как в мегафон. Израиль шумит, как море. И только по субботам… Кафе. На вывеске крупно: «ИБЕНАМАТ». Пошли к «ИБЕНАМАТ» — выпить чашечку кофе. Кстати, о клубничке. Парень, приехавший в гости: — Хочу пойти в публичный дом, интересно… — У нас публичных домов нет – запрещены. — А я слышал… — Нет. Запрещены. Можешь пойти в массажный кабинет. Но это риск. — Что, можно получить…? — Что ты, можно НЕ получить. — ??? — Ты раздеваешься, и тебе возвращают деньги – гоев не обслуживаем. Справоналевость во всем. Сказать женщине «ослиха» — не обидится. «О» она не расслышит, а «сли ха» означает «извините, прошу прощения». Что говорить, если «они» — это я. В общем, летающие тараканы. Часть комнаты, примыкающую к окну, здесь называют балконом, если эта часть отгорожена раздвижной стеклянной перегородкой. Так и говрят с гордостью: «У нас это балкон». У Них это балкон. У Них это поэты. У Них! Сли ха!   Похожие: ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА   Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –... О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который... ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Стихотворения / 1970-1979Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек был, умный, Добрый был человек.   Руки лежат сбоку. Повязана платком щека. Оставил человек собаку. Лохматую. Щенка.   Ой умер человек, жалко – Жить среди людей не смог … А щенка сволокли на свалку – Игрушечный был щенок.   Неказистый такой, ушастый, Тряпичный такой он был. И любил его старик ужасно. …А больше никого не любил.   27.07.70 Похожие: СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо... КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И... НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... [...]
ЛитературоведениеКакое время на дворе, таков мессия. Андрей Вознесенский В промежутке меж звуком и словом опрометчиво медлит душа Белла Ахмадулина ПРОМЕЖУТОК Прошло время. Оттепель была позади. Фронда становилось воспоминанием… – Нет литературы, – вот уже много лет подряд вздыхает читатель. То есть, вообще-то, печатной продукции много. Особенно по сравнению с 1913 годом. Но литературы нет. И в то время, как прилавки книжных магазинов ломятся от свежей макулатуры, другую макулатуру (а иногда и эту самую, только вчера купленную) сдают на вес и на полученные талоны приобретают литературу. Литература – по талонам, как хлеб во время войны – по карточкам! Нужно ли более яркое свидетельство дефицита? Нет литературы. Между читателем и издателем – пустота, промежуток. О нем, о том, что заполняет его, ибо свято место пусто не бывает, и речь. Но прежде нелишне выяснить две немаловажные вещи: что такое литература и что такое макулатура, и чем одно отличается от другого, и, вообще, что с чем едят…читатели? Без длинных наукообразных рассуждений, хоть нынче они в моде, без стремления к дефинициям, можно сказать, что литература вообще и русская, в частности, всегда отличалась тем, что говорила людям нечто, им необходимое, и по тем вопросам, которые этими самыми людьми ощущались либо как «больные», либо просто как достойные внимания. О том, что Волга впадает в Каспийское море, литература с некоторых пор предпочитала умалчивать – очевидно, надеясь на эрудицию читателя и на макулатуру, которая этим только и пробавлялась, стремясь по форме походить на литературу. Зато от протопопа Аввакума до Льва Толстого литература пыталась объяснить людям, что есть зло и что – добро, то бишь, воспитывать нравственную человеческую личность (а воспитание такой личности – дело первостепенной важности для всего общества). От Пушкина до Достоевского и того же Толстого литература стремилась высветить психологию личности, справедливо полагая понимание этой психологии одним из главных условий человеческого взаимопонимания, а значит, и жизнедеятельности общества. Одновременно она пыталась моделировать действительность, дабы помочь человеку познать ее законы, до которых не добрался ученый аналитик. А заодно и те, до которых добрался, ибо ученый язык темен и невнятен для неспециалистов, да и выхолощены в нем как ненужные те самые эмоции, которые-то и составляют основу личностного познания. Все сказанное, надо полагать, должно бы относиться и к сегодняшней нашей поэзии, на небосклоне которой (да простит мне читатель старомодную выспренность) продолжают сиять четыре звезды первой величины. Хоть блеск их несколько потускнел и критики все чаще вставляют в свои «обоймы» другие имена: от Владимира Соколова до Николая Тряпкина, от Николая Рубцова до Юрия Кузнецова, да что-то, несмотря на все старания критиков, эти четверо остаются кумирами читателя. И потому, оставив критикам критиково, мы вместе с читателем останемся верными нашим героям и посмотрим, что же стало с ними двадцать лет спустя? Глава 1. ВОЗНЕСЕНИЕ БЕЛЛЫ «Tempora mutantur et nos mutamur in illis», – говорили древние. Что означает: времена меняются, и мы меняемся в них. Беллу времен Фронды создало время и унесло время. Когда-то она была девчонкой из нашей с вами компании. Обычной девчонкой. Недаром один из «великолепной четверки» назвал ее «божественным корешем Белкой». Теперь это для нее прозвучало бы диким, вульгарным амикошонством. Теперь Белла в вашу – любую – компанию не входит. Не снисходит. Ибо стала первой дамой литературного салона. О чем она? Естественно, о самом важном…для него, для литературного салона: о том, что пишется, о том, что не пишется, о том, как она любит Пушкина, и Лермонтова, и Андрюшу Вознесенского, и как не любит Дантеса и Мартынова, и как ни в грош не ставит то ли антиквара, то ли станционного смотрителя – в общем, того, плебея, у которого поэту увести жену сам бог велел, потому что он, поэт, – «Фауст и фантаст», как говаривал Пастернак. А также делится своим сплином, тонкими настроениями, мигренью…В общем, у кого что болит, тот о том и говорит… И салон в восторге, ибо у него болят, вернее, чешутся эти самые места. Но благовоспитанный салон не всегда может себе позволить чесать все чешущиеся места. Например, так прямо и наплевать на простого служащего – смотрителя или антиквара, а главное – сказать об этом во всеуслышание. А поэт – может. Браво! Брависсимо, Белла! А ведь было время, когда Белла писала не только о поэзии и любила не только поэтов и стихописание. Просто любила. Так сказать, непрофессионально. Как, простите, мещанка обычная. И даже не стеснялась писать об этом. Просто. По-человечески: Ты думаешь, что я из гордости хожу, с тобою не дружу? Я не из гордости – из горести так прямо голову держу. «Не уделяй мне много времени» Дом клялся мне, что никогда он этой женщины не видел. Он говорил: – Я пуст. Я пуст. Я говорила: – Где-то, где-то… Он говорил: – И пусть. И пусть. Входи и позабудь про это. «Твой дом» И мы увиделись. И в двери мы вошли. И дома не было за этими дверями. Мы встретились, как старые вожди, с закинутыми головами… «Сентябрь» Таково было начало. Но девочка (тогда ей было 22) провидела и продолжение, и… конец: Вот щелкают и потрошат кусты, репейники приклеивают к платью и говорят: – А что же плачешь ты? – что плачу я? Что плачу? «Сентябрь» Вслушайтесь в эту боль. Вслушайтесь, как естественно и с какой трагической силой звучат простые слова! Да, почти девочка, неумёха, с простотой, доступной лишь настоящим поэтам, писала о вечно женском, о естественном. И потому естественно. (Немного статистики: в изданном в 1975 году сборнике Беллы Ахмадулиной «Стихи» – 18 стихов 1956 – 1961 годов. Из них о стихах – 3). Но то было начало. А потом, как в сказке, Золушка превратилась в принцессу. Сказки, как правило, дальше не продолжаются. А жизнь – продолжается. Превратившись в принцессу, Золушка осознала свое избранничество: Полыхнуло во лбу моем что-то, и прохожий мне вслед поглядел «В той тоске, на какую способен» Лбом и певческим выгибом шеи, о, как я не похожа на всех. Я люблю эту мету несходства… «Это я» А дальше началась старая, как мир, история, поведанная нам А.С. Пушкиным в «Сказке о рыбаке и рыбке». Сначала: «Не хочу быть черной крестьянкой, Хочу быть столбовой дворянкой»: Марина, это все для красоты придумано, в расчете на удачу раз накричаться: я – как ты, как ты! «Уроки музыки» Потом: «Не хочу быть столбовою дворянкой, А хочу быть вольною царицей». «Моя родословная» – так просто и скромно назовет Белла свою поэму. Через 133 года после него, Пушкина, как бы намекая, что и Пушкину – «как ты, как ты!». Казалось бы, дальше некуда. Но у Пушкина – то было и дальше: «Не хочу я быть вольною царицей, Я хочу быть римскою папой». Все спуталось во мне. И было все равно – что Лермонтов, что тот, кто восходил из мрака. «Лермонтов и дитя» Так, родив в своем воспаленном воображения Лермонтова, Белла Ахмадулина стала… римскою папой. Ну, не естественно ли после всего этого, как руку для поцелуя, подставить галантному Богу свой избранный лоб? Была так неизбежна благодать и так близка большая ласка бога, что прядь со лба – чтоб легче целовать – я убирала и спала глубоко. «Случилось так, что двадцати семи» И разве не естественно после этого представить: Уверенный, что мною уж любим, бубнит и клянчит голосок предмета, его душа желает быть воспета, и непременно голосом моим. «Ночь» Ах, бедная Золушка! Как все нувориши, она ослепла от свалившегося на нее богатства. Не так уж редко поэт осознает свое избранничество. Так осознавал его Пушкин. Но видел смысл его в служении миру. У Ахмадулиной – уже не избранничество, а нарциссизм, не норма, но патология. Уже не она – миру, он – ей «лишь причина для стихосложенья, для мгновенной удачи ума». И потому стихи превращаются в сводки о болезни (как в марте 1953-го о другом, тоже избранном): Как долго я не высыпалась, писала медленно, да зря… «Как долго я не высыпалась» И пристальная, как монгол в седле, всю эту ночь я за столом сидела… «Описание ночи» Что сделалось? Зачем я не могу, уж целый год не знаю, не умею слагать стихи… «Другое» Как непреклонно честный разум мой стыдится своего несовершенства, не допуская руку до блаженства затеять ямб в беспечности былой… «Ночь» О, эта прекрасная уверенность в том, что весь мир, поскольку он «желает быть воспетым, и непременно голосом моим», со страхом и надеждой читает эти сводки о состоянии твоего творческого пульса! И как милостива и гуманна, какой заботой об этом трепещущем мире, который, о боже, может остаться не воспетым твоим голосом, дышит строфа: Ну, нет, теперь беру тетрадку и, выбравши любой предмет, описываю по порядку все, что мне в голову придет. «Как долго я не высыпалась» Ну, слава богу! А мы-то, бедные, вконец извелись – вдруг не опишет или, не дай бог, что-нибудь пропустит, а не по порядку. (Немного статистики: в уже упоминавшемся сборнике из 31 стиха, написанного после 1961 года, за 12 лет, 27 – о стихах и поэтах). Глава 2. «МЕТА НЕСХОДСТВА» или СТИЛЬ ПЛЕТЕНИЯ СЛОВЕС Белла Ахмадулина гармонична, как, пожалуй, немногие из современных, да и не современных, поэтов. Сделав избранничество своей основной темой, она нашла для нее и свой стиль, такой же изысканный и утонченный, такой же отстраняющий, отделяющий от простого смертного, как «мета несходства». Правда, стиль этот существовал задолго до нее, в глубокой древности. Но помнят о нем только специалисты-литературоведы. Обозначается он в литературоведении термином – «стиль плетения словес». Поскольку секрет плетения русских кружев подобного рода затерян (как, впрочем, и многие другие секреты истории этой загадочной страны, что ученые историки объясняют хронически царящей в ней бесхозяйственностью), а мода на них растет, читатели, надеюсь, простят нам, если мы, несколько пожертвовав стройностью изложения, попутно посвятим их в технологию этого забытого ремесла. При всей своей внешней сложности она довольно проста и доступна. Основой служит обычное слово. Например, «сон». Вы берете это простое (плебейское) слово и облагораживаете его, приплетая к основе другое слово. Например, «совершенье». Так «сон» превращается в «совершенье сна». При полной неизменности первоначального смысла полученный узор приобретает благородство, изящество и непередаваемый аромат старины. Таким же образом создаются и более сложные узоры, ценность которых увеличивается пропорционально количеству слов, приплетенных к основе. Так, простое – «было жарко» превращается в благородное – «земли перекалялась нагота», «смотреть» – в «зрение возжечь», «было лень» – в «лень, как болезнь, во мне смыкала круг». И уже не «пошлость», а «пошлости нетрезвая жара», не «писать», но «на казнь посылать свечу ради тщетного смысла ночного» или так: «подобострастный бег карандаша спешит служить и жертвовать длиною», не «ходить», но «совершать балет хожденья», не «кресло», но «глубокий плюш казенного Эдема», не «лыжник», но – «ликующий лыжник снегов», не «наступил ноябрь», но «уж сбылся листопад. Извечным этим средством не пренебрег октябрь, склоняясь к ноябрю»… Словесные кружева ахмадулинской выделки по сути представляют собой «завитки вокруг пустоты» (Так Блок довольно точно определил сущность модернизма). Естественно, что и сами их узоры часто создаются не из вещественного сырья, но из опредмеченных абстракций. При помощи некоего алгоритма плетения совершается, как сказала бы сама Белла, балет превращенья прилагательных, т. е. свойств предметов, в существительные, т. е. в сами предметы: «темной глубины» – в «тьму глубины», «белой бумаги» – в «белизну бумаги», «непослушного тела» – в «непослушанье тела». Так появляется «скромность холста», «невинность курка», «лба простота», «простор тесноты», «звук немоты», «недоуменье танца», «опрометчивость уст», «незрячесть глаз», «чрезмерность зренья», «ночи безымянность» и т.д. и т. п. Когда-то Маркс по достоинству оценил подобные кружева. Он писал Энгельсу: «Зато персидская проза убийственна. Например, «Ranzat-us-sa-sa» благородного Мирхонда, излагающего персидский героический эпос очень образным, но совершенно бессодержательным языком. Об одном короле retired (ушедшем в отставку) он пишет: “он ударил в барабан отставки палочкой ухода от дел»…Того же Виллаха постигнет участь короля Афразиаба Туранского, которого покинули его войска и про которого Мирхонд пишет: “Он кусал себе ногти ужаса зубами отчаяния пока из пальцев стыда не брызнула кровь убитого сознания». «Принцессы крови сидели на этих креслах», – уверяет Настю г-жа Вербицкая. Блюда у барина – серебряные. Вазы – из цельного оникса. Стол – из синего агата. Рамы на картинах золотые. Вино он пьет «Lacrima Christi»… Это как раз тот самый стиль, который любят у нас почему-то штабные писаря, парикмахеры, гостинодворцы, молодые лакеи… К. Чуковский, «Вербицкая», 1910 г. Глава 3. «А МНЕ ЕЩЕ СИЛЬНЕЕ ХОЧЕТСЯ» Да, нравится. И не просто нравится, а привлекает все больше и больше поклонников. Нравится, несмотря на то, что узкоцеховая проблема писания или неписания стихов, как и прочие нюансы этого процесса, о которых сообщает вам поэтесса в своих творениях, вас, читатель, вряд ли волнуют: она «на казнь посылает свечу ради тщетного смысла ночного» и мучится, бедняжка, оттого, что «уж целый год не знает, не умеет слагать стихи», а вам утром – на работу, на свою ежедневную казнь ради тщетного смысла земного, а потом – в очередь за…да почти за всем (не спросив: «Что там дают?», становитесь – приучились). А потом – к плите. Так что, говоря высоким штилем, что вам Гекуба и что вы Гекубе, что в переводе на наш современный русский означает: мне бы ее заботы. Нет, что там ни говори, трудно поверить, что бесконечные уверения в любви к Пушкину (которого вы, читатель, тоже уважаете – вон какие очереди на подписку), что эти уверения из стиха в стих заставляют звенеть сокровенные струны вашей души. И совсем уж невозможно представить себе, что вы согласны так, за здорово живешь уступить, позволить поэту увести из-под собственного носа вашу собственную жену лишь потому, что он «Фауст и фантаст». Дудки! – себе дороже. Пишешь? Пиши. А рукам воли не давай. И все же нравится. И значит, не что, а как. Нравится то самое, над чем так убийственно иронизировал Маркс. Нет, упаси меня боже обвинять вас, читатель, в антимарксизме – вы человек приватный и не обязаны в своей частной жизни исповедывать марксизм. Да и времена не те, чтобы политические ярлыки навешивать, – прошли те времена. Я даже не осмелюсь журить вас за дурной вкус, – о вкусах не спорят. Другое дело – попытаться понять причины. «Чары», – скажите вы цветаевским словом? О, если бы «чары», если бы все это было так беспричинно и личностно, как вам кажется, или как в известной песне Высоцкого, строка из которой стоит в названии этой главы! Так ведь нет. Потому что, смею вас заверить, это не вам нравится, потому что ваше «нравится» – лишь иллюзия выбора, а сам выбор продиктован вам социально. Так что, извините, совсем не в «чарах» дело. Дело в другом. Поэтесса и жена известного поэта, переводчика, литературоведа рассказала мне однажды забавную историю. Было это то ли в 17, то ли в 18 году. В чем-то вроде вошедшей в историю литературы «Бродячей собаки» (а может, именно в ней) выступали поэты. Публика была пестрая: армяки, шинели, вечерние туалеты. В первых рядах сидели перевитые пулеметными лентами герои революции – матросы. – Одной из первых выступала моя подруга. Страшная трусиха, она с первых дней революции, продолжая для себя писать в обычном тогда духе, стала одновременно писать стихи «a la russe» для новых хозяев: с матом, с похабщиной, с черт знает чем. Их-то она и начала читать, преданно глядя в глаза первому ряду. Им – на их языке. Это казалось ей беспроигрышной лотереей. И вдруг одного из них перекосило. Он вскочил с места и с криком: «Ах, курва! Ты что это нам?!» – стал рвать маузер из деревянной кобуры. За ним повскакивали с мест и другие «братишки». Переполох начался страшный. Подруга моя бросилась за кулисы. Матросы загромыхали на сцену… Не знаю, чем бы это кончилось. Но тут я с перепугу начала читать – была моя очередь. Что-то изысканное, в духе Северянина и Бальмонта. И матросики остановились. А потом устроили мне бурную овацию. Как я потом узнала, в это время наши мужчины закатали подругу в какой-то попавшийся под руку ковер и черным ходом вынесли из театра. Такая вот история. Да, такая вот история. Оказалось, что матросам не нужен мат. Оказалось, что матросам нужно про принцессу Ирен и вообще про красивую жизнь. Оказалось, что им нужно, чтобы тоненькие поэтессы уводили их от повседневности. А матом они могли и сами. И повиртуозней. Да и вообще, как известно, кухаркам испокон веков нравилось про графинь, про Бову-королевича, про генерала Скобелева на белом коне. – Матросы. Кухарки…Боже мой, при чем здесь все это? Да знаете ли вы, кто читает Ахмадулину? Знаю. Но скажите, положа руку на сердце, разве ваша жизнь не так же однообразна и уныла, как ее, кухаркина? Разве не для того, чтобы уйти от нее, забыть о ней, вы хватаетесь за первый попавшийся детектив? Разве не вы, отстояв очередь за цыплятами, вечером отстаиваете другую – на очередную зарубежную мелодраму? Разве не от однообразия жизни своей убегаете вы в футбольный матч по телевизору, в оглушающую поп-музыку – куда угодно, только подальше от будней, заполненных бытом и работой? И Белла уводит вас в то, четвертое измерение, где все не так, как в вашем мире: где говорят не о том и не так и не совсем понятно, где дети не орут и не задергивают вас, а являются «серебряным облаком» – этакими ангелочками, красивыми и бесплотными, где тяжелая и уродующая вас беременность представляется так: «Под сердцем, говорят. Не знаю. Не вполне. Вдруг сердце вознеслось и взмыло надо мною, сопутствовало мне стороннею луною, и муки было в нем не боле, чем в луне», где на плечах несете вы не семью, но «созвездья», где «капроновые два крыла проносит ангел грациозный», где боль не от травмы, не от ссоры в коммунальной квартире, но от невозможности найти эпитет к «свече» и где все: и сама свеча, и эпитет к ней, и дождь, и сад, и садовод – не жизнь, но театральные декорации, где все – ах, боже мой, до чего красиво, до чего не так! Это – как мечта о рае. Хочется верить и молиться. И чувство красоты, гармонии и благодарности расправляет в вас свои белые ангельские крыла, заслоняя хоть на маленький кусочек уворованного времени «этот безумный, безумный, безумный мир». Но это только одна составляющая того явления, которое зовется Беллой Ахмадулиной. Вторая – ваше осознанное или неосознанное фрондерство. Ибо всем своим естеством изящный, тонкий стих Беллы противостоит газетной трескотне и потоку поэтической периодики, лозунгам и славословию, приевшимся словесным штампам и не менее приевшимся штампованным темам. И это ваше «нравится» – Белле – не столько «да» – ее стиху, сколько «нет» – установившейся норме. Так по закону антитезы, когда умирал человек, в племенах, где норма – бритоголовые, члены рода в знак траура отращивали волосы, а там, где норма – длинноволосые, брили головы (см. у Плеханова в «Письмах об искусстве»). И все же дело не только в антитезе. Дело в том, что с некоторого времени вам почему-то захотелось не просто другого, а старой бронзы подсвечников, темной, тяжелой мебели, икон – короче, того самого аристократизма, который раздражал Маркса в «благородном Мирхонде», за который во времена не столь отдаленные расстреливали, гноили в тюрьмах и, в лучшем случае, отправляли в места не столь отдаленные. И это отнюдь не означает, что вы разошлись во взглядах с Марксом и, чего доброго, стали антимарксистами. Вовсе нет. Все это находится в полном соответствии с марксистскими представлениями о том, что бытие определяет сознание. Просто, как уже говорилось, меняются времена, и мы меняемся вместе с ними. Плебея и теоретика революции плебеев Маркса аристократизм не мог не раздражать. Когда же, именно благодаря Марксу и в полном соответствии с его теорией, кто был никем, тот стал всем (а стать всем для плебея и означало на деле получить все то, чем владел аристократ), плебея потянуло на аристократизм (о чем довольно хорошо сказано у одного автора, не то, чтобы забытого вовсе, но которого рекомендуется забыть). Сегодня эта тяга представляется просто модой, приобретением чуть ли не последнего десятилетия, а Белла Ахмадулина – пророком ее. Увы, читатель, именем Клио я вынужден рассеять это заблуждение: установка на аристократизм – не мода, а симптом, уже не раз обнаруживавший себя на протяжении человеческой истории. Глава 4. КОЕ-ЧТО О ГЕНЕАЛОГИИ ИЛИ РОДОСЛОВНАЯ БЕЛЛЫ В поэме «Моя родословная» Белла занялась своей генеалогией совсем не случайно. Не только затем, чтобы сравняться с «любовью ее души» – Пушкиным. И не только затем, чтобы всей структурой поэмы с ее далекими историческими экскурсами навести читателя на аналогию с другой биографией, так хорошо знакомой ему в изложении В. Маяковского («Хочу быть римскою папой!») Основной, вряд ли осознанный поэтессой, смысл поэмы видится нам в другом: как Пушкин в своей «Родословной» доказывал свою принадлежность к старому дворянству, так Белла доказывает свою принадлежность к новому – к тем, кто был никем. Недаром, в ее «Родословной» – не князь, не боярин, но шарманщик и «азиат, что нищенствует где-то» (и это чрезвычайно важно – нищий, то есть тот, кому нечего терять, кроме, понятно, своих цепей), и, конечно же, революционер – Александр Стопани. И не потому ли, что именно это было поставлено во главу угла, проявилась в поэме одна странность: Белла, для которой звание поэта превыше всего, а тема поэзии – чуть ли не единственная во всем творчестве, рассказав нам о своей человеческой родословной, даже не упомянула о родословной поэтической? Этот пробел мы и попытаемся здесь восполнить. Тяга к аристократизму, установка на аристократизм во все времена (во всяком случае, на протяжении новейшей истории) знаменовала собою завершающую фазу революции. Воплощением этой закономерности в разное время и в разных странах стали артиллерийский поручик, возложивший на свою голову корону империи, и сын сапожника, присвоивший себе титул генералиссимуса. И это не случайно – так осуществлялась заветная мечта того, кто был никем, стать всем. Эта закономерность нашла яркое отражение в истории российской словесности. XIX век в России был, в сущности, веком буржуазно-демократической революции, которая началась на Сенатской площади. Эта революция, отразившись, как в зеркале, в литературе своего времени, противопоставила салонному Карамзину и даже демократичнейшему аристократизму Пушкина великих плебеев – Некрасова, Достоевского, Чехова. Мода на демократизм была настолько велика, что даже истинный аристократ – граф Лев Николаевич Толстой – вынужден был опроститься и обрести, по словам Ленина, «мужицкий голос, мужицкую мысль». Когда же революция завершилась и буржуа, разночинец – нувориш прочно вцепился во власть, «стал всем», носившееся в воздухе требование демократизма сменилось установкой на аристократизм и хорошие манеры. Но, не будучи аристократом, наш демократический нувориш трансформировал аристократизм в снобизм, а хорошие манеры – в манерность. В литературу широким потоком хлынули жеманство, изыск, красивость. Завершающая фаза буржуазно-демократической революции вызвала к жизни символизм. Симптомом ее перерождения, вырождения стали госпожа Вербицкая, Мирра Лохвицкая, Северянин, Вертинский и прочие, им же числа несть. Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском! Удивительно вкусно, искристо, остро! Весь я в чем-то норвежском! Весь я в чем-то испанском! Вдохновляюсь порывно! и берусь за перо! В будуаре тоскующей нарумяненной Нелли, Где под пудрой молитвенник, а на нем Поль де Кок Игорь Северянин Я жажду наслаждений знойных Во тьме потушенных свечей, Утех блаженно-беспокойных, Из вздохов сотканных ночей Мирра Лохвицкая О, прорезь глаз наискосок, И легкость шубки серебристой, И бархат капора, и льдистый, Мутнее золота, зрачок!… О, как трогательно ты любила! Сердце на холодном острие Не тебе ль пылавшим подносила Шпага кавалера де Грие? Всеволод Рождественский Словно Тьеполо расплавил Теплым облаком атласы… На террасе Клеопатры Золотеют ананасы. Михаил Кузмин И, взойдя на трепещущий мостик, Вспоминает покинутый порт, Отряхая ударами трости Клочья пены с высоких ботфорт. Или, бунт на борту обнаружив, Из-за пояса рвет пистолет, Так, что сыплется золото с кружев, С розоватых брабантских манжет. Послушай: далеко, далеко за озером Чад Изысканный бродит жираф. Николай Гумилев В общем: В бананово-лимонном Сингапуре, в бури, Когда под ветром клонится банан, Вы грезите всю ночь на желтой шкуре, Под вопли обезьян. Александр Вертинский Не правда ли, мой читатель, в этом тонком и удивительно изысканном аромате, таком давнем и полузабытом, вдруг ощутил ты нечто столь волнующе знакомое, что вместе с тогдашним (не тем, каким знал ты его еще недавно, ни в коем случае не тем!) Всеволодом Рождественским готов вновь, уже сегодня, повторять написанные более полувека назад слова: Как не зачитаться вечерами, Если в душном воздухе теплиц Пахнет старомодными духами С этих легкомысленных страниц! (Ах, не этими ли духами пахнут и сегодня легкомысленные страницы Беллы Ахмадулиной?!) …Российская буржуазно-демократическая революция завершилась разложением – декадансом. На смену ей пришла революция социалистическая. Теперь уже стать «всем» стремились не буржуа и разночинцы, но рабочие и крестьяне. И литература вновь стала демократической, обретя их голос. Я, ассенизатор и водовоз, Революцией мобилизованный и призванный, Ушел на фронт из барских садоводств Поэзии – бабы капризной. Владимир Маяковский Знаю, музу мою невзлюбила экзотика. Не воспитанный с детства в охотничьих играх, Мой герой не ходил на Чукотку на котика И не целился в глаз полосатого тигра. Алексей Сурков Пою. Но разве я пою? Мой голос огрубел в бою, И стих мой…блеску нет в его простом наряде. Демьян Бедный Так новая литература в лице своих ведущих представителей недвусмысленно заявила, что изыски кончились и настала пора говорить другим языком и о другом. Таково было веление времени. И новые поэты и вчерашние салонные шаркуны настроили свои лиры в унисон этому велению. По лужам, по грязи смешная девчонка Бежит, предлагая газеты, По-воробьиному щелкает звонко: «Декреты! декреты! декреты!». А. Крайский Взвешивает утренний удой И у сепаратора стоит Наш Василий – Парень молодой И на самом деле, и на вид. А. Твардовский В общем: Но вот все двери растворились, Повсюду шепот пробежал: На службу вышли Ивановы В своих штанах и пиджаках. Н. Заболоцкий Или, как совершенно верно отметил Александр Блок: Гетры серые носила, Шоколад Миньон жрала, С юнкерьем гулять ходила – С солдатьем теперь пошла. …Прошло время. Революция отпраздновала свое десятилетие. Трупы старого, расстрелянного мира давно убрали. Все подскребли, подчистили (даже историю). Но откуда-то с литературной обочины вдруг потянуло сладковатым трупным запахом: Повези меня, миленький, в бар, Там, где скрипка зудит до рассвета. Подари золотой портсигар Да чулочки кирпичного цвета. Л. Попова Не повторяй былые испытанья, Не отравляй отравленной души. Простились мы на острове молчанья, Расстались мы в сиреневой тиши. В. Долин За шепот шин, за голоса дрожанье В холодной трубке, за разлив зари Над площадью, за то, что горожане, За то, что вспыхнем и перегорим. Н. Дементьев Постепенно этот запах стал ощущаться не только у поэтов обочины. Потянуло душком прошлого и в произведениях будущих классиков. В новых балладах и стихах Николая Тихонова явственно запахло Киплингом, который был официально предан анафеме как апологет империализма, и Гумилевым, просто расстрелянным. Да и словами новый классик стал выражаться какими-то изысканными: Не лжет жена, и стар лакей, Но книги, погреба и латы, И новый Цезарь налегке, Уже под выведенной датой. «И мох и треск в гербах седых» Тут счастье с колоды снимает кулак, Оскал Гулливера, синея, худеет, Лакеи в бокалы качают коньяк, На лифтах лакеи вздымают индеек. «Гулливер играет в карты» Я одержимый дикарь, я гол. Скалой меловою блестит балкон. К Тучкову мосту шхуну привел Седой чудак Стивенсон. «Я одержимый дикарь, я гол» (Ну как тут не вспомнить Северянина: Я остановила у эскимосской юрты Пегого оленя, – он поглядел умно… А я достала фрукты И стала пить вино. И еще: Задушите меня, зацарапайте, Предпочтенье отдам дикарю!). Ну, ладно – бывший гусар Тихонов. Но вот уже у рабоче-крестьянского Уткина едва слышно зазвучала мелодия старого романса: Не этой песней старой Растоптанного дня, Интимная гитара, Ты трогаешь меня. В смертельные покосы Я нежил, строг и юн, Серебряную косу Волнующихся струн… Короче: Берет за грудь певунью Безусый комиссар. «Гитара» Снова, еще почти совсем неприметная, появилась установка на изыск: «изумрудное небо», «серебряная пена», «серебряная флейта», «золотая клавиатура», «золотые купола», «серебряная метель» – драгоценности поднимаются в цене. И вот уже ветер у Уткина вдруг надевает мягкие туфли и халат, что уж никак не вяжется с рабоче-крестьянским лирическим героем, а рядом с ним появляются «арфы проводов», встают «рюмки кипарисов» и улыбка превращается в «серебряную рыбку». Ничто так оперативно не отражает тончайших, еще даже не успевших оформиться в сознании, нюансов психологии, как сравнение и эпитет, ибо в них прежде всего проявляется подсознание. И вот уже даже у «братеника» Прокофьева появляется «сладчайшая поэзия из расцелованного рта», Дон становится «сиреневым», острова – «синими», «рвется ночи кружево», «горят в небесах золотые ометы», бежит на лыжах Сольвейг, откуда ни возьмись, забрела в стихи блоковская Незнакомка. Короче, стало похоже на то, что «мой братеник ходит к Ливерпулю По чужим, заморским сторонам». Так это Прокофьев, чего ж тогда спрашивать с попутчика Мандельштама, с Иванушки-дурачка Мандельштама, который, расслышав все это, решил, что так и надо, что уже время, и вдруг во весь голос сказал: Я пью за военные астры, За все, чем корили меня: За барскую шубу, за астму, За блеск петербургского дня, За музыку сосен савойских, Полей Елисейских бензин, За розу в кабине ролс-ройса, За масло парижских картин… Голосом поэтов заговорило будущее. Но было оно скрыто даже от глаз, призванных быть прозорливыми, завесой времени. И потому голос будущего приняли за голос прошлого (Да и как не спутать – уж очень похожими они были, голоса эти). Юродивого Иванушку-дурачка сослали в места не столь отдаленные, чтоб не путался, значит. И поэты снова настроили свои лиры на демократический лад: За нефть и чугун, За прокат нашей стали, За честное слово, Что Сталину дали, – задыхался от восторга Прокофьев. Сталинское слово – на века! – вторил ему Светлов. И Жданов знал, что Сталина заданье Он выполнит железом и огнем, – прорицал Тихонов. Пойми, как Сталин прост и благороден, – втолковывал Антокольский. Лети, мой металл, свети, мой металл, Не меркни ни в холод, ни в жар, Чтоб Сталин сказал: «Хороший металл, Спасибо тебе, сталевар!», – писал Асеев. Сталин – наша слава боевая, Сталин – нашей юности полет, – убеждал Сурков. Демократия торжествовала. Поэты истово утверждали простую и грубую прозу жизни. Однако недаром сказано: гони природу в дверь – она влетит в окно. В звуках демократических фанфар чуткое ухо все явственней улавливало мелодии императорских гимнов. Далекой ассоциацией приходили на ум державинские оды. Слова стали простыми, стиль – грубым. Но позолота «с розоватых брабантских манжет», осыпавшись, засверкала на маршальских звездах, в пышном звании генералиссимуса. Тот, кто был никем, наконец, по-настоящему ощутил себя всем, заявив об этом в известной формуле о полной и окончательной победе социализма. Социалистическая революция завершилась. Страна входила в свою постреволюционную фазу. И симптомом окончательной победы революции, как во все времена, стала установка на изыск, на те ценности, которые революция отвергала. Эта установка и родила Беллу Ахмадулину. Тянет, как фокусник изо рта И у себя, и у других. В. Маяковский Музыку я разъял, как труп. А.С. Пушкин Глава 5. ПОЭЗИЯ РАСПАДА ИЛИ РАСПАД ПОЭЗИИ Но прежде – несколько строк теории. Так сказать, экстракт, потому что самой теории здесь не место. Любое настоящее произведение искусства – целостный организм, где, как в живом, биологическом организме, все взаимосвязано. Органичность этой взаимосвязи такова, что в принципе, как Герасимов по черепу восстанавливал весь облик, так по одному сравнению можно (подчеркиваю: в пределе) восстановить суть целого. Я говорю: по сравнению, ибо сравнение всегда несет в себе свернутую психологию восприятия. Когда полная луна сравнивается с детским шариком на веревочке, мир в стихе воспринимает либо ребенок, либо взрослый, но сквозь призму детства. Это уже определяет его, стиха, тематику. Когда же луна катится, скажем, как каравай, – перед нами восприятие либо крестьянина, либо просто голодного человека. В стихе Пушкина такое сравнение немыслимо. В стихе Есенина оно почти неизбежно. Когда о луне говорится: «крупного калибра, золотая пишет траекторию луна», стих связан с армейским восприятием. В стихе Есенина такое сравнение невозможно. В этом ограничении практически и являет нам себя целостность поэтического организма – чужеродные ему ткани не приживаются по принципу биологической несовместимости. Я привел в пример сравнение, но принцип касается всего диапазона средств, используемых в стихе. И еще: поэзия, движение образа или мысли в стихе, каким бы причудливым оно нам ни казалось, подчиняется законам логики, как и всякий текст, ибо родовой статус поэзии – информация. Подчеркиваю: речь идет не просто о зарифмованном тексте, но о поэтическом произведении. Это его законы. Что же касается просто зарифмованного текста, то ему эти законы не писаны… Стих «Выпусти птицу» – далеко не худший у Вознесенского. В нем есть та характерная экспрессия, которая подкупает читателя в лучших стихах поэта, есть благородная эмоция, есть…все то, что вообще отличает стихи Андрея Вознесенского, которые ни с чьими другими не спутаешь. Выписываю его целиком, чтобы читатель в процессе нашего рассмотрения мог сверять частности с целым (именно в этом состоит тот анализ на целостность, который мы собираемся произвести): Выпусти птицу! Что с тобой, крашеная, послушай?! Модная прима с прядью плакучей, бросишь купюру, выпустишь птицу. Так что прыщами пошла продавщица. Деньги на ветер, синь шебутная! Как щебетала в клетке из тиса та аметистовая четвертная – «Выпусти птицу!» Ты оскорбляешь труд птицелова, месячный заработок свой горький и «Геометрию» Киселева, ставшую рыночною оберткой. Птица тебя не поймет и не вспомнит, люд сматерится, будет обед твой – булочка в полдник, ты понимаешь? Выпусти птицу! Птице пора за моря вероломные, пусты лимонные филармонии, пусть не себя – из неволи и сытости выпусти, выпусти… Не понимаю, но обожаю бабскую выходку на базаре. «Ты дефективная, что ли, деваха? Дура – де-юре, чудо – де-факто!» Как ты ждала ее, красотулю! Вымыла в горнице половицы. Ах, не латунную, а золотую!.. Не залетела. Выпусти птицу! Мы третьи сутки с тобою в раздоре, чтоб разрядиться, выпусти сладкую пленницу горя, выпусти птицу! В руки синица – скучная сказка, в небо – синицу! Дело отлова – доля мужская, женская доля – выпустить птицу!… Наманикюренная десница, словно крыло самолетное снизу, в огненных знаках над рынком струится, выпустив птицу. Да и была ль она, вестница чудная?.. Вспыхнет на шляпе вместо гостинца, пятнышко едкое и жемчужное – память о птице. А теперь начнем. По строчкам. Пробуя каждую на зуб. «Что с тобой, крашеная, послушай?! Модная прима с прядью плакучей»… Судя по обращению, поэт с «примой» незнаком. Правда, через несколько строф он скажет: «Мы третьи сутки с тобою в раздоре», скажет, как человеку не только знакомому, но и близкому. Однако пусть вас это не смущает. Просто по ассоциации вспомнил другую. С кем не бывает? Так ведь «ты» все время относилось к той, а теперь к этой, а через строфу – опять к той. Хоть бы предупредил как-то. А то нелогично получается. Нелогично? Да разве поэзия должна быть логичной? Должна? Закон? Для Пушкина и Блока – возможно. Да их закон для нас не писан. Может быть, в алогичности все очарование? Как у Мандельштама. Помните, как Цветаева о нем: «Почему люблю Мандельштама, с его путанной, слабой, хаотической мыслью, порой бессмыслицей (проследите-ка логически любой его стих!) и неизменной магией каждой строчки. Дело не в классицизме – в чарах». И поэт, следуя своему закону, в погоне за чарами перемандельштамливает Мандельштама, оставляя далеко за собой и реальность и логику, как сверхзвуковой самолет – звук. Казалось бы, зачем в императиве кричать «девахе», на твоих глазах выпускающей птицу: «Выпусти птицу!»? Сама ж выпускает – зачем же надрываться? Но что до этого поэту, если ему, вопреки логике, хочется надрываться. Если ему позарез нужно, чтобы вы поняли: и он, и он такой же, хоть и не выпускает птицу, так сказать, стать соавтором, примазаться к «приме» (очень даже современное свойство!). И что поэту до того, что продавщица не может «пойти прыщами» не только грамматически («…выпустишь птицу. Так что прыщами пошла продавщица»), но и физически. Пятнами – может, а прыщами – враз, на глазах у почтенной публики? – нет. Но ему охота – прыщами. А поскольку он – автор стиха, ему, автору, представляется, что здесь, как в известном армянском анекдоте, действует один закон: моя рыба – что хочу, то и делаю, потому в зеленый цвет покрасил и на стенку повесил. И красит, чего уж там стесняться? Сначала вам кажется, что речь идет о модернизированном варианте известных строк: «На волю птичку выпускаю При светлом празднике весны» (кстати, в стихах у Вознесенского мы часто будем встречаться с модернизированным способом выражения истин, открытых задолго до него). Итак, о чем? Казалось бы, о благородстве – это ли не благородство: выпустить живое из клетки, наплевав на горький месячный заработок, на то, что «будет обед твой – булочка в полдник»?! Но не торопитесь, мой читатель, поверить в чудо, ибо имеете вы дело с фокусником. Я и сам вместе с вами готов был поверить в это, но… Сначала меня остановила строка из следующей за «булочкой» строфы: «пусть не себя – из неволи и сытости». Позвольте, какая уж тут сытость, если «заработок горький», если приходится «Геометрию» Киселева продавать на обертки? А может быть, «Геометрия» не к тому – никто ее и не думал продавать, просто это символ нарушения логики, а рыночная обертка так, для красного словца (с этим мы тоже не раз еще встретимся у Вознесенского: красное словцо – это он любит)? Ну, ладно. А булочка в полдник и сытость – это как? Так и не найдя ответа, я еще через строфу наткнулся на нечто, уж совсем сбившее меня с толку: Как ты ждала ее, красотулю! Вымыла в горнице половицы. Ах, не латунную, а золотую!.. Не залетела. Выпусти птицу. Так вот, оказывается, в чем дело: сама готовила клетку – горницу, даже для приманки половицы вымыла! Только ждала не латунную, а золотую, а та не залетела! Нет, ничего не понимаю. Давайте сначала. Итак, вначале была живая, реальная птица, которую некая «прима» за четвертную выпустила из клетки. Голодная была прима или сытая, на последние выпускала или «от некуда девать деньги», неважно. А важно уже, что произошло «чудо – де-факто»: сначала, прибавив к неволе словечко «сытость», автор сместил идею сострадания живому, попавшему в неволю, в сторону мещанства и сделал свою полуголодную героиню пленницей «неволи и сытости», то есть этого самого мещанства. Потом птица в клетке по ассоциации вызвала в памяти пословицу: «лучше синицу в руки, чем – журавля в небе», которая и есть девиз мещанина. Пословица заслонила живую птицу, а вместе с ней идею освобождения из неволи, которой был оплодотворен первоначальный факт – случай на рынке. И автор, как ярмарочный зевака, бросился вслед этому новому впечатлению, потеряв при этом первоначальный смысл, как кошелек с деньгами. «В руки синицу – скучная сказка, в небо – синицу!», – орет ярмарочный зевака теперь. То есть речь уже о том, чтобы не размениваться на мелочи – не влетела золотая, латунную выпусти. И что с того, что этот новый смысл никак не вытекает из первоначальной картины – деваха платит четвертную только за то, чтобы выпустить птицу, не потому, что латунная, а не золотая, а потому, что в клетке? «Моя рыба!», – кричит автор. И тут ему приходит в голову еще одна интересная мысль: «Дело отлова – доля мужская, женская доля – выпустить птицу». Ну как не побежать и за ней ярмарочному зеваке, у которого глаза разбегаются, который одного боится: как бы чего не упустить. А что мысль эта ниоткуда не вытекает – ни из первой птицы, ни из ассоциативной синицы, да и из опыта реальности – тоже, это нашего ротозея мало заботит (жаль, не пришла ему в голову еще одна пословица: за двумя зайцами погонишься – ни одного не поймаешь). По дороге зевака ненадолго останавливается возле еще одного аттракциона: птица в клетке превращается в эмоцию горя, а сама клетка – в нутро близкого человека, с которым он в раздоре. Тут он, вспомнив кстати современное учение о необходимости разрядки, закричал свое «выпусти птицу!» уже по этому поводу и бросился обратно, досмотреть – выпустит или не выпустит. И поспел аккурат во время: не только увидел, как «наманикюренная десница» «над рынком струится, выпустив птицу», но даже заметил «на шляпе вместо гостинца пятнышко едкое и жемчужное – память о птице». Что ж, в наблюдательности зеваке отказать нельзя. Только в стихе это зачем? Зачем птичий помет – в память, пусть хоть и эстетизированный – жемчужный? То есть поэт хочет сказать, что вместо благодарности… Да ничего он не хочет сказать, ровно ничего. Просто увидел, что капнуло и…сассоциировал. Это вы по привычке, от Пушкина до Блока прививавшейся, смысла ищете. А ему и первой попавшейся ассоциации достаточно – лучше синицу в руки, чем журавля в небе: – смысл дело трудное – целостности требует, а целостность нелегко дается. Нет, читатель, что и говорить, дали мы маху вначале, назвав Вознесенского фокусником. Фокусник – это высокий профессионализм, предельная четкость и выверенность каждого движения. Другое дело – ярмарочный зевака: ему бы только успеть, а там – «все оглазею, все зарифмую». Тут ни что не важно, ни как. «Горница» и «прима» из разного стилистического набора и одно с другим никак не вяжется? Ну и что? Жалко ведь – слово хорошее. И что с того, что «десница» и «крыло самолетное» тоже из разного набора и что крыло это не работает, не поднимает никакого смысла, не обладает летучестью? Да ведь как похоже, если снизу смотреть, ведь ногти, как огни на крыльях! Разве откажешься? Да и врете, что не работает. На смысл стиха не работает? Так ведь и нету в нем определенного смысла, так, один крик: «Выпусти птицу!». А на читателя – работает. Потому что читатель не будет всеми этими анализами-шманализами вашими заниматься, смысла доискиваться. Читатель эмоцию, крик этот схватит. И еще кое-что. Но об этом – после. А однако же, при всем том, хотя, конечно, можно допустить и то, и другое, и третье, может даже…ну да и где же не бывает несообразностей. Н. В. Гоголь, «Нос» Глава 6. ВЫПУСТИ ПТИЦУ! «Выпусти птицу!» – ратует Вознесенский. Кому кричит, ей, уже выпустившей? Да нет, себя выкрикивает, себе – «чур тебе!» кричит. Ибо органически не может отказаться от синицы в руки. Ибо достаточно ему увидеть любое подобие, как он забывает обо всем на свете. Ради этого он готов нарушить логику, лишить стих смысла, опровергнуть самого себя. Важно одно – чтобы было похоже. Бывает, что подобие работает на смысл, еще чаще оно остается пустым. Но что ему до этого? На что похоже? Вот язык, красный и шершавый, похожий на подкладку калоши. На что работает, куда ведет сравнение? Да важно ли это? Похоже? Вот в стихотворении «Время на ремонте» Вознесенский замечает, что «время 0-0 – как надпись на дверях». Позвольте, но при чем здесь ассоциация с туалетом? Вы что-то хотите сказать этим о времени? – Ровным счетом ничего. Как, впрочем, и птичьим пометом на шляпе. Но ведь похоже? Да, похоже. Чайки в небе – на плавки бога, усы, свисающие вниз, – на гусеницу-землемера. Но к чему? «Челка с круглыми залысинами липнет трефовым тузом», хотя больше ничто в стихе не имеет отношения к карточной игре. Баки, действительно, можно уподобить «ручке под верхним бачком, воду чтобы опускать», хотя непонятно, что определило выбор именно этого подобия, потому что баки еще похожи на тропинки от ушей ко рту, оборвавшиеся тропинки, а также на обруч наушников, а также на авангард армии, грозящей затопить равнину лица, а также…мало ли что на что похоже! У натягивающей лук лучницы стрелу, действительно, можно представить как продолжение соска. Но попытайтесь продолжить этот образ – дайте стреле вырваться из лука – и бессмысленность, мимолетность сравнения (именно мимо летность) становится очевидной. И так будет из стиха в стих. – А знаете, на что похожа женщина, сделавшая мостик на перевернутой вверх дном лодке? – вопрошает Вознесенский. И тут же с гордостью человека, видящего то, что скрыто от других, провозглашает: «На ручку от утюга!». Да, похоже. Но зачем? Зачем ей делать мостик на лодке, да еще и перевернутой вверх дном? Именно для этого, для сравнения. Ведь согласитесь, иначе его бы не было. Чего только не сделает Андрей Вознесенский для того, чтобы увековечить пришедшее в голову сравнение! Лодку перевернуть – это сущий пустяк. На худой конец, сравнение, которое почему-либо не удалось пристроить в стихи, не грех и за самостоятельный стих выдать. Так время от времени пустые подобия гипертрофируются и начинают жить сами по себе, как нос у Гоголя. Вот несколько таких квази-стихов: Ночь Сколько звезд! Как микробов в воздухе… *** Сколько свинцового яда влито, сколько чугунных лжей… Мое лицо никак не выжмет штангу ушей… *** Висит метла, как танцплощадка, как тесно скрученные люди, внизу, как тыща ног нещадных, чуть-чуть просвечивают прутья. Зима Приди! Чтоб снова снег слепил, чтобы желтела на опушке, как александровский ампир, твоя дубленочка с опушкой. *** – Мама, кто там вверху, голенастенький – руки в стороны – и парит? – Знать, инструктор лечебной гимнастики. Мир не может за ним повторить. Бедные сравнения! Пойманные в силки стихов, эти латунные и золотые птички бессмысленно томятся в клетках вымученных строф. Но ведь поэт – не птицелов. Выпусти птицу! Я слагал кощунственно и истово этих слов набор. Андрей Вознесенский Если в этот волшебный сосуд заключить самые клокочущие, кипучие чувства, они заледенеют там раз навсегда, словно скованный морозом водопад. К. Чуковский, «В. Брюсов» Глава 7. АНИМИЗМ НАВЫВОРОТ ИЛИ ПРОКЛЯТЬЕ ЦАРЯ МИДАСА Искусство начиналось с анимизма – очеловечивания, одухотворения природы и вещей. При всей их случайности в сравнениях Вознесенского, как правило, есть своя последовательность – все живое в них превращается в вещь. Вознесенский – это анимизм навыворот, антиискусство. Как гимнастка превратилась в ручку от утюга, так соловей превращается «в сантехнический озонатор», совы – в «телефоны-автоматы», стрекозы – в «шурупы», петухи – в «аккордеоны с клавиатурой хвостов», белка становится алюминиевой, а бедную божью коровку поэт опрокидывает на спинку только для того, чтобы превратить в «чашку красную в горошек». Так, при помощи несложного алгоритма, убивается все живое, что попадется под руку Вознесенскому: кот превращается в радиоприемник, который «зеленым глазом ловит мир», псы – в зажигалки, из которых «светят тихие языки», головы – в лампочки, ввернутые в патроны черных костюмов. Гроздья сирени перестают цвести и превращаются в микрофоны, бутоны – в авторучки в чехольчиках с стержнями белыми для пасты. Да что там бутоны! Даже звук застывает и «изгибается в форме саксофона», даже душа превращается в «вертикальный штопор», даже о любимой, как о снаряде, – «белокурый недолеток» или так – «шаровая молния». Все замерзает, «словно скованный морозом водопад». Лед. Лед. Лед… О любви – так: «Во мне, несмотря на мусор, девяносто процентов тебя». О смерти – так: «Лед 69». Париж, навеки вошедший в наши сердца теплом и светом строк Хемингуэя и многих-многих до него и после, обернулся у Вознесенского миром «паутинок, антенн, оголенных проволочек», поэтический преемник – «сыном класса «Ан» и «707 – Боинга», а поэтические предшественники – Пушкин и Лермонтов «с свинцом в груди» – всего лишь «проколотыми билетами»…Воистину, ради красного словца не пожалеет и отца! Кстати, отца Вознесенский тоже не пожалел. Отец, мы видимся все реже-реже, в годок – разок, – так начинается стих «Отцу». И в этих строках, наконец, как будто зазвучала искренняя, настоящая тоска. Только не верьте тоске Вознесенского ни тогда, когда он тоскует о сыне «класса «Ан» или «Боинг-707», ни тогда, когда об отце, ни тогда, когда о святом духе, превращающемся в штопор. Потому что все это для него, как и для «божественного кореша» – Беллы Ахмадулиной, «лишь причина для стихосложенья, для мгновенной удачи ума». Потому что достаточно впереди мелькнуть сравнению, подобию, как куда денется эта тоска! Поэт уступит место ярмарочному зеваке. Не поэт – человек уступит. И побежит за новым зрелищем. Так будет всегда. Так было и на этот раз. Сначала Каспий показался «сухим морским коньком», затем всплыли рыбы «с глазами, как капсюль». И «тихая минута, которой ты измучился сейчас», уступила место бюрократическим пунктам «а» и «б», в которых стала усыхать, превращаясь в «сухой морской конек», трагедия природы и живая мысль отца (к слову, всякие цифры, параграфы, размерности одна из характерных черт «поэзии» Вознесенского, его «сухой морской конек»). А затем трагедия и тоска и вовсе усохли, потому что под руку подвернулось пресловутое схоластическое: «сколько ангелов на конце иголки», которое поэт тут же модернизировал в «сколько человечества уместится на шпиле Эмпайр Билдинг и Останкино?» (уж очень эти шпили похожи на острие иголки – как отказаться?). Ворвавшись в стих, сравнение перевернуло первоначальный смысл, как это бывало и будет не раз, вверх тормашками, поставило живые вопросы, над которыми бьется человечество и которыми мучился отец, в один ряд со схоластикой, убило и живое чувство, пробившееся было в начале стиха, и живую мысль, как пятнышко дерьма, птичьего помета убило все человеческое в подвиге «чудо-девахи». Так случается почти со всем, чего касается стих Андрея Вознесенского. О, проклятье царя Мидаса, под рукой которого все превращалось в холодные слитки золота! И все герои Вербицкой подрожат-подрожат, посверкают глазами, да вдруг ни с того, ни с сего и выпалят: «Спенсер…Энрико Ферри… селекционизм…Кампанелла…Г-жа Вербицкая старается: «реакция», «ассоциация», «психоз», «процесс» у нее на каждом шагу… К. Чуковский, «Вербицкая», 1900 г. «Вопрос: что у нея внутре?» «У мене виутре…неонка». А. и Б. Стругацкие, «Сказка о тройке» Глава 8. НАСЛЕДИЕ ГОСПОЖИ ВЕРБИЦКОЙ или БЛЕСНА ГОСПОДИНА ВОЗНЕСЕНСКОГО Ах, как любит такие слова Андрей Вознесенский! Почти так же, как игру в пустые подобия. И даже больше, чем г-жа Вербицкая. Ракетодромы и эскалаторы, метрополитены и полиэтилены так и кишат в его стихах. А еще: Маркс и Авиценна, Менделеев и Пикассо. А еще: «переход от феодализма к капитализму», «Геометрия» Киселева и генетика, наследственная память и эллипсы. А еще – олигархи и агрегаты, квадраты, ракеты, аминокислоты, капрон, неон, циклотрон… В общем, как 67 лет назад сказал К. Чуковский о госпоже Вербицкой, чье имя стало синонимом мещанской литературы: «Это делает книгу интеллигентной, не правда ли?». Вот эта-то интеллигентность и есть та самая поблескивающая металлическая пластинка или рыбка, та самая фальшивая приманка, именуемая у рыбаков блесною, на которую клюет современный просвещенный читатель, как клевал на нее его менее просвещенный предок 70 лет назад. 70 лет назад! Боже, до чего все изменилось! Уже не «Сердце» мурлыкают инспектора уголовного розыска в минуты раздумья, а слушают Бетховена. Не рыбу они ловят в свободные минуты, а пишут статьи на литературоведческие темы. В их разговорах мелькают имена Вольтера, Праксителя, Лукреция Кара, библейской Юдифи, Байрона, Фолкнера, Мориака, Беккета и уж не помню, кого еще…От персонажей современных приключенческих повестей только и слышишь: «Почитайте у Дарвина…«, «Меня пугает глобальная утилитарность человеческих устремлений…«, «Прущий структурализм Беккета…». Неслыханно выросли за последние годы и убийцы. Они рассуждают об «истине красоты», утверждая, что их смущает «ее многообразие». Они цитируют Фрейда. И уже не довольствуются комнатами и комнатушками. Имеют собственные дачи, пьют «джин-фис», «джин-тоник», «вермут Чинзано», «виски Маккини», курят «Мальборо», «Кент», «Пэл-Мэл»…Перед нами самая экстравагантная современность. – Постойте! – скажете вы. – Куда это вас занесло? Ведь речь же о стихах, о Вознесенском. При чем здесь детективы? Ах, прошу прощения, совершенно случайно попал сюда отрывок из статьи Н. Ильиной «Исповедь фельетониста», напечатанной в 8-м номере «Вопросов литературы» за 1977 год. Бывает же такое. Вот не так давно поэт и доцент Литературного института Василий Журавлев напечатал же в своем сборнике стих Анны Андреевны Ахматовой, случайно приняв за свой. Еще раз прошу прощения, но, надеюсь, процитированный отрывок более походит на критический пассаж об Андрее Вознесенском, чем стихи Журавлева на стихи Ахматовой. Так что, если его извинили, то меня уж сам бог велел, тем более, что я не доцент… Ах, читатель, но скажи, разве не сладостно звучали для тебя слова из процитированного отрывка? Скажи мне, о читатель, почему так вздрагивает твое верное сердце, когда ты слышишь имена Беккета и Джеймса Джойса, Кафки и Дос Пассоса, Набокова и Пруста? И почему уже ничего не говорят ему имена Толстого и Чехова, Хемингуэя и Джека Лондона, Леонида Андреева и Ибсена – этих кумиров предыдущих поколений? Молчишь? Тогда скажу я. Потому что прошло 70 лет, но ничего не изменилось. И, боюсь, пройдет еще 170 лет – и ничего не изменится. Кроме имен. Потому что меняются имена, меняются времена, но по-клоповьи живучим и по-клоповьи неизменным остается мещанин. Меняются имена. Но не меняется суть мещанина, его девиз: чтобы все как у людей (как жаль, что древние не знали этого девиза! Как благородно и интеллигентно звучал бы он на латыни! А может быть, это я не знаю, а они знали? Ведь клоп – насекомое чрезвычайно древнее). «Все как у людей». Этот девиз, как мы уже убедились, вызвал к жизни Беллу Ахмадулину. Ибо истечение слюной издавна было естественной физиологической реакцией мещанина на аристократизм (что зафиксировано задолго до опытов Павлова Мольером). «Все как у людей». Эта установка родила и Андрея Вознесенского. При всей непохожести их, они не только дети одного времени, не только поэты, творящие «завитки вокруг пустоты», то есть модернисты. Они и генеалогически как две стороны одной медали, ибо ведут свою родословную от госпожи Вербицкой. Только и того, что Белла Ахмадулина через Северянина и Бальмонта заимствовала у нее тот самый стиль ампир, «который любят у нас почему-то штабные писаря, парикмахеры, гостинодворцы, молодые лакеи», а Андрей Вознесенский, через футуристов, – тот самый стиль, который, как писал в той же статье К. Чуковский, обожали «бестужевки и медички, курсистки и студенты, которых г-жа Вербицкая указывает в качестве главных своих почитателей». Только и всего-то разницы, мой читатель. «Все как у людей». Внешне мещанин ужасно демократичен. Совсем как Андрей Вознесенский. И как демократ он – за равенство. Прежде всего, за равенство в пересчете на вещи: у тебя – семь слоников, и у меня ровно семь, у тебя холодильник – и у меня холодильник, у тебя телевизор – и у меня телевизор. А зачем ему, спросите, чтобы все как у людей? Чтобы уважали. У него, у мещанина, просто разбухшее, гипертрофированное чувство собственного достоинства или, если посмотреть снизу, непреходящий комплекс неполноценности. Он-то сам превосходно, пусть не разумом – нутром своим, чует, что сидит в нем, как писал Ленин в статье «Памяти графа Гейдена», полуобразованный лакей и хам, что он – человек, скорее в ресторанном смысле (с прищелкиванием пальцами), чем в горьковском. Он выйдет в «дворяне» или «интеллигенты», в курсистки, студенты, в доктора наук даже. Но он очень боится, что кто-то вдруг, глядя на него, выразительно прищелкнет пальцами (как это сделал по отношению к говорящему клопу один из героев «Сказки о тройке»). И потому его лозунг «Быть как все» превращается в нечто вполне современное и даже отдающее не кормушкой, но государственным мышлением: «Быть на уровне мировых стандартов». Мировые стандарты меняются. И он, скребя лапками, меняется в них. Во времена Вербицкой мировой стандарт – это «Спенсер…и Энрико Ферри…селекционизм…Кампанелла». И он, как адъютант Кутузова у Толстого, «с удовлетворением прислушиваясь к звуку собственного голоса», произносит эти имена. Потом мировым стандартом станут Энрико Ферми, Хемингуэй, Ремарк. А там дойдет и до Беккета с Кьеркегором, до капрона, нейлона и циклотрона. Да, и до циклотрона. В понятие уровня мировых стандартов войдут ЭВМ и АСУ – короче, НТР. И тогда мещанин в государственном масштабе, чтобы не отстать от «людей», начнет внедрять у себя эти самые ЭВМ и АСУ: у тебя – АСУ и у меня – АСУ. А мещанин приватный начнет осваивать новые слова из интеллектуально-научного лексикона: агрегаты, квадраты, ракеты, аминокислоты…И, чтобы никто не заподозрил его в консерватизме и отсталости, кричать: «Я – ЧП НТР» (то ли член партии, то ли чрезвычайное происшествие, но скорее, последнее), как это провозгласил Андрей Вознесенский в «Диалоге обывателя и поэта с НТР», в котором обыватель и поэт составили опереточный дуэт. Одна беда: в силу своей полуобразованности мещанин, отхватив в обе жмени ЭВМ и АСУ и вызубрив энное количество слов из научно-интеллектуального лексикона, совершенно не представляет себе, что делать с этим добром. И, естественно, ничего путного из него делать не может, по каковой причине все это разнообразное хозяйство неизменно переводится на навоз. ЭВМ и АСУ превращаются в нагромождение электронных схем и ячеек, которое не работает, но зато обрастает целой армией клопов, кормящихся при ём. Не работают и выученные слова: они тоже превращаются в нагромождения – в интеллектуалообразный small talk, по-простому, треп, или…стихи Андрея Вознесенского, которые эти слова лишают какого бы то ни было смысла, не говоря уже о чувстве. И эти стихи ему, мещанину, конечно, нравятся. Вернее, не сами стихи, к этому он, мещанин, сроду был равнодушен, а слова, слова в них ему нравятся. Потому что ни логики, ни смысла ему не нужно – слова ему подавай, но чтобы как у людей: с маркой «made in USA», на худой конец, с клеймом «НТР». Вы скажете: ну зачем ему (или вам?) слова? А затем, что при всем своем показном демократизме этот самый мещанин – сноб. Такова его диалектическая сущность. Ибо, полуобразовавшись, он, как говорится, от ворон отстал, а к павам не пристал. Так и не став павой, он хочет, очень хочет, оглядываясь, а не прищелкнут ли пальцами, отделить себя от ворон. И эти-то самые слова становятся для него знаком его выделенности, отделенности – галстуком сноба, тростью сноба, котелком сноба на уровне лучших аристократических колледжей. – Беккет, – говорит он, встречаясь в компании. – А Пруст! – отвечают ему. И это значит: «Держимся, старик! На уровне! Все в порядке. All right! Very well! How do you do?!». Обрывки? Но им и не нужно целое, цельность – то самое, что отличает ученого и поэта. Им нужен знак, купюра из этой целостности. Выходя из кинозала, они толкуют о крупном плане, наездах, ритме и т.д. Они называют имена. Много имен. И при этом самых-самых, на уровне мировых стандартов: Феллини, Бергмана, этого самого, как его, Куросавы. И где-то рядом – Андрея Тарковского и Андрея Вознесенского. И что с того, что Феллини, Бергман и Куросава – это, прежде всего, сложность и интеллектуальность сути, а Тарковский и Вознесенский – только сложность формы (да и то в какой-то «надцатой» копии), что с того, что ни у того, ни у другого нет цельности, отличающей искусство от поделки, что с того, что от этих копий за версту разит смесью французского с нижегородским, смесью горницы с самолетом, как сивухой от самогона. Что с того? Ведь по сути только это ему, мещанину, и нужно – знак, по-научному, денотат. Да и при всем желании не может он понять этой разницы – полуобразованность не позволяет. И потому – даешь Вознесенского! Даешь Научно-Техническую, не перерастающую в духовную! Пусть эта самая Научно-Техническая – просто старый «ундервуд», лишь бы «внутре…неонка». Пусть вместо настоящей рыбки – блесна, вместо поэзии – демагогия, тот же официоз, от которого его, мещанина, тошнит, да только в другом обличии. Антимир. Даешь антимир! Даешь антитезу по Плеханову! И потомки штабных писарей, парикмахеров, гостинодворцев и молодых лакеев, смешавшись с потомками бестужевок, медичек, курсисток и студентов начала века, рукоплещут потомкам госпожи Вербицкой – Белле Ахмадулиной и Андрею Вознесенскому. «Собака взбежала на высокую гору. – Сегодня ветер с севера, – сказала она. Понюхаем, чем он пахнет… У нашей собаки удивительный нос». К. Чуковский, «Доктор Айболит» Глава 9. «ПАХЛО РЕВОЛЮЦИЕЙ» В те далекие годы, когда начиналась их молодость, он был первым среди равных. И не только потому, что первым вошел в поэзию. А потому, что первым обнажил шпагу против традиций, установившихся в поэзии. Он реформировал стих, смело введя в систему корневую рифму. И молодая поэзия пошла по его стопам Но не это главное. И даже не то, что именно он нанес первые и наиболее смелые удары «наследникам Сталина» (как был назван один из его стихов, уже не дошедших до нового поколения). Главное в другом – он был и остается наиболее демократическим поэтом нашего времени. По темам, по стилю, по духу. В отличие от тех двоих, чья родословная – от г-жи Вербицкой, он – от Некрасова и Маяковского. Уже в 1955 – 56 годах он ввел в литературу нового героя – воистину простого человека, но не литературно-простого, просто простого, из жизни. Человека «с челочкой на лбу» («Свадьбы»). Просто человека. Не проштампованного клеймом – «Сделано в СССР». Как и сам поэт, человек этот – «разный – натруженный и праздный, целе– и нецелесообразный». Это фронтовик. Но не герой, а пошляк («Фронтовик»), за которого стыдно. Это какие-то «шалавые» и пьяные девчонки – продавщица, буфетчица, кассирша. А еще – «лифтерша Маша лет под сорок». И компания джазистов. И «девка в сапогах и маечке голубенькой». И дикторша, но не парадная, а та, у которой «сумка руку оттягивает. Рыба в ней еще вздрагивает» («Две дикторши»). Да и писал он о своих героях, «о времени и о себе» как-то прозаично и приземленно, совсем не в духе гимнов и акафистов, которые предшествовали его появлению в поэзии. Так писал: Играла девка на гармошке. Она была пьяна слегка, и корка черная горбушки лоснилась вся от чеснока «Играла девка на гармошке» Говоришь: «Брось ты, Женька, осуждающий взгляд». «Интересная женщина», про тебя говорят. «Снова грустью повеяло» За Москвой петуха я пугаю, кривого и куцего. Белобрысому парню я ниппель даю запасной. Пью коричневый квас в пропылившемся городе Кунцево, привалившись спиною к нагретой цистерне квасной. «На велосипеде» …Две дикторши телевидения сидели и пили коньяк. Коньяк был плохой, тираспольский, хуже куда уж быть! Но пили они, будьте ласковы, – геологам так не пить. «Две дикторши» Таких встречаешь, брат, не часто… В тайге все проще, чем в Москве. Да ты не думай, что начальство! Такая ж баба, как и все… «Бывало, спит у ног собака» Таков был язык. Даже для демократичного, но литературного Твардовского неприемлемый. В язык поэзии вошла самая обыкновенная проза. Здоровая и естественная, она была в стихах, как баба среди аристократок, уже несущих на себе печать вырождения. И была во всем этом смелость поэта, ощутившего свое время и свое право быть таким. Одно за другим следовали «Бабий яр» и «Идол» – «обманный божишка небольшой, с жестокой, деревянной, истонченной душой», божишка, которому «несли и мед и мех, считая, что он молится и думает за всех». А потом – «Долгие крики» и «Катер связи», «Бляха-муха» и «Про Тыко Вылку», «Граждане, послушайте меня», «Баллада о браконьерстве» и «Баллада о нерпах»… И во всем этом пахло революцией. …Великое десятилетие страны, а вместе с ним и великое десятилетие Евгения Евтушенко, говорившего от имени поколения, закончилось в 1965 году «Казнью Стеньки Разина» из поэмы «Братская ГЭС» – страшными по своей обнаженной биографичности и боли строками: Дьяк мне бил с оттяжкой в зубы, приговаривал, ретив: «Супротив народа вздумал! Будешь знать, как супротив!» Я держался, глаз не прятал. Кровью харкал я в ответ: «Супротив боярства – правда. Супротив народа – нет». «На следующий день рано утром Авва снова взбежала на высокую гору и начала нюхать ветер. Ветер был с юга». К. Чуковский, «Доктор Айболит» Глава 10. МУШКЕТЕР ПРЕВРАЩАЕТСЯ В АББАТА. Нет, я бросил поэзию: так только, иногда сочиняю какие-нибудь застольные песни, любовные сонет или невинные эпиграммы. Я пишу проповеди, мой милый. А. Дюма, «Двадцать лет спустя» Революция была подавлена в зародыше. Стало тихо. Только время от времени раздастся в этой тишине крик диссидента, как крик кукушки в ночном лесу. Да только не успеешь посчитать, сколько она там накуковала. И опять – тишина. Со времени выхода в свет первого сборника Евтушенко прошло 20 лет. Шел 1972 год. И Евтушенко, как и его товарищи по оружию – Белла Ахмадулина и Андрей Вознесенский, еще раз демонстрировал правоту древней пословицы: «меняются времена и мы меняемся вместе с ними». Бывший мушкетер, бывший фрондер надел сутану, совсем как Арамис, и стал читать проповеди: – Ребенок, будь отцом отцу. «Сын и отец» – Когда мужчине сорок лет, Ему пора держать ответ… «Когда мужчине сорок лет» – Какой же толк тогда в литературе и в жизни обеззубевшей такой, когда не бури ищешь ты, а тюри, хотя, конечно, в тюре есть покой? «Уже тебя, как старца, под микитки» – О, почему, предчувствиям не вняв, любимых сами в пропасть мы бросаем, а после так заботливо спасаем, когда лишь клочья платья на камнях? «Свидание в больнице» Гражданственность превратилась в занудливое морализаторство. Из стиха в стих чеканит Евгений Евтушенко афоризмы из материала заказчика. А материал – банальность: Кто принял историю мира в свою негигантскую грудь, того навсегда распрямило, того никому не согнуть. «Горная дорога» Если нету вокруг опоры, то опора у нас внутри. Дружба – это антитрясина. «Баллада о дружбе прозы и поэзии» – Бессердечность к себе – это тоже увечность. – Горе тоже прекрасно, когда не последнее горе. – Есть в желаньях опасность смертельного пережеланья. «Горе тоже прекрасно…» – Есть у любого гения предел – лишь подлость человечья беспредельна «Предел» – Тот мещанин убогий, кто мещанством счел семью, кто, ставши мужем и отцом, не муж и не отец. «Семья» – Человек расползается, тупея, если стала сила духа в нем слаба. «Помпея» – Миллион приятелей означает – нет друга. «В мире, нас отуманившем» – Жизнь без ребенка – нищета. «Прогулка с сыном» – Власть над природой – это цель наук. «Признание властолюбца» – Народ никто не уничтожит. «Китайский матрос» – Когда мы любим, ничто не пошло, когда мы любим, ничто не стыдно… «От желания к желанью» И, наконец, успокаивая себя, поэт гордо провозглашает: – Закат не конец для поэта, не смерть для тебя, музыкант. Есть вечная сила рассвета в тебе, благородный закат. «Святые джаза» И так далее, и так далее. И не только в 72, но и в 73, и в 74, и в 75… Все более и более отрывается поэт от живых, конкретных деталей, наполнявших его стихи тогда, в молодости, от невыдуманных биографических подробностей. Все более и более стих его перерастает в декларацию, в моралитэ. Все более и более становится он перелицовкой старых истин… И уже не рукоплещет Политехнический. И уже тот самый скоморох, который бежал за Стенькой Разиным, замечает: а король-то гол. И хохочет во все горло, не понимая, что это и его, скомороха, трагедия. Конец таланта есть невозможность мятежа. Евгений Евтушенко Глава 11. «НАД КЕМ СМЕЕТЕСЬ, ГОСПОДА?!» Да, не от хорошей жизни сменил поэт свой мушкетерский камзол на сутану аббата. Не вина это его, а трагедия. И тогда, когда он был в зените славы, как и сейчас, когда толпы поклонников и поклонниц отхлынули от него, Евтушенко не был поэтом. Евтушенко был стихотворцем, публицистом. И в этом он не изменил себе. Но изменилось время. И публицисту не осталось ничего другого, как говорить банальности и читать проповеди. Ибо все, что в нем было, было от времени и временным. О, как бы хотелось ему остаться мушкетером и как порой даже сейчас нет-нет да и проглянет в нем мушкетер! Но прав был Портос, когда советовал Арамису: «Друг мой, будьте мушкетером или аббатом, но не тем и другим одновременно». И все же даже в проповедях своих он остается, как и прежде, искренним и демократичным. И, как светловские герои, идут за ним и сегодня верные ему герои его молодых стихов: кассирша и продавщица, буфетчица и гардеробщица, шалавая девчонка и «парень с челочкой на лбу». Для них, простых людей, он остается их поэтом, как их поэтом был его далекий предок – Некрасов. Для них он остается поэтом. Хотя даже то малое, что было в нем от поэта, унесло время. Он остался там, на развилке дороги, ведущей от шестидесятых к семидесятым. Он остался там, отдав все лучшее, что у него было. И там следовало бы выбить надпись: «здесь похоронен поэт, рядом со временем, его породившим». …Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко. Неподвижно застыли на холсте времени три богатыря – божественный кукиш, как сказал бы один из них… Жан Коллен умер… Одно только мне подходит: стать слугой той власти, которая нас угнетает. Оноре Бальзак, «Блеск и нищета куртизанок» ЭПИЛОГ Ну, а четвертый? Ведь их было четверо. …Мы сидели у моря, недалеко от дома Волошина. Он читал стихи. Один из них, который, кажется, никогда не был напечатан, назывался «Зал ожидания». Был он о том, что все чего-то ждут. И о том, не пора ли из зала ожидания перейти в зал свершений. Он кончил читать и, помолчав, без всякого перехода вдруг сказал, в духе времени чуть-чуть иронически: – Мы забаллотировали на выборах все московское правление. Теперь мы сами – правление. – Зачем? – спросил я. Он посмотрел на меня удивленно. – Что вы собираетесь с этим делать? – уточнил я. Он пожал плечами: – Ничего. Просто пришло наше время. 1977 г. P. S. Роберт РождественскийУмер 19 августа 1994 года, на три года пережив день, положивший начало распаду СССР. Лауреат премии «Золотой венец» (1966) Государственная премия СССР (1979)   Евгений Евтушенко С 1986 по 1991 год был секретарём правления Союза писателей СССР. С декабря 1991 года – секретарь правления Содружества писательских союзов. С 1989 года – сопредседатель писательской ассоциации «Апрель». 14 мая 1989 года был избран народным депутатом СССР и оставался им до конца существования СССР. 1969 – Орден Знак Почёта 1983 – Орден Трудового Красного Знамени 1984 – Государственная премия СССР – за поэму «Мама и нейтронная бомба» 1993 – Орден Дружбы Народов – Евтушенко отказался его получать в знак протеста против войны в Чечне 2003 – Царскосельская художественная премия 2006 – Почётный гражданин города Петрозаводска 2009 – Командор чилийского ордена Освободителя Бернардо О’Хиггинса. Также присуждены: Литературные премии: «Фруджено-81» (Италия), «Академии СИМБА» в 1984 году (Италия), Международная премия «Золотой лев» (Венеция) и др. 22 января 2005 в Турине Евтушенко была вручена итальянская литературная премия Гринцане Кавур (Premio Grinzane Cavour) – «за способность донести вечные темы средствами литературы, особенно до молодого поколения» В 2007 году, по инициативе Всемирного конгресса русскоязычных евреев (ВКРЕ), выдвигался на Нобелевскую премию по литературе 2008 года за поэму «Бабий яр» Является почётным членом Испанской и Американской академий, профессором в Питсбургском университете, в университете Санто-Доминго. В 1994 году именем поэта названа малая планета Солнечной системы, открытая 6 мая 1978 года в Крымской астрофизической обсерватории (4234 Evtushenko).   Белла Ахмадулина Орден «За заслуги перед Отечеством» II степени (11 августа 2007) – за выдающийся вклад в развитие отечественной литературы и многолетнюю творческую деятельность Орден «За заслуги перед Отечеством» III степени (7 апреля 1997) – за заслуги перед государством и выдающийся вклад в развитие отечественной литературы Орден Дружбы народов (1984) Лауреат Государственной премии СССР (1989) Лауреат Государственной премии России (2004) Лауреат премии фонда «Знамя» (1993) Лауреат «Носсиде» (Италия, 1994) Лауреат премии «Триумф» (1994) Лауреат Пушкинской премии фонда А. Тепфера (1994) Лауреат премии Президента Российской Федерации в области литературы и искусства (1998) Лауреат «Брианца» (Италия, 1998) Лауреат журнала «Дружба народов» (2000) Лауреат премии имени Булата Окуджавы (2003)   Андрей Вознесенский В 1978 г. Вознесенский получил Государственную премию СССР за сборник «Витражных дел мастер» (1976). Он является почётным членом десяти академий мира, в том числе Российской академии образования (1993), Американской академии литературы и искусства, Баварской академии искусств, Парижской академии братьев Гонкур, Европейской академии поэзии и других. На Парижском фестивале «Триумф» (1996) газета «Нувель Обсерватер» назвала А.А. Вознесенского «самым великим поэтом современности». Награжден орденом «За заслуги перед Отечеством» III степени (2004). Выпускает сборник за сборником абсолютно новых стихов. Живёт и работает в Москве в Переделкино по соседству с дачей-музеем Бориса Пастернака. Похожие: ДИАГНОЗ Графомальчик – это диагноз. «Юноша бледный со взором горящим» –... О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и... Поэты и актеры или КАК ЧИТАТЬ СТИХИ Поэты и актеры читают стихи по-разному. Старый поэт Георгий Аркадьевич... УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы... [...]
Стихотворения / 1990-1999Хлеб подорожал в два раза! Лег читать «Вопросы литературы» (как в норку). А там Н. Панченко приводит цитату Н. В. Недоброво об Ахматовой: «Другие люди ходят в миру, – писал Недоброво, – ликуют, падают, ушибаются друг о друга; но все это происходит здесь, в середине мирового круга; а вот Ахматова принадлежит к тем, которые дошли как-то до его края…». Я так и не дочитал, потому что увидел готовое начало. И вот он, очередной экспромт.   * * *   Другие люди ходят в миру. Ликуют, падают, ушибаются друг о друга. И все это происходит здесь, в середине мирового круга, На юру.   А этот шел поперек. Пока не дошел до края. Так и почувствовал: край, дальше уже никуда. Старый дорожный знак – покосившаяся звезда. И – ни ада, ни рая.   Край. Уже за спиной и недруг и друг, Уже за шеломенем где-то смутная плачет подруга. Если смотреть вперед, нет ни мира, ни круга – Только этот прерывистый ослабевающий звук. 1990 Похожие: ИУДА Что ты делаешь здесь? Разве эта земля – твоя? Разве... ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!... ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у... БУРЕЛОМ Было, не было – забыла. Просто шла сквозь бурелом. Просто... [...]
Стихотворения / 1990-1999Билась в недальних порогах река. «У переправы коней не меняют». Только-вот рыжая что-то хромает, Ходом сбивает и коренника.   Так-то – ничто. И поклажа легка. Так на земле. А с рекою не шутят – Вроде бы что там, а ну как закрутит… Тут бы сберечь хоть коренника…   Длинная жизнь, что в кобыле жила, Шею вытягивала из тела. С берега вслед им долго глядела. Долго глядела… А вплавь не пошла.   9.10.1991 Похожие: КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у... [...]
Стихотворения / 1970-1979Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И тогда человек уходил Под высокое зимнее солнце … В тихой комнате с темным оконцем Человека встречал крокодил.   Он купил его как-то на рынке. Как-то вдруг весна накатила, А у него развалились ботинки. Он пошел покупать ботинки. И купил крокодила.   Его ругали. Говорили: «Несчастный, У самого – ни гроша и душа вот-вот оторвется от тела». А он разводил руками: – Что делать, Крокодилы на рынке бывают не часто.   А потом, он же не громадный, как бревно, Я бы громадного вообще никогда не купил, Даже если б давали бесплатно, все равно- Ну зачем человеку большой крокодил?   И еще. Ботинки порвутся – и нет их. Это все равно, что пускать деньги на ветер. А он послужит не одну весну и не одно лето И не порвется ни за что на свете …   Не одна весна, не одна зима проходила. Человек приходил в очередной кабинет, И ему говорили: – Работы нет. Может быть потому, что проведали про его крокодила?   4.02.72 Похожие: ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек... СКРИПАЧ Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы... ЛОШОНОК Дочери моей, Наташе Совсем помирать хотел. В чем и держалась... [...]
Стихотворения / 1970-1979Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит в дом женщина, Когда хозяина нет.     Запах чужой в комнате. Но это не в счет. Вот она что-то вспомнит, Докурит и уйдет.     А та придет позже. Вроде бы – на свое … Но будет это после, После нее!   Март 79 Похожие: СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный... ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по... СКРИПАЧ Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы... [...]
ПрозаОн попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь часов до поезда и теперь уезжал. Стояла жара. Именно стояла. Неподвижно. Уже почти месяц. Над Молдавией, куда он ехал. Над Украиной. Над европейской и не европейской частью СССР. Стоял антициклон. Одессы Бабеля, Багрицкого, Катаева не существовало. Теперь он это знал. Он не пошел на Дерибасовскую, не видел ни памятника Дюку, ни потемкинской лестницы. Он спросил: «Где море?» и пошел к морю. По узеньким незнаменитым улочкам, круто спускавшимся куда-то вместе со своими деревьями, нависающими над ними, под их тенью, вместе с неторопливыми редкими прохожими (была суббота), вместе с медлительными кошками, которые вообще никуда не двигались. Все же идя вниз и по возможности прямо, он прошел какой-то парк, где суетились, видно, готовясь к соревнованию, юные сандружинницы с красными пятнами крестов на белых повязках, пренебрег асфальтированной лентой, предпочтя ей, несмотря на воду или соли в колене — просто боли в колене, отвальную крутизну, заросшую кустарником, и вышел к морю, из-за зарослей, скатов и деревьев неожиданному и резкому, с пляжем почти пустынным, уставленным ребристыми лежаками, только подчеркивавшими эту пустынность. Часа два он пролежал на песке, презирая ребристые лежаки, в джинсах, потому что взять плавки ему и в голову не пришло — кто же знал, что он окажется в Одессе, у моря. Один раз за это время он, закатав джинсы до колен, попробовал воду — пошлепал босыми пятками. Вода была холодной. Потом он поднялся наверх и купил в павильоне пирожки с творогом. Пирожки были хорошо твердыми, а творог — сухим. Два пирожка он все же съел полностью, третий — предварительно вытряхнув из него творог, четвертый закинул в кусты. И хотел было спуститься обратно на пляж, но тут рядом захрипел репродуктор и вдруг ясным таким голосом сказал: «Граждане, которые отдыхают на нашем пляже! До ваших услуг имеются морские лисапеты, которые вы можете взять на прокат. Прогулки на лисапетах — лучший вид отдыха, чем просто так». Теперь, сидя, в распаренном на солнцем вагоне и вспоминая этот голос, заставивший его все же сесть в первый попавшийся трамвай, проехать по круговому маршруту и увидеть Одессу (без Дерибасовской, без Дюка и без лестницы, с однообразными серыми домами, с бесчисленным количеством булочных и столовых), он знал, что голос в репродукторе — это все, что осталось от Бабеля, Багрицкого и Катаева, от той еще Одессы. Напротив его боковой нижней полки сидели три девицы лет по семнадцати, отхватившие солнца, сколько его можно отхватить за один-единственный пляжный день и потому не загоревшие равномерным благородным загаром, а вульгарно-красными расплывающимися пятнами. У девиц были отчетливо-деревянные голоса пэтэушниц. Одна из них (Ну, ты даешь, Муська!) непрерывно острила. И юмор у нее был пэтэушный. Он вынул из рюкзака пасьянсные карты и отгородился от них пасьянсом. — Постель брать будете? Он кивнул, взял стопку белья, кинул ее на противоположное сиденье, вытащил из кошелька рубль, протянул проводнице, опять нагнулся над столиком и переложил ряд от семерки до валета на даму. Проводница, тоненькая, стройная, в форме, несмотря на жару, ему понравилась. Пасьянс не получился. Он пошел курить. За соседним столиком сидел парень, видно, студент, и, поглядывая в книгу на коленях, переставлял фигурки на шахматной доске. Убивать вагонное время можно по-разному. Но как-то убивать нужно. Потому что оно пустое. Пустое время нужно убивать. — Простите, может, сыграем лучше? — сказал он парню. Тот поднял голову: — Пожалуйста. Только я плохо играю. — Плохо, хорошо — все относительно, — сказал он. — Так как? — Я не против, — сказал парень. — Но я только недавно научился и, видите, учусь. А вы, наверное, хорошо играете? — Тогда, пожалуй, не стоит, — сказал он. И пошел по проходу — курить. Он сел у открытого окна напротив туалета на ящик для мусора, с удовольствием затянулся и вспомнил керченский дворик 44 года, маленького, совсем маленького, даже по сравнению с ним, двенадцатилетним, Толика Стефанского — сына врачихи, жившего по соседству. «Это просто. Видишь: король ходит так, тура — так, королева — так… Видишь? Понял? А надо дать мат королю — это чтоб ему ходить некуда. Понял? Видишь? А теперь давай сыграем». И как в первой партии он через три хода получил мат, так и не успев понять, что произошло, и как Толик уже расставлял шахматы по-новой и опять дал ему этот мат в три хода, и засмеялся, и опять поставил, и опять — дал, и опять рассмеялся. И тогда он вмазал этому победителю и ногой при этом поддел доску так, что все фигурки рассыпались. И как тот плакал, и ползал, и собирал их, а потом собрал, захлопнул доску и ушел. И как на следующий день он свистом вызвал этого Толика, а когда тот вышел и встал на пороге, маленький, тщедушный, сказал: «Тащи свою коробку — играть будем». И тот уже не смеялся, а просто давал ему маты один за другим и при этом, он видел, еле сдерживался и, чтоб не смеяться, бегал вокруг доски, приплясывая. А потом пришло время, когда Толик перестал приплясывать, а стал сидеть, как вкопанный. Так он и выучился. А Толик потом стал врачом и забросил шахматы. Пока он так сидел, курил и вспоминал, курильщиков прибавилось. Студент тоже вышел, стоял рядом и время от времени поглядывал на него. Наконец решился: — У вас, наверное, разряд есть? — Когда-то был, — сказал он. — А что, разрядник у безразрядника всегда выиграет? — В принципе, всегда. Потому что профессионал. — А вы профессионал? — вдруг с вызовом спросил один из курильщиков. — Не обо мне речь, — сказал он, чуть напрягаясь. — Я говорю в принципе. — Нет, — сказал тот, — а вы все же профессионал, как вы считаете? — Я-то скорее нет, — сказал он. — Вы же сказали, что у вас разряд, — не отставал парень. — Был, — сказал он. — Давно. — Ну вот, например, у меня вы можете выиграть? — продолжал наседать тот. — Не знаю, — сказал он. — Но вы же сказали, что вы разрядник, что вы хорошо играете, может, попробуем? — Пожалуйста, — сказал он и почувствовал, как кожа обтянула лицо. — Я сейчас принесу шахматы, — с готовностью сказал начинающий любитель. Они сели за свободный столик в последнем купе. С первых ходов стало ясно, что перед ним не новичок: играл свободно, уверенно, напористо, ставя одну за другой тактические ловушки. Ловушки были простые, но смотреть и видеть нужно было. А у него еще голова разболелась, да и двое суток без сна тоже давали о себе знать — он чувствовал, что думает медленно им бестолково. И все же выиграл. Вернее, тот проиграл. Потому что на ловушки он все же не попался, а кроме ловушек у того игры не было. Напор был, а игры не было. Вот так. — Мы еще потом сыграем, смущенно бормотал тот, собирая шахматы. — А то я не спал вчера. А вообще, у меня первый и я первое место по городу взял, по Павлограду, и теперь — вот жду вызова на республику. — И вдруг неожиданно улыбнулся: — Внаглую я играл — наказывать сильно не хотелось. Ну, вот и наказал… А парень ничего, — подумал он. — Ничего парень. Просто молодой. — Да ладно, — сказал он. — С кем не бывает. — Ну, я пойду? — каким-то извиняющимся тоном сказал парень. — А то у меня еще дел — я тут на стажировке, помощником начальника поезда. А он пошел на свое место. Там, возле девиц этих, уже набилось народу молодого. Сидели тесно. Играли в дурака. Он прошел мимо, заглянул к проводнице: — Можно у вас стаканчик? — Вот, возьмите. — Спасибо. Пошел обратно, достал из рюкзака баночку растворимого кофе, насыпал в стакан две ложки, опять пошел к проводнице. — А кипяточку можно? — Бойлер у нас испорченный, — сказала проводница. — Но вы подождите — я сейчас из соседнего вагона принесу. И пошла. Он еще раз отметил, какая она стройная и строгая. И она опять ему понравилась. Потому что легче запретить, чем разрешить, отказать, чем пойти. Когда она пришла, он виновато сказал: — Прошу прощения, я не думал, что в другом вагоне. Она не ответила — просто молча налила кипяток в подставленный стакан. И то, что она не ответила, ему тоже понравилось Потом он выпил свой кофе, отнес стакан, возвратился, раскладывал пасьянс, который никак не выходил, курил, сидя на мусорном ящике и предупредительно вскакивая каждый раз, когда кому-нибудь нужно было выкинуть остатки еды, учил любителя раскладывать пасьянс — и так до сумерек, когда проводница начала разносить чай. — Наверное, бойлер все же починили, — подумал он и сам пошел за чаем. Но оказалось, что бойлер все же починили — проводница стояла и наливала чай из чайника. Ему стало неудобно — вроде, свою норму он уже выпил, а ей носить. И еще было одно обстоятельство: он не пил сладкого чая, а это проводницам невыгодно. Тут, правда, у него наготове всегда был ход: давайте без сахара, а я заплачу, как обычно (так он говорил и в парикмахерской: без одеколона, а заплачу, как обычно — он терпеть не мог запаха тройного одеколона), но сказать это сейчас, ей, было неловко и оскорбительно. Потому что она была человек. И он посмотрел, как она наливает, уже круто наклонив чайник, и повернулся, чтобы уйти, но она спросила «вам чего?», и он через силу, через себя переступая, сказал: — Мне бы еще стаканчик кипяточку («еще», потому что помнил о кофе). — И добавил: если осталось. Она улыбнулась, встряхнула чайник и сказала: — Сейчас принесу. — И добавила: Я мигом. Это была уже какая-то фантастика. А она, как ни в чем не бывало, действительно мигом, вернулась и перед тем, как налить, еще спросила «вам, наверное, покрепче? И налила полстакана заварки, а когда он сказал: «пожалуйста, без сахара — я сладкого не пью», не дернулась, даже ухом не повела, только кивнула и подала ему стакан. И он, вместо «спасибо», тоже кивнул, перенимая у нее по ситуации этот молчаливый стиль, и пошел по проходу, как-то особенно бережно ощущая этот стакан в руке, подчеркнуто терпеливо поджидая, когда кто-то уберет ноги с прохода или посторонится. Чай, хоть и пол-стакана заварки, был некрепкий, с тем деревянным привкусом, какой неизбывно бывает у плохого чая, но пил он его с удовольствием. Потом он отнес стакан обратно, не дожидаясь, конечно, пока она станет собирать стаканы, предварительно вначале сполоснул его под краном, вручил (не отдал, а именно вручил) ей и положил рядом приготовленные заранее 30 копеек, а как он еще мог? Она посмотрела, сказала «вы же без сахара», но он быстро и неловко сказал: «возьмите-возьмите, это не важно, спасибо» и вышел, умиленный уже не только ею, но и собой — хоть что-то, а все же… На полках рядом продолжали резаться в дурака. Все уже перезнакомились и называли друг друга: Валек, Муська, Витек. Студенты покоряли пэтэушниц разговорами о недавней сессии, с особым вкусом произнося незнакомые тем слова «сопромат», «диффуры», «производная». Пэтэушницы покоряли студентов открытым смехом и открытыми коленками. Се ля ви была в полном разгаре. Он пошел, покурил еще и стал стелить. Когда надел наволочку и положил вторую простыню под подушку — спал он в вагонах обычно, не раздеваясь, увидел, что все — больше белья нет. А должно быть еще полотенце. Он приподнял подушку, потом матрас, посмотрел под простыню — полотенца не было. Ну, и бог с ним, подумал он, обойдется. И лег. Глаза закрылись сами собой — только теперь дали о себе знать те двое суток, жара, изматывающее безделье. Но не уснул — вспомнил про полотенце. Нужно предупредить проводницу — она отвечает. Потом ей искать, когда все сдавать будут. А сейчас посвободнее. Но тело уже налилось, подниматься не хотелось. «А-а, — подумал он, — потом, утром». Обойти себя не удалось. Он поднялся и пошел по уже тусклому проходу туда, к ней. Она сидела в своем купе с тем парнем-шахматистом. Близко сидела. — Вы мне полотенце не дали, — сказал он и, подумав, что она может принять это за претензию, поспешил добавить: — Мне оно не нужно. Я просто к тому, что вы потом искать будете… Чтобы предупредить… — Как не дала? — сказала она, поднимаясь. — Я вам все вместе дала. Вы поищите. — Уже искал, — сказал он. — Нету. Две простыни, наволочка, а полотенца нету. — Ну, как это нету, как это нету, — повышая голос, сказала она. — Весь комплект должен быть. И резко пошла по проходу туда, к его месту. А он пошел за ней, почему-то ощущая при этом свою вину, хотя вины его никакой не было. Резким шагом она подошла к его постели, стянула с нее простыню, которую он перед тем долго и аккуратно подворачивал под матрас, откинула подушку, потрясла в руке вторую простыню, сдвинула в угол матрас… — Ну, так где же полотенце? — обернулась она к нему. — Вот и я говорю, — сказал он. — Нет, это Я у вас спрашиваю, — повысила голос проводница. — Я давала весь комплект. Где полотенце? — Не понял, — сказал он, чувствуя, как натягивается кожа на лице. — Это же Я вам сказал, что нет полотенца. — Ну и что? — сказала она. — Что ж вы через пять часов сказали? Я вам когда дала, а вы когда? Где полотенце? -Да вы что, — задохнулся он. — Как я мог раньше? Я же только стелить стал. — А мне какое дело, когда вы стелить стали? — Как какое? Выходит, что я украл, что ли, полотенце ваше? — А я не знаю. Где полотенце? — А плевать я хотел на ваше полотенце! Потеряли — теперь ищите. Я вас предупредил. Я вам сообщил. Все! Тем более что белье не сшитое было. Химичите тут. А если б сшитое, полотенце бы на месте было. — Ну и что, что не сшитое? Такое дали. А полотенце, я точно помню, я вам давала. Такое, из двух половинок сшитое, я помню. «Врет, — задохнулся он от ненависти. — Тут же придумала, на ходу». — Ах, сшитое, — тихо, но криком сказал он. — И я, значит, украл эту ценность? А вы не помните, оно, случаем, не белыми нитками шито было? В купе засмеялись. — Ну, ладно, каюсь: украл. В подарок жене. Вот обрадуется! — сказал он уже на публику. Публика опять засмеялась. Проводница уже не отвечала. Дернула плечом, перешла к соседям, стала смотреть там. Через несколько минут он услышал ее голос, отчетливо-деревянный: — А это у вас что за полотенце лишнее? Вот это, наверное, и есть его полотенце. — Да вы же сами мне его давали вместо наволочки, — возмущенно сказала женщина. — Наволочки у вас не было — я вам сказала. — Ну вот, — сказал он, обращаясь к компании. — Полотенце нашли, так наволочки нет — час от часу не легче. Ну и ну… — Так у них же так, — сказала Муська. — Ну, так что: нашли или не нашли мое полотенце? — мстительно сказал он, заглядывая в соседнее купе. Проводница посмотрела на него, повернулась и пошла к себе. — А полотенце вы мне все-таки выдайте, — крикнул он ей вдогонку. — Мне утром умыться надо. Понятно?… … Утром, когда подъезжали уже, он скатал матрас, поднял столик, вытащил из-под него рюкзак и увидел полотенце — оно лежало между стенкой и рюкзаком. Он поднял его, обернулся — все были заняты сборами — и положил на стопку белья, собранного перед тем. Полотенце было вафельное, сшитое из двух половинок, с бахромой — обтрепками по краям. Он взял стопку и, почему-то неся ее на отлете, пошел по проходу. Проводница укладывала белье в мешок. — Вот, — сказал он, не глядя на нее и протягивая полотенце, — нашлось Спасибо, — сказала она. — А то я так переживала, мелочь ведь, а переживала. И куда оно могло деться, и правда. — И, улыбнувшись, повторила. — Спасибо. А он не смог улыбнуться. Похожие: ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»... ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие Скорбно, о Господи! Скорбно и сиро до воя, До на высоких тонах уходящего к небу хриплого лая собачьего. Как-то случайно – под старость и в немощи сделали младшего. Двое их стало в поле немерянном, двое.   Тихий младенец пришел с уходящим лицом. (– Ладно, родить. А уж брать-то, на что он вам сдался?). Так он и прожил всю жизнь на земле нежильцом. Тот отходил. А он, нежилец, остался.   А как тот умирал, все кого-то искал. Все на дверь глядел, тяжело дыша. Но стояла, как в раме, у косяка Давно неживая его душа.   Ах, наверное зря мастерил он высокий порог, На широкие окна навешивал крепкие ставни. Так – с глазами к двери – под утро прибрал его Бог, Видящий тайное и воздающий явно.   Ну, а тот, нежилец, все картинки писал, Все картинки писал да бессмертья искал. Не для славы – она только морок и дым, А чтоб так и не встретиться с братом своим.     10.07.78 Похожие: НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо... ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили... СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... [...]
Стихотворения / 1970-1979Я увидел нищего. И пошел вслед. Я не знаю, почему я это сделал. В кармане у меня было несколько монет. А палка его оставляла черные пятаки на белом.   Так мы шли. И шел снег. Снег залеплял очки, превращал прохожих в тени. Я подумал, что так бывает только во сне. И мысль эта почему-то привела меня в смятенье.   У него была удивительно сильная спина – Под рваным ватником вздувались и опадали бугры. Они шевелились. И это тоже было из сна, Так, что мне захотелось проснуться и выйти из игры.   И я сделал усилье – и остановился, и повернулся к нему спиной. И пошел. Ощущая натяжение мышц всем телом … А потом я оглянулся. Нищий шел за мной. По черным пятакам на белом. 8.09.72 Похожие: БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,... ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... СНЕГ Когда на землю падал снег, Являлось ощущенье боли. Какими-то тенями,... У РАЗВИЛКИ Куда нам деться с болями своими? Куда нам деться?! …И... [...]
Публицистика  «Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских кухнях, где все дышало поэзией, где между собой мы выясняли, кто же лучший, кто находится на поэтической вершине, а кто — только на подступах. Уже в ту пору были среди нас некоронованные короли… Таким, к примеру, в 60-70 годы в Ленинграде был Глеб Горбовский.» Евгений Рейн «Литературная газета», N 27, 93 г. Со многими писателями знаком, как говаривал Хлестаков. Но бочком, бочком. Я с ними знаком, а они со мной — нет. Потому что в 54-ом, прожив год в Северном Казахстане с ссыльными «троцкистами», ушел во внутреннюю эмиграцию, навсегда отказавшись даже от попытки публиковаться при этой власти. Когда это было? В 66-ом? В 67-ом? Не помню. У меня еще в школе с хронологией было плохо: историю помнил, а хронологию — никак. Вот и сейчас — историю помню. Лучше, наверное, как Рейн: «в 60- 70 годы в Ленинграде». Не мелочиться. Тогда появляется размах, широта, само дыхание Истории. Это теперь. А тогда это было просто маленькой историей. В совсем другом смысле слова. Для меня. А для ее участников… Я был зрителем. Хотя, вроде бы, и участником. Но попавшим на подмостки истории совершенно случайно. Собрался я как-то в Ленинград. По делу — работу по теории стиха вез. Через Москву. Вот московский приятель мне и говорит: — Зайдите, — говорит, — к Иосифу. Я ему о вас много рассказывал. Он хотел познакомиться. Иосиф тогда еще не был Бродским — просто младший современник, тоже стихи писал, хотя и хорошие. Но длинные. Про которые Сашка Аронов, выйдя на лестничную площадку после чтения этих самых стихов на квартире у этого самого моего приятеля, сказал коротко и емко: «Волны дерьма» — московские поэты всегда относились к ленинградцам, как собаки к кошкам. Те отвечали взаимностью, но все же наезжали в Москву — за лаврами — что ни говори, столица — для нее и Ленинград — провинция. Мне, в отличие от моей московской компании, тогдашние стихи Бродского нравились (чего нельзя сказать о последующих). Отчего бы и не познакомиться… Ленинград. Литейная,24. Звоню. Открывает хозяин в какой-то живописной художнической кофте. Грассируя, говорит: — Пгошу. Прохожу. В комнате еще двое. Представляюсь: — Я…. Бродский смотрит как в афишу коза — ясно: моя фамилия ничего ему не говорит, хотя, вроде бы, по словам моего приятеля… — Вам привет от …, — называю имя своего приятеля, пытаясь реанимировать память хозяина. — Пгостите, — грассируя, говорит хозяин, — не имею чести знать. Да что ж это такое?! Выходит, Борька все врал: не наезжал Бродский к нему, не жил и стихов у него не читал. Не знакомы! А я-то, я-то в каком положении? За кого он меня принимает? За поклонника его таланта? За просителя: позвольте, метр, я вам стишки почитаю? Да какого черта я вообще согласился пойти к нему — это он со мной хотел познакомиться, а не я с ним. А и он со мной не хотел — все Борька наврал. Стыдоба! Теперь как: «Прошу прощения, ошибочка вышла – обознался»? — Прошу прощения». И бочком, бочком — к двери. — Иосиф, — вдруг говорит один из гостей. — Ты что, Борьку не помнишь? Мы ж у него… — Не знаю, — жестко перебивает хозяин. — Подождите, — говорит мне гость, как бы протягивая руку помощи, — я с вами. Мы выходим. — Генрих. Сапгир, — говорит он. — Да знает он Борьку. Не знаю, какая муха его укусила. Знаете что, я наладился к Глебу. Поехали со мной, а? — Да ну его,- говорю я. — Я и этим сыт по горло. И все же затащил он меня к Глебу. Глеб Горбовский. В то время самый признанный из ленинградских поэтов. Кумир! У кумира два молодых поклонника, не считая, собаки. Когда мы приходим, он посылает одного за водкой — в бутылке на столе уже всего — ничего. Церемония знакомства, принятая у поэтов: читаем друг другу стихи. Стихи, как визитная карточка. Я, потом — он. Пока читаю я, опорожняется принесенная бутылка. Поклонник посылается за следующей. Но Глеб уже готов. Чтение все более походит на рыдание. Вдруг бешено обводит всех глазами и раздельно говорит: — За-стре-люсь. Вот возьму и застрелюсь. Или вас всех. И засыпает. Мы уходим. Теперь я, в свою очередь, тащу Генриха к своему приятелю — художнику. Там тоже чего-то пьем. Генрих говорит: — Завтра я читаю стихи у Рейна. Приходите. Я вспоминаю, что Борька просил меня зайти и к Рейну: «Я ему уже звонил, что вы приедете. Он тоже хотел познакомиться». Воспоминание вызывает отрыжку — благодарю покорно, с меня хватит. — Спасибо, — говорит мой приятель, — придем. А когда? — Часиков в шесть. -Только Рейну обо мне — ни слова, — говорю я. Так, на всякий случай. В начале седьмого мы звоним в дверях. Открывает хозяин. — Нас Генрих пригласил. — Генриха еще нету, — говорит хозяин. — Так что вы погуляйте, мальчики. — И тут же — какой-то паре, поднимающейся по лестнице: — Проходите, ребята, проходите! Мы уходим «погулять» — «но швейцар не пустил, скудной лепты не взял». Мой приятель вне себя: — «Мальчики»… Морду б ему набить! Поехали отсюда — на хрена они нам — поэты, мать их! — Мишенька, — говорю я ласково, — вот теперь-то я точно пойду. Обещаю: весело будет. Честно говоря, что я имел в виду, не знаю — какое-то чревовещание. Но уж очень хотелось сатисфакции. «Погуляв», поднимаемся по лестнице. Звоним. Теперь открывает Генрих. — Ни слова, — напоминаю я. Мы проходим по коридору и оказываемся в большой, типично ленинградской комнате. Слева, сразу у двери, — тахта. Мой приятель проходит куда-то вглубь. Я скромно сажусь на краешек тахты. Осматриваюсь. Комната полна народу, стол — уже пустыми и еще нет бутылками. Треп и дым. У окна напротив двери, прислоненный к подоконнику, еще один стол — письменный. Слева от него сидит некто с породистым лицом Алексея Толстого. Треп и дым. Обещанное чтение все откладывается — видно, кого-то ждут. Звонок. Хозяин исчезает в коридоре. Потом появляется в дверях и торжественно провозглашает: — Глеб Горбовский! Два молодых телохранителя почтительно вносят обвисающее тело. — Эй, малый, — обращается ко мне хозяин, — пересядь, освободи место поэту! «Малый» (которому, кстати, за тридцать), ровесник Рейна, уже побывавший в шкуре «мальчика», покорно встает с тахты и пересаживается на стоящую напротив, у двери старую швейную машинку «Зингер» в деревянном чехле, становясь еще меньше ростом, особенно на фоне длинноногой девицы, восседающей рядом на стуле. Телохранители бережно укладывают на тахту поэта. Теперь все на месте — можно и начинать. Пока хозяин ведет какие-то переговоры с гостем, я решаю выяснить, кто есть кто, и снизу вверх спрашиваю у девицы, показывая на Алексея Толстого: — Прошу, прощения, это кто? Девица обнаруживает меня глазами: — Поэт. — А это? — показываю я на другого. Девица смотрит на меня, как солдат на вошь: — Поэт. — Это что же, — удивляюсь я, — все поэты? Сами пишут? Это уже явный перебор. Но девица не слышит перебора. Не знаю, собиралась ли она ответить. Потому что в это время хозяин возвещает: — Начинаем! И пока Генрих идет к своему лобному месту — столу у окна, добавляет, глядя на меня: — Эй, малый, кончай флиртовать с девицей — послушай стихи, тебе это будет полезно! Что это он на меня взъелся? — думаю я и покорно умолкаю. — Псалмы, — объявляет Генрих. — Псалом первый. — Читай седьмой, — вдруг говорит с кушетки чуть оклемавшийся Глеб. — Прочту, — говорит Генрих. — Потом. Псалом первый, — повторяет он. — Читай седьмой! — повышает голос Глеб. — Позволь уж мне решать, — говорит напряженно Генрих. — Читай седьмой. А то — полова, — настаивает Глеб. — Глебушка, — говорит хозяин, — пусть читает что хочет. — А я говорю: седьмой! — пьяно упирается Глеб. — Ну, прочти седьмой, Генрих, — упрашивает хозяин. — Что тебе стоит? — Да не буду я вообще ничего читать, — обижается Генрих и выходит в коридор. Хозяин выходит за ним, все еще пытаясь как-то починить сломанный вечер. Слышно, как он уговаривает гостя уступить. Разговор удаляется от двери и переходит на кухню. Туда же, к месту события постепенно подтягиваются и другие гости. Глеб опять не подает признаков жизни. Неожиданно для самого себя я поднимаюсь с машинки «Зингер», изрядно надавившей мне кобчик своей ручкой, пересекаю комнату и сажусь на письменный стол. — Если бы у меня были такие стихи, — громко говорит Алексей Толстой сидящей рядом женщине, — я бы читал их в сортире. Я вдруг ощущаю: вот оно! Спрыгиваю со стола и говорю прямо в это породистое лицо: — Если бы я так понимал стихи, как вы, я бы не выходил из сортира. Я не знаю ни его, ни того, как он понимает стихи — меня просто несет мое унижение. Алексей Толстой багровеет прямо на глазах… и взрывается: — Ты говно! Кто ты такой!? Я второй после Красовицкого! А ты кто? Ты говно! Кто такой Красовицкий, я понятия не имею. Потом, через много лет, по-моему, в чьих-то воспоминаниях, снова наткнулся на это имя и какие-то строчки из него, вполне стандартные. — Извините, — подчеркнуто вежливо, даже как-то униженно оправдываюсь я, — прошу прощения, я приезжий, я не знал, что вы второй после Красовицкого. Я думал, вы просто говно, а вы, оказывается второй… Прошу прощения. — Ты слышала! — взревывает Толстой, обращаясь к женщине рядом. — Да кто ты такой? Я спокойно выхожу в коридор покурить. Сопровождаемый ревом: — Кто ты такой? Ты смотри, какое говно! Говно! — Толстого явно зациклило — мавр сделал свое дело. Через несколько минут Толстой выходит за мной. — Вы кто? — спрашивает он уже миролюбиво и на «вы». — Я же вижу, что вы совсем не тот, за кого себя выдаете. — То, — говорю я, — то. Вы правильно определили: я — говно. Вот плаваю, как говно по воде, течением и прибило сюда. — Нет, серьезно: кто вы? — А серьезно? Я понимаю, что вас беспокоит: у вас здесь все по местам расставлены и вдруг… Вдруг я второй после Красовицкого. Тогда все переставлять придется. Не беспокойтесь — не придется — я вообще не по этой части — я математик. Все в порядке. — Ладно, — говорит он, — прошу прощения. А все же… — Да не скажет вам ничего моя фамилия, — говорю я. — Но, если хотите, одно условие: я говорю вам фамилию — и вы уходите. Мне очень хочется еще побыть говном без фамилии. — Согласен, — говорит он. Моя фамилия, естественно, ничего ему не сказала. Но, верный слову, он тут же вызвал женщину, сидевшую рядом: — Мы уходим, — сказал он. — Запишите мой телефон — я бы очень хотел с вами встретиться… Мы так и не встретились — тогда на меня навалились дела, а потом он уехал в Париж. Профессор Сорбонны Леонид Чертков вряд ли когда-нибудь вспомнил об этом эпизоде… Из кухни доносились голоса – выяснение, «кто есть кто», грозило затянуться на всю ночь. В комнате оставались четверо: я, не подающий признаков жизни Глеб Горбовский и два его телохранителя. Вдруг Глеб поднялся: — А где все? — На кухне, Глебушка, — сказал один из телохранителей. — Сапгира уговаривают. — Сапгир — говно, — убежденно сказал Глеб. — Вот я сейчас пойду и всех их обоссу. Поэт поднялся с тахты и неторопливо стал расстегивать ширинку. А ведь может, — подумал я, — он ведь даже не второй после Красовицкого, он — Первый. — Глеб, — сказал я миролюбиво, — не стоит, пусть поговорят. И тут оба телохранителя обернулись ко мне: — Ты кто такой, чтобы на Глеба права качать?! Господи, ну надо же… — Да никто я. И права качать не собираюсь. Просто… — Да кто ты такой?! — еще больше распалились они. Стало ясно: сейчас, как по команде «фас», будут бить и бить больно. Но вместо «фас» прозвучало совсем другое: — Да кто вы такие, чтобы с поэтом так разговаривать? — сказал вдруг Глеб. — Вы сосунки! А мы с ним из одной стаи. Одногодки. Мы вчера из одной бутылки… Вспомнил, — благодарно подумал я. — А ведь мог бы и не вспомнить… В общем, вечер удался на славу. Когда расходились, и без того не малого роста Рейн встал почему-то на табурет и, глядя на меня, именно на меня, почему-то на меня, за что-то на меня, опять скромно оседлавшего швейную машинку «Зингер» — знай, малый, свое место, торжественно сказал: — К сведению некоторых первоприсутствующих: сегодня здесь было три члена Союза писателей и один большой Поэт. На следующий день я позвонил в знакомую дверь. Хозяин открыл и уперся в меня взглядом: «Откуда, мол, и что это за географические новости?». Я назвал фамилию. — Входите, входите — сказал он. — Что ж это вы вчера не сказались? А потом он читал свои стихи, ровные и правильные — похожие на отлично выполненное упражнение. «Профессионал! — думал я. — Наверное, второй после Красовицкого». Из неопубликованной книги «О поэтах и поэзии» Примечание. Только лет через сорок, уже здесь, в Германии, прочел в интернете стихи Красовицкого и Черткова. Перед последним (которого поставил бы первым) повинился бы, да не успел. Кстати, там же прочел биографические данные: о профессорстве в Сорбонне — ни слова. Возможно, я ошибся. Написал по слухам. Похожие: МАТРЕШКА Подарили человеку подарок – Расписную такую матрешку. Простовата матрешка немножко,... Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА   Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –... ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний   Сталин и дети Мне было лет семь... [...]