Skip to main content

Яков Островский

Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.

08.2014

Yakov Ostrovsky, Островский Яков
Стих дня

Городской ноктюрн

У ночи своя походка.

           У человека – своя.

Человек останавливается.

                      Ночь продолжает идти.

Недавно добавленные:
Стихотворения / 1960-1969Когда желтую пустоту унесут в ночь последние трамваи, Я выключаю приемник и говорю: пора. Перед тем, как лечь спать, я подхожу к двери, наклоняюсь к замочной скважине и ожидаю… Так уже много лет подряд начинается эта игра.   Так она начинается. Я слышу, как скрипят половицы у соседа напротив. И этот противный скрип протягивается между нами. Как будто он догадывается и усмехается: ждете? И выходит на лестничную площадку, шаркая тяжелыми ногами. Выходит. И стоит. И вслушивается в пустоту, в тишину темени, В шорохи листьев, в запахи, в ноющий водосток… Я вижу в замочную скважину, как он вздрагивает время от времени И кутается в рыжий, изъеденный молью бабий платок.   Потом он наклоняет голову к скважине, вот так. И я вижу только ухо, все обратившееся в слух. А я стою за дверью, хохочу во все горло и громко кричу: дурак! (Я знаю: он все равно не услышит – он от рождения глух…)   Иногда он не выходит. И тогда я выхожу на площадку вместо него. И жду. И надеюсь, что вот – вот заскрипят половицы. И вслушиваюсь. И ничего не слышу. Ничего! И сам хохочу над собой… 11.1960 Похожие: ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... ХРИСТОС И ИУДА (цикл стихов) Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее. Но никто... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... [...]
ПублицистикаЖДУ ЗВОНКА   Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники – так те совсем: снимая трубку, вместо короткого, нетерпеливого «Да?!» – бархатное «Я вас внимательно слушаю». Результат тот же, но какой сервис! – Когда все будет готово, мы вам обязательно позвоним. Ждите звонка. – говорит районная паспортистка, укладывая в папку приглашение а Штаты. – Ждите звонка, – говорит девушка, выписывая заказ на авиабилеты. – Получим подтверждение – позвоним. Я жду звонка. До сих пор.   ПОНИМАЕТЕ ЛИ ВЫ ПО-РУССКИ?   Перестроились. Но не совсем. И не все. – Ничего нет, – говорит та же паспортистка, когда через два месяца, так и не дождавшись звонка, я прихожу справиться, готово ли разрешение на выезд. Говорит, не поднимая головы от бумаг. Не смотреть на посетителя, продолжать заниматься своими делами – для любого чиновника – правила хорошего тона Это я давно усвоил. – А когда может быть? Молчание и перелистывание-перекладывание каких-то бумаг. Повторяю свой вопрос. Женщина, наконец, возмущенно поднимает голову. Расстреливает в упор глазами. – Вы что, не понимаете по-русски? Я понимаю. И ухожу месяц собираюсь снова: подал в январе, уже начало апреля, а звонка все нет. Куда ж я задевал запись, когда у них приемные дни? А. вот: понедельник – с 2 до 4. пятница с 10 до 12. Иду «с 2 до 4». Закрыто. Еще раз читаю табличку на двери – все правильно. Спрашиваю у дежурного, когда будет. – Во вторник, С 10 до 12. – Но там же написано… – Вы что по-русски не понимаете – дни поменялись! Перестройка И все понимают по-русски.     А ПО-СОВЕТСКИ?   – Что на тебе, таможня пропускает, не глядя, – говорит знакомый, недавно вернувшийся из поездки в Штаты. – Жена, представляешь, два толстых свитера надела, поверх – шубку, легкую такую, а поверх всего – дубленку. Это при ее-то габаритах! Так и шла через таможню. Как водолаз? с растопыренными руками. Посмотрел на меня и добавил: – Удобный ты человек – на тебя сколько ни надень, не видно будет.   УРОК ЛОГИКИ   – Вот паспорт. Вот инструкция, сколько и чего можно и сколько и чего нельзя, – говорит инспектор ОВИРа. – Денег сейчас меняют меньше – не 300. а 200. (Этого можно было ожидать: эко­номят валюту). – Билеты подорожали. Кажется, раза в два. (Понятно: «хотят ехать, пусть раско­шеливаются»). – И последнее: раньше вы могли привезти подарков на 500 рублей, нашими деньгами, конечно, теперь – на сто. Видите: переправлено чернилами. (Господи, а это-то им к чему? Что плохого, если мы навезем подарков хоть на миллион? Ведь не им платить, а товаров в стране больше будет. Хоть убей, не понимаю!) Обмен улыбками. Торжественная церемония вручения заграничного паспорта окончена. Иду домой, «и все думаю о неожиданно подарке властей: должна же быть хоть какая-то логика. Наконец – эврика! Как же я сразу не догадался: им нужно, чтобы я смотрел им в руки, а так – вдруг возьму и отвернусь. И стало как-то спокойнее: логика все же существует. Пусть даже их логика. ТРИ СНОСИМ, ПЯТЬ – В УМЕ   Столичная таможня. Здравствуйте Я еду в Штаты и хотел бы узнать… Мне разрешается привезти подарков на сто рублей, так вот… – На пятьсот, – перебивает меня таможенник. – Да, я знаю: раньше было на пятьсот, а теперь… – На пятьсот, – прерывает таможенник. – Но вот инструкций, – не уступаю я. – Видите: зачеркнуто и исправлено чернилами. Таможенник смотрит, морщится. Потом говорит. – У нас по Союзу пятьсот. А что там придумали в вашей конторе, простите… – Ясно. (Вот тебе и логика!). Первый вопрос отпадает. – Давайте второй.   – Имею я право провезти свои стихи? – В уме, – говорит таможенник. – Но в них нет ничего антисоветского. – Все равно – в уме, – улыбается парень.   В ОЧЕРЕДИ   Очередь – символ родины. Очередь в кассы Аэрофлота для граждан, вылетающих за рубеж, – маленькая модель этой страны – ее людей, ее быта, ее перестройки. В очереди ты перестаешь быть человеком – ты становишься номером. Дважды – утром и вечером – перекличка. – Номер 231! – Я! По очереди, как вши во время войны, ползут слухи. Люди расчесываются до крови. – Говорят, билетов давно нет, – Смотря куда. – Мне – в Штаты. – Плохо: в Штаты билетов нет до апреля 90 года. – Кто зам сказал? – Они. Я уже один раз достоялся. – Чего ж вы опять стоите? – Они поставили меня на карту ожидания – бывает, что кто-то не летит. Вдруг повезет. – Нет билетов! Билеты есть.Только нужно дать триста сверху. Один мой знакомый дал и давно в Америке гуляет. А я стою, – Триста и я дал бы. Но теперь, говорят, они берут семьсот. – Что вы хотите, такой спрос, такая инфляция! * ** – А я вам говорю: будет голод. Как в тридцать третьем. Можете мне поверить. – Но в этом году небывалый урожай, говорят. – Что урожай! Вы читали, что составы застряли в Абхазии? – При чем это к урожаю? – А при том, что у транспорта односторонний паралич – хлеб есть, а вывезти его не смогут, так и сгниет. – Что вы хотите, сказано же «страна рискованного земледелия»: посадишь – не вырастет, вырастет – не соберешь, одних посадишь, другие вырастут.   – А это к чему? – Это я так, занесло, бывает. – А я вам говорю: будет голод. Прихожу к знакомой – она что-то ищет, перерывает все бумаги. Говорит, мать, когда ее в сорок пятом выпустили из лагеря по беременности, привезла оттуда рецепт, как варить мыло. Только благодаря ему они и выжили. Вот она теперь хочет найти этот рецепт.     *** – Вы уже получили валюту? – Нет, а что? – Говорят, с первого будут менятьвдвое меньше. – Как, еще вдвое?! Какой ужас! Бегу!     *** Очередь. Тот, у кого список, автоматически становится начальством – привыкли, приучили. Делан перекличку, стоит на возвышении, смотрит свысока. Командует: – Тридцать четвертый! – Есть! – Не «есть», а фамилия! – Тридцать пятый! Тридцать шестой! Тридцать седьмой!.. Тридцать седьмой! Нет? Вычеркиваю! Тридцать восьмой, 39! 40! 41! 42!.. 42! Вычеркиваю! 43! Подбегает запыхавшаяся женщина: – Какой номер идет? – Тише, сорок пятый. – Ой, а я тридцать седьмая! Товарищ, подождите, я тридцать седьмая! –Опоздали. Вычеркнули. – Как?! Я четвертый день стою. Там троллейбус на Садовом кольце сломался. – А нам какое дело – нужно было не опаздывать. – Так я же говорю: троллейбус. Я-то чем виновата? – Виновата – не виновата. Читайте дальше. – Все. Читаю Сорок шестой! – Постойте, что вы делаете – женщина четвертый день стоит! – Вот и уступите ей свою очередь, если вы такой добрый! Читайте дальше, не задерживайте! – Господи, да не звери же вы! – плачет женщина. – Тут озвереешь, – говорит мужчина. – Читайте дальше! И все-таки свет не без добрых людей – отстояли.   *** Стоим. Делать нечего. Номер 228, кандидат наук, травит анекдоты. Анекдоты – хоть какая-то защита от реальности. Знает он их сотни. Сейчас идёт серия о милиционерах – об их непроходимой тупости. В дверях, за стеклом, – милиционер. Открывает двери – жарко. Номер 228 прерывает очередной анекдот! – спешит воспользоваться открытой дверью; нигде никаких справок получить нельзя. Подходит к милиционеру: – Я хотел бы узнать… – Я тебе не справочное бюро. – Слушайте, почему вы мне тыкаете?! – Потому что ты тупой. Понимаешь по-русски: ту-пой. Ну чем не анекдот!   *** Все непредсказуемо. Через час после начала работы: – Какой номер идет? – Тринадцатый стоит. Тринадцать человек в час. В первый день пытаешься просчитать: «13. Ну, пусть, 10. Умножить… Значит, на третий, день. Но нужно еще уточнить». Прихожу через три часа: – Какой номер прошел? – Тринадцатый стоит. Что вы удивляетесь – дипломаты идут. Пока дипломатов не отпустат, нам отпускать не будут. Можно сделать отдельную кассу для дипломатов. Можно добавить кассиров – очередь сама бы их оплатила, только б не стоять днями под этими дверьми… За два часа до окончания работы вдруг пропустили 60 человек. Как, по две минуты на человека?!   – Просто пошли «штатные». Всех заворачивают – в Штаты билетов нет. Я счастливчик – у меня на руках заказ, сделанный два месяца назад в Киеве, и рейсы уже расписаны, и время отлета, время прилета. Так что мне волноваться нечего – только бы войти внутрь. …За весь следующий день прошло 15 человек.     *** Психология. Чем ближе к заветной двери, тем хуже человек понимает юмор. Еще ближе – уже ничего не понимает, на обращения не реагирует – вырубился, работает в узко направленном диапазоне. В какой-то момент – все признаки маниакально-депрессивного психоза. Стадии приближения видны по глазам: острые, как буравчики, глаза шизофреника – совсем близко, в первой-второй десятке.     *** – Поздравляю: мы воеторой десятке – встречает меня новый знакомый. – С чего Вы взяли? – С арифметики, – иронически отвечает он. – Вчера после переклички у меня был сороковой, у вас 43. За оставшиеся два часа, как мне сказали сегодня, впустили 25 человек. Дальше – обычная процедура вычитания, Но мы же только вчера говорили: к этой системе нормальная логика неприменима. – Логика. Но арифметика-то остается. – Наш высоконаучный спор прерывает возглас: – Становись на перекличку! Плотно окружаем человека со списком. – Номер первый! – выкрикивает Третий… Четвертый… И так до номера моего оппонента, Толпа разнесла нас в разные стороны. Он оборачивается ко мне и поднимает руки: он сдается – правила арифметики не сработали, он остался сороковым, я – сорок третьим   Как это могло быть? Очень просто: после переклички, действительно, «запустили» внутрь 25 человек. Но забарахлил компьютер, И не рабо­тал до конца дня. Так что люди отдохнули в креслах и ушли. Чтобы утром возвратиться в очередь.     *** На пятый день я вхожу в святая святых! Девушка у компьютера смотрит мой заказ. У вас заказ киевский – вот и получайте в Киеве, – говорит она, возвращая мне мой «счастливый билет». Но вот инструкция. Здесь сказано, что получать в Москве, С этого месяца – только по регионам. Ясно? Но я-то откуда мог знать! Почему людям не сообщают, когда правила меняются?! – Людям! – презрительно и раздраженно говорит девушка – Ты посмотри на него – еще права качает! Едьте себе в Киев и там качайте. Все! Разговор окончен. Следующий! – Пройдите, гражданин, – мягко говорит милиционер, И мне кажется, что даже он мне сочувствует.     *** Не стану рассказывать, как я все же получил билет. Не потому заказу, не на тот месяц и не туда – к тому времени билеты на рубли стали давать только до Нью-Йорка, а дальше лети, как знаешь. Опять поменяли правила. И все-таки я здесь, в Сан-Франциско, Я отстоял свою очередь. Сегодня стоят другие. Люди-номера, я сочувствую вам! «Летайте самолетами Аэрофлота – быстро, дешево и удобно!» опубликовано в газете «Панорама» (США) в1989 г. Похожие: ЛЕНИНГРАДСКАЯ ШКОЛА   «Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских... ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии.... ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше... [...]
Стихотворения / 1970-1979Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали. Как инок, тих и благостен вначале, В метельных муках кончился январь.   А ветер, словно тушу кабана, Освежевав угодья Прикубанья, Нес тяжкий черный облак в вышине.   Под ним лежала долгая страна. И люди помертвелыми губами Шептали: «Не иначе, как к войне».   В тот год упал на землю черный снег. Февраль 78 Похожие: СОБАЧИЙ ВАЛЬС Шарик Жучку взял под ручку И пошел с ней танцевать.... ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по... ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,... СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... [...]
ЛитературоведениеКак и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и правдой служил этой эпохе. Когда пришла вера и правда новой, антисоветской, эпохи, читатели о нем забыли, попутно, кажется, вообще забыв о поэзии, стихотворцы же — служители новой эпохи по старой «доброй» традиции, не теряя времени, тут же скинули его с парохода современности – в отличие от других народов, у нас революции воистину исторические: когда они приходят, мы со времен незапамятных не только крушим идолов, но и расправляемся с самой историей, выставляя прошлое на поток и разграбление. Между тем достаточно припомнить одно стихотворение. Всего одно. Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины, Как шли бесконечные, злые дожди, Как кринки несли нам усталые женщины, Прижав, как детей, от дождя их к груди, Как слезы они вытирали украдкою, Как вслед нам шептали: — Господь вас спаси!- И снова себя называли солдатками, Как встарь повелось на великой Руси. Слезами измеренный чаще, чем верстами, Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз: Деревни, деревни, деревни с погостами, Как будто на них вся Россия сошлась, Как будто за каждою русской околицей, Крестом своих рук ограждая живых, Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся За в бога не верящих внуков своих. Ты знаешь, наверное, все-таки Родина — Не дом городской, где я празднично жил, А эти проселки, что дедами пройдены, С простыми крестами их русских могил. Не знаю, как ты, а меня с деревенскою Дорожной тоской от села до села, Со вдовьей слезою и с песнею женскою Впервые война на проселках свела. Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом, По мертвому плачущий девичий крик, Седая старуха в салопчике плисовом, Весь в белом, как на смерть одетый, старик. Ну что им сказать, чем утешить могли мы их? Но, горе поняв своим бабьим чутьем, Ты помнишь, старуха сказала:- Родимые, Покуда идите, мы вас подождем. «Мы вас подождем!»- говорили нам пажити. «Мы вас подождем!»- говорили леса. Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется, Что следом за мной их идут голоса. По русским обычаям, только пожарища На русской земле раскидав позади, На наших глазах умирали товарищи, По-русски рубаху рванув на груди. Нас пули с тобою пока еще милуют. Но, трижды поверив, что жизнь уже вся, Я все-таки горд был за самую милую, За горькую землю, где я родился, За то, что на ней умереть мне завещано, Что русская мать нас на свет родила, Что, в бой провожая нас, русская женщина По-русски три раза меня обняла. 1941 И в этом, как и во многих своих стихах, Симонов, выступает скорее как публицист-стихотворец, чем поэт. И здесь, как и во многих своих стихах, он выполняет социальный заказ. И выполняет его вполне осознанно. В сущности, он выступает, как специалист по рекламе. Противопоставляя рекламу поэзии, я вовсе не намерен, как это часто делается, ставить над этими понятиями оценочные знаки: плюс или минус – может быть хорошая реклама и плохая поэзия, я только подчеркиваю родовую принадлежность. Рекламировать можно по-разному и разное: можно рекламировать, как Маяковский, соски («Лучших сосок не было и нет – Готов сосать до старости лет») или строительство Комсомольска на Амуре « «И слышит шепот гордый Вода и под и над: Через четыре года Здесь будет город-сад», можно рекламировать ненависть к врагу, как Сурков (тот самый Алеша, к которому обращены стихи Симонова): «Нет, я ненависти своей не хочу променять на жалость. Нож остался в пыльном старье – сделка не состоялась». Стихи Симонова – реклама патриотизма, востребованного временем и обстоятельствами. Мне не хочется, да и стоит ли, разбираться в том, совпадал ли социальный заказ с переживаниями самого поэта – разве важно для нас, действительно ли актер испытывает то, что играет, или вызывает в себе переживание по системе Станиславского? Какая разница – одно и важно: что убеждает. Повторяю: рекламировать можно разное и по-разному: можно рекламировать талантливо и бездарно. Пастернак, например, взявшись, как и Симонов, за военный заказ, выполнил его наредкость бездарно. Вот образчики из разных стихов. Один: Не сможет позабыться страх, Изборождавший лица. Сторицей должен будет враг За это поплатиться. Запомнится его обстрел. (Всего-то один «обстрел»? Я. О.) Сполна зачтется время, (?) Когда он делал, что хотел, Как Ирод в Вифлееме. Настанет новый, лучший век. Исчезнут очевидцы. Мученья маленьких калек (А взрослых? Я.О.). Не смогут позабыться. Другой: Безыменные герои Осажденных городов, Я вас в сердце сердца скрою, Ваша доблесть выше слов. (Без комментариев) Третий: Непобедимым – многолетье, Прославившимся – исполать! Раздолье жить на белом свете, И без конца морская гладь. (Какой пример для графоманов!!! Я. О.). Выполняя социальный заказ, Пастернак «опустил» поэзию – опустил ее в самом жаргонно-лагерном смысле, лишив достоинства и превратив в бездарную агитку. Не его это тема – не ходил он по тем дорогам Смоленщины, да и всю войну видел только издали, потому и чувством присоединиться, хоть и по системе Станиславского, не вышло – не актер ведь, поэт! — не вышло. Перефразируя известное ленинское высказывание о Маяковском, можно сказать: «Не знаю, как насчет политики, но насчет поэзии…». Для Пастернака это был социальный заказ. Для Симонова – личное ощущение, слившееся с социальным заказом – заказом времени. В отличие от Пастернака и многих до него и после него, Симонов рекламирует свой товар талантливо и поднимает «агитку» на уровень настоящей поэзии (оставляя ей, агитке, только родовое свойство – абсолютную однозначность). Главное, что отличает эти стихи от пастернаковских, что делает их поэзией: те безлики и безличностны, эти всей своей сутью и плотью – от «Ты, помнишь, Алеша…» до «меня обняла» — опираются на личность, выполняя таким образом одно из основных, родовых условий настоящей поэзии. И еще: один рисует, другой декларирует (или точнее, — декламирует). Чувствуете разницу: художник и чтец-декламатор? Но – по порядку. Вернемся к первой строфе – к зачину: Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины? Как шли бесконечные злые дожди, Как кринки несли нам усталые женщины, Прижав, как детей, от дождя их к груди. Этим обращением, задается то личностное начало, которое пройдет через весь стих. Но не только обращением. Самой стилистикой – стилистикой, противостоящей стандартным рифмованным агиткам (вроде пастернаковских), которым несть числа, автор как бы открещивается от «литературы» — чур меня, подчеркивая: это обычное письмо с фронта, письмо другу – фронтовику. Отсюда – не Родина, вообще, и не «эх, дороги» войны, а дороги Смоленщины и дожди, а потом, в следующей строфе: изба под Борисовом, седая старуха в салопчике плисовом, весь в белом, как на смерть одетый, старик – подчеркнутая конкретность – конкретность памяти. Обычное письмо с фронта. Казалось бы, какая уж тут поэзия? Не спешите — стихи надо читать неспешно. Бесконечные, злые дожди… «Злые дожди». Обратите внимание на эпитет: не «большие», или «затяжные», или «осенние» – хорошо, точно, поставленный эпитет – не просто прилагательное, не просто определение, поэтический эпитет всегда, или так: почти всегда, несет в себе скрытую метафору (помните, у Маяковского: «По родной стране пройду стороной, как проходит косой дождь»). Вот и «злой дождь» — это не просто сильный ливень из метеосводки, это уже и отношение к нему (к нему ли только?) – не только то, что творится вокруг нас, а то, что творится в нас – в настроении, в душе. Как это и свойственно поэзии вообще, плоскостное понятие выходит за свои пределы и приобретает объем. И уже за строкой «Как шли бесконечные злые дожди» видятся не дожди (в привычном: «идет дождь» воскресает – овеществляется забытая, затертая метафоричность), а бредущие под этими враждебными дождями колонны солдат — колонны отступления, бесконечные, злые и усталые.. Да, да, и усталые! Правда, эпитет «усталые» появится в следующей строке и, вроде бы, относится только к женщинам, но по закону поэзии — закону «тесноты стихового ряда» (по Тынянову) переносится на эти бесконечные солдатские колонны, объединяя женщин с солдатами. Одним эпитетом!, как это может только поэзия. Как кринки несли нам усталые женщины, Прижав, как детей, от дождя их к груди. Такой естественный — и вещественный – жест оберега. От дождя? Кринки? Но поэт сродни алхимику: извечное дело поэзии – превращение вещества в идею. И, как всегда, философским камнем, благодаря которому происходит это превращение, становится аналогия: «как детей… к груди». Кринки – молоко – дети – грудь. Замените кринки, скажем, на булки, которые тоже можно прижать к груди (и даже естественней – булки от дождя размокнут, не то что кринки), и молоко, связавшее кринки с детьми и грудью, исчезнет. И исчезнет немое напоминание, обращение к солдатам, скрывающееся за этим жестом: напоминание о беззащитности и мольба о защите. Другой бы, не поэт, написал бы что-нибудь такое, призывное: «За слезы наших матерей, за наших женщин и детей…». Симонов – поэт. И потому безмолвный крик о помощи озвучивается не женским «Господь, нас спаси!», но материнским: «Господь вас спаси!». И снова себя называли солдатками, Как встарь повелось на великой Руси. Опять аналогия. Которой поэт, как стрелочник, переводит движение стиха на другой путь – в поэзии, вообще, движение мысли определяется не логикой, а аналогией. Здесь аналогия укрупнила масштаб: подняв, казалось бы, частный факт на уровень истории. Да, идея эта принадлежала не поэту – «Пусть осенит вас знамя великих предков!» раньше сказал другой, в нужный момент вспомнивший о кровном – и кровавом – историческом родстве. Поэт только принял социальный заказ. Кто-то с высоты (высоты ли?) сегодняшнего дня наклеит ярлык: «конъюнктурщик». Но это сегодняшний. А у меня язык не повернется. Потому что это был не заказ вождя, не заказ партии, а заказ времени. И потому что выполнен он был так личностно, с такой эмоциональной силой, что и не разберешь, говоря словами Маяковского, «это было с бойцами, или страной, или в сердце было моем». Наверное, не «или…, или…», а «и…, и…», и это тоже от поэзии: там, где логика ставит: «или…, или», поэзия … и жизнь ставят: «и…, и…». И еще, может быть, лишний раз, отмечу: не кричащая историческая декларация, а, снова, обращение к памяти, теперь уже народной – просто — «снова себя называли солдатками», просто — воскрешение забытого, народного, исконно русского слова. Поэт должен чувствовать слово, не словарное звучание, а его вкус, его привкус. Симонов – поэт. И потому историко-патриотическая идея незаметно звучит и в выборе слов, исконно русских: в забытом — «погостами», вместо ставшего привычным, «кладбищами», в «салопчике плисовом», в «пажитях», уже к тому времени (не говоря уже о нашем) исчезнувшим из литературного языка. Стих Симонова народен, точнее, всенароден. Не только по теме, не только по идее, не только по эмоции, но и по всем выразительным средствам: всенародны эта старуха в салопчике, этот по мертвому плачущий девичий крик, всенародна эта, воистину пушкинская, естественность (и экономность) языка, интонации, сравнений, всенароден, если можно так сказать, этот переход от внешне безэмоционального воспоминания к крику навзрыд, на надрыв горла – так внешне спокойны идущие за гробом вдовы, взрывающиеся рыданием только под стук гвоздей, как будто в ответ на этот стук отворяющие двери горю – и тогда становится видно то, что до этой поры было скрыто от посторонних глаз. И ничего постороннего – никаких «литературных» украшений, никаких изысков – не до них. А только так: Слезами измеренный чаще, чем верстами, Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз: Деревни, деревни, деревни с погостами, Как будто на них вся Россия сошлась, Как будто за каждою русской околицей, Крестом своих рук ограждая живых, Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся За в бога не верящих внуков своих. Только настоящий поэт найдет это, естественное здесь и такое вещественное, измерение – слезами. Только настоящий поэт увидит это: крестом своих рук ограждая живых. И только настоящий поэт не станет гнаться за звукописью, демонстрируя свою мастеровитость, но в нужный момент заставит и звук, незаметно и естественно, так, что и не придет в голову восхититься аллитерацией, послужить смыслу, эмоции – чувственно подчеркнуть то, что выражено словами, чтоб услышалось, как рвется сорочка. На наших глазах умирали товарищи, По-русски рубаху рванув на груди. Стихотворец пользуется словом, как понятием, поэт — как художник красками: словом рисует. Стихотворец говорит сознанию (или так: говорит с сознанием), поэт говорит органам чувств: зрению, слуху, как бы овеществляя слово. А потом – и сознанию. Много еще можно сказать об этом стихе. Только на нем, вот так, разбирая и комментируя каждую строку, можно было бы построить курс поэзии в каком-нибудь литинституте, курс, научающий отличать истинную поэзию от стихотворства. Похожие: ДИАГНОЗ Графомальчик – это диагноз. «Юноша бледный со взором горящим» –... СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен... ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет.... УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в... [...]
Стихотворения / 1970-1979В 1941 году в Звенигородке немцы убили моего деда, заставив его перед этим вырыть себе могилу. Обедали. После обеда Ремни затянули. Встали. Пошли закопали деда. Наверно, за то, что старый.   А дед мой… Маленький был он, Чуть повыше меня… Копал он себе могилу До конца своего дня.   Копал, как всегда работал, – Пот не стирая с лица … А выросла с того пота Ямка для деревца.   Стал он в ту яму спокойно, Черный кубик зажав в горсти, И в землю ушел. Как корни Уходят – чтоб прорасти …   …Затерялась его могила – Столько прошло лет … Но это же было! Было! Господи, это же было! Господи, дай мне силы Остаться в этой земле, Как стоят на краю дороги Ряды опустелых хат …   …Как болят мои ноги! Как ноги мне болят! 12.07.72 Похожие: БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,... НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль... ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие... ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... [...]
Стихотворения / 1990-1999И вода была черна, как смола, и густа, как смола. И весла были недвижны. А лодка плыла. И тогда он подумал, что это уже навсегда: Перевозчик, молчание, темная эта вода. 3.07.90 Похожие: ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... ПОВОРОТ Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот.... ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... [...]
Проза«Романы кончаются тем, что герой и героиня женились. Надо начинать с этого, а кончать тем, что они разженились, то есть освободились. А то описывать жизнь людей так, чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам» Л. Толстой Этот роман Л. Н. Толстой писал всю жизнь. Это единственный роман, который создает каждый из нас. Мне отмщение и аз воздам. Пролог «Не знаю, что называют любовью, – написал Толстой в своем дневнике в 1851 году. И через одиннадцать лет: «Что, ежели и это – желание любить, а не любовь?». Задолго до вашего рождения общество вывешивает для всеобщего обозрения прейскурант, которого вы и в глаза не видели никогда, но который, тем не менее, вас заставляют освоить от самого начала жизни вашей, да так, что вы, и не подозревая об этом, все время смотрите на него, сверяя с ним свои желания, свои чувства, свои поступки. Прейскурант: понятие и цена. По законам рынка, как и во всех других случаях, она возрастает в зависимости от большей или меньшей доступности, распространенности товара: например, дружба ценится больше, чем просто приятельство. Это не просто абстракция. Ибо человек, действительно, за все платит и знает (хотя часто не осознает), что должен платить. Платит далеким и близким. Платит за услугу. Платит за отношение: «Если ты мне друг, то должен… », «Какой же ты друг, если… », «Так-то он мне отплатил за мое хорошее отношение». В принципе плата должна быть эквивалентной: за дружбу – дружбой, за верность – верностью. А за неверность, предательство, подлость? Тоже плата – расплата: око – за око, зуб – за зуб. И потому мы всегда требуем платы или расплаты. И ощущаем себя обманутыми, когда кто-то отказывается платить по счету: на верность отвечает неверностью, на дружбу – не готовностью прийти на помощь, пожертвовать чем-то – оплатить отношение. Незримый прейскурант регулирует, приводит в систему человеческие отношения. Всему своя цена. Но самая высокая – любви. На рынке жизни за любовь можно требовать… всего. Ибо любовью оправдывается все. Даже предательство. Даже убийство. Ибо нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь. За что же мы готовы так высоко, подчас так страшно, платить? «Я не хочу допускать, что истинному союзу двух душ могут помешать внешние препятствия. Не любовь такая любовь, которая изменяется в зависимости от изменений окружающего или гнется и исчезает под влиянием посторонней силы… О нет! Это раз навсегда поставленная веха, которая неколебимо встречает бури; для каждого суденышка это путеводная звезда, высота которой может быть измерена, но истинное влияние которой неведомо. Любовь – не игрушка Времени, хотя розовые губы и щеки подвержены действию его губительной косы; любовь не изменяется вместе с его краткими часами и неделями, но остается постоянной до самого страшного суда. Если все это заблуждение и если подтвердится на мне самом, – я никогда не писал, и никто никогда не любил». Это Шекспир: прославленный 116 сонет. «Любовь – единственная страсть, не признающая ни прошлого, ни будущего». Это Гюго. Через столетия после Шекспира. «Любовь уничтожает смерть и превращает ее в пустой призрак». Это Толстой. Итак, если верить великим, любовь – это вечно, бесконечно и неизменно. Задавая вопрос: «Ты любишь меня?», мы спрашиваем: «Навеки ли твое чувство? Безгранично ли оно? И есть ли на свете что-нибудь, что могло бы изменить его? И, отвечая: «Люблю», мы даем клятву: «Вечно, бесконечно и неизменно». И становимся лжецами. Больше – клятвопреступниками! Лжецами, ибо не знаем, можно ли назвать любовью то чувство, которое мы испытываем. И клятвопреступниками. Еще не преступив клятвы своей. Не успев преступить. Кто знает будущее и себя в будущем? Сказав о любви: вечное, бесконечное и неизменное, разве не сказали этим: любовь есть Бог? Недаром же людям, для которых слово – не нечто невесомое и бесплотное, но, как изначально, «слово было Богом, и Бог был словом, и слово было у Бога», трудно, почти невозможно на вопрос «любишь ли ты меня?» произнести это слово – ибо сказано: «не упоминай имени божьего всуе». Любовь есть имя божье. Ибо и канонически, с амвонов провозглашаемо тьмы и тьмы раз: Бог есть любовь. Так вот откуда это: «Любить глубоко – это значит забыть о себе» (Руссо), «Истинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я». (Гегель). Раствориться в Боге, забыть о себе – разве не в этом суть веры? И разве не о Боге это: «Любовь должна прощать все грехи, только не грех против любви» (Оскар Уайльд)? Разве всепрощение не есть прерогатива Бога, не прощающего только богоотступничество? И разве, как Бог Авраама, не проверяет нас любовь готовностью к жертве? И разве, как и Богу, не жертвуем мы ей самое дорогое для человека – свободу: все в воле твоей, Господи. Сказав: «Любовь есть Бог», поменяв их местами, не извратили ли мы изначальное: «Бог есть любовь»? Не низвели ли Бога на землю, сделав неземное земным, безгрешное греховным? Не стали ли идолопоклонниками, ибо молимся двум богам? «Любви нет», – запишет Толстой в своем дневнике 15 февраля 1858 года. «Утверждение твое, что любви нет («Какая там, к черту, любовь!»), – запишет в своем дневнике Софья Андреевна, – было для меня страшным оскорблением почему-то. Лучше уж матом». Еще бы, разве утверждение, что любви нет, не обессмысливает твоего существования и не представляется тебе кощунством, как верующему – Бога нет? Глава 1. Западня Формула любви «Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив? Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого… Я был так счастлив, что мне нечего было желать… Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время. Я не оставлю своих планов, чтобы ехать жениться на ней». «Навсегда!». Не от разума это слово, и не ему отвечать за него – что знаем мы о себе и о будущем своем? Он не поехал жениться. И меньше, чем через год, написал о другой: «Лучшие воспоминания мои относятся к милой Волконской». Через пять лет Толстой пережил роман с Арсеньевой. На которой собирался жениться. Потом ее сменила Тютчева. На которой он тоже собирался жениться. В июне 1856 года он записал в дневнике: «Поехал с Натальей Петровной к Арсеньевым. Валерия в белом платье. Очень мила». Он еще не знал, что этой или подобной, светски комплиментарной, не более, фразой будут отмечены начала всех его увлечений: «Катя очень мила», – напишет он о Тютчевой, «П. Щ. прелесть» – о Прасковье Щербатовой, «Очень хороша» – об Аксинье, «Милые девочки» – о Берсах. Но все это – в будущем. А пока – Арсеньева. Июнь: «Валерия в белом платье. Очень мила». Сентябрь: «Валерия мне противна». Октябрь: «Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее». Ноябрь: «Очень думаю о ней». И уже через несколько дней: «О Валерии мало и неприятно думаю». Так ушла в прошлое Арсеньева. Пройдет немногим более года. Но 1 января 1858 года, отмечая в дневнике начало нового романа: «Катя очень мила», он не вспомнит, что это уже было. И продолжения не вспомнит. И будет писать, как впервые: 1 января: «Тютчева вздор!» (как в сентябре 56-го Арсеньева). 8 января: «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего» (как Арсеньева в октябре). 20 января: «И не перестаю, думаю о ней» (как об Арсеньевой в ноябре). 28 января: «Увы, холоден к Тютчевой». Те же симптомы. Только новый роман оказался скоротечнее. И когда уже через два дня, 30 января, в дневнике появится новая запись: «Со скукой и сонливостью поехал к Рюминым, и вдруг обкатило меня. П. Щ. прелесть. Свежее этого не было давно», и когда в том же году, 13 мая, уже не о Прасковье Щербатовой – о другой Толстой запишет: «Я влюблен, как никогда в жизни», он не узнает в этом ни того, что было давно: «Я был так счастлив, что мне нечего было желать», ни того, что кончилось совсем недавно. То, «свежее чего не было давно», как и то, что было «как никогда в жизни», завершилось так же, как и все предыдущие романы: «В концерте видел Щербатову и говорил с ней. Она мила, но меньше», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением». В тот день, когда писалась эта последняя фраза, 9 мая 1859 года, Толстой прочел корректуру нового романа и записал рядом: «Получил «Семейное счастие». Это постыдная мерзость». *** Алгебра. Формула любви, в которой имена – только числа. Числа разные, но, подставленные в формулу, они в результате каких-то внутренних преобразований получают в окончательном виде знак отрицания. Даже не живой роман, но выдуманный, и тот. Я хочу понять, как случилось, что писатель, который помнил тысячи мельчайших деталей: увиденную однажды комнату со всем тем, чем обычно бывает набита комната, ситуацию, жест, даже интонацию, так помнил, запоминал, что через много лет мог все это воспроизвести в романе (не выдумать – воспроизвести) с такими подробностями, как будто перед глазами они и можно всматриваться и писать с натуры, как он, этот человек, снова и снова летел (или налетал) на это, как бабочка на огонь, в каждом своем новом увлечении забывая все, что было прежде? Как случилось, что он, Толстой – гениальный психолог, великий аналитик, подвергавший анализу «на обобщение» все, что только попадало в его поле зрения, беспощадный в этом отношении, не только к другим, к себе беспощадный, так и не понял, что перед ним формула? Как человек, чьи дневники буквально испещрены самоанализом, не только не увидел «алгебры», но даже не допустил в этом естественной, казалось бы, рефлексии, не написал, скажем, так: «Мне снова кажется, что я влюблен, как никогда в жизни»? Я хочу понять, что определяло этот знак в конце, который, как рок, тяготел над всеми его увлечениями? Беда ли это его или вина? Так ли случилось, что каждая из них была «не та» (как он запишет в дневнике сразу после женитьбы) – не та, которую он искал, или было что-то в нем самом – какой-то, не понятный не только мне, но и ему самому, механизм, какое-то тяготевшее над ним проклятье, неизбежно превращавшее красавицу в жабу, как прикосновение царя Мидаса превращало все в слитки золота? И если это так, то за что это ему? Ибо мы всегда платим или расплачиваемся чем-то за что-то. Я хочу понять на опыте этой жизни – жизни гениального человека Льва Николаевича Толстого, что же передо мной: формула Толстого, формула художника, формула гения или формула человека? Формула? Но может быть, так можно видеть только извне? Вот мы сами попадаем в нее. И она превращает каждого из нас, таких разных, в абстрактный символ, лишая нас индивидуальности нашей – того, чем мы так гордились, что выдумали для нее отдельное, отличающее нас от всех других, понятие – Я. И превращает нашу свободу в иллюзию и несет к неизбежности. И тогда не формула она уже для тебя, а рок, ибо рок и есть формула, вставшая над числом. Алгебра? Это мы со стороны видим так. А он, Толстой, не видел. Не потому ли, что был числом в этой формуле? И рядом было тоже число. И каждый раз оно было не похожим на прежнее. И все дело было в этом: в завитке волос на затылке, в том самом «только плечи» – в том, как вспоминалась Аксинья? Это не просто любопытство – мне это жизненно важно: понять (пусть в конце жизни), что лежит в основе его романов, всех наших романов – число или формула? Ибо, что есть романы наши, как не поиск счастливого числа? И не есть ли наша вера в существование такого числа, подогреваемая непрерывно всей великой и невеликой литературой, лишь великая иллюзия? Ибо если формула, с которой мы столкнулись у Толстого, есть формула человека, она утверждает невозможность семейного счастья. *** «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня; вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем прежде жили с таким увлечением». Н. Н. Страхов – Толстому, 21 мая 1890 года Самый длинный роман в жизни Толстого развивался так же, как и самый короткий: «Милые девочки», – записал он в своем дневнике 17 сентября 1858 года после обеда у Берсов. И через 48 лет семейной жизни, 20 августа 1910 года: «Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться». Никогда? Забыл, все забыл. 48 лет назад, тогда, в то самое время, думалось и ощущалось совсем иначе. 30 августа 1862 года. «Гуляли, беседка, дома за ужином – глаза, а ночь!… Дурак, не про тебя писано, а все-таки влюблен, как в Сонечку Калошину и в А. только. Ночевал у них, не спалось, и все она. 9 сентября. «До 3-х часов не спал. Как 16-летний мальчишка, мечтал и мучился». 10 сентября. «Проснулся 10 сентября в 10, усталый от ночного волнения. Работал лениво и, как школьник ждет воскресенья, ждал вечера. Пошел ходить. К Перфильевым. Дурища Прасковья Федоровна. На Кузнецкий мост и в Кремль. Ее не было. Она у молодых Горскиных. Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. В глубине сидит надежда… Господи, помоги мне, научи меня. Опять бессонная и мучительная ночь. Я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеёшься, тому и послужишь… Господи, помоги мне, научи меня. Матерь Божия, помоги мне». 12 сентября. «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится». 13 сентября. «Каждый день думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее. Опять вышел с тоской, раскаянием и счастьем в душе. Завтра пойду, как встану, и все скажу или застрелюсь». 14 сентября. 4-й час ночи. «Я написал ей письмо, отдам завтра, то есть нынче 14. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется, невозможное. Боже мой, помоги мне». Забыл. Да и немудрено – старик. А в дневники свои заглянуть некогда – все пишет – Толстой! Об этом, небось, никогда не забывает. « Это самообожание проглядывает во всех его дневниках…слава, ненасытная слава, для которой он сделал все, что мог, и продолжает делать». Впрочем, это уже голос Софьи Андреевны. А что без спросу, так по праву – соавтор, этот роман вдвоем создавали. Начал-то он – завязку придумал. Как там: «Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой…». Сразу – быка за рога. Нет, это в «Анне Карениной». А в этом своем, семейном, еще похлеще придумал. С первого дня семейной жизни – правило №…на будущее: показывать дневники друг другу – не только тела, но и души должны быть открыты друг другу. Это «определение» не избежало участи всех предыдущих – очередная попытка обуздать жизнь, естество провалилась. Но до этого было еще далеко. А пока… Жена бы не узнала, да он дневники свои показал. Чтоб очиститься. Как на исповеди. Как перед Богом. Ибо любовь есть Бог. И разве не сказано: нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь? Толстой кладет на алтарь любви самое дорогое (кроме творчества), что было у него: «Я был неутомимый ёбарь». Ей, нетронутой, семнадцатилетней! Психолог! Вот какую дьявольскую завязку придумал граф для своего нового романа. Это тебе не «Гости съезжались на дачу», вызывавшие у него восхищение. «Мне отмщение и аз воздам». Эпиграф? Это в том, придуманном, романе. А в реальном – пророчество. Воистину, пророческий эпиграф. Ужо тебе! Но разве не сказано: добрыми намерениями выложена дорога в ад? И разве не как от начала нашего рядом с Богом усмехается дьявол: любовь есть Бог? И настал «день второй». И породил змея огненного, червя, душу точащего. И имя ему – самолюбие, яд источающее. И имя ему – ревность Показав молодой жене свой дневник, великий писатель, Толстой заложил начало трагедии, которая будет развиваться по всем правилам сюжета, предписанным еще Аристотелем: с перипетиями и возвращением конца к началу. 17 сентября 1862 года, ровно через четыре года после памятного обеда у Берсов, день в день: «Жених, подарки, шампанское». Глава 2. Болезнь Есть какая-то странность в этой забывчивости. Как и в том, что один роман почти дословно повторяет другой, не говоря уж о сюжете. Я долго пытался найти этому какое-то объяснение. Пока однажды случайно не наткнулся в словаре Даля на это слово: «Страсть и страсти (страдать) – страдание, муки, маета, мучение, телесная боль, душевная скорбь, тоска». Врач милостью божьей, Владимир Иванович Даль, точно определив симптомы, однако не поставил окончательного диагноза: страсть – это болезнь, душевное заболевание. Между тем, чтобы убедиться в этом, достаточно еще раз обратиться к дневникам Толстого, в которых точно фиксируется течение этой болезни. Первый симптом: «очень мила», «очень хороша», «прелесть», «милые девочки» – скрытый, на языке медицины, «латентный» период, когда болезнь уже гнездится в глубинах организма, но еще не вышла наружу, не дала о себе знать явной патологией. Потом болезнь нарастает: «захватывает меня серьезно и всего», «неотразимо тянет». Но организм еще борется, мобилизует внутренние ресурсы отторжения: «Валерия мне противна», «Тютчева вздор», «Соня нехороша, вульгарна была, но занимает»». (26 августа). «Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других – условно поэтического и привлекательного… ». (29 августа). А между тем температура (недаром говорят: любовный жар) неуклонно поднимается: если 26 августа просто «занимает», то 29-го уже «неотразимо тянет». И организм уже не в состоянии справиться с этим. И наступает кризис – высшая точка, пик болезни. «Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы…». Это об Аксинье. А через четыре года о Сонечке Берс, будущей Софье Андреевне: «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится», «Опять бессонная и мучительная ночь», «боже мой, как я боюсь умереть». «Всякая страсть слепа и безумна, она не видит и не рассуждает», – отмечает Даль. Сколько себя помню, я болел мигренью. Как и страсть, она начиналась едва заметно. Потом боль постепенно «захватывала меня серьезно и всего» и разрасталась так, что куда там видеть или рассуждать – каждый скрип, каждый шорох, даже дневной свет отдавался, вспухал в голове болью невыносимой. Иногда это продолжалось несколько часов. И тогда появлялось это: «я застрелюсь, ежели это так продолжится». И тогда я, как он, пусть другими словами, молился, молил: «Матерь божия, помоги мне!». И когда становилось так, что смерть казалась избавлением, боль, иногда медленно, иногда внезапно, проходила («О Валерии мало и неприятно думаю», «Увы, холоден к Тютчевой», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением»)… Кстати, как и страсть, мигрень наиболее активна в молодости. Известный невропатолог профессор Миртовский, поставив мне, тогда пятнадцатилетнему, диагноз, сказал: «Наследственная мигрень. Неизлечима. Но с возрастом приступы будут все реже, а годам к шестидесяти, с угасанием половой потенции, пройдет, как не бывало». Это могло быть сказано о страсти. *** Кто-то в ответ на утверждение, что такой-то писатель знал людей, сказал: «Людей? Сомневаюсь. Он прекрасно знал своих персонажей». «Еще что я наблюдала в своем писателе – муже, что он, кажущийся такой необыкновенный и тонкий психолог, часто совсем не знает людей, особенно если это люди новые и малознакомые», – пишет в своих мемуарах Софья Андреевна. Противоречие в этом парадоксе только кажущееся. Наше знание человека, о котором мы говорим: «я хорошо его знаю» – только свидетельство его отдаленности от нас. Чем поверхностней мы знаем предмет, тем легче нам создать модель его, которая покажется нам исчерпывающей. Вот почему дилетанты гораздо чаще специалистов (и гораздо легче) «открывают» универсальные закономерности – как известно, через две точки можно провести прямую и притом только одну, а у дилетанта, как правило, всего-то и есть, что эти две точки. Великий психолог Толстой был великим создателем психологических моделей, обобщенных моделей, в которых проявлялось его гениальное знание людей, которых он не знал. Создать же модель собственной личности было не под силу и ему, потому что он был единственным человеком, по-настоящему близко знавшим Толстого. Он слишком хорошо знал себя. И потому не понимал себя и того, что в себе. Видел, но не понимал. До конца жизни он так и не понял, что то темное, что таилась где-то в самых корнях его организма, – генетическая болезнь, и всю жизнь пытался бороться с нею «определениями воли». Как будто болезнь можно победить волевыми решениями. «Правило общее. Все деяния должны быть определениями воли, а не бессознательным исполнением телесных потребностей». (Это, как и все другие правила, которым Толстой пытался следовать всю жизнь, было сформулировано в 1847 году). 1850 год. «Зиму третьего года я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась». «Правило 1. Каждое утро назначай себе все, что ты должен делать в продолжение целого дня, и исполняй все назначенное… ». 1851 год. 5 апреля. «Занятия на 6. С 5 до 10 писать. С 10 до 11 обедня. С 12 до 4 обед. С 4 до 10 читать. С 6 до 10 писать». 6 апреля. «Ничего не исполнил… Хочу писать проповеди». «Правило 2. Спи как можно меньше, сон по моему мнению есть такое положение человека, в котором совершенно отсутствует воля». 1851 год. 11 июня. «Занятия на 12. С 5 до 8 писать. С 8 до10 купаться и рисовать. С 10 до 12 читать… ». 12 июня. «Встал поздно, разбудил меня Николенька приходом с охоты». 1852 год. 22 марта. «Встал в 10 часу». 31 марта.»Просыпался в 6 часов, перебудил всех; но от лени не встал и проспал до 9». 1 апреля. «Опять просыпался в 3-м, но заснул и проспал до 10». 7 апреля. «Встал поздно». «Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед не на один день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже… ». 1851 год. 12 января. Москва. «Встать в 8, ехать к Иверской, перечесть все касательно станции, передумать, записать и ехать к Татищеву». 13 января. «Станцию сдал – характер не выдержал». 14 января. «Угрызения совести, денег почти нет… ». 25 января. «Был на вечеринке и сбился с толку. Купил лошадь, которой вовсе не нужно». 13 июня. «Несколько раз, когда при мне офицеры говорили о картах, мне хотелось показать им, что я люблю играть. Но удерживаюсь. Надеюсь, что даже ежели меня пригласят, то откажусь». 3 июля. «Вот что писал я 13 июня, и все это время потерял оттого, что в тот же день завлекся и проиграл своих 200, Николенькиных 150 и в долг 500, итого 850. Теперь удерживаюсь и живу сознательно». 1853 год. «Проиграл, шутя, Сулимовскому 100 р. серебром». «Играл в карты и проиграл Султана». «Правило 7. Ежели ты что-нибудь делаешь, то напрягай все свои телесные способности на тот предмет, который ты делаешь». 1853 год. 25 июня. «Ни в чем у меня нет последовательности и постоянства… Будь у меня последовательность в тщеславном направлении, с которым я приехал сюда, я бы успел в службе и имел повод быть довольным собой; будь я последователен в добродетельном направлении, в котором я находился в Тифлисе, я бы мог презирать свои неудачи и опять был бы доволен собой. С малого и большого этот недостаток разрушает счастье моей жизни. Будь я последователен в своей страстности к женщинам, я бы имел успех и воспоминания; будь я последователен в своем воздержании, я был бы гордо-спокоен. Этот проклятый отряд совершенно сбил меня с настоящей колеи добра, в которую я так хорошо вошел было и в которую опять желаю войти, несмотря ни на что, потому что она лучшая. Господи, научи, наставь меня». «Правило 16… Правило 39… Правило 43…». «Для развития воли телесной…». «Для развития воли чувственной…». «Для развития воли разумной…». «Для подчинения воле чувства любви…». И так на протяжении всей жизни – правила, правила, правила: «Ди ерсте колонне марширт…, ди цвайте колонне марширт… ди дритте колонне марширт… туда-то и туда-то. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место». «Деятельность его в Москве так же изумительна и гениальна, как и везде. Приказания за приказаниями и планы за планами исходят из него… Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит». «Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения,… делали свои распоряжения о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же, как распоряжения Наполеона, точно так же в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большей частью выходило противное тому, что они приказывали. Солдаты, которым велено было идти вперед, попав под картечный выстрел, бежали назад; солдаты, которым велено было стоять на месте, вдруг, видя против себя неожиданно показавшихся русских, иногда бежали назад, иногда бросались вперед, и конница скакала без приказания догонять бегущих русских». Это будет написано через много лет после «Правил» в «Войне и мире». А еще через много лет критики, историки, литературоведы назовут это философией истории, толстовским взглядом на роль личности в истории. Все это так. Если смотреть на поверхность, извне. И все это не так. Ибо было это не столько философией истории, сколько философией души, которая одна только и занимала Толстого на протяжении всей жизни. Странное существо – писатель: его душа, как в индусской философии, но еще при жизни его, переселяется то в мерина, как у Толстого, то в собаку, как у Джека Лондона, то в насекомое, как у Кафки… Не только нравственный поиск Пьера Безухова, не только характер Андрея Болконского стал Толстой, но и диспозиция генерала Вейротера с его беспомощными «ерсте колонне, цвайте колонне, дритте колонне марширт», и Наполеон и Кутузов, и весь ход войны 1812 года – вся эта борьба духа и тела, воли и страсти, законов, предписываемых бытию, и законов бытия – все это был Толстой. Все это была биография его души, ибо «всякий из нас ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон… Человек, который убивает другого, Наполеон, который отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на службу, поднимая и опуская руку, мы все несомненно убеждены, что каждый поступок наш имеет основанием разумные причины и наш произвол и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до такой степени присуще каждому из нас, что, несмотря на доводы истории и статистики преступлений, убеждающие нас в непроизвольности действий других людей, мы распространяем сознание нашей свободы на все наши поступки». Так человек, который всю жизнь пытался подчинить себя правилам, пришел к осознанию, «что есть что-то сильнее и значительнее его воли». Не о Кутузове писал – о себе. «Гениальность есть уродство, убожество». «В гениальных людях нет гармонии». С. А. Толстая «Некоторые авторы пишут, что жизнь и творчество Пикассо изобилуют противоречиями… Сложность всегда кажется изобилующей противоречиями людям, привыкшим к обычным масштабам». И. Эренбург Патология есть гипертрофированная норма. Научная аксиома Глава 3. Уродство Он хотел бы привыкнуть определять свою жизнь вперед «на год, на несколько лет, на всю жизнь даже», а не мог – на день. Он хотел «последовательности и постоянства», но не был ни последовательным, ни постоянным. «Всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь, – напишет в своих воспоминаниях С. А. Толстая. – Не говорю уж об умственных и литературных увлечениях: они были самые крайние. Ко всему в данный момент он относился безумно страстно, и если ему не удавалось убедить своего собеседника в важности этого занятия, которым он был увлечен, он способен был даже враждебно относиться к нему… Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами». Весь он и все, что от него, – воплощенное противоречие. «Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах и точно умышленно искал везде страдания людей… …Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страдания других, особенно близких ему людей, и умышленно – а скорее даже инстинктивно – отрицал их, бежал от них». Это написано одной рукой – рукой Софьи Андреевны. И это – правда. Не она противоречит себе – он. «В гениальных людях нет гармонии», – так объяснит это она. «Противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого – действительно кричащие. С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой – помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, с другой стороны – хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «Я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками… С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны – юродивая проповедь «непротивления злу» насилием. С одной стороны, самый трезвый разум, срывание всех и всяческих масок; – с другой, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению… … Противоречия во взглядах и учениях Толстого – не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые была поставлена русская жизнь последней трети Х1Х века… Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции», – так объяснит это Ленин. И еще: «… Противоречия Толстого надо оценивать с точек зрения того протеста против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеливания масс, который должен был быть порожден патриархальной русской деревней… Этот период… породил все отличительные черты и произведений Толстого и «толстовщины»… Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения… социал-демократического пролетариата». «Сомнения невозможны», «не может быть», – твердит в страсти своей неподкупный Робеспьер и отдает на заклание Дантона, Дюмулена и…революцию. Задолго до революции Герберт Спенсер писал о том, что, создавая государство распределения, мечтая о таком государстве, социалисты видят только положительные стороны его и не видят того, что такое государство неизбежно будет нуждаться в гигантской армии распределителей», т. е. неизбежно и в огромном количестве будет порождать бюрократию. («Ты поэтизировал такую-то А.А., считал ее высоконравственной и идеалисткой, а она родила незаконного сына не от мужа»). «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции». «С этой точки зрения», возможно. Суть страсти, эмоции в том, что она меняет масштаб. Это отсюда ее преувеличение, эти ее: «Всегда! Никогда! Вечно». Это отсюда ее: « Не может быть!», «Нет сомнения!». Это отсюда ее: только черное или только белое. Нет, она не не видит фактов, не искажает их (это делает память). Она искажает не сам факт, но лишь пропорции, соотношения. Так кубисты, так Сальвадор Дали, так любая газетная статья (ибо, как уже сказано, идеология – это страсть), в которой при идеологической необходимости один нищий превращается в «нищету», один факт случайного самоубийства представляется гигантским общественным пороком целой социальной системы. В других условиях, при другой идеологической необходимости этих фактов можно не заметить. И не замечают. Газеты не лгут, а если и делают это, то редко. Они меняют масштаб. Что такое масштаб? Условная единица? Прием? Да, условная единица и прием. Но только все наши «условные единицы и приемы» не условны в своем начале – они отражение какой-то реальности, производное от чего-то, что существует в реальном мире, в предмете, в явлении, и несут в себе, пусть в самом незаметном виде, черты, свойства этого самого явления. Так декоративный рисунок на ковре несет в своей геометрии черты зверушек или растений, от которых пошел, так иероглиф несет в себе черты криптограммы. Масштаб. Откуда он? В реальной основе масштаба лежат реальные свойства соотношения двух явлений – зрения и расстояния. И соотношение это таково, что, чем отдаленнее мы находимся то объекта, тем меньше каждый единичный объект и тем большее количество объектов, которое охватывает наше зрение. Таким образом в самой реальной основе своей крупный масштаб – отдаленная точка зрения мелкий – приближенная. Марксистская точка зрения – точка зрения Ленина была точкой зрения крупного масштаба. И это естественно. Ибо и Маркс, и Ленин рассматривали реальность с точки зрения будущего. Будущее же было за горизонтом. Будущее было идеей, а идеи (даже с марксистской точки зрения) находятся над реальностью. Оттуда, сверху (с этой самой пресловутой «надстройки») человек, даже такая «глыба» как Толстой естественно (в соответствии с теми самыми законами зрения, которые никакое, даже самое справедливое, социальное учение отменить не может) уменьшался в размерах настолько, что превращался в абстракцию, в точку… зрения. Сводя личность к точке, крупный масштаб, таким образом, давал возможность оперировать массами однородных, неотличимых друг от друга точек (чем отдаленнее наблюдатель, тем неразличимей детали объектов, отличающие их один от другого, тем меньшими кажутся расстояния между объектами, которые (расстояния), тоже стремятся стянуться и стягиваются в конечном счете в точку. Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие преимущества дает крупный масштаб: о том, как он позволяет увидеть Закон. Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие неисчислимые бедствия несет в себе крупный масштаб, ибо в существе своем он отрицает реальность и личность, ставя на их место этот самый закон, принцип, какие неисчислимые бедствия несет он, когда, не будучи реальностью, а лишь абстракцией от нее – неким идеальным фантомом, пытается превратиться в реальность, превращается в реальность, как Галатея, как Голем. Вспоминается описанный Гинзбургом разговор с нацистом, «с партийным значком с одноцифровым номером». «У нас были чистые идеи, – говорил нацист. – Разве кому-нибудь из нас могло прийти в голову, что Гитлер превратит их в такое». Гинзбург пишет об этом иронически: дескать, притворяется фашист. А это правда, страшная правда. Ницше создал своего сверхчеловека от отвращения к дряблой, выродившейся не способной ни к какому действию декадентской интеллигенции. Это был вопль живого человека против уродства декаданса – уродства вырождения: вырождения в слова, в речи, в слюну от этих речей. Это была естественная, здоровая реакция. И это была идея. И разве мог знать идеалист и романтик Ницше, интеллигент Ницше, что взятая на вооружение его идея обернется крестовым походом против интеллигенции: уже не против ее слабостей и пороков, но против ее силы – против интеллекта. И Эйнштейн будет вынужден иммигрировать, Корчак – погибнуть в газовой камере. Разве мог знать Ницше, едва не порвавший свои отношения с Вагнером из-за его антисемитизма, что его проповедь сильной личности обернется Освенцимом и Майданеком для «слабых личностей» – евреев. Идея. Точка зрения. Господи, боже мой, что она делает?! «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые была поставлена историческая деятельность крестьянства в нашей революции». Софья Андреевна, помещица, жена, женщина, мать, не могла смотреть с точки зрения «социал-демократического пролетариата», с точки зрения «протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания масс». Она смотрела с точки зрения протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания семьи, детей своих. И потому не «противоречия во взглядах и учениях» видела она, но противоречия личности. Ленина личность Толстого интересовала не больше, чем «надвигающееся разорение и обезземеливание» детей Софьи Андреевны – не тот масштаб: на карте будущей революции, которая, одна, и занимала Ленина, как Софью Андреевну – будущее семьи ее, личность, любая – Ивашки, Толстого или Николая II – не обозначалась, как значения не имеющая. От нее абстрагировались (так, в абстракции, потом будет легче жертвовать ею). Не личность важна была для него, но класс, не класс даже, но классовая борьба. В этом и только в этом был воистину марксистский масштаб, ибо марксизм есть классицизм социальной философии: как и классицизм в литературе, он мыслил, оперировал социальными ролями, а не индивидуальностями. «Какая глыба, какой матерый человечище!». Они стояли у подножия этой глыбы, но видели ее с разных сторон. Каждый – только ту ее часть, в которую упирался его взгляд. И все же в оценке своей они были удивительно единодушны: «Гениальность – это уродство», – напишет она, «юродствующий во Христе», – напишет он. И будут правы. И оба не заметят своего юродства, своей уродливости, как он не видел своего, ибо труднее всего человеку увидеть, познать себя. Уродство – что это? Уродлив горбун Квазимодо. Уродливы химеры собора Парижской богоматери. Уродливы шуты Веласкеса – вырожденцы с хилым тельцем, с культяпками рук, искаженные пороком проститутки Тулуза Лотрека, уродцы из «Капричос» Гойи: люди – животные, глаза – бельма, лица – морды, руки – лапы, уродливы люди на картинах Кэтэ Кольвиц – не люди, карикатуры на людей. И везде одно – дисгармония, искажение пропорций, естественных, природных соотношений. От Босха до Сальвадора Дали – искажение. Таков модуль уродства. Такова сущность уродства. Таков его Закон. И закон художника тоже таков, ибо не может он иначе выразить себя через реальность, не протиснувшись внутрь и тем самым не исказив ее. И таков закон политического деятеля, ибо и он, как художник, обречен формовать идеи в материале жизни, в угоду этим идеям искажая ее естественные соотношения. И таков закон страсти. И потому она так же искажает пропорции, то превращая Дульцинею Тобосскую в красавицу, то оборачиваясь гримасой – злобы, страдания, животности, обнаруживая даже в смехе – оскал. Социальное – есть личностное, только укрупненное в масштабе. Так семья, укрупненная в масштабе, становится государством, и государство несет в своих генах ее свойства. Так страсть в социальном масштабе становится идеологией – политик и художник несут ее в своих генах. Упираясь глазами в реальность, она не видит реальности и уродует ее, не замечая этого уродства. «Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения социал-демократического пролетариата». «Только наша партия… ». «Только наша победа… ». «Только!». Это ее словарь – словарь страсти. «Этот период… породил все отличительные черты произведений Толстого». Неужто все? И этот стиль толстовский, с его длинными периодами, с мучительно уточняющими друг друга придаточными предложениями? И тот особый, толстовский, психологизм, который стоит за этим стилем? И этот неповторимый сплав изображения и мысли? «Все!». Это ее словарь – словарь страсти, словарь той самой «точки зрения», вне которой ничего не существует. «Нет сомнения, конец сентября принес нам величайший перелом». «Нет сомнения, в Германии… ». «Нет ни малейшего сомнения, что большевики… ». «Сомнения невозможны». Это ее словарь – словарь страсти. В графоманстве и изобретательстве, в политике и любви – «сомнения невозможны»: все – только черное или только белое. «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня, вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства… Всего неправильнее именно отрицательная сторона, резкое, решительное отвержение того, что вне круга вашей мысли и чувства. Кто не с нами, тот против нас – это верно, но это еще не значит: мы против всякого, кто не с нами», – напишет в своем письме Страхов. Кому? Толстому? Ленину? «Мы против всякого, кто не с нами». В этой «железной» формулировке, обращенной Страховым к Толстому, – голос будущей диктатуры пролетариата, сакраментальная формула социалистического гуманизма. То, что было у Толстого чертой характера, обретя социальный масштаб, стало принципом государственной политики. И этот масштаб почувствовали на себе не только исконные враги, но и вчерашние друзья: левые эсеры, меньшевики, а потом – и большевики. Слава Богу, Толстому(!) не хватило масштаба – он был не политиком, а художником и центр его мира составлял человеческий пчельник. Глава 4. Формула художника «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня: вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем жили прежде». «Во всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь… Ко всему в данный момент он относился безумно страстно». «Целая полоса его жизни была окрашена любовью к граммофонам – не любовью, а бешеной страстью. Он как бы заболел граммофонами, и нужно было несколько месяцев, чтобы он излечился от этой болезни». «А потом – цветная фотография. Казалось, что не один человек, а какая-то фабрика, работающая безостановочно, в несколько смен, изготовила все эти немыслимые груды больших и маленьких фотографических снимков, которые были свалены у него в кабинете, хранились в особых ларях и коробках, висели на окнах, загромождали столы… В течение месяца он сделал тысячи снимков, словно выполняя какой-то колоссальный заказ, и когда вы приходили к нему, он заставлял вас рассматривать все эти тысячи, простодушно уверенный, что и для вас они источник блаженства. Он не мог вообразить, что есть люди, для которых эти стеклышки неинтересны». «А через несколько лет, поселившись в Крыму, на выжженном пыльном участке, он с таким же увлечением сажает и черешни, и шелковицы, и пальмы, и кипарисы, и сирень, и крыжовник, и вишни и. по его признанию, буквально блаженствует… И словно о важных событиях сообщает своим друзьям и родным: «Гиацинты и тюльпаны уже лезут из земли»… А когда расцвела у него в Ялте камелия, он поспешил сообщить об этом жене телеграммой». «Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами». «В течение всей своей писательской жизни он всегда был охвачен своей будущей книгой – той, которую он в данное время писал, а к прежним своим сочинениям становился почти равнодушен, вычеркивал их из души». Это тоже о Толстом. Но о другом – Алексее. «Когда он писал какую-нибудь повесть или пьесу, он мог говорить только о ней: ему казалось, что она будет лучшее, непревзойденное его произведение («Свежее этого не было давно». «Я влюблен, как никогда в жизни»). Он ревновал ее ко всем прежним своим вещам. Он обижался, если вам нравилось то, что было написано им лет десять назад… Увлекшись какой-нибудь вещью, он может говорить лишь о ней, все прежние увлечения становятся ему ненавистны. Он не любит, если ему напоминают о них. Когда он играет художника, он забывает свою прежнюю роль моряка»». Это – о Леониде Андрееве. «Никогда не просите поэта прочесть старую вещь. Это бестактность». Таков он… Толстой? Прошу прощения, цитаты, которые я выписал, относились не только к Льву Толстому, но и к Алексею, а иже с ними к Чехову, Леониду Андрееву, Маяковскому. Да беда в том, что, перепечатывая, перепутал их, а теперь поди разберись, к кому какая относится, – все на одно лицо. И потому на месте многоточия придется поставить собирательное – Художник. «Ваш главный недостаток…». Да нет, не его, Толстого, Художника недостаток. Ибо как и писать ему новую вещь, как и играть новую роль, если не жить только этим, если не верить, не ощущать всем существом своим: только что и есть – это. Ибо вещь его, которой он живет сейчас, и есть единственная жизнь его, и эта жизнь его кончается вместе с вещью. И не помнит он о ней, не может помнить, как не может помнить человек по верованиям индуистским, кем был он в своей прошлой жизни, в одном из прежних своих воплощений. И не карма ли это, не в том ли проклятье художника, что «все прежние увлечения становятся ему ненавистны? И нет здесь границы между романом писаным и романом прожитым, между творцом и творением его, ибо человек един. И повернут художник лицом своим и к творению своему и к жизни своей. И лицо у него одно. И проклятье одно: агасферово «иди, иди». И не может остановиться на пути своем, «всегда охваченный будущей книгой» и так же – будущей любовью. «Иди, иди!». Не это ли заставило Цветаеву сказать: «В период революции поэт – революционер, Когда же революция побеждает, он – контрреволюционер», и еще: «В этом христианнейшем из миров все поэты – жиды»? И не расплата ли это за талант, за то, что передано ему сверх меры в чем-то, что не дано простым смертным, это свойство, которое Хулио Хуренито считал свойством «избранного народа», – вечно утверждать новое и разрушать его, когда оно становится старым? «Ты научишься создавать свой мир и в этом станешь подобен мне. И увидишь ты, что это хорошо. Но то, что для меня вечность, для тебя станет мигом. И будешь снова и снова катить в гору свой камень – создавать все новые и новые маленькие, жалкие миры, в гордыне своей желая сравняться со мной. Но камень твой будет скатываться обратно. И талант твой – превращать все в слитки золота – станет проклятьем твоим. Иди, иди!». Арсеньева, Тютчева, Аксинья…, «Семейное счастье». «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня… Но ведь от этого именно и происходит, что вы проникаете в такую глубину, открываете такие стороны, каких никто другой не видит». И значит, формула, о которой, кажется, ты уже и думать забыл, мой читатель, слава Богу, к тебе не относится – не твое это проклятье – формула художника, не тебе катить в гору этот камень. Впрочем… 1980 Стоит отметить, что в то время, когда писались эти строки, Зигмунуду Фрейду – отцу-основателю учения о бессознательном было семь лет. К. Чуковский, стр. 320 К. Чуковский, стр. 225 Маяковский – Светлову. На просьбу прочесть «Облако в штанах». Похожие: НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от... ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1970-1979Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла домой – Сбежала с урока.   Правду, видать, говорил народ – Платье-то мнется. Ну, а девчонка то плачем ревет, То вдруг смеется …   …Рано в тот год пришли холода. Мерзла скотина, оставшись без сена. Так вот, за бедами, постепенно И позабылась эта беда.   Ах, как много было потом… Годы прошли. И прошли солдаты. Черные даты, красные даты – Целая жизнь. И память о том.   18.10.–1.11.77 Похожие: МАТРЕШКА Подарили человеку подарок – Расписную такую матрешку. Простовата матрешка немножко,... ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по... СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит... [...]
Стихотворения / 1980-1989А у вдовы, молодой и бедовой, Ночью кончается месяц медовый.   К утру и выйдет. К утру – потише. – Был, говорили? Был, де, да вышел.   Сроду в России дело простое: Дело простое – мужик на постое.   1.12.85 Похожие: В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились... БАЛЛАДА О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ Человек, геройски раненный в живот, Впервые подумал, зачем живет.  ... [...]
Стихотворения / 1970-1979Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие Скорбно, о Господи! Скорбно и сиро до воя, До на высоких тонах уходящего к небу хриплого лая собачьего. Как-то случайно – под старость и в немощи сделали младшего. Двое их стало в поле немерянном, двое.   Тихий младенец пришел с уходящим лицом. (– Ладно, родить. А уж брать-то, на что он вам сдался?). Так он и прожил всю жизнь на земле нежильцом. Тот отходил. А он, нежилец, остался.   А как тот умирал, все кого-то искал. Все на дверь глядел, тяжело дыша. Но стояла, как в раме, у косяка Давно неживая его душа.   Ах, наверное зря мастерил он высокий порог, На широкие окна навешивал крепкие ставни. Так – с глазами к двери – под утро прибрал его Бог, Видящий тайное и воздающий явно.   Ну, а тот, нежилец, все картинки писал, Все картинки писал да бессмертья искал. Не для славы – она только морок и дым, А чтоб так и не встретиться с братом своим.     10.07.78 Похожие: НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо... ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили... СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... [...]
Стихотворения / 1970-1979Бесплодие. Нелегкая пора. Пора – пустяк. А что, коли навечно Душа твоя бесплодием увечна? … … … … … … … … … ….. Застывший бег гусиного пера… В чернильнице засохшие чернила… Увы, уж если муза изменила, Тебе, мой друг, сам Бог велел: пора!   И мне пора. Ни огонька вдали. Лишь изморозь в полях земли немилой… Чернила высохли? Перо застыло? А кровь на что? …Прощайте, Натали.     1979 Похожие: ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль... НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... КОШКИН ДОМ (русская считалка)   Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,... [...]
Стихотворения / 1980-1989(русская считалка)   Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали, трали-вали. Кто стрелял? В кого стреляли? Впрочем, тот, кто жертвой стал, Сам в кого-то там стрелял.   Аты-баты, все мы квиты – Кто убил и кто убитый. Отвечают головой Царь, сапожник и портной.   Царь – за то, что плохо правил, Тот – что сына нам оставил, Кровь пускавшего из жил, А портной – за то, что жил.   Тилим-бом, тилим-бом! Загорелся кошкин дом.   Не кончается игра – Выбирать придет пора: Ты убийца или он … Кто не хочет, выйди вон.   16.01.88 Похожие: РУССКАЯ ИСТОРИЯ Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели.... НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес... ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,... СМЕРТЬ КАПИТАНА Умер старый капитан. Он готовился к событью, А теперь готов... [...]
ЛитературоведениеГрафомальчик – это диагноз. «Юноша бледный со взором горящим» – типичные симптомы болезни. Графомальчик – это, прежде всего, повышенная эмоциональность, которую необходимо излить. Сначала – в стихи. Потом стихи – на других. На кого угодно. Когда угодно. Где угодно. И даже если не угодно. Господи, что это за жуткая, беспардонная, бесстыдная страсть начинающих читать стихи где угодно, когда угодно и первому встречному! Потому и беспардонная, наверное, что страсть. – Можно, я вам стихи почитаю? Для начинающего поэта это, как для грабителя нашей, советской эпохи, «закурить не найдется?» или «который час?»: независимо от ответа все равно ограбит. Вспоминается такой случай. Собрались в одном московском доме, в комнате у Алика Гинзбурга, только вернувшегося из заключения. Хорошо знакомые и мало знакомые. Приглядывались. Шел какой-то треп. Потом читали стихи. Демократически – по кругу. Вдруг входит некто лет 22 с портфелем. Как он попал сюда, никто потом объяснить не мог. – Можно, я почитаю стихи? – Валяй (демократия же). Некто примащивается у стола, лезет в портфель, достает несколько листочков и торжественно объявляет: «Консоме!» (или что-то в этом роде, точно не помню). Вроде, блюдо какое-то, – подумал я. – К чему бы это? Оказалось, к стихам. Было их много. И все назывались как-то ресторанно (только потом выяснилось, что автор – повар или что-то в это роде). Высоким голосом кастрата он читал: – Как хорошо, когда стучат каблуки, Когда стучат каблуки, когда стучат каблуки! Как хорошо, когда танцуют твист, Когда танцуют твист, когда танцуют твист! И так далее. Но далее я не запомнил. – Слушай, – сказал один из гостей, чуть– чуть гаерствуя, – как тебя звать хоть? – Юп, – сказал некто, – фамилия моя такая. – Юп – его мать, – не удержался и вполголоса пояснил кто-то. А Юп самозабвенно продолжал токовать. То один, то другой стали выходить в коридор и уже не возвращались. Я был провинциалом и соблюдал правила вежливости. И пришло время, когда мы остались наедине друг с другом, так сказать, тет а тет. А поток все не иссякал. – Много еще? – спросил я. – Много, – утешил меня Юп, – полный портфель. Тогда я тоже встал и стал бочком пробираться к выходу. Как-то заметив этот маневр, Юп прервал чтение: – Что, – спросил он страдальчески, – вам не нравится? – Не очень, – сказал я уклончиво. – И “Бульон с фрикадельками”’? – А бульон с фрикадельками я вообще не люблю, – сказал я. И это уж была чистая правда, без всякой там дипломатии, но и без острословия … Кстати, через много лет в Ленинграде я снова в каком-то клубе или на литобъединении увидел Юпа. Теперь он был с бородкой и меня, конечно, не узнал. Но я-то его узнал и… сбежал … Наверное, каждый человек нуждается в самоутверждении. Но особенно яростна эта необходимость в начинающем. Да, он убежден в своей гениальности. Но где-то глубоко внутри прячется сомнение: а вдруг? Эта амбивалентность – один из наиболее характерных симптомов комплекса неполноценности – доводит его до бесстыдства: ему ничего не стоит прийти к известному поэту и вымогать признания. Точно так же он придет в газету, в журнал, выйдет на любые подмостки перед любой аудиторией. Он ищет у вас признания и самоутверждается через это признание. Узнав, что кто-то из таких же, как он, пишет стихи, он сделает все, чтобы услышать их. И только затем, чтобы убедиться: плохо пишет, хуже, чем он. А если, не дай Бог, не удастся убедить себя в этом, исходит завистью. Так же ищут признания и самоутверждаются в любви. Для многих и во многом любовь – это, прежде всего, способ самоутверждения. Чем больше мучит тебя комплекс неполноценности, тем больше ты нуждаешься в победах. Начинающему стихотворцу, как бабнику, нужны все новые и новые подтверждения его талантливости. Ему не нужно любить, ему нужно, чтобы его любили, тем самым подтверждая его избранность. Мои друзья, знавшие Юнну Мориц в молодости, рассказывали, что когда при ней хвалили другого поэта, муж гладил ее руку, приговаривая: “Средний талант, средний талант». Но вот однажды ты обнаруживаешь, что тебе не так уж нестерпимо хочется читать стихи первому попавшемуся. И читаешь ты их теперь редко и избранным. И чужая оценка значит для тебя все меньше и меньше и уже не вызывает таких эмоций – радости или обиды – как раньше. И других стихотворцев ты слушаешь не так, как раньше: оценивая «хорошо» или «плохо», а не «лучше» или «хуже». И так же читаешь известных поэтов. Казавшаяся неизбывной потребность сравнения исчезла. И это главный симптом того, что ты стал в поэзии самим собой – научился, сумел выразить в ней свою личность. Теперь тебе не нужно сравнения – ни Пушкину, ни Блоку, какими бы великими они ни были, не заменить тебя – личность неповторима. И ты уже не нуждаешься в доказательстве своей единственности извне, ты избавился от постыдной зависимости от этого “извне”. Ты стал. Как и в любви. Если ты обнаруживаешь, что тебе важно любить, а не то, что тебя любят, испытывать это чувство – писать свой стих, значит, не самоутверждения ищешь ты в женщине, не средство она для тебя, но цель. И тогда женщина становится для тебя поэзией, а ты – поэтом. Из книги «О поэтах и поэзии» Похожие: Поэты и актеры или КАК ЧИТАТЬ СТИХИ Поэты и актеры читают стихи по-разному. Старый поэт Георгий Аркадьевич... СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен... УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в... О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и... [...]
ПублицистикаВ последнее время все более в моду входит мысль, что панацея от всех наших бед — в религии. Это проповедуют не только Солженицын и Ко. К этому все больше склоняется вчерашний убежденный атеист — интеллигент. Вместе с Вольтером он склонен полагать, что бога стоит выдумать. Богоискательство стало поветрием, таким же, как аханье перед рублевскими ликами, собирание икон, культурный отдых у монастырских стен. Но речь не об этом — не о моде и модниках, которые сегодня бегут за стариной, а завтра побегут за модерном, а то и умудряются сочетать все это разом. Не о них речь. Речь о тех, кто в поисках своих действительно обращается (или готов обратиться) к богу.   Мы лежали на берегу потока, начало которому давало озеро, перегороженное плотиной. Над нами на холме возвышался Ферапонтов монастырь с фресками Дионисия, совсем не величественный, как его старший брат Кирилловский, а даже какой-то домашний монастырь, но от этого не менее впечатляющий (а по мне — даже более). И фрески, которые я видел впервые, тоже отличались от рублевских тем, что били в них не лики, но лица, да и те, видно, мало интересовали художника. А интересовали его, наоборот, быт и объемы, телесные и осязаемые. Наверное, потому случайно обнажившийся кирпич на одной из фресок (над самым входом) не выпирал из общей картины, а казался ее естественной частью, как будто и его нарисовал Дионисий.   Слушай, — сказал мой друг — художник, — как ты думаешь, бог есть? Для меня в этот момент не было ничего, кроме монастыря, неба шума воды, равномерного и потому покойного, запаха свежескошенного сена — уже сена, но еще травы. И еще — фресок Дионисия, стоявших перед глазами. Думать не хотелось ни о чем. Даже о боге. — А кто его знает, — не поворачивая головы, сказал я.   — Но ты-то сам как думаешь? Это было как муха. Если не отогнать… — А тебе зачем это? Для интеллектуального разговора? Ну, скажу: да — что-нибудь изменится в твоем поведении? Схоластика все это, чесотка интеллектуальная, — все больше раздражался я. Но муха продолжала свое черное дело. — А мне вот нужен бог, — как-то по-детски искренне сказал мой друг. — Это когда ж он тебе понадобился? После монастыря, что ли? — все злился я. — Давно, — совсем не замечая моей злости, сказал он. — Помню, маленьким еще был. Нарисовал себе в спичечной коробочке бога и все открывал ее, когда никто не видел, и смотрел. А сказать боялся или спросить — мои-то неверующими были. Оба. От этого спичечного коробка злость моя испарилась, как не бывало ее. Теперь я повернулся к нему и даже приподнялся на локте. — Тебе-то какой бог нужен? — Что значит — «какой»? — А потому что, я думаю, у каждого какой-то свой бог. В этом отношении, как, впрочем, и во многих других, древние были ближе к истине — у них было много богов. Но то были боги социальные, разбитые по ведомствам — у каждого свой департамент. А я о личных разных. Я убежден, как к любому понятию, к Богу приходят от чего-то конкретного, от какой-то конкретной необходимости. Потому для каждого у него своя ипостась, и бог одного не похож на бога другого — просто словом одним называем, а за словом — разное. Вот, например, от горя идет человек к богу. Тогда его бог – Бог — утешение, Бог — утоли моя печали. А другой смерти боится. Для него бог — Бог-жизнь потусторонняя, Бог-бессмертие. Третий всю жизнь надеется найти миллион. Для него бог — Бог — Счастливый случай, Бог — Надежда. А тебе зачем? — Для меня, как для Толстого – Бог — Нравственносгь. Я думаю, что вера создает нравственность. «Господи, дай же ты каждому, чего у него нет», — вспомнил я слова Окуджавы. И еще я вспомнил отца Сергия. «Так вот для чего тебе бог!» Да нет, мой друг не был безнравственным человеком. Скорее, наоборот. Именно поэтому и мучился. Ибо была у него ахиллесова пята. И этой пятой была женщина. Не какая-нибудь конкретная, а женщина вообще с ее плотью, к которой друг мой был неравнодушен. Это его корчило, заставляло мучиться, но… соблазн был слишком велик. — Нравственность, говоришь? Как будто бог мешал кому-нибудь грешить. Верили — и убивали. Верили — и грабили. Верили — и насиловали. А потом шли в церковь и грехи свои тяжкие замаливали. — Да, но ты ведь сам говорил, что нравственность не столько в том, чтобы не грешить, сколько в нравственном осуждении греха, в признании его грехом, виною. Говорил или нет? — Говорил. И это правда. Но только зачем тебе для этого бог? Достаточно и совести. — А разве тебе никогда не нужен был бог? — Нет, никогда. Просто не находил я ему дела в себе. Понимаешь? Вот ты говоришь: нравственность. Ты, вроде бы, с богом. А я — без. Давай-ка померяемся нравственностью. А? Прием был запрещенный — удар под дых: я-то знал, что стоит за этим его богоискательством, а он, скорее всего, и сам не понимал этого, ну, а что я слышу и вижу за этим — этого он и представить не мог. В глазах у него (или мне так показалось) даже появилось что-то вороватое и… виноватое. — Ну, мало ли что… А, кроме того, не верю я тебе, что нет его у тебя внутри — просто, может быть, ты себе его не называешь? Где-то я читал, что евреи считали зримый образ бога — грехом. Может, что-то в этом роде? Так думает и другой мой друг. Тот ищет бога в парапсихологии и разных индуистских учениях. Он любит меня. Он уважает меня. И потому (себе в утешение) утверждает, что согласно этим учениям поэты носят Это в себе, и они даже ближе к Этому, не разумом, но естеством своим. Потому и открывается им то, что не открывается непосвященным. — Чепуха! — говорю я. — Я действительно не нуждаюсь в боге. А нравственность свою я выдумал сам. — Ты уверен, что сам? — Уверен. Потому что знаю, помню, понимаю механизм — откуда она взялась. Наверное, прав Гришка — поэты ближе к богу. Только он не понимает, что стоит за этим, а я — понимаю. Почему я — поэт? Причин много. Но одна из самых существенных-то, что я остро или обостренно воспринимаю человеческую боль вообще. Что в поэте важно? Умение сопереживать, ставить себя на чужое место и ощущать или возбуждать в себе при этом ощущение того, на чье место ты становишься. Здесь есть что-то от артистичности, но только не по Станиславскому, а искренней. А, может быть, и не всегда искренней. Но в любом случае, поэт должен если не чувствовать, то хотя бы уметь чувствовать другого (я имею в виду не только поэта, конечно, но и любого писателя, но истинного). Ведь Толстой не смог бы быть Толстым, не влезая в шкуру Каренина и Анны одновременно или попеременно. И это не игра. Рано или поздно это становится свойством твоей личности. А от этого уже один шаг к нравственности. Ведь каждый раз, ставя себя на место другого, переживая его боль, ты ощущаешь ее как свою. Именно отсюда и родился тот нравственный принцип — один, — который я понял и принял к руководству давно: не делай другому ничего, что было бы больно тебе. Но разве не он лежит в основе всей евангелической морали — всех этих «не убий», «не возлюби…»…? А теперь скажи, зачем мне бог? Необходимость бога для нравственности — то же, что и необходимость закона. Человеческие отношения регулируются двумя вещами: совестью, то есть твоим внутренним мерилом, или, когда его нет или на него нельзя надеяться — законом. Но необходимость закона диктуется именно внутренней безнравственностью, ненадежностью: если ты сам не можешь быть себе судом, то нужен суд над тобою. Боязнь его, как представляется, будет удерживать тебя от безнравственных поступков. Да, кого-то, может, и удержит. Но в целом это иллюзия. Ибо всегда можно надеяться, что закон не увидит, что тебе удастся обойти его, что не поймаешься, а если и поймаешься, может, от кары удастся отвертеться, представив дело не совсем так, как оно было, а может, просто смилостивиться. Недаром, Господь -милостивый. Недаром, каждый раз, согрешив, каешься — на милостивость эту рассчитываешь. Другое дело — твои, личные нравственные принципы, тобою свободно избранные, никем извне не навязанные. Им-то (себе) солгать труднее и представить дело иначе, чем было, труднее — сам ведь знаешь, как было и что было. Я вот знаю, что не предам. Не потому, что герой. Не потому, что не считаю это рациональным. А потому, что в отличие от Иуды заранее знаю — повешусь, не смогу с этим жить. Вот и вся мораль. А Бог… Бог нужен, наверное, слабым, от слабости, от невозможности на себя, в себе опереться. Тогда-то, от этого-то и выдумываешь суд «над», потому что суд в себе — это тяжесть, которая тебе не под силу. …Мы лежали на берегу потока и молчали. Не знаю, о чем он. Я — о нем, о жене его …и о себе — о том, чего бы я себе не простил. А над нами возвышался Ферапонтов монастырь. Но это не был Бог. Это было просто здорово! Писано в начале семидесятых   Похожие: ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше... О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний   Сталин и дети Мне было лет семь... СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто... ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... [...]
Публицистика…И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто я стал жить справа налево. Дома я встаю не раньше десяти. Здесь – в шесть. Утра! Дома меня ни под каким соусом не заставишь выйти прогуляться, подышать свежим воздухом, а не сидеть в прокуренной комнате. Здесь – выхожу и гуляю! Придуманный язык звучит на фоне придуманных деревьев. С одного из них, растущего перед моим окном, свешивается махровый красный цветок. Один на все дерево! Как это может быть, не знаю. Скорее всего, этого быть не может. Но есть. Как и многочисленные девицы в хаки, с пилотками, засунутыми в лычки. Дети с длинными палками в руках переходят улицу. Почему палки? Зачем палки? А как раз для перехода: палка в руках ребенка – жезл регулировщика. Самообслуживание, однако. Квартиры с неясными очертаниями: какие-то стеночки–ширмочки, какие-то тупички-заначки. Там, где, вроде бы, не должно быть ничего, обнаруживается нечто: балкончик, кладовочка, неожиданная комнатка – в общем, какой-то закопелок. Мне говорят: — Не забудь на ночь или уходя оставлять жалюзи, закрывающие окна, открытыми – через открытые окна не влезут, а через закрытые жалюзями запросто – тогда рама отодвигается. Где логика? А без логики. Третьего дня закрыл , а ночью проснулся от звука сдвигаемой рамы. И – ладонь! Спросонья взревел нечленораздельным хрипом. Ладонь исчезла – ша, уже никто никуда не идет. Улицы, конечно не все, отдельные, перпендикулярны сами себе и потому упираются сами в себя. В субботу пустынны. Если на улице люди, — арабы. Дети командуют взрослыми и делают что хотят: положил в автобусе ноги тебе на плечи, выплюнул жвачку прямо тебе под ноги, а ты ни-ни – ребенок! Сережа стал Иосиком и настаивает: — Не говори: Сережа, никогда не говори: Сережа. Понял? Где бы вы ни жили, в любое время суток над вами «то взлет, то посадка». Судя по этому, Израиль – самая могучая авиадержава мира. Куда там США или СССР! Местный еврей-антисемит (такие здесь тоже водятся, может, их здесь тоже выращивают?) объясняет: — Просто они все время пускают один единственный самолет – чтобы создать это самое впечатление. На самом деле, объяснение другое: Израиль – страна маленькая – взлетающий самолет виден (и слышен) отовсюду. Вдруг замечаю: Наташа, которая никогда даже обручального, носит три кольца на одной руке. — Что так? — Другие носят на каждом пальце. У нас так принято. И действительно – сам видел, даже одну сфотографировал бы, если бы аппарат был: на всех пальцах – кольца, причем на безымянном – кольцо-часики, так что, чтобы посмотреть, сколько там натикало, нужно выпрямить палец в жесте «fuck you», хорошо хоть, что безымянный; с левой руки свешиваетс массивная золотая цепь, на шее – одна еще массивнее и вторая – потоньше. Не женщина, а витрина ювелирного магазина. Кстати, в витринах ювелирных магазинов – только массивное и безвкусное. И этим славятся израильские ювелиры?! Да ничего подобного. Просто здесь это носят. А то, чем славятся, делают для Парижа и Лондона. Вообще, по культуре, нравам, обычаям Израиль – это районный центр оседлости, разросшийся до размеров страны. Да и то сказать, за такое время можно вырастить деревья и виноградники, культура за такое время не выращивается. Говорят, вырастили голубоглазых, стройных девиц. Не видел ни одной. Хотя моя дочь и другие настаивают, что, хоть и не может быть, но есть. — А почему ж не видно? — Что ж ты хочешь, они днем не ходят. Но вечером их тоже не видно. — Естественно, работают. Вечером работают, днем отсыпаются. Так и остаются легендой. Справоналевые поэты. Устроили конкурс. Все признали друг друга. Этим и живут. Бедные неудачники, приобретя в родной стране стойкий комплекс неполноценности, ринулись осваивать духовную Калифорнию. Во- первых, стали печатать себя напропалую: мой знакомый, лишив жену всех ее драгоценностей, напечатал четыре книги, другой, у жены которого не было драгоценностей, — три, но зато стал Председателем организованного им же Союза Писателей. Избрали? Что ты, сам себя назначил. Теперь неписатели дают рекомендацию неписателям в Союз Писателей. Какие-то огромные летающие существа. Думал: мыши. Говорят: летающие тараканы. Огромные муравьи – один израильский муравей запросто сборет целый русский муравейник. Все укрупняется, как сквозь увеличительное стекло: муравьи, тараканы, незаметные писатели: незаметные авторы журнала «22», который правильно было бы назвать «38 и 9» объявляются, чего мелочится, классиками мирового уровня: «Это наш Шекспир!», территория области – страной, мало того, великой страной. То, о чем у нас говорят шепотом или понизив голос, здесь в автобусе ли, на улице – как в мегафон. Израиль шумит, как море. И только по субботам… Кафе. На вывеске крупно: «ИБЕНАМАТ». Пошли к «ИБЕНАМАТ» — выпить чашечку кофе. Кстати, о клубничке. Парень, приехавший в гости: — Хочу пойти в публичный дом, интересно… — У нас публичных домов нет – запрещены. — А я слышал… — Нет. Запрещены. Можешь пойти в массажный кабинет. Но это риск. — Что, можно получить…? — Что ты, можно НЕ получить. — ??? — Ты раздеваешься, и тебе возвращают деньги – гоев не обслуживаем. Справоналевость во всем. Сказать женщине «ослиха» — не обидится. «О» она не расслышит, а «сли ха» означает «извините, прошу прощения». Что говорить, если «они» — это я. В общем, летающие тараканы. Часть комнаты, примыкающую к окну, здесь называют балконом, если эта часть отгорожена раздвижной стеклянной перегородкой. Так и говрят с гордостью: «У нас это балкон». У Них это балкон. У Них это поэты. У Них! Сли ха!   Похожие: ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА   Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –... О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который... ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Стихотворения / 1980-1989Стоит дом, да никто не живет в нем. А где колодец с водой, там девка с бедой. Так-то…   …И постучит, и войдет –отворяй ворота. …Будешь стоять, белея лицом, у поворота… Значит, еще ничего (встречные врут, и зеркала, и паспорта) – Писари пишут еще. А что там напишут – чего там.   Что-то напишут, что-то судьба напрядет. Выпадет черный валет, упадет на дорогу. Значит, еще ничего – есть еще порох у Бога И для тебя. Для тебя… Пока этот день не придет.   Цепь загремит, и ведро упадет никуда – Даже беда не зачерпнется невольно. Только тогда придет к тебе старость. Только тогда. Но тогда – это уже не больно…   Мост стоит: три бревна в ширину, три бревна в длину. Одним концом – в крапиву, другим – в белену. Речка мелкая – так пройти просто, А гляди – ходят все по мосту.   29.08.1980 Похожие: НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес... К СОСЕДЯМ В ТРИГОРСКОЕ …А за Александр Сергеичем Конь оседланный стоит. Вот поедет –... КОШКИН ДОМ (русская считалка)   Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,... ПОЛСТОЛЕТИЯ ТОМУ НАЗАД День начинался коврижкой домашней, Запахом сдобы в громадной квартире, Старой... [...]
Стихотворения / 1970-1979Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы – от крыс, которые возились в перекрытиях между этажами. Но дом разваливался. Потому что это был очень старый дом. Скрипач, никогда не игравший в оркестре, ходил по соседям в одной пижаме, Вежливо стучал в дверь и говорил: – Ну, снесут. А что будет потом?   – Будет новая квартира, – говорили ему соседи. – С новой мебелью и, даст Бог, с новой судьбой. Скрипач слушал и говорил: – Когда мы переедем, Этот проулок нельзя будет взять с собой.   Соседи пожимали плечами и на всякий случай смотрели на проулок: может быть, там появилось что-то такое? Но там, как всегда, лежали ржавое колесо, и пустые консервные банки, и нечистоты. Тогда соседи говорили скрипачу: – Что ты, Проулок останется здесь – можешь быть спокоен.   Скрипач уходил. И вместо того, чтобы ходить по свадьбам и играть себе на скрипке, День и ночь вколачивал гвозди. И соседи его ругали. Он вбил, наверное, тысячу гвоздей. Но дом был такой хлипкий, Что даже самые длинные гвозди ему не помогали.   А тогда уже – что же оставалось делать? – Маленький скрипач взял да и помер. И из старого дома вынесли его тело. А душа его так и осталась в доме.   23.09.76 Похожие: КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И... ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит... АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по... [...]
Стихотворения / 1960-1969Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было сыро. И деревья облетели наголо. А она сидела на скамейке, сжавшись в комок. На мокрой садовой скамейке. В парке пустом. И плакала.   Последние трамваи отзвенели и ушли, Подобрав запоздавших по дороге… А главное: ноги у нее не доставали до земли. До смешного тоненькие, как у девчонки, ноги.   А в комнате нашей, тесной даже для двух, Как всегда, над чертежами сидел мой друг. И в зеленом углу висел паук, Совсем безобидный старый паук.   Когда мы работали, он спускался к нам, Паутину линий окидывал наметанным глазом. Ветер дул из щелей старого окна И шевелил паутину и наши волосы разом.   Потом он поднимался и сидел в углу. Большой и хмурый. И не переставал ткать… В эту ночь мы оба спали на полу. Потому что была у нас одна кровать…   А утром она ушла, не простившись с нами. И пока на холодном полу мы отлеживали бока, Она смела паутину, женщина с тоненькими, как у девчонки, ногами И убила нашего паука. 04.1961 Похожие: БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... [...]
Стихотворения / 1980-1989Что я помню? Кривой забор. Над забором – шелковиц ветки. Через весь наш тишайший двор Перекрикиваются соседки.   Что почем, узнают, и где, Сколько сахару класть в клубнику … И в заботе этой великой Сходит медленный летний день.   1988 Похожие: ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как... В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... ПАЦАНЫ Несчастлив, кто молится многим богам. Счастлив, кто молится одному богу…... В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... [...]
Стихотворения / 1980-1989Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели. Хотя и не тяжко.   Что-то в грудях пекло, и давило, и ныло, и жало. Но Палажкина жизнь (как и смерть) никому не мешала.   Потому царь великий и грешный Был лечен докторами учеными. И скончался. Покрытый Какими-то пятнами черными.   А к Палажке не звали – Лежала себе и лежала. Аж пока не поправилась И кучу детей нарожала.   Те – своих. И пошло: Пели, плакали, свадьбы играли … Ну а смысл? А мораль?.. А живут и живут. Без морали.   25.12.87   Похожие: ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как... ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... [...]
Стихотворения / 1980-1989Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял бело-розовый. Век в подворье смотрел. А Меншиков жил в Березове. И старел. Ходили по двору куры. Иногда неслись. А дочери его, дуры, Даром паслись. Сидел он на лавке длинной. Медленно пил с утра. И зарастал щетиной. И забывал Петра. Где-то еще копошились страсти, Разевали рты, как голодные птенцы… А ему вспоминались все больше сласти: Копеечные пряники, леденцы. Проходила баба с набухшей грудью, С высоким, налившимся животом… Вот он опустится. И все еще будет. Все еще будет, мин хер… Потом… 31.03.81 Похожие: В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе   Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... [...]
Стихотворения / 1970-1979Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла на цыпочках судьба И поцеловала в лоб. Была она, судьба, совсем девочка, А тяжела – не поднять. И что-то она с ним такое сделала. А что, не понять. Ни дня для него не стало, ни вечера. А все мало. Была она в руках его, что та свечечка. …Свечечкой в руках и стала. Плакали люди по покойнику – Вишь ты, какое лихо… А у судьбы были руки тоненькие И лицо тииихое. 22.11.78 Похожие: ЗМЕИ Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает... НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо... СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... [...]
ПрозаОн попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь часов до поезда и теперь уезжал. Стояла жара. Именно стояла. Неподвижно. Уже почти месяц. Над Молдавией, куда он ехал. Над Украиной. Над европейской и не европейской частью СССР. Стоял антициклон. Одессы Бабеля, Багрицкого, Катаева не существовало. Теперь он это знал. Он не пошел на Дерибасовскую, не видел ни памятника Дюку, ни потемкинской лестницы. Он спросил: «Где море?» и пошел к морю. По узеньким незнаменитым улочкам, круто спускавшимся куда-то вместе со своими деревьями, нависающими над ними, под их тенью, вместе с неторопливыми редкими прохожими (была суббота), вместе с медлительными кошками, которые вообще никуда не двигались. Все же идя вниз и по возможности прямо, он прошел какой-то парк, где суетились, видно, готовясь к соревнованию, юные сандружинницы с красными пятнами крестов на белых повязках, пренебрег асфальтированной лентой, предпочтя ей, несмотря на воду или соли в колене — просто боли в колене, отвальную крутизну, заросшую кустарником, и вышел к морю, из-за зарослей, скатов и деревьев неожиданному и резкому, с пляжем почти пустынным, уставленным ребристыми лежаками, только подчеркивавшими эту пустынность. Часа два он пролежал на песке, презирая ребристые лежаки, в джинсах, потому что взять плавки ему и в голову не пришло — кто же знал, что он окажется в Одессе, у моря. Один раз за это время он, закатав джинсы до колен, попробовал воду — пошлепал босыми пятками. Вода была холодной. Потом он поднялся наверх и купил в павильоне пирожки с творогом. Пирожки были хорошо твердыми, а творог — сухим. Два пирожка он все же съел полностью, третий — предварительно вытряхнув из него творог, четвертый закинул в кусты. И хотел было спуститься обратно на пляж, но тут рядом захрипел репродуктор и вдруг ясным таким голосом сказал: «Граждане, которые отдыхают на нашем пляже! До ваших услуг имеются морские лисапеты, которые вы можете взять на прокат. Прогулки на лисапетах — лучший вид отдыха, чем просто так». Теперь, сидя, в распаренном на солнцем вагоне и вспоминая этот голос, заставивший его все же сесть в первый попавшийся трамвай, проехать по круговому маршруту и увидеть Одессу (без Дерибасовской, без Дюка и без лестницы, с однообразными серыми домами, с бесчисленным количеством булочных и столовых), он знал, что голос в репродукторе — это все, что осталось от Бабеля, Багрицкого и Катаева, от той еще Одессы. Напротив его боковой нижней полки сидели три девицы лет по семнадцати, отхватившие солнца, сколько его можно отхватить за один-единственный пляжный день и потому не загоревшие равномерным благородным загаром, а вульгарно-красными расплывающимися пятнами. У девиц были отчетливо-деревянные голоса пэтэушниц. Одна из них (Ну, ты даешь, Муська!) непрерывно острила. И юмор у нее был пэтэушный. Он вынул из рюкзака пасьянсные карты и отгородился от них пасьянсом. — Постель брать будете? Он кивнул, взял стопку белья, кинул ее на противоположное сиденье, вытащил из кошелька рубль, протянул проводнице, опять нагнулся над столиком и переложил ряд от семерки до валета на даму. Проводница, тоненькая, стройная, в форме, несмотря на жару, ему понравилась. Пасьянс не получился. Он пошел курить. За соседним столиком сидел парень, видно, студент, и, поглядывая в книгу на коленях, переставлял фигурки на шахматной доске. Убивать вагонное время можно по-разному. Но как-то убивать нужно. Потому что оно пустое. Пустое время нужно убивать. — Простите, может, сыграем лучше? — сказал он парню. Тот поднял голову: — Пожалуйста. Только я плохо играю. — Плохо, хорошо — все относительно, — сказал он. — Так как? — Я не против, — сказал парень. — Но я только недавно научился и, видите, учусь. А вы, наверное, хорошо играете? — Тогда, пожалуй, не стоит, — сказал он. И пошел по проходу — курить. Он сел у открытого окна напротив туалета на ящик для мусора, с удовольствием затянулся и вспомнил керченский дворик 44 года, маленького, совсем маленького, даже по сравнению с ним, двенадцатилетним, Толика Стефанского — сына врачихи, жившего по соседству. «Это просто. Видишь: король ходит так, тура — так, королева — так… Видишь? Понял? А надо дать мат королю — это чтоб ему ходить некуда. Понял? Видишь? А теперь давай сыграем». И как в первой партии он через три хода получил мат, так и не успев понять, что произошло, и как Толик уже расставлял шахматы по-новой и опять дал ему этот мат в три хода, и засмеялся, и опять поставил, и опять — дал, и опять рассмеялся. И тогда он вмазал этому победителю и ногой при этом поддел доску так, что все фигурки рассыпались. И как тот плакал, и ползал, и собирал их, а потом собрал, захлопнул доску и ушел. И как на следующий день он свистом вызвал этого Толика, а когда тот вышел и встал на пороге, маленький, тщедушный, сказал: «Тащи свою коробку — играть будем». И тот уже не смеялся, а просто давал ему маты один за другим и при этом, он видел, еле сдерживался и, чтоб не смеяться, бегал вокруг доски, приплясывая. А потом пришло время, когда Толик перестал приплясывать, а стал сидеть, как вкопанный. Так он и выучился. А Толик потом стал врачом и забросил шахматы. Пока он так сидел, курил и вспоминал, курильщиков прибавилось. Студент тоже вышел, стоял рядом и время от времени поглядывал на него. Наконец решился: — У вас, наверное, разряд есть? — Когда-то был, — сказал он. — А что, разрядник у безразрядника всегда выиграет? — В принципе, всегда. Потому что профессионал. — А вы профессионал? — вдруг с вызовом спросил один из курильщиков. — Не обо мне речь, — сказал он, чуть напрягаясь. — Я говорю в принципе. — Нет, — сказал тот, — а вы все же профессионал, как вы считаете? — Я-то скорее нет, — сказал он. — Вы же сказали, что у вас разряд, — не отставал парень. — Был, — сказал он. — Давно. — Ну вот, например, у меня вы можете выиграть? — продолжал наседать тот. — Не знаю, — сказал он. — Но вы же сказали, что вы разрядник, что вы хорошо играете, может, попробуем? — Пожалуйста, — сказал он и почувствовал, как кожа обтянула лицо. — Я сейчас принесу шахматы, — с готовностью сказал начинающий любитель. Они сели за свободный столик в последнем купе. С первых ходов стало ясно, что перед ним не новичок: играл свободно, уверенно, напористо, ставя одну за другой тактические ловушки. Ловушки были простые, но смотреть и видеть нужно было. А у него еще голова разболелась, да и двое суток без сна тоже давали о себе знать — он чувствовал, что думает медленно им бестолково. И все же выиграл. Вернее, тот проиграл. Потому что на ловушки он все же не попался, а кроме ловушек у того игры не было. Напор был, а игры не было. Вот так. — Мы еще потом сыграем, смущенно бормотал тот, собирая шахматы. — А то я не спал вчера. А вообще, у меня первый и я первое место по городу взял, по Павлограду, и теперь — вот жду вызова на республику. — И вдруг неожиданно улыбнулся: — Внаглую я играл — наказывать сильно не хотелось. Ну, вот и наказал… А парень ничего, — подумал он. — Ничего парень. Просто молодой. — Да ладно, — сказал он. — С кем не бывает. — Ну, я пойду? — каким-то извиняющимся тоном сказал парень. — А то у меня еще дел — я тут на стажировке, помощником начальника поезда. А он пошел на свое место. Там, возле девиц этих, уже набилось народу молодого. Сидели тесно. Играли в дурака. Он прошел мимо, заглянул к проводнице: — Можно у вас стаканчик? — Вот, возьмите. — Спасибо. Пошел обратно, достал из рюкзака баночку растворимого кофе, насыпал в стакан две ложки, опять пошел к проводнице. — А кипяточку можно? — Бойлер у нас испорченный, — сказала проводница. — Но вы подождите — я сейчас из соседнего вагона принесу. И пошла. Он еще раз отметил, какая она стройная и строгая. И она опять ему понравилась. Потому что легче запретить, чем разрешить, отказать, чем пойти. Когда она пришла, он виновато сказал: — Прошу прощения, я не думал, что в другом вагоне. Она не ответила — просто молча налила кипяток в подставленный стакан. И то, что она не ответила, ему тоже понравилось Потом он выпил свой кофе, отнес стакан, возвратился, раскладывал пасьянс, который никак не выходил, курил, сидя на мусорном ящике и предупредительно вскакивая каждый раз, когда кому-нибудь нужно было выкинуть остатки еды, учил любителя раскладывать пасьянс — и так до сумерек, когда проводница начала разносить чай. — Наверное, бойлер все же починили, — подумал он и сам пошел за чаем. Но оказалось, что бойлер все же починили — проводница стояла и наливала чай из чайника. Ему стало неудобно — вроде, свою норму он уже выпил, а ей носить. И еще было одно обстоятельство: он не пил сладкого чая, а это проводницам невыгодно. Тут, правда, у него наготове всегда был ход: давайте без сахара, а я заплачу, как обычно (так он говорил и в парикмахерской: без одеколона, а заплачу, как обычно — он терпеть не мог запаха тройного одеколона), но сказать это сейчас, ей, было неловко и оскорбительно. Потому что она была человек. И он посмотрел, как она наливает, уже круто наклонив чайник, и повернулся, чтобы уйти, но она спросила «вам чего?», и он через силу, через себя переступая, сказал: — Мне бы еще стаканчик кипяточку («еще», потому что помнил о кофе). — И добавил: если осталось. Она улыбнулась, встряхнула чайник и сказала: — Сейчас принесу. — И добавила: Я мигом. Это была уже какая-то фантастика. А она, как ни в чем не бывало, действительно мигом, вернулась и перед тем, как налить, еще спросила «вам, наверное, покрепче? И налила полстакана заварки, а когда он сказал: «пожалуйста, без сахара — я сладкого не пью», не дернулась, даже ухом не повела, только кивнула и подала ему стакан. И он, вместо «спасибо», тоже кивнул, перенимая у нее по ситуации этот молчаливый стиль, и пошел по проходу, как-то особенно бережно ощущая этот стакан в руке, подчеркнуто терпеливо поджидая, когда кто-то уберет ноги с прохода или посторонится. Чай, хоть и пол-стакана заварки, был некрепкий, с тем деревянным привкусом, какой неизбывно бывает у плохого чая, но пил он его с удовольствием. Потом он отнес стакан обратно, не дожидаясь, конечно, пока она станет собирать стаканы, предварительно вначале сполоснул его под краном, вручил (не отдал, а именно вручил) ей и положил рядом приготовленные заранее 30 копеек, а как он еще мог? Она посмотрела, сказала «вы же без сахара», но он быстро и неловко сказал: «возьмите-возьмите, это не важно, спасибо» и вышел, умиленный уже не только ею, но и собой — хоть что-то, а все же… На полках рядом продолжали резаться в дурака. Все уже перезнакомились и называли друг друга: Валек, Муська, Витек. Студенты покоряли пэтэушниц разговорами о недавней сессии, с особым вкусом произнося незнакомые тем слова «сопромат», «диффуры», «производная». Пэтэушницы покоряли студентов открытым смехом и открытыми коленками. Се ля ви была в полном разгаре. Он пошел, покурил еще и стал стелить. Когда надел наволочку и положил вторую простыню под подушку — спал он в вагонах обычно, не раздеваясь, увидел, что все — больше белья нет. А должно быть еще полотенце. Он приподнял подушку, потом матрас, посмотрел под простыню — полотенца не было. Ну, и бог с ним, подумал он, обойдется. И лег. Глаза закрылись сами собой — только теперь дали о себе знать те двое суток, жара, изматывающее безделье. Но не уснул — вспомнил про полотенце. Нужно предупредить проводницу — она отвечает. Потом ей искать, когда все сдавать будут. А сейчас посвободнее. Но тело уже налилось, подниматься не хотелось. «А-а, — подумал он, — потом, утром». Обойти себя не удалось. Он поднялся и пошел по уже тусклому проходу туда, к ней. Она сидела в своем купе с тем парнем-шахматистом. Близко сидела. — Вы мне полотенце не дали, — сказал он и, подумав, что она может принять это за претензию, поспешил добавить: — Мне оно не нужно. Я просто к тому, что вы потом искать будете… Чтобы предупредить… — Как не дала? — сказала она, поднимаясь. — Я вам все вместе дала. Вы поищите. — Уже искал, — сказал он. — Нету. Две простыни, наволочка, а полотенца нету. — Ну, как это нету, как это нету, — повышая голос, сказала она. — Весь комплект должен быть. И резко пошла по проходу туда, к его месту. А он пошел за ней, почему-то ощущая при этом свою вину, хотя вины его никакой не было. Резким шагом она подошла к его постели, стянула с нее простыню, которую он перед тем долго и аккуратно подворачивал под матрас, откинула подушку, потрясла в руке вторую простыню, сдвинула в угол матрас… — Ну, так где же полотенце? — обернулась она к нему. — Вот и я говорю, — сказал он. — Нет, это Я у вас спрашиваю, — повысила голос проводница. — Я давала весь комплект. Где полотенце? — Не понял, — сказал он, чувствуя, как натягивается кожа на лице. — Это же Я вам сказал, что нет полотенца. — Ну и что? — сказала она. — Что ж вы через пять часов сказали? Я вам когда дала, а вы когда? Где полотенце? -Да вы что, — задохнулся он. — Как я мог раньше? Я же только стелить стал. — А мне какое дело, когда вы стелить стали? — Как какое? Выходит, что я украл, что ли, полотенце ваше? — А я не знаю. Где полотенце? — А плевать я хотел на ваше полотенце! Потеряли — теперь ищите. Я вас предупредил. Я вам сообщил. Все! Тем более что белье не сшитое было. Химичите тут. А если б сшитое, полотенце бы на месте было. — Ну и что, что не сшитое? Такое дали. А полотенце, я точно помню, я вам давала. Такое, из двух половинок сшитое, я помню. «Врет, — задохнулся он от ненависти. — Тут же придумала, на ходу». — Ах, сшитое, — тихо, но криком сказал он. — И я, значит, украл эту ценность? А вы не помните, оно, случаем, не белыми нитками шито было? В купе засмеялись. — Ну, ладно, каюсь: украл. В подарок жене. Вот обрадуется! — сказал он уже на публику. Публика опять засмеялась. Проводница уже не отвечала. Дернула плечом, перешла к соседям, стала смотреть там. Через несколько минут он услышал ее голос, отчетливо-деревянный: — А это у вас что за полотенце лишнее? Вот это, наверное, и есть его полотенце. — Да вы же сами мне его давали вместо наволочки, — возмущенно сказала женщина. — Наволочки у вас не было — я вам сказала. — Ну вот, — сказал он, обращаясь к компании. — Полотенце нашли, так наволочки нет — час от часу не легче. Ну и ну… — Так у них же так, — сказала Муська. — Ну, так что: нашли или не нашли мое полотенце? — мстительно сказал он, заглядывая в соседнее купе. Проводница посмотрела на него, повернулась и пошла к себе. — А полотенце вы мне все-таки выдайте, — крикнул он ей вдогонку. — Мне утром умыться надо. Понятно?… … Утром, когда подъезжали уже, он скатал матрас, поднял столик, вытащил из-под него рюкзак и увидел полотенце — оно лежало между стенкой и рюкзаком. Он поднял его, обернулся — все были заняты сборами — и положил на стопку белья, собранного перед тем. Полотенце было вафельное, сшитое из двух половинок, с бахромой — обтрепками по краям. Он взял стопку и, почему-то неся ее на отлете, пошел по проходу. Проводница укладывала белье в мешок. — Вот, — сказал он, не глядя на нее и протягивая полотенце, — нашлось Спасибо, — сказала она. — А то я так переживала, мелочь ведь, а переживала. И куда оно могло деться, и правда. — И, улыбнувшись, повторила. — Спасибо. А он не смог улыбнуться. Похожие: ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»... ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... [...]
Стихотворения / 1960-1969Кафе, где можно пить и петь, Где одинокие мужчины Бросают пятаки в машину, Чтоб музыкой себя согреть.   Ах, музыка! – мой дальний путь, Неяркий свет и запах тмина, Дай сесть у твоего камина И в пламя руки протянуть.   Пока жива еще душа, Покуда в лужах дождь дробится, Дай мне забыть … или забыться И встретить осень не спеша.   11.69   Похожие: МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он... ОСЕНЬ 1836 ГОДА А он не знал, откуда боль Приходит и куда –... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... [...]
Стихотворения / 1970-1979Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по канату. Ну а где его канат?   Не достал? Скажи на милость, Не хватило вдруг пеньки. Ну, служил бы… Не служилось – Просто было не с руки.   Что-то в жизни не сложилось. Рад бы в рай, да так вот, брат. Так уж вышло: не случилось Вовремя достать канат.   То стоял, да не досталось, То – война, а то – жена… А когда пришло под старость, Бог и вспомнил: вот те, на.   Отказаться – мол, не может, Ну а он пеньке и рад… Так и кончил – акробат! – На канате волей божьей…   …Крюк торчит из потолка. Он висит смешно и глупо… А над ним – высокий купол: Синий шелк и облака.   7.02.79 Похожие: ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие... СМЕРТЬ ЮНКЕРА Суд идет революционный … М.Голодный   И тот, чьим именем... ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили... СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... [...]
Стихотворения / 1970-1979Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне. Он замолкал и часами сидел в огороде. И смотрел, как становится рыхлым, как ссыхается, как оседает снег. И уходит в землю. А сам он не знал, что уходит.   Потом приходило время, когда он вспоминал про обутку – что прохудилась. Потом приходило время выбирать и ломать палку у старой вишни. Потом – отыскать котомку: вот она, пригодилась … А бабка смотрела тихо и молилась неслышно.   …Вот он сошел с крыльца – скрипит под ногами щебенка. Вот доходит почти до крестов, легко, не чувствуя тела. Вот в последний раз оборачивается… Издали каждый человек становится маленьким, похожим на ребенка. И в этом все дело.   8.04.77 Похожие: НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль... НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо... БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,... НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... [...]
Стихотворения / 1970-1979О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот, другой, видит, как вытягивается коричневая шея и вздрагивает кадык. И глаза его, отданные страданию и тоске, Тщетно силятся понять, что думает и что говорит старик.   О чем ты молишься, старик? Я бы понял это, если бы мог заглянуть в твои глаза, Потому что глаза глазам говорят на одном языке. Помолись, старик, за жизнь. Она очень похожа на базар, Где лежат рядом две непроданные курицы на одном лотке. Старик раскачивается, медленно шевелит губами. Что ж, иначе быть не может – каждому свое. Он кончает молитву, заполненную непонятными словами, И только тогда оборачивается к пленному. И берет ружье. 3.02.74 Похожие: ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек... ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... СОБАЧИЙ ВАЛЬС Шарик Жучку взял под ручку И пошел с ней танцевать.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Дочери моей, Наташе Совсем помирать хотел. В чем и держалась душонка?! Пайку ему скармливала. Клала чуть не под бок. А и выходила его. Выходила, говорю, лошонка. Выходила плешивца рыженького. А он убег…   (Теперь большой, поди сказано – лошадь). Сил у нас, баб, нету беречь их – война… Вот и хожу в степь. Скажи, человек хороший, А и что, что лошадь? Как думаешь? А?   17–20.05.77 Похожие: ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек... АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... [...]
Стихотворения / 1960-1969Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова ноет рука). «Здесь живут человек и кошка. Человеку звонить два раза». Женщина на цыпочках дотягивается до звонка.   Когда она приходит, человек решает: хватит. Сметает паутину. Убивает клопа. Потом садится на угол незастеленной кровати И, бессмысленно улыбаясь, говорит: «Ты просто глупа».   Тогда женщина плачет. Что-то жалобное, тонкое. Что-то шепчет о вере, о любви, о надежде… А он не мешает ей. Только бормочет: «Дура. Девчонка. Хотя волосы серые – совсем не такие, как прежде».   А потом он решительно говорит: «Уходи. Совсем. Я уезжаю на днях». И, довольный ложью, идет впереди, Медленно, как на похоронах.   Они спускаются по лестнице – голова и плечо вровень. Ночь опускает на землю медленный снег. Маленькая женщина поднимает голову, упрямо сдвигает брови И негромко говорит: «Пока, человек».   Он стоит у подъезда. Минуту… Две… Пока не затихнут шаги вдалеке… И ветер шевелится в пустом рукаве, Как котенок в мешке. 09.03.62 Похожие: ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... ПАУК Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было... ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... [...]
Стихотворения / 1960-1969ВСТРЕЧА Он был сыт. Голод сбежал, как старый вонючий шакал. Где-то рядом шарахнулась лань. Но в ушах была тишина. И ноши не чуял он за спиной. Он шагал и шагал. И когда он встал на свою тропу, вместе с ним встала луна.   И она стояла за тем, другим. И он ему был рад. Потому что тот был то же, что он, и имел столько же ног. И потому он оскалил зубы и прорычал ему: брат! И тот прорычал что-то в ответ, но что, он понять не мог.   И радость деля с таким же, как он, глядя ему в глаза, Он поднял дубину свою, как руку тому протянул. И тот поднял дубину в ответ. И отпрыгнул назад … И он ушел … А тот лежал и длинно смотрел на луну.   11.02.1964   БОГ Пока он добрался до селенья солнце куда-то ушло ползком, И люди спали на своих шкурах. (А что увидишь во сне?). Только старый Ла дважды обошел вокруг него, поцокал своим длинным языком И равнодушно сказал, что теперь он тоже человек. Как все.   А он вспоминал, как тащил его на пригорок – бережно, как муравей. И слушал хитрого Ла, и тер ушибленное плечо. И все поглядывал из-под низко нависших бровей, Не выйдет ли кто-нибудь еще.   …А потом он вкопал его у входа. И лег. (Теперь он мог лежать возле него и даже прикасаться к нему руками). Теперь он был человек. Как все: у него был тоже свой Бог. (Он сразу узнал, что это его Бог, хотя с виду Бог был обычный камень).   И сколько бы Ла ни цокал своим длинным языком и не блеял голосом старого козла, Он тоже увидел, что это большой Бог (хотя с виду это камень простой), Потому что он был лучше паршивых одноглазых богов и даже четырехглазого бога Ла: У него было пять огромных глаз, А снизу (если перевернуть) шестой.   …И он его никогда ни о чем не просил (даже когда постарел) Ни о добыче, когда сам добыть уже ничего не мог, Ни о длинношеей девушке, ни об огне, ни о топоре. Просто у него был свой Бог. 13.02.1964   Стариков убивали – лишний рот не под силу роду. Говорили законы земли. Люди молчали в ответ. Ла был стар. Но костями он чуял Большую воду. И его оставили жить. Так повелел Совет. МУДРОСТЬ   Старый Ла сказал: – Длинношеяя будет моя и станет матерью моих детей. А она сидела в углу и смотрела на крепконогого юношу. А все молчали вокруг. И Ла знал, что она смотрит на крепконогого юношу. Но зачем он ей? Разве мудрость не крепче ног, а хитрость не цепче рук?   Вот они сидят и думают, старики и юнцы, и женщины – матери рода, И тот, крепконогий, в злобе сломавший бровь. И никто из них не пойдет против старого Ла, чующего костями большую воду, Знающего траву, что останавливает кровь.   Самые старые сидят и думают: «Совсем старый, совсем не годный на это». И что-то еще они думают, покачивая головами в такт. Ла поворачивается к ним спиной и, усмехаясь, говорит: – Пусть длинношеяя придет ко мне до рассвета. И тогда поднимается отец крепконогого и смотрит в угол и говорит: – Будет так. 15.02.1964   БОГИ СМЕЮТСЯ Теперь она будет его кормить. Потому что слово Совета – закон. А даже Совет не чует воду, когда воздух сух, как тело змеи. Старый Ла лежит и торжествует, хотя не может шевельнуть языком: Теперь длинношеяя не убежит, хоть он не может подняться с земли.   И пусть она кладет ему в рот мясо, разжеванное по веленью рода. И пусть смотрит, как он извивается, когда приходит беда. Пусть не руки держат ее, а старые кости, чующие большую воду, И выпученные глаза, в которых стоит вода.   Старый Ла торжествует. Но ночь опускается на уснувшее селенье, И длинная тень неслышно скользит по шершавым шкурам. И тот пес берет его женщину на свои колени. И она горячими пальцами гладит его по бровям, густым и хмурым.   А потом они лежат рядом до самого рассвета. И не хотят подняться … А он лежит, как всегда … Эта женщина будет кормить его по веленью Совета. Он извивается червем. И в глазах у него – вода. 18.02.1964   ПРЕДТЕЧА Она была совсем высоко. И никто не думал о ней – Зачем поднимать высоко голову, когда ждешь кабана? Надо просто лежать и молчать. И думать о кабане. А он не думал о кабане. Он сказал: «Луна».   А потом он не стал на охоту ходить. Он только на шкуре сидел. Сидел и камнем о камень бил. Бил что было сил. И если ему давали кусок, он молчал и ел. А если ему не давали кусок, он и не просил.   Он был совсем-совсем больной. И никто не трогал его. А я только подошел и спросил: – Что ты делаешь, Ну? А он сказал: «Уйди, Ла, ты не поймешь ничего». А потом улыбнулся, как больной, и сказал: «Луну».   А я сказал: «Слушай, Ну, сделай мне пару звезд. А если не хочешь, сделай солнце, а то темно по ночам». А он мне тогда сказал, что я просто глупый пес И чтоб я придержал свой длинный язык и лучше бы помолчал.   И опять он камнем о камень бил. Пока мог бить. И это он боль свою выбивал камнем о камень, пока Совет послушал старого Ла и решил, как быть: Роду не нужен лишний рот, роду нужна рука.   И тогда, как он ни рычал, его принесли в Круг. И там он перестал жить, в том Кругу на скале. И странный камень, который он бил, упал из его рук И сам – его никто не бросал – как живой, побежал по земле.   Камень хитрый, – закончил Ла, – взял и убежал. И «глупый пес» сидит у костра. А где теперь умный Ну?.. … … … … … … … … … … … … … И все смеялись … А под скалой умный камень лежал. В середине у камня был глаз. И глаз смотрел на луну. 27.02.1964   КОГДА ЧЕЛОВЕК ОДИН Он сидел, обхватив голову руками, и вспоминал, как пахнет жареное мясо и как от костра идет дымок. Он сидел, и скользкий дождь скатывался по его плечам. А он вспоминал жареное мясо. И никак не мог Вспомнить ту, которая приходила к нему по ночам.   Зато он помнил о мясе. И еще он помнил о Круге – Как они стояли в свете костра и, глядя друг другу в глаза, Повторяли, раскачиваясь: «Никогда не становитесь на руки! Никогда не становитесь на руки! Это делать нельзя!».   А дождь шел и шел. И падали капли. И, прижимаясь к стволам, ползли. И смыли Круг. И дым костра. И это было зря. Но он вставал и кружил меж стволов. И уже не видел земли. И земля кружилась вместе с ним, вся в водяных пузырях.   И он знал, что тропу унесла вода. Но об этом он молчал. И он кружил, пока дождь не начал падать вверх. И тогда он на руки встал. И вспомнил ту, которая приходила к нему по ночам. И он пошел. Совсем как зверь. Потому что был человек. 27.02.1964   ЧУМА Она пришла к ним впервые в Ночь Великих Огней. А потом приходила без счета. И оставалось их меньше. А было их много. Но тот, кто оставался, совсем не думал о ней. Просто ходили на охоту. А потом умирали. У костра. На тропе. У порога.   Но когда их осталось трое, третий сказал: – Может, ей больше не надо. Может, ей больше не надо? – так он сказал. А больше он ничего не сказал. Он молчал и смотрел, как ночь идет от заката. Пока не пришла Она и закрыла ему глаза.   И осталось их двое: мужчина и женщина, которую он никогда не хотел. Она сидела с отвислой губой, с бельмами вместо глаз. – Я возьму тебя, – сказал он. – Потому что ты красивая. И будет у нас много детей. И дети будут смотреть за огнем. Чтоб огонь не погас.   А женщина заплакала. И улыбнулась. И подняла к нему лицо. И на лице дрожали красноватые блики. Но снова пришла Она. И он знал, что она вернется. И тогда он вырубил в скале прекрасную женщину, последнюю женщину на земле с приподнятым к небу смеющимся ликом. Ибо то, что в камне, остается. 6.03.1964 Похожие: ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ Теперь это вроде уже ни к чему… Но что-то там... ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ПОМИНКИ Говорили много фраз. Пили много вина. А у женщины вместо... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... [...]