Яков Островский
Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.
08.2014

Стих дня
Городской ноктюрн
У ночи своя походка.
У человека – своя.
Человек останавливается.
Ночь продолжает идти.
Недавно добавленные:
Стихотворения / 1960-1969Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге.
Линии ложились густо и ровно.
Он по-хозяйски подошел к шкафчику,
налил стакан малаги
И сказал себе: «Будем здоровы».
И налил еще, и еще, и еще раз.
Но линии ложились по-прежнему – ровно и густо.
Он чертыхнулся и стал рисовать женские профили без глаз
И глаза без профилей.
И в глазах было темно и пусто.
Как на улице, – усмехнулся он
и подумал, что хорошо бы поужинать…
Еще несколько раз звонил телефон.
Но… к себе не звонят.
Остальное было неинтересно и ненужно.
Он долго вглядывался в фотографию на столике.
Он стоял перед ней, стараясь не шататься.
И только тогда понял, что пьян,
пьян настолько,
Что может даже остаться.
Кошка на пухлом пуфике приоткрыла зеленый глаз
И долго смотрела на огромный квадратный ботинок.
К левому краю ботинка присохла грязь.
Кошка спрыгнула на блестящий паркет
и ушла за холодильник.
Он вспомнил того солдата.
(Он сам тогда был солдатом).
Тот стоял на краю воронки,
наполненной жидкой глиной,
И повторял: «Жить», не спуская глаз с автомата,
И размазывал слезы по лицу, обросшему щетиной.
И тогда он сказал: «Хорошо».
И тогда он сказал: «Беги».
И опустил автомат,
потому что сначала тот не понял ничего.
А потом тот по грязи подполз к нему
и принялся целовать его сапоги.
И тогда он не выдержал.
И убил его…
За окном шел дождь.
Как тогда.
Тягучий и долгий, как бред.
Где-то за стеной гудели голоса.
Он надел плащ и выключил свет…
…И остались лежать на столе пустые глаза.
29.04.62
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова...
ХРИСТОС И ИУДА (цикл стихов) Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее. Но никто...
БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... [...]
Стихотворения / 1990-1999Билась в недальних порогах река.
«У переправы коней не меняют».
Только-вот рыжая что-то хромает,
Ходом сбивает и коренника.
Так-то – ничто. И поклажа легка.
Так на земле. А с рекою не шутят –
Вроде бы что там, а ну как закрутит…
Тут бы сберечь хоть коренника…
Длинная жизнь, что в кобыле жила,
Шею вытягивала из тела.
С берега вслед им долго глядела.
Долго глядела…
А вплавь не пошла.
9.10.1991
Похожие:
КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой...
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у... [...]
ЛитературоведениеУрок чтения
Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы удовлетворяемся первым впечатлением, снятым с поверхности, и не хотим вглядеться в глубину, прислушаться к слову: зачем, почему? Особенно когда стих прост – простота, нам представляется, элементарна, неразложима. Именно таким представлялся атом. Пока мы не задали ему вопросы. Иное дело, когда мы сталкиваемся с очевидной сложностью, с явлением, произведением, над которым как бы стоит знак сложности: «вдумайся», ибо непонятность его бросается в глаза. Пастернак, Цветаева. Странный (трудный) ход ассоциаций, неестественный синтаксис, о которые спотыкаешься, перед которыми останавливаешься невольно.
Пушкин не останавливает – просто, легко, понятно. Как будто едешь по укатанной дороге: ничто не встряхивает тебя, дремлешь, убаюканный благозвучием, не осознавая своей дремы. Просто… как жизнь. Пока не задумываешься над ней. Но стоит задуматься …
Как ныне сбирается вещий Олег
Отмстить неразумным хазарам.
Постойте, почему Олег «вещий», зачем Олег «вещий»? Кудесник с вещим языком – это понятно, ибо «вещий» – прорицающий будущее, ведающий будущее. И, как показало будущее, действительно «ведающий». А Олег при чем? Ведь весь стих о том что «не ведающий». Не правда ли, странно?
Однако раскройте словарь Даля: вещий – не только «кому все ведомо и кто ведает будущее», не только «предсказатель», но и «предусмотрительный, рассудительный». Итак, оба вещие. Но по – разному: одному открыто будущее, другой же «предусмотрительный, рассудительный» (недаром предусмотрительно и рассудительно на другого коня пересел, чтоб смерти не принять). Один вещий – от Бога, другой – как человек, всего лишь, как человек. И это-то определяет трагедию, подчеркивает ее, ибо не просто человек противопоставлен Богу, судьбе, но человек в его высшем качестве. Именно этим незаметным, не осмысляемым словом «вещий», не просто так поставленным – противо-поставленным, и начинается идея ничтожности мудрости человеческой, предусмотрительности человеческой перед судьбой, идея, прочитываемая сразу и навсегда. Настолько сразу, что кажется: единственная.
Единственная? Но вот вы вдруг останавливаетесь перед второй строкой: «Отмстить неразумным хазарам». «Неразумным» понятно: Олег вещий, мудрый, хазары же неразумны и за то обречены.
Обречены? Но ведь и он, Олег, обречен. За что? Они – за неразумность, он… ?
Да вот еще слово: «отмстить». Зачем оно здесь, вместе с обреченными хазарами? Как все это соотносится с идеей? Неужели никак? Ведь Пушкин, гений! А значит – ничего лишнего, ничего, что бы не работало на смысл – таков, пусть пока еще не сформулированный в «Теориях литературы», закон целостности художественного произведения.
Оставим пока эту загадку. Чтобы потом возвратиться к ней …
С дружиной своей в цареградской броне
Князь по полю едет на верном коне.
Ну, здесь-то хоть все ясно: как 5 и 6 строфы, « дружина « и « броня « «работают» на идею полной защищенности и неуязвимости, которая обернется затем бессилием: ни дружина, ни броня не защитят князя от рока, от судьбы (чем неуязвимей герой, тем «чище», убедительней и «всеобщей» доказательство идеи обреченности).
И конь тоже нужен – для сюжета – от коня ведь и погибнет.
Произвольным с точки зрения целостности остается одно – эпитет «верный». К чему бы это? А если просто «на коне»? Ведь все последующее течение событий никак не нуждается в том, чтобы конь был «верным». Достаточно того, чтобы был. Да и идея обреченности от этого не пострадала бы.
Случайный эпитет? «Да нет, – настаивает поэт, – не случайный»: «верный друг», «верный слуга», «товарищ». Мало того, и этим не ограничивается – целую строфу (седьмую) «тратит» на обоснование этого тезиса. Значит, важно, что «верный». Почему, зачем?
Первое, что приходит в голову: чтобы подчеркнуть эту самую «роковость» – коли на то воля божья, и от товарища, от друга погибнешь. (Не так ли в «Эдипе» отец погибает от руки сына? Что может быть противоестественней?! Недаром же рок самой сутью своей противостоит естественному ходу вещей).
Все правильно. И, казалось бы, достаточно. И все же… Не кажется ли вам странным, что Олег сразу же поверил словам кудесника, да так поверил, что тотчас отказался от «верного друга», отправив его в «почетную отставку»? Не кажется ли вам это слишком «предусмотрительным» и «вещим» – «благоразумным»?
Да вот еще: потом мелькнет еще один неясный, «неуместный» эпитет – «благородные кости». Ведь не о костях же, в самом деле, о коне – благородный, как о коне – «верный». И опять: к чему?
Поэтическая структура всегда – «работает» на со-противопоставлении (см. у Лотмана). Значит «благородство» и «верность» должны быть чему-то противопоставлены, как броня – бессилию, как вещесть божья – вещести человеческой. Чему? Не неверности ли и неблагородству Олега, отказавшегося от друга с такой легкостью (недаром же тотчас после прощания с конем – строки:
«Пирует с дружиною вещий Олег
При звоне веселом стакана»).
И не ощущением ли этой вины звучат потом строки: «Презреть бы твое предсказанье»… «Спи, друг одинокий» (опять эпитет!).
Презреть бы… Но не презрел. Победило благоразумие. Победил страх смерти. И, как нередко это бывает, обернулось все это предательством. Потому и появилось в начале то самое – «отмстить».
Нет, не просто о роке и судьбе писал Пушкин, но о возмездии. И в этом – нравственная суть «Песни о вещем Олеге».
На материале старого предания ставил поэт вечную проблему человеческого выбора между благоразумием и предательством.
Урок нравственности
Да был ли выбор-то – ведь судьба, рок – предопределенность?
Пусть так, хотя, по сюжету, а не по нашим представлениям о роке, которые обуславливают такое восприятие сюжета, заставляют нас увидеть в нем то, чего нету, по сюжету, повторяю, Олег погибает именно в силу своего выбора – «Презреть бы твое предсказанье, Мой конь и доныне носил бы меня».
И все же пусть так: не было выбора. Но в том ли, в том ли? Не было выбора – умереть или жить, но был выбор – предать или не предать.
И снова – не замеченная нами странность. Не замеченная, пока не задумаемся мы, поверил ли Олег предсказанию. Коня сменил – значит, поверил. Все правильно. Но и наоборот тоже правильно: коня сменил, значит, не поверил, не поверил в неизбежность, в предопределенность – в то, что судьба. Увидел в словах волхва не предсказание, но предупреждение об опасности, не божье слово услышал, но человеческое. И слово это на пользу себе употребил. Ценой предательства. А то, что не вышло – на пользу, так на то есть причина. Но о ней – потом. Коня сменил – только-то. Но за простотой этой пушкинской, той самой, лукавой: «поэзия, прости господи, должна быть глуповатой» такое понимание глубин психологии человеческой, с которой позже, много позже, мы встретимся только у Достоевского.
Нет, не в силах человеческих в предопределенность несчастья поверить. К Бабьему яру шли, тысячи против десятков автоматчиков, а нет, чтобы на автоматы эти кинуться – ведь все равно же смерть. Нет, шли к смерти покорно, покорностью этой надеясь избежать ее. Не так ли и Олег «покорился» воле божьей, судьбе в надежде избежать своей участи, перехитрить судьбу? Ведь совсем по Достоевскому переплелись в этом вера и неверие, Бог и черт, животное и идеальное. И породили преступление.
И вот что еще важно: что преступление-то это, как и у Достоевского, – результат рационализма, «благоразумия».
Нет, чтобы сказать: «Чему быть, того не миновать – на то воля божья». Нет, и иррациональное трансформировал в рациональное – пользу. Не в этом ли сама суть прагматической человеческой психологии? И, не так ли человек саму эту идеальную категорию – рок, неизбежность приспособил для пользы человеческой, практической – оправдания. Ибо достаточно сказать: рок, неизбежность (или проще: обстоятельства), как станет возможным убить, предать и… избежать. Вины своей (в большом и малом, в делах государственных и бытовых – ах, что я мог сделать?!) так избегаем, на Бога и обстоятельства вину свою перекладывая.
И знал ведь, ощущал, как всегда мы знаем и ощущаем – безнравственно. Потому и приказал: «Купайте, кормите отборным зерном, водой ключевою поите». Не только потому, что товарищ, – совесть свою успокаивал: не виноват, мол, и сам того не хочу, да «расстаться настало нам время» (ах, эта ссылка на время, как часто оправдывала она нас в подлой истории нашей!).
Отборным зерном и водой ключевою откупился. От коня. Но не от совести. Она заставила вспомнить. Она, как Раскольникова, потянула князя на место преступления. И ощущение вины стало гробовой змеей, выползшей из черепа (недаром – из черепа!).
Так совершилось и завершилось преступление и наказание Олега, а вместе с ним преступление и наказание человеческого «благоразумия», противостоящего нравственности. Ибо не только «обстоятельства», но и сам рок не может оправдать преступления нравственности. Так в «Царе Эдипе», так в «Песне о вещем Олеге» – извечно и навсегда – так.
Урок вежливости
Так я прочел (через много лет – заново) «Олега»: уже не жертву увидел я в нем, как всегда до этого видел, но преступника.
Итак, новая интерпретация. Как часто о режиссерах, исполнителях, критиках – это – с восклицательным знаком: такие уж мы прогрессисты.
А подумать: да в чем прогресс то, что приветствуем? Вот написал Пушкин или Шекспир нечто. Не для того же просто, чтобы произведение создать, но чтобы сказать нам что-то, чего иначе, на языке понятий, сказать не могли. Чтобы сказать, понимаете? И чтобы мы с вами поняли, что они сказали.
А теперь поставьте себя, каждый, на их место: так ли уж приветственно отнесетесь вы к любой интерпретации, то есть толкованию вашей мысли? А ведь, ручаюсь, и завопить можете: «Да не это я хотел сказать, не это! Да что мне до того, что по-новому мысль выкручивается, ведь именно выкручивается!».
И получается, что дело не в том, нова ли интерпретация, а в том, верно ли она вашу мысль выражает, а то ведь, согласитесь, не прогресс получается, а одна безнравственность, ибо, чужим, великим, именем прикрываясь, свою мысль, пусть даже и весьма прогрессивную (тем часто только, что к своему времени приуроченную, на своего слушателя рассчитанную), «на гора» выдаете, да при этом еще и тем пользуетесь, что закричать: «Да не это я хотел сказать, не это!» некому.
И получается: новое-то новое, да бесчестье и лицемерие, потому что «великий» – кричите, в любви и преданности распинаетесь, а что мысль и чувство его предаете, до того вам и дела нет. В этом ли прогресс – в бесчестьи ли? И в требованиях ли времени (опять!) оправдание?
Нет, как хотите, а элементарное уважение к памяти их (даже если просто люди, не гении) должно заставить задуматься: что он сказал, это ли, что я услышал? Его или себя несу я людям?
Этот вопрос встал передо мной, когда я поставил последнюю точку в предыдущей главе.
Когда же я правильно понимал его: тогда или сейчас? О чем же писал он, кем был его Олег: жертвой или предателем?
Боюсь, что, несмотря на весь предыдущий анализ, жертвой. Так – по эмоции, которая, одна, и противостоит рассуждению.
Одна. Но разве этого мало?
Допустим, Пушкин писал о предательстве. Так мыслил. Так ощущал. Где же следы его эмоции? Нет их. Хотя поэт даже в самом эпическом своем произведении остается лириком. На то и поэт.
Факт предательства есть. Осуждения нет. Напротив, именно в тот момент, когда Олег прощается с конем, то есть, в соответствии с анализом, в момент предательства, я вместе с ним разделяю горестное чувство прощания с другом, прощания не желанного, но необходимостью продиктованного. А что «необходимость» эта – самосохранение, понимаю головой, но не эмоцией. И строку «Вскрикнул внезапно ужаленный князь» – тоже эмоцией – как роковую предначертанность, а не возмездие. И после, вслушайтесь в эту грустно-величественную ноту: «Ковши круговые, запенясь, шипят На тризне плачевной Олега… Бойцы вспоминают минувшие дни И битвы, где вместе рубились они». Да разве возможна такая эмоция, если о предательстве речь?
Нет, не о предательстве писал Пушкин, но о роке, не о возмездии, но о бессилии человека перед судьбой. Эмоцией – так. Всей структурой стиха – так.
Значит, ошибка в анализе? Думаю, что нет. Боюсь, что эмоция подвела не только меня, но и поэта, Пушкина: он сам не заметил предательства, которое, как гробовая змея в черепе коня, скрывалось в самом материале, или, говоря языком современной науки, в избранной им модели.
Так бывает нередко – ведь в эпическом произведении перед нами предстает не только произведение, то есть некая конструкция, созданная художником для выражения его идеи, но и сама жизнь, из материала которой творится эта конструкция. Потому и восприятие наше может быть двойственным: одно, определяемое конструкцией, другое – материалом. Именно это и обуславливает саму возможность расхождения между интерпретацией и авторской позицией.
(Так, один читатель говорил мне:
– Правильно Толстой Лев ее под паровоз кинул, туда ей и дорога. Ну, чего ей нужно было: муж такой – выше генерала, в доме – что хочешь, а она… (здесь мой собеседник неудобопроизносимое слово употребил).
Не ситуацию романа оценивал он, а некую жизненную ситуацию, извлеченную из романа и как бы независимую от него. И в этом нет неправоты. Будь он писателем, он, быть может, использовал бы ту же ситуацию, но всей структурой романа повернул бы ее по-другому, к своей идее).
И, следовательно, вина интерпретаторов не в самом факте интерпретации (читатель всегда интерпретирует, вносит в текст свое, субъективное), а в том, что, используя произведение как материал для собственных построений, выдают их за построения самого автора. Простительно еще, если это ошибка, если это от неумения прочесть правильно. Преступление, если это позиция (а сплошь и рядом именно это узаконивается), если чужой текст принципиально рассматривается как материал для самовыражения. Тут уж хочется призвать к элементарной этике.
Именно это – элементарная порядочность – заставляет меня, принеся извинения поэту, сказать: то, что обнаружил анализ, не есть идея произведения, но эта та идея, которая есть в материале произведения. Кажется так. А может быть, только кажется?
Урок по предмету,
который, к сожалению,
не изучается
– Странно, – скажешь ты, мой отсутствующий, но воображаемый читатель. – Сначала автор убеждает, что «не просто о роке и судьбе писал Пушкин, но о возмездии». 3атем: «Нет, не о предательстве писал Пушкин, но о роке, не о возмездии, но о бессилии человека перед судьбой». Еще через страницу: «То, что обнаружил анализ, не есть идея произведения, но это та идея, которая есть в материале произведения», то есть вытекающая из материала интерпретация (хотя сам же выступает против интерпретаций!). И тут же, рядом, очередной курбет: оказывается, что автор и сам не знает: интерпретация или все же Пушкин? Но если все это вызывает сомнения у самого автора, зачем было браться за перо?
Ах, мой читатель, кто сказал тебе, что обществу нужны истины и не нужны сомнения? «Не уверен – не обгоняй!» – таково правило уличного движения. На дорогах к истине правила другие.
С пеленок мы приучены получать готовые истины: каждый школьный, каждый институтский учебник – катехизис, свод несомненных и не предполагающих проверки правил. И живем ими. Почти не задумываясь: а истины ли это? Да и к чему задумываться – истины облегчают нам жизнь – свободный выбор – одно из самых трудных для человека дел. Потому наша мечта получить их как можно больше и в как можно более готовом виде. Например, передать решение разных задач машинам.
Мечтают об этом не только «простые люди», но и ученые. С той только разницей, что за собой они оставляют «чистую эвристику» (просто потому, что она не под силу машинам, а то бы и ту отдали). И при этом не задумываются эти самые ученые, что при этом и самой эвристики не останется. Потому что она рождается на пути к решению тех самых задач, которые они отдадут машинам. На том самом пути, который рождает и сомнения. Машины за нас сомневаться не будут. Они будут идти к цели (поставленной перед ними) прямо, без отклонений, «по кратчайшему расстоянию между двумя точками». Решая, сколько будет дважды два, они получат ответ, не задумавшись о том, что то же самое можно было получить сложением или возведением в степень, или о том, что, странно: одиножды один подчиняется другому закону, с чего бы это, или уж совсем черт знает о чем: что, мол, что это такое – «жды», откуда это в языке? И мы уже не задумаемся над всем этим по пути, потому что пути-то и не будет. И это станет началом нашего творческого бесплодия, ибо утратим мы на этом все ассоциации, которые могли бы возникнуть, и мысли, которые могли бы родиться.
Готовые истины, добытые другими (потому и готовые – для нас) – сомнительный подарок, троянский конь. Ибо они метафизируют нас, вводя в застывший, затвердевший мир. А ведь в головах тех, кто их добывал, они вываривались в «питательном бульоне». И этот «бульон», поверьте, нередко полезнее самой истины, потому что заставляет нас войти в саму атмосферу мышления ученого, делает из нас самих искателей и производителей новых идей, в которых так нуждается человечество.
Мало того. Истина, оторвавшаяся от пуповины истории, ее породившей, истина, если можно так выразиться, без биографии, не помнящая родства, в конечном счете, нередко теряет свою истинность. Ибо в биографии своей прочно связана с тем, как порождена, зачем порождена, с массой ограничений и оговорок, которые осознавал мозг, породивший ее, но которые остались там, внутри этого мозга, потому что ученый боялся затемнить ее всеми этими оговорками, да и просто потому, что невозможно выразить в четких понятиях истину во всем ее объеме, даже самую простую. И потому получаем мы не истину, но абстракцию истины.
И тогда приходят толкователи, интерпретаторы, практики истины, те, которые не сомневаются. И, уже не видя все ее связей, не зная, что стояло за ней, делают ее прямой и несгибаемой, как палка. И, в отличие от той, которая сделала из обезьяны человека, эта палка делает из обезьяны вооруженную обезьяну.
Зачем было браться за перо? Затем, чтобы увеличить число не вооруженных обезьян, но людей: тех, которые думают, тех, которые называются Homo Sapiens.
28.11.1979
Похожие:
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и...
ТРИ МУШКЕТЕРА Пахло революцией! Роберт Рождественский Нас мало. Нас может быть четверо…... [...]
Стихотворения / 1960-1969ВСТРЕЧА
Он был сыт.
Голод сбежал, как старый вонючий шакал.
Где-то рядом шарахнулась лань.
Но в ушах была тишина.
И ноши не чуял он за спиной.
Он шагал и шагал.
И когда он встал на свою тропу,
вместе с ним встала луна.
И она стояла за тем, другим.
И он ему был рад.
Потому что тот был то же, что он,
и имел столько же ног.
И потому он оскалил зубы
и прорычал ему: брат!
И тот прорычал что-то в ответ,
но что, он понять не мог.
И радость деля с таким же, как он,
глядя ему в глаза,
Он поднял дубину свою,
как руку тому протянул.
И тот поднял дубину в ответ.
И отпрыгнул назад …
И он ушел …
А тот лежал и длинно смотрел на луну.
11.02.1964
БОГ
Пока он добрался до селенья
солнце куда-то ушло ползком,
И люди спали на своих шкурах.
(А что увидишь во сне?).
Только старый Ла
дважды обошел вокруг него,
поцокал своим длинным языком
И равнодушно сказал,
что теперь он тоже человек.
Как все.
А он вспоминал, как тащил его на пригорок –
бережно, как муравей.
И слушал хитрого Ла,
и тер ушибленное плечо.
И все поглядывал из-под низко нависших бровей,
Не выйдет ли кто-нибудь еще.
…А потом он вкопал его у входа. И лег.
(Теперь он мог лежать возле него
и даже прикасаться к нему руками).
Теперь он был человек.
Как все:
у него был тоже свой Бог.
(Он сразу узнал, что это его Бог,
хотя с виду Бог был обычный камень).
И сколько бы Ла ни цокал своим длинным языком
и не блеял голосом старого козла,
Он тоже увидел, что это большой Бог
(хотя с виду это камень простой),
Потому что он был лучше паршивых одноглазых богов
и даже четырехглазого бога Ла:
У него было пять огромных глаз,
А снизу
(если перевернуть)
шестой.
…И он его никогда ни о чем не просил
(даже когда постарел)
Ни о добыче, когда сам
добыть уже ничего не мог,
Ни о длинношеей девушке,
ни об огне,
ни о топоре.
Просто у него
был свой Бог.
13.02.1964
Стариков убивали –
лишний рот не под силу роду.
Говорили законы земли.
Люди молчали в ответ.
Ла был стар. Но костями
он чуял Большую воду.
И его оставили жить.
Так повелел Совет.
МУДРОСТЬ
Старый Ла сказал:
– Длинношеяя будет моя и станет матерью моих детей.
А она сидела в углу и смотрела на крепконогого юношу.
А все молчали вокруг.
И Ла знал, что она смотрит на крепконогого юношу.
Но зачем он ей?
Разве мудрость не крепче ног, а хитрость не цепче рук?
Вот они сидят и думают,
старики и юнцы, и женщины – матери рода,
И тот, крепконогий, в злобе сломавший бровь.
И никто из них не пойдет против старого Ла,
чующего костями большую воду,
Знающего траву, что останавливает кровь.
Самые старые сидят и думают:
«Совсем старый, совсем не годный на это».
И что-то еще они думают, покачивая головами в такт.
Ла поворачивается к ним спиной и, усмехаясь, говорит:
– Пусть длинношеяя придет ко мне до рассвета.
И тогда поднимается отец крепконогого
и смотрит в угол и говорит:
– Будет так.
15.02.1964
БОГИ СМЕЮТСЯ
Теперь она будет его кормить.
Потому что слово Совета – закон.
А даже Совет не чует воду,
когда воздух сух, как тело змеи.
Старый Ла лежит и торжествует,
хотя не может шевельнуть языком:
Теперь длинношеяя не убежит,
хоть он не может подняться с земли.
И пусть она кладет ему в рот мясо,
разжеванное по веленью рода.
И пусть смотрит, как он извивается,
когда приходит беда.
Пусть не руки держат ее, а старые кости,
чующие большую воду,
И выпученные глаза,
в которых стоит вода.
Старый Ла торжествует. Но ночь
опускается на уснувшее селенье,
И длинная тень неслышно
скользит по шершавым шкурам.
И тот пес берет его женщину
на свои колени.
И она горячими пальцами
гладит его по бровям,
густым и хмурым.
А потом они лежат рядом
до самого рассвета.
И не хотят подняться …
А он лежит, как всегда …
Эта женщина будет кормить его
по веленью Совета.
Он извивается червем.
И в глазах у него – вода.
18.02.1964
ПРЕДТЕЧА
Она была совсем высоко.
И никто не думал о ней –
Зачем поднимать высоко голову,
когда ждешь кабана?
Надо просто лежать и молчать.
И думать о кабане.
А он не думал о кабане.
Он сказал: «Луна».
А потом он не стал на охоту ходить.
Он только на шкуре сидел.
Сидел и камнем о камень бил.
Бил что было сил.
И если ему давали кусок, он молчал и ел.
А если ему не давали кусок,
он и не просил.
Он был совсем-совсем больной.
И никто не трогал его.
А я только подошел и спросил:
– Что ты делаешь, Ну?
А он сказал: «Уйди, Ла,
ты не поймешь ничего».
А потом улыбнулся, как больной,
и сказал: «Луну».
А я сказал:
«Слушай, Ну, сделай мне пару звезд.
А если не хочешь, сделай солнце,
а то темно по ночам».
А он мне тогда сказал, что я
просто глупый пес
И чтоб я придержал свой длинный язык
и лучше бы помолчал.
И опять он камнем о камень бил.
Пока мог бить.
И это он боль свою выбивал
камнем о камень,
пока
Совет послушал старого Ла
и решил, как быть:
Роду не нужен лишний рот,
роду нужна рука.
И тогда, как он ни рычал,
его принесли в Круг.
И там он перестал жить,
в том Кругу на скале.
И странный камень, который он бил,
упал из его рук
И сам – его никто не бросал –
как живой, побежал по земле.
Камень хитрый, – закончил Ла,
– взял и убежал.
И «глупый пес» сидит у костра.
А где теперь умный Ну?..
… … … … … … … … … … … … …
И все смеялись … А под скалой
умный камень лежал.
В середине у камня был глаз.
И глаз смотрел на луну.
27.02.1964
КОГДА ЧЕЛОВЕК ОДИН
Он сидел, обхватив голову руками,
и вспоминал, как пахнет жареное мясо
и как от костра идет дымок.
Он сидел,
и скользкий дождь скатывался по его плечам.
А он вспоминал жареное мясо.
И никак не мог
Вспомнить ту,
которая приходила к нему по ночам.
Зато он помнил о мясе.
И еще он помнил о Круге –
Как они стояли в свете костра
и, глядя друг другу в глаза,
Повторяли, раскачиваясь:
«Никогда не становитесь на руки!
Никогда не становитесь на руки!
Это делать нельзя!».
А дождь шел и шел.
И падали капли.
И, прижимаясь к стволам, ползли.
И смыли Круг.
И дым костра.
И это было зря.
Но он вставал и кружил меж стволов.
И уже не видел земли.
И земля кружилась вместе с ним,
вся в водяных пузырях.
И он знал, что тропу унесла вода.
Но об этом он молчал.
И он кружил, пока дождь
не начал падать вверх.
И тогда он на руки встал.
И вспомнил ту,
которая приходила к нему по ночам.
И он пошел.
Совсем как зверь.
Потому что был человек.
27.02.1964
ЧУМА
Она пришла к ним впервые в Ночь Великих Огней.
А потом приходила без счета.
И оставалось их меньше.
А было их много.
Но тот, кто оставался,
совсем не думал о ней.
Просто ходили на охоту.
А потом умирали.
У костра.
На тропе.
У порога.
Но когда их осталось трое,
третий сказал:
– Может, ей больше не надо.
Может, ей больше не надо? –
так он сказал.
А больше он ничего не сказал.
Он молчал и смотрел,
как ночь идет от заката.
Пока не пришла Она
и закрыла ему глаза.
И осталось их двое:
мужчина и женщина,
которую он никогда не хотел.
Она сидела с отвислой губой,
с бельмами вместо глаз.
– Я возьму тебя, – сказал он. –
Потому что ты красивая.
И будет у нас много детей.
И дети будут смотреть за огнем.
Чтоб огонь не погас.
А женщина заплакала.
И улыбнулась.
И подняла к нему лицо.
И на лице дрожали красноватые блики.
Но снова пришла Она.
И он знал, что она вернется.
И тогда он вырубил в скале прекрасную женщину,
последнюю женщину на земле
с приподнятым к небу смеющимся ликом.
Ибо то, что в камне, остается.
6.03.1964
Похожие:
ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ Теперь это вроде уже ни к чему… Но что-то там...
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ПОМИНКИ Говорили много фраз. Пили много вина. А у женщины вместо...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... [...]
Стихотворения / 1970-1979Такого ветра не видали встарь.
В полях продутых вороны кричали.
Как инок, тих и благостен вначале,
В метельных муках кончился январь.
А ветер, словно тушу кабана,
Освежевав угодья Прикубанья,
Нес тяжкий черный облак в вышине.
Под ним лежала долгая страна.
И люди помертвелыми губами
Шептали: «Не иначе, как к войне».
В тот год упал на землю черный снег.
Февраль 78
Похожие:
СОБАЧИЙ ВАЛЬС Шарик Жучку взял под ручку И пошел с ней танцевать....
ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по...
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,...
СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... [...]
Стихотворения / 1970-1979На окраине, о поздней поре,
На скупом и неприютном дворе,
От железных ворот в сторонке
Старый сторож
умер
в сторожке.
Не болел он, сторож, – просто зачах
В теплых валенках, в железных очках
У такого, что хоть плюнь, забора,
Не дождавшись своего вора.
Валенки ему выдали,
И повязку ему выдали,
И тулуп ему выдали.
А ружья у него не было,
И свистка у него не было,
И жены у него не было…
И вора у него не было…
… … … … … … … …
А он жизнь прожил –
Все двор сторожил.
(сторожка) 13.10.79
Похожие:
КОРНИ В 1941 году в Звенигородке немцы убили моего деда, заставив...
ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла...
ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по...
ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... [...]
ПублицистикаЗакон и закономерность «По закону»… Мы знаем закон, соблюдаем (или преступаем) закон – живем по закону. И забываем, что над законом или в стороне от него существует закономерность и что жизнь существует не по закону, а по закономерности. От закона рождается Право, от закономерности – Судьба.
Судьба. Древние знали это, поняли это. И воплотили свое знание в трагедии Эдипа. Пушкин верил в это. И воплотил в «Олеге». Мы – забыли. И будущее тянем (и тянемся к нему) не по закономерности — по закону.
Закон и закономерность. Право и судьба. Ничто не исчезает бесследно – просто, развиваясь, меняет формы. В биологии, в истории – в жизни.В первобытности, когда человек еще был больше животным, чем человеком, право сильного и определялось силой, грубой физической силой – пришел, убил слабого, забрал его добычу, его самку.Потом, когда добыча сменилась производством, место животных, добывавшихся охотой, заняли рабы, так называемые, — «производительные силы», которые и воспринимались, как животные, добытые физической силой – силой оружия.В каком-то смысле, по праву феодального наследования, как-то трансформировавшегося в новые времена в чиновное наследование, как ничто в истории не исчезает, а только меняет формы, во властную силу, а властная сила стала определяться владением «средствами производства», но еще остались в этом новом следы того, из чего оно вырастало, как в первых фильмах — следы фотографии, как в первых автомобилях – следы кареты, как в каждом из нас – следы наших предков, и вот этими «средствами производства» — «производительной силой», той самой, которая и определяла силу и право владельца – право сильного, была его добыча – добыча не производителя, охотника, но не животные, а люди, добытые силой оружия, — рабы,; а потом сила трансформировалась во владение землей и крестьянами (теми же рабами, но уже не добытыми силой, не добычей, а полученными по Праву, в частности, по праву наследования, а потом «средствами производства» стали машины и механизмы – это в них трансформировались домашние животные – рабы или крестьяне (недаром мощность машин стала измеряться в лошадиных силах), а люди стали «совершенно свободными», как писал поэт, «Свободными до умиления и их самих и населения», а потом или уже в то же самое время рядом с сильными – владельцами этих самых «средств производства», сменившими первобытных добытчиков, поскольку производство сменило добычу, а добыча охотничья превратилась в «добычу полезных ископаемых», а полезными ископаемыми стали не динозавр или мамонт, хотя за ними тоже оставили слово «ископаемые», а уголь, или нефть – так и говорим «добыча угля», «добыча нефти», а сам корень тот, охотничий, остался в русском советском языке – «добытчик»; так вот, рядом с владельцами «средств производства» появилось мелкое, но проворное (не от «провороваться» ли проворство это?) существо, как вот рядом с мамонтом или там бронтозавром, в которых воплощалась сила, появились маленькие, юркие существа – люди, которых те просто не замечали – просто там, внизу, копошилось что-то мелкое (люди, мыши – какая разница с высоты-то?) появились чиновники, которые никакими там «средствами производства» не владели, но потом, как и люди, незаметно выросли и превратились в Человеков, победивших всех этих динозавров и мамонтов и всех владельцев средств производства и ставших Силой и Правом, и сила трансформировалась в Чин, и стало так, что не по силе теперь им все должно было доставаться, и не по Закону или Праву, а по Чину.
И победа чиновника стала торжеством Закономерности – торжеством жизни и судьбы над идеей – придуманной идеей равенства.
Похожие:
ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии....
Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –...
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Стихотворения / 1970-1979Такой это был ларек.
Он возник за одну ночь
в проеме между старой керосиновой лавкой
и маленькой мастерской, где чинили и паяли.
Его наскоро сбили из фанерных щитов,
и он, наверное, завалился бы,
если б не опирался на эти опоры.
Как о нем люди узнали?
Да как-то узнали.
И теперь в очереди к нему стоял весь город.
Все, что было, давали по карточкам.
Время такое – война.
А то, чего не было, просто никто не давал.
И вдруг в паршивом ларьке
– вот тебе на! –
Почти что задаром
– кто сколько захочет! –
выбросили слова.
Не знаю, может быть, сам Сталин
приказал выдавать их народу,
улыбаясь в усы.
И тогда с государственных хранилищ сняли замки…
Продавщица,
рябая,
в ватнике,
набирала их совком и бросала на весы,
И заворачивала в большие бумажные кульки.
Брали и по мешку
(у кого был мешок) –
Слова были легкие,
даром, что литые.
А одна девочка
просто взяла кулачок.
Шла и приговаривала:
«Мои золотые».
Очередь волновалась:
а вдруг не достанется –
на килограмм шло много,
да и брали помногу.
Какой-то все бурчал:
«Сволочи. Расхищают общественные блага»…
Я взял полкило.
Когда принес, мать сказала: «Слава Богу».
«Слава Богу», – сказала мать.
И заплакала.
А потом оказалось,
что лежат они просто без толку.
А потом мы и вовсе надолго о них забыли.
Пока мать не догадалась, и мы подарили их знакомым на елку –
Красивые они были…
Так у нас их и не осталось.
Ни одного из того набора.
И ларек тот, как мастерскую сломали,
завалился в одно прекрасное утро…
…Кто ж тогда знал,
что война окончится скоро
И придет еще время,
когда они пригодятся кому-то?
1976
Похожие:
АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по...
ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный...
ЗМЕИ Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает...
ЛОШОНОК Дочери моей, Наташе Совсем помирать хотел. В чем и держалась... [...]
Стихотворения / 1970-1979Каждый раз все то же. Шлях в пыли.
В пыль корова шмякает навозом.
Дядька, щелкая кнутом, идет за возом,
Пропадая там, где край земли.
Мальчик (руки, ноги – ничего)
Вдруг застыл веревочкой стоячей,
И, черноголовый и незрячий,
Стал похож подсолнух на него.
День уходит. Только скрип колес
Долго-долго раздается где-то,
Будто на возу увозят лето…
А оно еще не началось.
17.11.77
Похожие:
ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне....
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет». И...
ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... [...]
ПрозаОн попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь часов до поезда и теперь уезжал.
Стояла жара. Именно стояла. Неподвижно. Уже почти месяц. Над Молдавией, куда он ехал. Над Украиной. Над европейской и не европейской частью СССР. Стоял антициклон.
Одессы Бабеля, Багрицкого, Катаева не существовало. Теперь он это знал.
Он не пошел на Дерибасовскую, не видел ни памятника Дюку, ни потемкинской лестницы. Он спросил: «Где море?» и пошел к морю. По узеньким незнаменитым улочкам, круто спускавшимся куда-то вместе со своими деревьями, нависающими над ними, под их тенью, вместе с неторопливыми редкими прохожими (была суббота), вместе с медлительными кошками, которые вообще никуда не двигались.
Все же идя вниз и по возможности прямо, он прошел какой-то парк, где суетились, видно, готовясь к соревнованию, юные сандружинницы с красными пятнами крестов на белых повязках, пренебрег асфальтированной лентой, предпочтя ей, несмотря на воду или соли в колене — просто боли в колене, отвальную крутизну, заросшую кустарником, и вышел к морю, из-за зарослей, скатов и деревьев неожиданному и резкому, с пляжем почти пустынным, уставленным ребристыми лежаками, только подчеркивавшими эту пустынность.
Часа два он пролежал на песке, презирая ребристые лежаки, в джинсах, потому что взять плавки ему и в голову не пришло — кто же знал, что он окажется в Одессе, у моря. Один раз за это время он, закатав джинсы до колен, попробовал воду — пошлепал босыми пятками. Вода была холодной.
Потом он поднялся наверх и купил в павильоне пирожки с творогом. Пирожки были хорошо твердыми, а творог — сухим. Два пирожка он все же съел полностью, третий — предварительно вытряхнув из него творог, четвертый закинул в кусты. И хотел было спуститься обратно на пляж, но тут рядом захрипел репродуктор и вдруг ясным таким голосом сказал: «Граждане, которые отдыхают на нашем пляже! До ваших услуг имеются морские лисапеты, которые вы можете взять на прокат. Прогулки на лисапетах — лучший вид отдыха, чем просто так».
Теперь, сидя, в распаренном на солнцем вагоне и вспоминая этот голос, заставивший его все же сесть в первый попавшийся трамвай, проехать по круговому маршруту и увидеть Одессу (без Дерибасовской, без Дюка и без лестницы, с однообразными серыми домами, с бесчисленным количеством булочных и столовых), он знал, что голос в репродукторе — это все, что осталось от Бабеля, Багрицкого и Катаева, от той еще Одессы.
Напротив его боковой нижней полки сидели три девицы лет по семнадцати, отхватившие солнца, сколько его можно отхватить за один-единственный пляжный день и потому не загоревшие равномерным благородным загаром, а вульгарно-красными расплывающимися пятнами. У девиц были отчетливо-деревянные голоса пэтэушниц. Одна из них (Ну, ты даешь, Муська!) непрерывно острила. И юмор у нее был пэтэушный.
Он вынул из рюкзака пасьянсные карты и отгородился от них пасьянсом.
— Постель брать будете?
Он кивнул, взял стопку белья, кинул ее на противоположное сиденье, вытащил из кошелька рубль, протянул проводнице, опять нагнулся над столиком и переложил ряд от семерки до валета на даму. Проводница, тоненькая, стройная, в форме, несмотря на жару, ему понравилась. Пасьянс не получился.
Он пошел курить.
За соседним столиком сидел парень, видно, студент, и, поглядывая в книгу на коленях, переставлял фигурки на шахматной доске. Убивать вагонное время можно по-разному. Но как-то убивать нужно. Потому что оно пустое. Пустое время нужно убивать.
— Простите, может, сыграем лучше? — сказал он парню. Тот поднял голову:
— Пожалуйста. Только я плохо играю.
— Плохо, хорошо — все относительно, — сказал он. — Так как?
— Я не против, — сказал парень. — Но я только недавно научился и, видите, учусь. А вы, наверное, хорошо играете?
— Тогда, пожалуй, не стоит, — сказал он. И пошел по проходу — курить.
Он сел у открытого окна напротив туалета на ящик для мусора, с удовольствием затянулся и вспомнил керченский дворик 44 года, маленького, совсем маленького, даже по сравнению с ним, двенадцатилетним, Толика Стефанского — сына врачихи, жившего по соседству. «Это просто. Видишь: король ходит так, тура — так, королева — так… Видишь? Понял? А надо дать мат королю — это чтоб ему ходить некуда. Понял? Видишь? А теперь давай сыграем». И как в первой партии он через три хода получил мат, так и не успев понять, что произошло, и как Толик уже расставлял шахматы по-новой и опять дал ему этот мат в три хода, и засмеялся, и опять поставил, и опять — дал, и опять рассмеялся. И тогда он вмазал этому победителю и ногой при этом поддел доску так, что все фигурки рассыпались. И как тот плакал, и ползал, и собирал их, а потом собрал, захлопнул доску и ушел. И как на следующий день он свистом вызвал этого Толика, а когда тот вышел и встал на пороге, маленький, тщедушный, сказал: «Тащи свою коробку — играть будем». И тот уже не смеялся, а просто давал ему маты один за другим и при этом, он видел, еле сдерживался и, чтоб не смеяться, бегал вокруг доски, приплясывая. А потом пришло время, когда Толик перестал приплясывать, а стал сидеть, как вкопанный. Так он и выучился. А Толик потом стал врачом и забросил шахматы.
Пока он так сидел, курил и вспоминал, курильщиков прибавилось. Студент тоже вышел, стоял рядом и время от времени поглядывал на него. Наконец решился:
— У вас, наверное, разряд есть?
— Когда-то был, — сказал он.
— А что, разрядник у безразрядника всегда выиграет?
— В принципе, всегда. Потому что профессионал.
— А вы профессионал? — вдруг с вызовом спросил один из курильщиков.
— Не обо мне речь, — сказал он, чуть напрягаясь. — Я говорю в принципе.
— Нет, — сказал тот, — а вы все же профессионал, как вы считаете?
— Я-то скорее нет, — сказал он.
— Вы же сказали, что у вас разряд, — не отставал парень.
— Был, — сказал он. — Давно.
— Ну вот, например, у меня вы можете выиграть? — продолжал наседать тот.
— Не знаю, — сказал он.
— Но вы же сказали, что вы разрядник, что вы хорошо играете, может, попробуем?
— Пожалуйста, — сказал он и почувствовал, как кожа обтянула лицо.
— Я сейчас принесу шахматы, — с готовностью сказал начинающий любитель.
Они сели за свободный столик в последнем купе.
С первых ходов стало ясно, что перед ним не новичок: играл свободно, уверенно, напористо, ставя одну за другой тактические ловушки. Ловушки были простые, но смотреть и видеть нужно было. А у него еще голова разболелась, да и двое суток без сна тоже давали о себе знать — он чувствовал, что думает медленно им бестолково.
И все же выиграл. Вернее, тот проиграл. Потому что на ловушки он все же не попался, а кроме ловушек у того игры не было. Напор был, а игры не было. Вот так.
— Мы еще потом сыграем, смущенно бормотал тот, собирая шахматы. — А то я не спал вчера. А вообще, у меня первый и я первое место по городу взял, по Павлограду, и теперь — вот жду вызова на республику. — И вдруг неожиданно улыбнулся:
— Внаглую я играл — наказывать сильно не хотелось. Ну, вот и наказал…
А парень ничего, — подумал он. — Ничего парень. Просто молодой.
— Да ладно, — сказал он. — С кем не бывает.
— Ну, я пойду? — каким-то извиняющимся тоном сказал парень. — А то у меня еще дел — я тут на стажировке, помощником начальника поезда.
А он пошел на свое место. Там, возле девиц этих, уже набилось народу молодого. Сидели тесно. Играли в дурака. Он прошел мимо, заглянул к проводнице:
— Можно у вас стаканчик?
— Вот, возьмите.
— Спасибо.
Пошел обратно, достал из рюкзака баночку растворимого кофе, насыпал в стакан две ложки, опять пошел к проводнице.
— А кипяточку можно?
— Бойлер у нас испорченный, — сказала проводница. — Но вы подождите — я сейчас из соседнего вагона принесу.
И пошла. Он еще раз отметил, какая она стройная и строгая. И она опять ему понравилась. Потому что легче запретить, чем разрешить, отказать, чем пойти.
Когда она пришла, он виновато сказал:
— Прошу прощения, я не думал, что в другом вагоне.
Она не ответила — просто молча налила кипяток в подставленный стакан. И то, что она не ответила, ему тоже понравилось
Потом он выпил свой кофе, отнес стакан, возвратился, раскладывал пасьянс, который никак не выходил, курил, сидя на мусорном ящике и предупредительно вскакивая каждый раз, когда кому-нибудь нужно было выкинуть остатки еды, учил любителя раскладывать пасьянс — и так до сумерек, когда проводница начала разносить чай.
— Наверное, бойлер все же починили, — подумал он и сам пошел за чаем.
Но оказалось, что бойлер все же починили — проводница стояла и наливала чай из чайника.
Ему стало неудобно — вроде, свою норму он уже выпил, а ей носить. И еще было одно обстоятельство: он не пил сладкого чая, а это проводницам невыгодно. Тут, правда, у него наготове всегда был ход: давайте без сахара, а я заплачу, как обычно (так он говорил и в парикмахерской: без одеколона, а заплачу, как обычно — он терпеть не мог запаха тройного одеколона), но сказать это сейчас, ей, было неловко и оскорбительно. Потому что она была человек. И он посмотрел, как она наливает, уже круто наклонив чайник, и повернулся, чтобы уйти, но она спросила «вам чего?», и он через силу, через себя переступая, сказал:
— Мне бы еще стаканчик кипяточку («еще», потому что помнил о кофе). — И добавил: если осталось.
Она улыбнулась, встряхнула чайник и сказала:
— Сейчас принесу. — И добавила: Я мигом.
Это была уже какая-то фантастика.
А она, как ни в чем не бывало, действительно мигом, вернулась и перед тем, как налить, еще спросила «вам, наверное, покрепче? И налила полстакана заварки, а когда он сказал: «пожалуйста, без сахара — я сладкого не пью», не дернулась, даже ухом не повела, только кивнула и подала ему стакан. И он, вместо «спасибо», тоже кивнул, перенимая у нее по ситуации этот молчаливый стиль, и пошел по проходу, как-то особенно бережно ощущая этот стакан в руке, подчеркнуто терпеливо поджидая, когда кто-то уберет ноги с прохода или посторонится.
Чай, хоть и пол-стакана заварки, был некрепкий, с тем деревянным привкусом, какой неизбывно бывает у плохого чая, но пил он его с удовольствием. Потом он отнес стакан обратно, не дожидаясь, конечно, пока она станет собирать стаканы, предварительно вначале сполоснул его под краном, вручил (не отдал, а именно вручил) ей и положил рядом приготовленные заранее 30 копеек, а как он еще мог?
Она посмотрела, сказала «вы же без сахара», но он быстро и неловко сказал: «возьмите-возьмите, это не важно, спасибо» и вышел, умиленный уже не только ею, но и собой — хоть что-то, а все же…
На полках рядом продолжали резаться в дурака. Все уже перезнакомились и называли друг друга: Валек, Муська, Витек. Студенты покоряли пэтэушниц разговорами о недавней сессии, с особым вкусом произнося незнакомые тем слова «сопромат», «диффуры», «производная». Пэтэушницы покоряли студентов открытым смехом и открытыми коленками. Се ля ви была в полном разгаре.
Он пошел, покурил еще и стал стелить.
Когда надел наволочку и положил вторую простыню под подушку — спал он в вагонах обычно, не раздеваясь, увидел, что все — больше белья нет. А должно быть еще полотенце. Он приподнял подушку, потом матрас, посмотрел под простыню — полотенца не было. Ну, и бог с ним, подумал он, обойдется. И лег. Глаза закрылись сами собой — только теперь дали о себе знать те двое суток, жара, изматывающее безделье.
Но не уснул — вспомнил про полотенце. Нужно предупредить проводницу — она отвечает. Потом ей искать, когда все сдавать будут. А сейчас посвободнее. Но тело уже налилось, подниматься не хотелось. «А-а, — подумал он, — потом, утром». Обойти себя не удалось. Он поднялся и пошел по уже тусклому проходу туда, к ней.
Она сидела в своем купе с тем парнем-шахматистом. Близко сидела.
— Вы мне полотенце не дали, — сказал он и, подумав, что она может принять это за претензию, поспешил добавить: — Мне оно не нужно. Я просто к тому, что вы потом искать будете… Чтобы предупредить…
— Как не дала? — сказала она, поднимаясь. — Я вам все вместе дала. Вы поищите.
— Уже искал, — сказал он. — Нету. Две простыни, наволочка, а полотенца нету.
— Ну, как это нету, как это нету, — повышая голос, сказала она. — Весь комплект должен быть.
И резко пошла по проходу туда, к его месту. А он пошел за ней, почему-то ощущая при этом свою вину, хотя вины его никакой не было.
Резким шагом она подошла к его постели, стянула с нее простыню, которую он перед тем долго и аккуратно подворачивал под матрас, откинула подушку, потрясла в руке вторую простыню, сдвинула в угол матрас…
— Ну, так где же полотенце? — обернулась она к нему.
— Вот и я говорю, — сказал он.
— Нет, это Я у вас спрашиваю, — повысила голос проводница. — Я давала весь комплект. Где полотенце?
— Не понял, — сказал он, чувствуя, как натягивается кожа на лице. — Это же Я вам сказал, что нет полотенца.
— Ну и что? — сказала она. — Что ж вы через пять часов сказали? Я вам когда дала, а вы когда? Где полотенце?
-Да вы что, — задохнулся он. — Как я мог раньше? Я же только стелить стал.
— А мне какое дело, когда вы стелить стали?
— Как какое? Выходит, что я украл, что ли, полотенце ваше?
— А я не знаю. Где полотенце?
— А плевать я хотел на ваше полотенце! Потеряли — теперь ищите. Я вас предупредил. Я вам сообщил. Все! Тем более что белье не сшитое было. Химичите тут. А если б сшитое, полотенце бы на месте было.
— Ну и что, что не сшитое? Такое дали. А полотенце, я точно помню, я вам давала. Такое, из двух половинок сшитое, я помню.
«Врет, — задохнулся он от ненависти. — Тут же придумала, на ходу».
— Ах, сшитое, — тихо, но криком сказал он. — И я, значит, украл эту ценность? А вы не помните, оно, случаем, не белыми нитками шито было?
В купе засмеялись.
— Ну, ладно, каюсь: украл. В подарок жене. Вот обрадуется! — сказал он уже на публику. Публика опять засмеялась.
Проводница уже не отвечала. Дернула плечом, перешла к соседям, стала смотреть там. Через несколько минут он услышал ее голос, отчетливо-деревянный:
— А это у вас что за полотенце лишнее? Вот это, наверное, и есть его полотенце.
— Да вы же сами мне его давали вместо наволочки, — возмущенно сказала женщина. — Наволочки у вас не было — я вам сказала.
— Ну вот, — сказал он, обращаясь к компании. — Полотенце нашли, так наволочки нет — час от часу не легче. Ну и ну…
— Так у них же так, — сказала Муська.
— Ну, так что: нашли или не нашли мое полотенце? — мстительно сказал он, заглядывая в соседнее купе.
Проводница посмотрела на него, повернулась и пошла к себе.
— А полотенце вы мне все-таки выдайте, — крикнул он ей вдогонку. — Мне утром умыться надо. Понятно?…
… Утром, когда подъезжали уже, он скатал матрас, поднял столик, вытащил из-под него рюкзак и увидел полотенце — оно лежало между стенкой и рюкзаком. Он поднял его, обернулся — все были заняты сборами — и положил на стопку белья, собранного перед тем. Полотенце было вафельное, сшитое из двух половинок, с бахромой — обтрепками по краям.
Он взял стопку и, почему-то неся ее на отлете, пошел по проходу.
Проводница укладывала белье в мешок.
— Вот, — сказал он, не глядя на нее и протягивая полотенце, — нашлось
Спасибо, — сказала она. — А то я так переживала, мелочь ведь, а переживала. И куда оно могло деться, и правда. — И, улыбнувшись, повторила. — Спасибо.
А он не смог улыбнуться.
Похожие:
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес...
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Все дымила в небо труба,
А уже выносили гроб…
Подошла на цыпочках судьба
И поцеловала в лоб.
Была она, судьба, совсем девочка,
А тяжела – не поднять.
И что-то она с ним такое сделала.
А что, не понять.
Ни дня для него не стало, ни вечера.
А все мало.
Была она в руках его, что та свечечка.
…Свечечкой в руках и стала.
Плакали люди по покойнику –
Вишь ты, какое лихо…
А у судьбы были руки тоненькие
И лицо тииихое.
22.11.78
Похожие:
ЗМЕИ Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает...
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в...
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... [...]
Проза— Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка. Можно, он посидит здесь? У меня как раз идет корректура, — сказала мама и ушла.
В комнате никого не было, потому что того дядю он сразу не увидел. А диван был интересный – не такой, как дома или как в гостях. В нем были ровная дырка и круглая дырка. В ровную дырку, как в щелку в почтовом ящике, можно засунуть листик или газету, а в круглую — палец. И еще он был весь пожмаканный и от него сами отколупывались такие черные кусочки. Он сам стал отколупывать такие кусочки. Они были кожаные и блестящие, а когда их отколупаешь, под ними просто такая серая тряпка.
Он взял книжку и стал смотреть картинки. Он их видел тысячи раз и просто перелистывал их — а вдруг он какую-нибудь забыл. Но он не забыл никакую.
Тогда он стал читать «
— Од-наж-ды. Однажды». — И сразу он узнал, что это про охотника. Но все равно было интересно, как складываются слова — слепливаются вместе все буквы и получается Абу-Селим и ружье. Получается настоящее ружье и настоящий Абу-Селим.
— Ру-жье бы-ло ста-рое и сво-ен-рав-но-е, — читал он.
— Какое? — спросил тот дядя.
И тогда он поднял голову и увидел того дядю. Дядя, оказывается, сидел за столом и тоже читал. Он очень удивился — ведь в комнате никого не было.
— Сво-ен-рав-но-е. Своенравное, — сказал он.
— Своенравное, — быстро сказал дядя и чуть-чуть наклонил голову к плечу. Понятно. А что это значит?
Он посмотрел на дядины очки и опять удивился. Он так удивился, что глаза прямо устали на дядиных очках, а он не мог их даже никуда подвинуть.
— Своенравное, — сказал он. И пожал плечами. И еще раз посмотрел в книгу — проверил, есть там это слово или нет, потому что оно там оказалось, когда дядя спросил.
— Сво-ен-рав-но-е. Своенравное. — Он посмотрел на дядю и улыбнулся. И дядя тоже улыбнулся, подошел и сел рядом.
— Тебе сколько лет? — спросил дядя.
— Скоро будет шесть.
— Да, — зачем-то сказал дядя. — Молодец. — И долго смотрел в окно.
Он тоже посмотрел в окно. Но там ничего такого не было, кроме мокрой крыши другого дома.
Дядя достал длинный мундштук (таких длинных мундштуков он никогда не видел), сначала желтый, а дальше коричневый, затолкал туда сигарету, чиркнул зажигалкой и выпустил из носа дым. Потом он опять сказал «да» и опять замолчал.
Это «да» было такое ни к чему, что он никогда не слышал такого. И оно было такое длинное, как дядя смотрел в окно. И это «да», и мундштук, и «своенравное» были чем-то вместе и слеплялись, как буквы.
— Ну, раз тебе скоро будет шесть, так поехали дальше, — сказал дядя. — Что там дальше было с этим своенравным ружьем?
— О-но то стре-ля-ло, то не стре-ля-ло, — прочитал он и остановился, ожидая, что сейчас что-то опять окажется и уже заранее испытывая внутри какое-то замирание, как когда они играли в прятки и он прятался и кто-то, кто искал, поворачивался и шел к нему. И чем ближе тот к нему подходил, тем это замирание становилось нестерпимее, так что сжимались руки и ноги, и хотелось пикать. И тогда он выскакивал и что-то кричал и смеялся и куда-то бежал, все равно, куда.
— То стреляло, то не стреляло, — сказал дядя. — Такое странное ружье, такое своенравное ружье.
Вот и оказалось! Опять же, оказалось: «стреляло и не стреляло» и «своенравное» слепились! Он засмеялся и быстро-быстро стал рассказывать, как они слепились:
— А когда он хотел убить эту птицу, так оно не выстрелило. А потом он его положил. И оно само выстрелило и убило зайца. Само оно просто выстрелило и — зайца.
— Да, — сказал дядя и погладил его по голове. — Вот так оно и получается.
Говорил он очень серьезно и как будто совсем не про это. Но так было у других взрослых, когда им говоришь, а они что-то отвечают, а сами не слушают. А у него все как-то слепливалось. Потому что — тут он догадался и прямо обрадовался — он был слепщик.
— Дядя, — спросил он, подняв голову и посмотрев дяде в глаза, — а какая у вас работа?
— Работа? — спросил дядя, как будто удивился, что это слово тут оказалось. — Скучная у меня работа. Слова у меня, понимаешь?
И ему почему-то стало очень жалко этого дядю, хотя он не понимал, почему это может быть жалко, когда у человека такая интересная работа, что он все слепливает. И он не поверил, что это скучно, но получилось так, как будто поверил. Но не притворился, а вправду поверил, И вздохнул, и кивнул головой.
Но в это время вошла какая-то тетя. Она положила на дядин стол большой лист газеты, только с одной стороны это была обычная газета, а с другой — просто чистая бумага. Она села напротив, за другим столом. Положила и перед собой такой же лист. И еще другой, на котором только было еще что-то написано письменно, чернилами. Она посмотрела на дядю и сказала:
— Можно читать.
— Хорошо, — сказал дядя, поднялся, посмотрел на него, развел руками и пошел к своему столу.
Дядя сел за стол, еще раз взглянул на него, чиркнул зажигалкой и наклонился над листом.
Он вспомнил про книгу, даже взял ее в руки, но положил на место и стал смотреть на дядю.
Дядя, как все взрослые, когда они читают, совсем не шевелил губами, а просто смотрел на газету. Только время от времени он отворачивался в угол и щелкал пальцем по своему разноцветному мундштуку.
Он тихо сполз с дивана, взял белое блюдце, в которое дядя стряхивал пепел, когда сидел рядом с ним на диване, подошел и молча поставил его на стол. Дядя, не поворачивая головы, сказал «благодарю», потом засмеялся и так же, не поворачивая головы, положил ему руку на голову. И он постоял немножко под этой рукой, а потом пошел на свое место. И стал опять смотреть на дядю. Время от времени дядя сморщивался (наверное, у него что-то болело), а потом что-то писал на газете.
— Вы посмотрите, как он на вас смотрит, — вдруг сказала тетя, и он сразу быстро сбежал глазами.
— Тебе нравится этот дядя?
Голос у тети был неприятный, как почти у всех взрослых, когда они говорят с вами, иногда даже у мамы. И он не захотел сейчас слышать этот голос. Он просто смотрел на ножку стола пока тетя не начала опять читать. Тогда он посмотрел на нее и стал опять смотреть на дядю.
В комнате было тихо.
Дядя снял очки, потер пальцем переносицу, закрыл ладонью глаза, посидел так немножко, потом пододвинул газету тете и сказал:
— Здесь вот придется перебрать, а то дурдиотизм получается.
— Хорошо, — кивнула тетя.
Дядя поднялся, взял в руки свое блюдце и пошел к дивану.
— Ну что, — сказал он и сел рядом, — как продвигается охотник Абу-Селим?
— Никак. А мы с Ирой недавно в планетарии были.
— В планетарии? — удивился дядя. — Это что еще за зверь?
— Это не зверь, — улыбнулся он. — Это где темно и звезды показывают. И там сначала дядя что-то скучно рассказывает, а потом интересно — маленькие звезды и большие.
— Какие?
— Ну, такие и такие. Только мама говорила, что они совсем не маленькие, а такие, как земля, большие.
— А почему же маленькие? Что-то ты, парень, своенравное мне делаешь — сам говоришь, что маленькие, а сам — что большие.
— Нет, — засмеялся он, нисколько не удивившись, что дядя не понимает — он ведь сам не понимал, пока мама не сказала ему, что это потому, что далеко, — только кажется, что они маленькие, а они большие, потому что далеко.
— Ну, а если я стол этот возьму и кину до потолка, он также станет маленьким?
Стол? Об этом мама ничего не говорила. Он посмотрел на стол. Потом на дядю. Потом опять на стол. Слепщик. Вот опять — слепил стол и звезды.
— Стол тоже будет маленький, — удивился сам тому, что сказал, мальчик.
— Ну, каким?
Дальше уже как-то получилось так, что рот открывался и говорил сам, что хотел. И получилась такая интересная игра.
— Как стул.
— А если еще выше?
— Тогда, как вот эта книга.
— А еще?
— Как лампа.
— А еще, если совсем высоко?
— Ну, тогда, — сказал рот, — как маленькая точечка.
— Вот оно как? — сказал дядя. — Как маленькая точечка? А ты знаешь, так оно, наверное, и будет…
— Только вы его не поднимете, — сказал он. — Папа его поднимет, а вы — нет.
— Это почему же папа — да, а я — нет? — обиделся дядя.
— Он такой большой и кричит сильно.
— Ну, если сильно кричит, тогда, конечно, поднимет, — улыбнулся почему-то дядя. — Это ты, точечка, прав.
— Мама тоже большая, — сказал мальчик, — но она стол не поднимет.
— Ясно, — сказал дядя. — А теперь, точечка, пошли-ка в цех, посмотрим, может, уже вторую сверстали.
И они пошли в цех. Тут он был когда-то вместе с мамой. И все уже видел. Так он и сказал дяде. А дядя ничего не сказал, а только кивнул головой. Они подошли к какой-то машине, где какая-то тетя быстро-быстро нажимала пальцами кнопочки с буквами. Дядя посмотрел на целую кучу таких газет, где с одной стороны белое, покачал головой и сказал:
— Света, а Света, у тебя ренато есть?
— А что?
— Набери ему имя, а?
— Что ты, нельзя.
— А может, можно?
— Одна уже поплатилась. Ты же знаешь.
— Так она же не имя набирала. Она совсем другое набирала.
— Ну и что? Мне-то зачем рисковать?
— Да, — протянул дядя. — Нельзя, и все тут. Ты права, Светка, главное — не рисковать. Так сто лет прожить можно. Даже больше — сто двадцать.
И дядя махнул рукой и пошел. По дороге он подошел к какому-то ящичку, вынул оттуда железку, потом подошел к такому железному столу и взял там из такой блестящей кучи одну такую блестящую штучечку. Потом он намазал ее черной краской и ту железку тоже. А еще потом — прижал блестящую, а потом железную к белому листу бумаги. И там стали буквы и звездочка, «ре-зо-лю-ция» и звездочка.
— А теперь ты, точечка, — сказал дядя. И он тоже сделал все так же. И получились резолюция и звездочка. Тогда дядя обтер краску на блестящей и на железной и сказал:
— Положи в карман. И пошли.
Они снова пришли в ту комнату. Только когда они вошли, там оказалась другая тетя — не красная и толстая, а, наоборот, тоненькая и длинненькая и немножко похожая на девочку. А ноги у нее были прямые и высокие. И на них лежала сумочка. И тетя улыбнулась, когда они вошли, а дядя сказал:
— Здравствуй. Ты-то откуда?
— Шла мимо и зашла. Ты еще долго?
— Да как сказать, — сказал дядя и прошел к столу. А он пошел за дядей, стараясь даже не смотреть в ее сторону. Он уже знал, что сейчас будет. Сейчас они начнут разговаривать и будут почему-то улыбаться. И дядя забудет о нем. А потом они уйдут и уйдут себе.
— А я пойду, — сказал он, — и наберу много-много таких железных слов. И у меня будут все слова, как в книжке.
— Нельзя, — сказал дядя. — Зачем тебе рисковать? Он не понял, что значит «рисковать», а спросил:
— Почему нельзя? А я возьму — и все.
Он не хотел так говорить с дядей, но так у него получилось.
— А тогда вот что будет, — сказал дядя и быстро нарисовал домик, в домике — окно, а в окне нарисовал такую решетку, как у них на первом этаже. — Вот что будет, — сказал дядя. — Возьмут тебя и посадят в этот домик. А вылезть та не сможешь, потому что здесь решетка.
— А я просто выйду через дверь.
— А тут возле двери, — сказал дядя и быстро нарисовал человечка, — будет стоять человек с ружьем (он пририсовал и ружье — такую черточку сделал). Ты захочешь выйти, а он тебя не выпустит.
— А я возьму у дяди Саши наган и ба-бах его.
— Да, но тут их будет много, — стал быстро-быстро рисовать дядя. — И все с ружьями. — А я — всех, — сказал он.
— А если они — тебя? — спросил дядя. — Да и вообще, ну стоит ли столько людей убивать из-за железных слов каких-то? Они — ведь живые…
И тут ему тоже стало жалко этих на бумаге, потому что они оказались живые, а он совсем забыл, что они живые. И тут он почему-то вспомнил про эту тетю, которая сидела где-то там за спиной, как будто ее и не было. И удивился, что дядя тоже забыл про эту тетю.
— Ну, так как? — спросил дядя. Он не успел ответить.
— Ну, так я пойду, — сказала тетя из-за спины.
— Оказалась, — с испугом подумал он.
— Видишь, как получается, — сказал дядя и глаза у него стали не веселые, как раньше, а какие-то прозрачные. — Так что ты иди. Газета, наверное, нескоро и вообще, мне домой надо, и Надя сказала белье в стирку нести. Так что ты иди.
— Да, — сказал дядя, уже не глядя в ее сторону. — Так как будет со строчками?
— Хорошо будет, — ответил он. — Пусть они себе лежат. И эти тоже, — и протянул дяде «резолюцию» и звездочку.
— Ну, вот и правильно, — сказал дядя, не обращая внимания на протянутую ладонь.
За спиной открылась и закрылась дверь. Дядя снял очки, — потер переносицу, потом посмотрел на ладонь с «резолюцией» и звездочкой, коротко вскинул глаза на него, сказал: «Это ты брось. Это ни к чему. Это же подарок», а когда он положил подарок обратно в карман, вдруг заторопился: «Сейчас. Ты погоди» и вышел.
Пока дяди не было, в комнату пришла та толстая и красная тетка и села вязать. А он снова забрался на диван. И стал ждать.
Он ждал долго. Но дядя не приходил.
Тогда он встал и пошел в цех. Там он сразу увидел дядю. Тот стоял возле одного из железных столов, по которому теперь, дергаясь, ехал такой каток. Сначала он ехал в одну сторону, потом — в другую. И когда он проехал в другую и остановился, тетя подала дяде лист с буквами с одной стороны. И дядя сказал: «Еще». Каток поехал опять туда и обратно. Тетя подала дяде еще один лист. Но дядя сказал: «Еще». И каток снова поехал.
Он остановился рядом. Но дядя его не видел. Тогда он подошел и тронул дядю за руку. Дядя сказал: «Еще», как будто не заметил его. А тетя заметила и сказала:
— Смотри, он от тебя ни на шаг. Это чей, Тонин?
— Да, — сказал дядя, — хороший малыш. Ты бы слышала, как он читает.
— Уже читает? — удивилась тетя и тут же заставила его прочитать. Потом, как все, сказала: «Молодец».
И они пошли — дядя с листами в руке и он. Дядя шел большими и быстрыми шагами, так что он еле поспевал.
И снова дядя читал. А он сидел и смотрел на него.
И опять влезла эта тетка. Теперь она сказала:
— Скажи дяде, чтоб он купил себе мальчика. Знаешь, где покупают мальчиков? Где тебя купили?
— В роддоме, — сказал он, хотя ему совсем не хотелось говорить.
— Ну вот, — засмеялась тетя. — Пусть и он купит себе мальчика. У него же мальчика нет, а только девочка.
— Зачем? — спросил он.
Но она не услышала. Она все говорила и при этом смотрела не на него, а на дядю, а дядя ни на кого не смотрел и читал свою газету.
— Ты бы хотел, чтобы у тебя был такой папа? Видишь, как он с детьми обращается. Это не каждый так к детям относится. Так ведь? Вот ему и надо купить мальчика.
— Зачем? — опять спросил он.
— Нина Ивановна, — сказал дядя, — опять они не перебрали. Проследите, пожалуйста.
— Хорошо, — сказала она и принялась за свою газету. А он все ждал, когда дядя закончит.
Тут пришла мама и спросила, не мешал ли, и сказала, что теперь она освободилась и что теперь он может идти с ней.
Но он не встал с дивана. А та тетя красная, которая все время вмешивалась, сказала маме, что это его дядя очаровал и что у дяди исключительная любовь к детям. И при этом она смотрела не на маму, а на дядю. И снова повторила насчет мальчика и насчет девочки. И он понял, что это она все выдумала — и насчет мальчика, и насчет девочки, и насчет дяди. И все слова у нее были отдельные, так что дяде, если бы он ее слышал, это не понравилось бы.
Мама ушла. А дядя все сидел и читал. Потом сказал: «Все» и пошел к вешалке. И надел пальто и шляпу.
А он смотрел, как дядя надевает пальто и шляпу, и ничего не понимал. Дядя надевал пальто и шляпу так же, как читал газету, — он смотрел только на пальто и шляпу и никуда больше. И только когда он спросил дядю: «Ты уходишь?», дядя посмотрел на него, как будто он оказался, и сказал, но не ему, а той красной тете:
— Да, Нина Ивановна, надо его к Тоне переправить. Пока, малыш.
И не успел он опомниться, как дверь открылась и закрылась.
Похожие:
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
ЛитературоведениеПоэты и актеры читают стихи по-разному.
Старый поэт Георгий Аркадьевич Шенгели однажды рассказал мне два забавных случая.
– Как-то поздним вечером – звонок в дверь. На пороге – Эдуард.
– Извини за вторжение, Георгий, но я от Качалова. Начитал мои стихи и подарил пластинку. «Весну» мою начитал. Не терпелось послушать.
Поставили на граммофон – вот он, от тех времен так и стоит.
Поставили. И густой, вальяжный баритон Качалова начал:
– В аллеях столбов…
Здесь он сделал паузу, как бы набирая в легкие воздух. И действительно, следующая строка зазвучала еще мощнее:
– По дорогам перронов, – протянул он, голосовым жестом подчеркивая длину этих перронов. – Лягушечья, – выделил артист своим мягким задушевным баритоном, – прозелень
Дачных, – протянул он с ударением, и сразу стало ясно, что в вагонах этих сидят такие же вальяжные люди – дачники, –
Вагонов.
Очередная пауза приготовила слушателей к следующей строфе. Которой не суждено было сбыться – Багрицкий, стоявший рядом с граммофоном, плюнул в раструб, сорвал пластинку, бросил ее на пол и яростно стал топтать тяжелыми ногами.
– Припомнился мне в связи с этим и другой случай, – продолжил Шенгели. – Как-то Бонди пригласили во МХАТ прочесть лекцию о том, как нужно читать стихи. Послушать известного пушкиниста собрался весь цвет театра.
Бонди взошел на кафедру, положил перед собой листочек с какими-то заметками и начал:
– Актеры стихов читать не умеют.
– А Качалов? – возмутился кто-то.
Бонди медленно свернул листочек в трубочку и сошел с кафедры. Лекция не состоялась.
***
Через много лет мне довелось самому услышать «Весну» в исполнении Качалова. Я дослушал ее до конца, до тех самых строк, в которых поезд попыхивает в похоти и это «хоти» повторяется и сливается с перестуком колес: «Хотится! Хотится! Хотится! Хотится!». И когда Качалов бархатным баритоном отделил поезд от похоти паузой, с какой-то трудно передаваемой, брезгливой, что ли, интонацией выделив эту самую похоть, а затем отделив друг от друга и все «хотится», расцветив их – мастер! – четырьмя различными интонациями: произнеся первое, как вопрос, второе – как ответ, третье – не помню уже как, но как-то иначе, а четвертое протянул басово, как вой или протяжный крик, я почувствовал то же отвращение, точнее, извращение, которое, наверное, почувствовал Багрицкий.
Будем справедливы: публика (я говорю о времени Багрицкого и моем – о времени МХАТа) любит артистическое чтение, публика обожает Качалова. Публика и актер сливаются в экстазе непонимания – непонимания ни того, что такое стихи, ни того, зачем пишут в рифму.
Зачем актеру нужна публика, известно. Публике нужен актер для того, чтобы выделить, отделить от стиха смысл, который ритм и рифма только затемняют, хотя он и без того темен для большинства и невнятен.
Актера учат: главное в любой роли – найти смысл. Обнаружить и вынести его наружу – к зрителю, слушателю. Стих, проза, драма – обнаружить и вынести!
И вот, в отличие от поэта, который читает – и понимает – любые – не только свои – стихи «с листа», подчиняясь и угадывая вперед волну стиховой интонации, актер начинает с того, что отделяет смысл от формы (в драматургии за него это делает режиссер). И, разделав стих, как мясник тушу, находит этому смыслу артистическую форму, в которой этот, побывавший на разделочном столе, смысл будет подан зрителю в удобном для пищеварения виде – в котором ритмом и рифмой можно и пренебречь, в котором стиховые паузы будут заменены грамматическими, а стиховые ударения – логическими, смысловыми, в котором все это будет щедро сдобрено мимикой, жестом – лицедейством. (Я помню, как один певец, выпевая «Мы поедем, мы помчимся На оленях утром ранним», вытягивал вперед руки, по-видимому, держась за вожжи или за что там на нартах держатся, и при этом наклонялся вперед, что, наверное, мешало ему изобразить еще и оленя – для этого руки нужно было бы поднять над головой, превратив их в рога. Я видел, как другой пел «Под крылом самолета о чем-то поет…», помахивая руками – крыльями. Так научили, так велел МХАТ – изображать смысл, доносить! И доносили.
Похожие:
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
ДИАГНОЗ Графомальчик – это диагноз. «Юноша бледный со взором горящим» –...
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Ой умер человек, умер!
Жить бы ему век.
Хороший человек был, умный,
Добрый был человек.
Руки лежат сбоку.
Повязана платком щека.
Оставил человек собаку.
Лохматую. Щенка.
Ой умер человек, жалко –
Жить среди людей не смог …
А щенка сволокли на свалку –
Игрушечный был щенок.
Неказистый такой, ушастый,
Тряпичный такой он был.
И любил его старик ужасно.
…А больше никого не любил.
27.07.70
Похожие:
СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,...
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет». И...
НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Черный крест на белом фоне.
Плотно сжатые ладони.
Ярко-красный рот.
Профиль греческой камеи.
Поворот высокой шеи –
Жизни поворот.
Угадать тогда бы, что там
Впереди, за поворотом,
Знать бы наперед…
Черный крест на белом фоне.
Плотно сжатые ладони.
Ярко-красный рот.
9.12.1992
Похожие:
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
ПОРУЧИК Закатился пятак под лавку. Закатился, дурак, по пьянке. А и...
СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то...
БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная... [...]
ПрозаВ плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок.
В руке нес корзину, накрытую белой тряпкой какой-то, и из корзины пищало, как из дудочки детской.
А сам был росту мелкого, с глазками маленькими, серыми, медленными, а на левой щеке под глазом большая бородавка. И нос маленький, но широкий, картошкой. А волосы редкие, спутанные, липкие и на лоб. И фуфайка еще на нем. И ботинки старые, но крепкие еще. А самому лет сорок пять — пятьдесят. А может, больше. А может, меньше.
— Где девятое место? — спросил он под галдеж и писк из корзины. Голос у него был не-то тонкий, не-то густой — средний. Но к тоншине ближе.
— У меня девятое, — сказала женщина, лежавшая на нижнем месте. Женщина была плотная, бровастая. А лицо белое. Как тесто. И лей ей было сорок или пятьдесят. И лежала она крепко, крупно так лежала. Ленивая вся.
— Так что освобождай, — сказал мужичок.
— Чего ж я тебе освобождать буду, когда у меня девятое? — сказала женщина. Но стала подниматься. — И что за поезд такой — еще одни не сошли, а уже других на их места садять. Так тебе и освобождай. — И села все же.
— Вот, садись пока. А до Шевченка доеду, тогда и займешь. А то быстрый очень.
— Ага, — сказал мужичок. — Я тогда спать ляжу, сразу спать ляжу.
— Да что хочешь тогда делай — хоть спи, хоть танцуй. Это уже меня не касается. Я себе сойду и сойду. А что ты будешь делать, меня не касается. Ты куда ж едешь?
— А ето тебя тоже не касается, — въедливо, но спокойно сказал мужичок. И поглядел.
Наступило молчание. Только из корзины пищало и галдело.
— А птицу возить в вагоне запрещается, — сказала женщина.
Мужичок сначала не обратил внимания. А потом как-то забеспокоился:
— А чего запрещается?
— Да можно, можно, — сказал интеллигентный, в очках. — Это она так…
— Так… — не то вопросительно, не то утвердительно сказал мужичок и вроде задумался, уставившись спокойными серыми глазками своими на женщину. Женщина была большая, бровастая, с большими губами. И из сорочки сильно выпирало.
Из соседнего купе по проходу выехал столик на колесах. Столик толкала перед собой женщина. А на столике лежали конфеты, печенья всякие, пирожки, колбаса…
Тут стали разбирать кто что. И есть, вроде, не хотелось, а увидели — и стали разбирать. Так, от нечего делать. Ну, и мужичок потянулся:
— Ето с чем пирожки?
— С повидлом.
— А, с повидлой, — сказал мужичок и посмотрел долгим взглядом на пирожки.
— Так берете? — сказала продавщица.
Мужичок посмотрел на нее таким же долгим взглядом. И не ответил.
Женщина пожала плечами и покатила дальше.
Когда была уже в соседнем купе, мужичок опомнился — наклонил голову набок, чтоб увидеть, и спросил:
— А почем пирожок?
— Десять копеек, — сказала продавщица и потянула столик обратно.
Мужичок вынул потрепанный кошелек, открыл его, заглянул и стал там что-то выискивать толстыми темными пальцами.
— У меня двадцать, — сказал он, вытаскивая монетку, не видную в его пальцах.
— Ну, давай двадцать, — с готовностью сказала продавщица.
Но мужик так и застыл, держа пальцы щепоткой.
— Ну, берешь, что ли? — нетерпеливо сказала продавщица.
Он не ответил. И тогда она резко толкнула столик вперед. Мужичок пожал плечами, сунул щепотку в кошелек, а кошелек в карман.
— Ну, купец! — сказала бровастая.
Женщина, сидевшая напротив, понимающе улыбнулась. Мужичок же не расслышал. Взял на руки корзину. Приоткрыл белую тряпицу. Покопался толстыми пальцами. И пришептывал при этом, чуть по-детски выпячивая губы. А из корзины еще сильнее запищало.
— Вот, — сказал он и вытащил желтого утенка с черным клювом. — Купил. У нас их не продают. Вишь, какой!
Говорил он это, ни к кому не обращаясь. Скорее к самому утенку, чем к людям.
Потом посадил утенка в корзину, поставил корзину на пол. Посмотрел на женщину. Встретил ее взгляд, брезгливый и отчужденный. Но не отвел глаза, а так же медленно продолжал смотреть.
— Чего смотришь? — с вызовом сказала женщина.
Мужичок посмотрел еще, как будто не слышал, а потом взял и сказал:
— Слушай, а выходи за меня замуж. — Сказал он вдруг, но серьезно и спокойно. И не отводя глаз.
Женщина переглянулась с соседкой.
— С перепою, что ли? — сказала она.
— Ну, Фрося, — сказала соседка, — жених тебе отыскался. — И засмеялась.
— Ну и жених! — сказала бровастая. И тоже заулыбалась.
— А что, — сказал мужичок, выходи. Я ето серьезно. У меня машина. И пятьдесят тысяч на книжке. Двадцать пять сразу тебе отпишу.
— Оно и видно, — сказала бровастая. – Пирожка, вон, за десять копеек себе не купишь.
— Двадцать пять сразу отпишу, — упрямо сказал мужичок.
— А что, Фрося, — сказала соседка, если его отмыть да одеть, чем не жених?!
— Поматросить и забросить, — сказала бровастая. И добавила: — Да старая я уже женихаться.
— Старая, не старая, а мне подходящая, — сказал мужичок. — Ну, так как?
— Давай, Фрося, — сказала соседка. — Двадцать пять тысяч на земле не валяются.
— И машина, — сказал мужичок.
— Ну тебя к лешему! — сказала бровастая. Совсем сдурел мужик. Но голос у нее стал другой. И смотрела с интересом.
Поезд, подъезжая к станции, утишил ход. Обе женщины молча стали собираться. Мужичок тоже молчал, но время от времени поглядывал на крупное тело женщины.
Когда стали выходить, она вдруг обернулась:
— Адрес-то дай — может, когда-нибудь в гости заеду…
Но мужик уже укладывался и не расслышал, что она сказала.
Похожие:
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка....
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... [...]
ЛитературоведениеС Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в году 1958-59. Я был тогда еще студентом, а он уже работал. Из всех моих тогдашних друзей-приятелей он как-то выпадал или, лучше сказать, выделялся. Потому что я был физиком, заканчивал физический факультет университета, а он филологом. А так как тогда в самом разгаре была вселенская дискуссия между физиками и лириками, то вот мы автоматически составляли такую классическую пару.
«Физический» смысл дискуссии состоял в том, чтобы показать всему народу, что физики делают науку, наука толкает вперед производство, а производство производит хлеб, мясо и штаны, без которых жизнь на земле невозможна и поэтому свои песни лирики, без физиков, петь не смогли бы. Или еще короче: без лириков жить можно, без физиков – нет. Но была еще и скрытая мысль сей дискуссии: физики умные, а лирики…, ну как это сказать помягче…, а лирики наоборот. Не знаю, как для лириков, а для физиков это было аксиомой и ее справедливость физики демонстрировали с помощью дискуссии. И вот надо же такому случиться, что познакомившись с Яковом, я напоролся на исключение.Вот, например, один из фрагментов нашего разговора.Как-то я ему сказал, что мне нравится Евтушенко и, в частности, назвал какое-то стихотворение. — Прочти, — сказал Яков. Я прочел. — Дерьмо, — заключил он, — как и весь Евтушенко. — Ка-а-к??!! – воскликнул я, — Евтушенко дерьмо??! — Дерьмо, — повторил Яков, — Евтушенко не поэт.
— Та-а-к, — сказал я с решительным видом, внешне приведя себя в порядок, коль ты знаешь, кто поэт, а кто наоборот, то, очевидно, тебе известно определение. Сообщи!
— Определение?… С определением пока сложно, но могу продемонстрировать.— Демонстрируй!Он подошел к книжному стеллажу и взял том Маяковского.
— Евтушенко у меня, к счастью, нет, проведем демонстрацию на Маяковском. Он же тебе тоже нравится, не правда ли?
— Нравится, — оторопело сказал я, — а что, Маяковский тоже не поэт? Он наугад открыл том, мельком глянул на попавшуюся страницу, вслух прочитал несколько строф и спросил:
— Понятно?
— Да, — ответил я.
— Мысль ухватил?
— Вроде бы.
— Скажи своими словами.
Я сказал.
— Уже хорошо, — отметил Учитель, — а теперь послушай еще раз. И он прочитал тот же отрывок, переставив некоторые слова, от чего рифма исчезла. — А теперь скажи мне, что, кроме рифмы, этот отрывок потерял? Я задумался и, в конце концов, сказал:
— Да вроде бы, ничего.
— Правильно, ничего. Так вот, — продолжил он, — то, что я прочитал, есть рифмованная публицистика и ничего общего с поэзией не имеет.
— Но с рифмой же …
— Да, — согласился Яков. — Кстати, есть стихи и без рифм. Без рифм, а настоящие. — Ну, хорошо, а как определить, что данный стих следует отнести к поэзии? — О, вот этот вопрос правильный. Возможно, мы вернемся к нему. Когда подумаешь и сам поищешь ответ.Но мы не вернулись. А еще Яков писал стихи, большинства из которых я не понимал. Вот просто не понимал и всё: не видел картинки, не понимал смысла, как у Носова Поэт говорил Незнайке: рифма есть – смысла нет. Казалось бы – что за проблема? Вот автор, спроси, и он тебе все расскажет. Фигушки, он всегда отвечал одинаково: “Здесь же все по-русски написано! Читать умеешь, умей думать». (Замечу в скобках: тексты своих стихотворений Яков никому не давал, поэтому думать можно было только воспринимая на слух, а с этим у меня всегда были проблемы).Но видя мою страдающую рожу, он иногда решался и становился учителем младших классов.— Ну, хорошо, — говорил он, — слушай:Две медузы повисли на ржавых якорных лапах,Палуба пахла сандалом, солью, смолой и небом.И человек как сомнамбула свернул на этот запах, Рука с коготками розовыми аккуратно вписала “не был”. Не был. Трюм задохнулся под тяжестью бочек и вьюков,В конторе ключи со скрежетом поворачивались в замках,А он все стоял у борта и щурился близорукоИ тонкая, серая папка подрагивала в руках . Море было зеленым и небо было зеленым,И не было моря и неба, и время одно текло.Пахло пенькой смоленой, пахло ветром соленым,Море дробило о берег бутылочное стекло. И только когда капитан сказал по извозчичьи “трогай”,И редкие капли стер со лба волосатой рукой, Человек не оглядываясь пошел обычной дорогой,Стуча каблуками туфель как деревянной клюкой.
— Что ты понял?
После недолгой паузы я ему отвечал:
— Ничего.
— Совсем ничего?
— Совсем.
— Ты идиот? – спросил он, вывернув голову и заглядывая мне в глаза. — Не исключено, — отвечал я, честно страдая внутри.
— Ну, тогда совсем другое дело, — весело заключал он, — тебе надо было раньше меня об этом предупредить. Давай тогда будем читать по складам:
Две медузы повисли на ржавых якорных лапах,Палуба пахла сандалом, солью, смолой и небом.— Вот нарисована картинка. Расскажи мне своими словами, что ты видишь? — Грузовое судно в порту стоит, — отвечаю. — О, так ты не полный идиот, приятно слышать, — Яков, довольный, улыбается. — А что это судно в порту делает?
— Вроде бы грузится.
— Почему “вроде бы”? “Трюм задохнулся под тяжестью бочек и вьюков” – конечно грузится. А что дальше было с судном?
— Загрузилось и ушло. Яша, ты меня действительно держишь за идиота?
— А-а-а, — расплылся в улыбке, — задело? А почему ты говорил, что ничего не понимаешь, даже совсем ничего. Ладно, поехали дальше:
И человек как сомнамбула свернул на этот запах. — Здесь все ясно? — Нет, не ясно, — полуобиженно отвечаю, — что это за человек, откуда он взялся?
— А что тебя интересует? Как его звать? Сколько у него детей? Когда он последний раз менял носки? “Действительно, — думал я, — что мне о нем надо знать?” – Я тебе дал информацию, — продолжал он, — которая тебе необходима на данный момент: человек как сомнамбула. Ты знаешь что такое “сомнамбула”?
— Да, что-то вроде лунатика. — Правильно. И рекомендую обратить внимание на слово “свернул”. Не “пошел”, а “свернул”. А теперь расскажи своими словами картинку, нарисованную этой строкой. Только без обид, пожалуйста, хорошо? Я имею больше прав на обиду, ибо кто кого насилует? — Некий человек куда-то шел, — говорю я уверенно, — и вдруг, по запаху, почувствовал, что в порту стоит судно. И, забыв обо всем на свете, человек свернул в порт, хотя шел совсем в другое место. — Ну, ты делаешь успехи, — он развел руками, — так скоро и гением станешь. А что ты можешь узнать об этом человеке из строчек: А он все стоял у борта и щурился близоруко, И тонкая, серая папка подрагивала в руках.И дальше: Человек, не оглядываясь, пошел обычной дорогой, Стуча каблуками туфель как деревянной клюкой.— Что этот человек стоял в порту до тех пор, пока судно не загрузилось, а потом ушел.
— И куда пошел?
— Не знаю, в стихе этого нет.
— А если подумать?
— Ну, “пошел обычной дорогой”. Откуда я знаю его обычную дорогу? — А куда люди обычно ходят? — В магазин ходят, на базар, на работу, на пляж, мало ли куда! — Ну, хорошо, запомни это. А почему ты ничего не говоришь о строке “И тонкая, серая папка подрагивала в руках”? – продолжал Яков. — Я думаю, что это несущественная деталь. — А-а, даже так? – удивился он. – Ты думаешь! А почему ты так думаешь, на каком основании? — Ну, так мне кажется. Тебе надо было как-то закончить четверостишье, вот ты так и написал.
— Тогда вот тебе совет, — Яков сделал паузу, а потом в его голосе зазвучал металл, — в настоящих стихах нет ничего не значащих слов, не должно быть. И это относится не только к моим стихам. Если они настоящие. Рекомендую исходить из этого, когда занимаешься своим думаньем.
— Слушаюсь и повинуюсь, — я пытался свести свой прокол к шутке, но Яков надолго замолчал.— Ну ладно, проехали, — сказал он наконец, — оставим пока эту строчку. В первой строфе мы пропустили строку: Рука с коготками розовыми аккуратно вписала “не был”. — Вот тут я сразу сдаюсь, — сказал я бодро, — ничего не понимаю и придумать ничего не могу. — Я этого ожидал, — сказал Яков с несчастной гримаской. – Кому может принадлежать рука с розовыми коготками? — Кому угодно, — сказал я быстро. — И тебе в том числе?
— Да.
— Посмотри на свои ногти, они розовые? — Розовые, можешь убедиться, — я протянул свою руку.
— Они не розовые, — ответил Яков, не глядя на руку, — они естественного, телесного цвета. А розовыми они станут если их…
— Вскрыть лаком, — догадался я.
— Гений, — хмуро буркнул Яков. – Ну и кто обычно ходит с маникюром?
— Женщины.
— Да. А почему эта женская рука написала “не был”? — Яша, — сказал я улыбаясь, — ты будешь смеяться, но я не могу ответить на этот вопрос. — Вот об этом ты можешь не беспокоиться, — сказал он твердым голосом, — смеяться я не буду, потому что я уже готов плакать, — он снова замолчал. — Хорошо, оставим это. А строчку “В конторе ключи со скрежетом поворачивались в замках” ты тоже не понимаешь, да? Я молча, с несчастным видом, смотрел на Якова – мне действительно было стыдно, но что я мог сделать? — Какое слово главное в этой строке? – спросил он.
— Контора, наверно.
— Правильно. А теперь, в остальном тексте стихотворения, найди слово, которое лучшим образом подходит к слову “контора”. — Папка, — сказал я почти сразу, — тонкая, серая папка. — Да, правильно. Попробуй теперь связать эти две строки. После некоторого раздумья я предположил: — Он нес серую, тонкую папку в контору?
— Почему “нес”?
— Ну, как же? – теперь я удивился, — он ведь шел с папкой, когда свернул в порт. — Да, но спрашиваю еще раз, медленно, по складам: откуда …человек… свернул… в порт? — С обычной дороги, — ответил я. – А-а! – меня осенило, — он шел на работу, человек работает в конторе! — Слава Богу, — устало сказал Яков, — а что означает “В конторе ключи со скрежетом поворачивались в замках”? — Наверное, было утро, начало рабочего дня и контора открывалась. — Молодец! Только не утро, а вечер, и не начало, а конец? Потому что, -продолжил он, заметив мою отвисшую челюсть, — «А он все стоял у борта». Время, время за этим – весь рабочий день простоял! Ну, а теперь, может быть догадаешься, к кому относится “не был”? — Да, — мне уже было все ясно, — женщина, которая в конторе ведет табель, написала это против фамилии человека, который не пришел на работу. — Господи! — сказал Яков тихим голосом, — как хорошо, что на этом свете все имеет конец. Все, — сказал он громко, вставая, — урок окончен. Но знай: то, что теперь тебе ясно, есть лишь карандашный набросок картины. Мы пропустили много слов и даже строчек. И главное, мы даже не коснулись главного: в чем же смысл, идея стиха, что им хотел сказать автор, ведь что-то же он хотел этим сказать. Ты можешь, например, ответить, коль тебе уже все ясно, почему человек вообще поперся в порт, хотя шел на работу?— Ну, наверно он был любопытный, я бы тоже пошел посмотреть, как судно грузится, это интересно.— И простоял бы там весь день?— Ну нет, конечно, полчаса, может быть – час…— А человек простоял день! Почему?И тут я надолго задумался. Действительно, почему? Это же явно ненормально – простоять в порту весь день, наблюдая за погрузкой судна. Здесь есть, очевидно, какая-то внутренняя тайна, какая-то невидимая связь. Может быть этот человек раньше был грузчиком и ему интересно было смотреть на работу бывших коллег? А может быть он плавал на этом судне, был матросом или даже капитаном? Встреча с молодостью? Но тогда он должен был быть «своим» в порту, коль это было его прежнее место работы, своим для грузчиков или своим судовой команде или капитану. Однако тогда, наверно, он не стоял бы одиноко, не «щурился близоруко», за весь день его кто-то должен был признать, окликнуть… А может быть это судно связано с какими-то воспоминаниями…, но об этом нет никаких намеков в тексте.«Как сомнамбула», как лунатик… В третьей строфе, которую мы совсем не упоминали, описано, наверно, душевное состояние нашего героя – море, небо, запахи, прибой с бутылочным стеклом. И, кстати, человек свернул именно на запах, который «превратил» его в сомнамбулу. Так может быть этот человек просто болен морем? Родившись у моря и проведя около него свое детство, какой мальчишка не мечтает о далеких походах, открытии новых земель, морских боях и встреч с пиратами? Большинство, вырастая, оставляют эти мечты в детстве, но некоторые расстаться с ними не могут. Очевидно, наш герой именно таков: мечта не сбылась и жизнь не сложилась. По состоянию ли здоровья («щурился близоруко»), по другой ли причине, но все это очень серьезно, потому что Стуча каблуками туфель как деревянной клюкой – старость, немощность, жизнь уплыла вместе с судном.Яков внимательно выслушал мои варианты, чуть улыбаясь, а когда я спросил его, какой из них верный, он мгновенно ответил:— А вот это – зюски! Урок окончен и на этот вопрос ответа в задачнике нет. Как и в жизни, кстати. Сам ножками ходи и сам решай что правильно, а что неправильно.— Хорошо, – сказал я, – спасибо и на этом, было очень интересно и поучительно. Однако, последний вопрос, очень важный.— Ну, давай.— Значит, чтобы понимать настоящую поэзию, надо быть Шерлок Холмсом и уметь разгадывать подобные ребусы, кроссворды и шарады?Яков отвернулся и стал ходить по комнате, низко опустив голову. — Извини, дорогой, — сказал он, остановившись передо мной, — не могу утверждать, что ты безнадежен. Но ты физик, ты мыслишь в понятиях, и потому тебе нравятся евтушенки, которые пишут рифмованными понятиями. А «лирики», то бишь, настоящие поэты, рисуют, настоящие поэты – художники. И потому, либо ты освоишь их язык и постепенно научишься понимать его сходу, либо… Займись лучше кроссвордами, а? — Вадим Лившиц
Похожие:
ДИАГНОЗ Графомальчик – это диагноз. «Юноша бледный со взором горящим» –...
УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы...
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет.... [...]
Стихотворения / 1980-1989…А за Александр Сергеичем
Конь оседланный стоит.
Вот поедет – Бог простит.
Бог простит… И делать нечего.
И дорога не нова.
Да и все уже не ново …
Только вот седло готово.
И аллея. И листва.
10.10.85
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!...
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... [...]
Публицистика
«Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских кухнях, где все дышало поэзией, где между собой мы выясняли, кто же лучший, кто находится на поэтической вершине, а кто — только на подступах. Уже в ту пору были среди нас некоронованные короли… Таким, к примеру, в 60-70 годы в Ленинграде был Глеб Горбовский.» Евгений Рейн «Литературная газета», N 27, 93 г.
Со многими писателями знаком, как говаривал Хлестаков. Но бочком, бочком. Я с ними знаком, а они со мной — нет.
Потому что в 54-ом, прожив год в Северном Казахстане с ссыльными «троцкистами», ушел во внутреннюю эмиграцию, навсегда отказавшись даже от попытки публиковаться при этой власти.
Когда это было? В 66-ом? В 67-ом? Не помню. У меня еще в школе с хронологией было плохо: историю помнил, а хронологию — никак. Вот и сейчас — историю помню. Лучше, наверное, как Рейн: «в 60- 70 годы в Ленинграде». Не мелочиться. Тогда появляется размах, широта, само дыхание Истории. Это теперь. А тогда это было просто маленькой историей. В совсем другом смысле слова. Для меня. А для ее участников… Я был зрителем. Хотя, вроде бы, и участником. Но попавшим на подмостки истории совершенно случайно.
Собрался я как-то в Ленинград. По делу — работу по теории стиха вез. Через Москву. Вот московский приятель мне и говорит:
— Зайдите, — говорит, — к Иосифу. Я ему о вас много рассказывал. Он хотел познакомиться.
Иосиф тогда еще не был Бродским — просто младший современник, тоже стихи писал, хотя и хорошие. Но длинные. Про которые Сашка Аронов, выйдя на лестничную площадку после чтения этих самых стихов на квартире у этого самого моего приятеля, сказал коротко и емко: «Волны дерьма» — московские поэты всегда относились к ленинградцам, как собаки к кошкам. Те отвечали взаимностью, но все же наезжали в Москву — за лаврами — что ни говори, столица — для нее и Ленинград — провинция.
Мне, в отличие от моей московской компании, тогдашние стихи Бродского нравились (чего нельзя сказать о последующих). Отчего бы и не познакомиться…
Ленинград. Литейная,24. Звоню.
Открывает хозяин в какой-то живописной художнической кофте. Грассируя, говорит:
— Пгошу.
Прохожу. В комнате еще двое. Представляюсь:
— Я….
Бродский смотрит как в афишу коза — ясно: моя фамилия ничего ему не говорит, хотя, вроде бы, по словам моего приятеля…
— Вам привет от …, — называю имя своего приятеля, пытаясь реанимировать память хозяина.
— Пгостите, — грассируя, говорит хозяин, — не имею чести знать.
Да что ж это такое?! Выходит, Борька все врал: не наезжал Бродский к нему, не жил и стихов у него не читал. Не знакомы! А я-то, я-то в каком положении? За кого он меня принимает? За поклонника его таланта? За просителя: позвольте, метр, я вам стишки почитаю? Да какого черта я вообще согласился пойти к нему — это он со мной хотел познакомиться, а не я с ним. А и он со мной не хотел — все Борька наврал. Стыдоба! Теперь как: «Прошу прощения, ошибочка вышла – обознался»?
— Прошу прощения».
И бочком, бочком — к двери.
— Иосиф, — вдруг говорит один из гостей. — Ты что, Борьку не помнишь? Мы ж у него…
— Не знаю, — жестко перебивает хозяин.
— Подождите, — говорит мне гость, как бы протягивая руку помощи, — я с вами.
Мы выходим.
— Генрих. Сапгир, — говорит он. — Да знает он Борьку. Не знаю, какая муха его укусила. Знаете что, я наладился к Глебу. Поехали со мной, а?
— Да ну его,- говорю я. — Я и этим сыт по горло.
И все же затащил он меня к Глебу.
Глеб Горбовский. В то время самый признанный из ленинградских поэтов. Кумир! У кумира два молодых поклонника, не считая, собаки. Когда мы приходим, он посылает одного за водкой — в бутылке на столе уже всего — ничего. Церемония знакомства, принятая у поэтов: читаем друг другу стихи. Стихи, как визитная карточка. Я, потом — он. Пока читаю я, опорожняется принесенная бутылка. Поклонник посылается за следующей. Но Глеб уже готов. Чтение все более походит на рыдание. Вдруг бешено обводит всех глазами и раздельно говорит:
— За-стре-люсь. Вот возьму и застрелюсь. Или вас всех. И засыпает.
Мы уходим.
Теперь я, в свою очередь, тащу Генриха к своему приятелю — художнику. Там тоже чего-то пьем.
Генрих говорит:
— Завтра я читаю стихи у Рейна. Приходите.
Я вспоминаю, что Борька просил меня зайти и к Рейну: «Я ему уже звонил, что вы приедете. Он тоже хотел познакомиться». Воспоминание вызывает отрыжку — благодарю покорно, с меня хватит.
— Спасибо, — говорит мой приятель, — придем. А когда?
— Часиков в шесть.
-Только Рейну обо мне — ни слова, — говорю я. Так, на всякий случай.
В начале седьмого мы звоним в дверях. Открывает хозяин.
— Нас Генрих пригласил.
— Генриха еще нету, — говорит хозяин. — Так что вы погуляйте, мальчики. — И тут же — какой-то паре, поднимающейся по лестнице:
— Проходите, ребята, проходите!
Мы уходим «погулять» — «но швейцар не пустил, скудной лепты не взял».
Мой приятель вне себя:
— «Мальчики»… Морду б ему набить! Поехали отсюда — на хрена они нам — поэты, мать их!
— Мишенька, — говорю я ласково, — вот теперь-то я точно пойду. Обещаю: весело будет.
Честно говоря, что я имел в виду, не знаю — какое-то чревовещание. Но уж очень хотелось сатисфакции.
«Погуляв», поднимаемся по лестнице. Звоним. Теперь открывает Генрих.
— Ни слова, — напоминаю я.
Мы проходим по коридору и оказываемся в большой, типично ленинградской комнате. Слева, сразу у двери, — тахта. Мой приятель проходит куда-то вглубь. Я скромно сажусь на краешек тахты. Осматриваюсь.
Комната полна народу, стол — уже пустыми и еще нет бутылками. Треп и дым. У окна напротив двери, прислоненный к подоконнику, еще один стол — письменный. Слева от него сидит некто с породистым лицом Алексея Толстого.
Треп и дым. Обещанное чтение все откладывается — видно, кого-то ждут.
Звонок. Хозяин исчезает в коридоре. Потом появляется в дверях и торжественно провозглашает:
— Глеб Горбовский!
Два молодых телохранителя почтительно вносят обвисающее тело.
— Эй, малый, — обращается ко мне хозяин, — пересядь, освободи место поэту!
«Малый» (которому, кстати, за тридцать), ровесник Рейна, уже побывавший в шкуре «мальчика», покорно встает с тахты и пересаживается на стоящую напротив, у двери старую швейную машинку «Зингер» в деревянном чехле, становясь еще меньше ростом, особенно на фоне длинноногой девицы, восседающей рядом на стуле.
Телохранители бережно укладывают на тахту поэта.
Теперь все на месте — можно и начинать.
Пока хозяин ведет какие-то переговоры с гостем, я решаю выяснить, кто есть кто, и снизу вверх спрашиваю у девицы, показывая на Алексея Толстого:
— Прошу, прощения, это кто?
Девица обнаруживает меня глазами:
— Поэт.
— А это? — показываю я на другого.
Девица смотрит на меня, как солдат на вошь:
— Поэт.
— Это что же, — удивляюсь я, — все поэты? Сами пишут?
Это уже явный перебор. Но девица не слышит перебора.
Не знаю, собиралась ли она ответить. Потому что в это время хозяин возвещает:
— Начинаем!
И пока Генрих идет к своему лобному месту — столу у окна, добавляет, глядя на меня:
— Эй, малый, кончай флиртовать с девицей — послушай стихи, тебе это будет полезно!
Что это он на меня взъелся? — думаю я и покорно умолкаю.
— Псалмы, — объявляет Генрих. — Псалом первый.
— Читай седьмой, — вдруг говорит с кушетки чуть оклемавшийся Глеб.
— Прочту, — говорит Генрих. — Потом. Псалом первый, — повторяет он.
— Читай седьмой! — повышает голос Глеб.
— Позволь уж мне решать, — говорит напряженно Генрих.
— Читай седьмой. А то — полова, — настаивает Глеб.
— Глебушка, — говорит хозяин, — пусть читает что хочет.
— А я говорю: седьмой! — пьяно упирается Глеб.
— Ну, прочти седьмой, Генрих, — упрашивает хозяин. — Что тебе стоит?
— Да не буду я вообще ничего читать, — обижается Генрих и выходит в коридор.
Хозяин выходит за ним, все еще пытаясь как-то починить сломанный вечер. Слышно, как он уговаривает гостя уступить. Разговор удаляется от двери и переходит на кухню. Туда же, к месту события постепенно подтягиваются и другие гости. Глеб опять не подает признаков жизни.
Неожиданно для самого себя я поднимаюсь с машинки «Зингер», изрядно надавившей мне кобчик своей ручкой, пересекаю комнату и сажусь на письменный стол.
— Если бы у меня были такие стихи, — громко говорит Алексей Толстой сидящей рядом женщине, — я бы читал их в сортире.
Я вдруг ощущаю: вот оно! Спрыгиваю со стола и говорю прямо в это породистое лицо:
— Если бы я так понимал стихи, как вы, я бы не выходил из сортира.
Я не знаю ни его, ни того, как он понимает стихи — меня просто несет мое унижение.
Алексей Толстой багровеет прямо на глазах… и взрывается:
— Ты говно! Кто ты такой!? Я второй после Красовицкого! А ты кто? Ты говно!
Кто такой Красовицкий, я понятия не имею. Потом, через много лет, по-моему, в чьих-то воспоминаниях, снова наткнулся на это имя и какие-то строчки из него, вполне стандартные.
— Извините, — подчеркнуто вежливо, даже как-то униженно оправдываюсь я, — прошу прощения, я приезжий, я не знал, что вы второй после Красовицкого. Я думал, вы просто говно, а вы, оказывается второй… Прошу прощения.
— Ты слышала! — взревывает Толстой, обращаясь к женщине рядом. — Да кто ты такой?
Я спокойно выхожу в коридор покурить. Сопровождаемый ревом:
— Кто ты такой? Ты смотри, какое говно! Говно! — Толстого явно зациклило — мавр сделал свое дело.
Через несколько минут Толстой выходит за мной.
— Вы кто? — спрашивает он уже миролюбиво и на «вы». — Я же вижу, что вы совсем не тот, за кого себя выдаете.
— То, — говорю я, — то. Вы правильно определили: я — говно. Вот плаваю, как говно по воде, течением и прибило сюда.
— Нет, серьезно: кто вы?
— А серьезно? Я понимаю, что вас беспокоит: у вас здесь все по местам расставлены и вдруг… Вдруг я второй после Красовицкого. Тогда все переставлять придется. Не беспокойтесь — не придется — я вообще не по этой части — я математик. Все в порядке.
— Ладно, — говорит он, — прошу прощения. А все же…
— Да не скажет вам ничего моя фамилия, — говорю я. — Но, если хотите, одно условие: я говорю вам фамилию — и вы уходите. Мне очень хочется еще побыть говном без фамилии.
— Согласен, — говорит он.
Моя фамилия, естественно, ничего ему не сказала. Но, верный слову, он тут же вызвал женщину, сидевшую рядом:
— Мы уходим, — сказал он. — Запишите мой телефон — я бы очень хотел с вами встретиться…
Мы так и не встретились — тогда на меня навалились дела, а потом он уехал в Париж. Профессор Сорбонны Леонид Чертков вряд ли когда-нибудь вспомнил об этом эпизоде…
Из кухни доносились голоса – выяснение, «кто есть кто», грозило затянуться на всю ночь.
В комнате оставались четверо: я, не подающий признаков жизни Глеб Горбовский и два его телохранителя.
Вдруг Глеб поднялся:
— А где все?
— На кухне, Глебушка, — сказал один из телохранителей. — Сапгира уговаривают.
— Сапгир — говно, — убежденно сказал Глеб. — Вот я сейчас пойду и всех их обоссу.
Поэт поднялся с тахты и неторопливо стал расстегивать ширинку.
А ведь может, — подумал я, — он ведь даже не второй после Красовицкого, он — Первый.
— Глеб, — сказал я миролюбиво, — не стоит, пусть поговорят.
И тут оба телохранителя обернулись ко мне:
— Ты кто такой, чтобы на Глеба права качать?!
Господи, ну надо же…
— Да никто я. И права качать не собираюсь. Просто…
— Да кто ты такой?! — еще больше распалились они.
Стало ясно: сейчас, как по команде «фас», будут бить и бить больно.
Но вместо «фас» прозвучало совсем другое:
— Да кто вы такие, чтобы с поэтом так разговаривать? — сказал вдруг Глеб. — Вы сосунки! А мы с ним из одной стаи. Одногодки. Мы вчера из одной бутылки…
Вспомнил, — благодарно подумал я. — А ведь мог бы и не вспомнить…
В общем, вечер удался на славу.
Когда расходились, и без того не малого роста Рейн встал почему-то на табурет и, глядя на меня, именно на меня, почему-то на меня, за что-то на меня, опять скромно оседлавшего швейную машинку «Зингер» — знай, малый, свое место, торжественно сказал:
— К сведению некоторых первоприсутствующих: сегодня здесь было три члена Союза писателей и один большой Поэт.
На следующий день я позвонил в знакомую дверь. Хозяин открыл и уперся в меня взглядом: «Откуда, мол, и что это за географические новости?».
Я назвал фамилию.
— Входите, входите — сказал он. — Что ж это вы вчера не сказались?
А потом он читал свои стихи, ровные и правильные — похожие на отлично выполненное упражнение. «Профессионал! — думал я. — Наверное, второй после Красовицкого».
Из неопубликованной книги «О поэтах и поэзии»
Примечание. Только лет через сорок, уже здесь, в Германии, прочел в интернете стихи Красовицкого и Черткова. Перед последним (которого поставил бы первым) повинился бы, да не успел. Кстати, там же прочел биографические данные: о профессорстве в Сорбонне — ни слова. Возможно, я ошибся. Написал по слухам.
Похожие:
МАТРЕШКА Подарили человеку подарок – Расписную такую матрешку. Простовата матрешка немножко,...
Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –...
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
Стихотворения / 1980-1989Моталась лодка на воде.
Во тьме. На привязи причала.
И было все это – начало.
И это все вело к беде.
Как жаль, что все это потом
Поймется и потом прочтется –
Когда беда уже начнется …
И будет вовсе не о том.
3.06.81
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... [...]
Стихотворения / 1980-1989И время крышу прохудило.
И свод небесный печь прожгла.
И жизнь давно уже прошла.
А все никак не проходила.
А сам старик… Ну что он мог:
Слезясь глазами, верить в чудо –
Что будет день и вспомнит Бог
И призовет его оттуда.
И сядут рядом – он и Бог
Под перистыми облаками.
И скажет тот: «А что я мог?»,
Вздохнет и разведет руками.
13.02.89
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... [...]
Стихотворения / 1970-1979Вначале появилась пыль.
Ей не помешали ни замок, ни наглухо закрытые окна.
Она лежала на вещах тонкой серой пленкой.
Пока ее было мало.
Потом,
когда ее стало больше,
она свалялась в похожие на шерсть волокна,
Как будто комната заново творила кошку,
которая в той толчее куда-то пропала.
Потом с люстры сползла ниточка
и стала тянуться к паркету.
Каждый раз, когда хлопала дверь в парадном,
каждый раз, когда это случалось,
Она вздрагивала и долго еще качалась
В застоявшемся воздухе без малейшего ветра.
А еще,
с тех пор, как он умер, комната стала ловить чужие звуки:
Голоса, шорохи за стеной –
дребедень, всякую малость.
Даже когда где-то внизу водопроводчик возился в открытом люке…
С каждым прожитым днем что-то в ней менялось.
И пришло время
(год прошел, или дни, или месяцы),
Когда по стене пробежал первый таракан.
Он был голенастый и очень веселый.
Он осмотрелся и, видно, решил: поместимся.
И тогда вовсю повалили рыжие новоселы.
Ни щелочки пустой, ни трещины
они в ней не оставили.
Они расползались по ней,
как из квашни расползается тесто.
Они расползались по ней,
шурша надкрыльями и скрипя суставами.
И ни для чего человеческого в ней не осталось места.
А ниточка …А ниточка
все сползала с люстры.
Все качалась ниточка,
качалась, как живая…
И все это бывает,
когда в доме долго пусто.
А потому и не было,
что так не бывает.
15.11.75
Похожие:
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне....
ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... [...]
ПрозаНикогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от какого начала то, чем кончится, и от какого конца было то начало.
А конца не боишься – боишься начала. Потому что что-то может что-то значить, а может ничего не значить, а может казаться, что ничего не значит, а оказаться, что… Или показаться… И тогда всё это окажется словоблудием. Или покажется. Кому? Потомкам. А потомки, как потёмки.
Вот так и это.
Приходила суббота. Она была так же бедна, как и остальные. Гости съезжались на дачу.
В ожидании начала, ожидание для меня всегда мучительно, я решил вбить в землю большой, выше меня ростом, деревянный крест. Крест я нашел в кладовке. Он остался от старых хозяев. Зачем он был им, не знаю, даже не задумывался – в нашем подвале тоже можно найти все, что угодно, – здесь, на улицах нашего города, можно найти всякое – выставляют, выбрасывают, целое, поломанное – бесполезное, а я нахожу – просто не могу пройти мимо – и тащу в подвал, даже не представляя, зачем оно может понадобиться, – соображение пользы меня никогда не останавливало – стоит ли мелочиться, если даже дело всей моей жизни – писание стихов бесполезно, мало того, всё, за что бы я ни брался, в конце концов оказывалось бесполезным – такая вот интуиция.
Может быть, поэтому я решил поставить этот крест – превратить его во что-то полезное.
Честно говоря, мне и в голову не пришло бы превратить его во что-то полезное, если бы я недели три назад вечером не нашел (и, конечно, притащил) что-то плотно-серо-матерчатое, свернутое в длинную трубку, которое жена определила как жалюзи, не преминув – взглядом – отметить, что я верен себе. Этот взгляд меня и заставил подумать о том, как бы превратить это «жалюзи» во что-то полезное. Потому что как жалюзи оно нам было ни к чему. Это мне было ясно сразу. И стало еще яснее, когда жена добавила:
– Ничего, в подвале места еще хватит.
Тут я решил, что ни за что не отнесу его в подвал.
Поставив это вытянувшееся жалюзи, как нашкодившего школяра, в угол, я стал думать, к чему бы его приспособить.
И придумал!
– Слушай, – сказал я ей, – она будет ширмой.
– Чем, чем? – не поняла она, как всегда, сидевшая за компьютером. – Ширмой? Да, именно этого нам не хватало. В гостиной. Вы молодцы (так говорил наш сын, принимая вежливую форму за множественную).
Она думала, что победила. Но не тут-то было:
– Зачем в гостиной? – возразил я с заметным грузинским акцентом. – Поставим ее на даче – сама ведь говорила, что хотела бы загорать, да она насквозь просматривается с соседних участков. Вот поставлю – и загорай.
Она промолчала, и я стал думать, как сделать из этого – стоящего в углу, ширму.
Ту металлическую трубку, на которую оно было намотано, можно просто вбить стоймя в землю, но где взять вторую – об этом выбрасыватели как-то не позаботились.
Конечно, со временем можно найти и какой-то железный штырь или что-то такое, например, выброшенную швабру. И вбить в землю. Но за это время аргумент протухнет – как обычно, найдется контраргумент или окажется, что ширма ей вовсе ни к чему, не только в гостиной, и на даче, да и мне отсроченная победа будет уже ни к чему, и я, тоже как обычно, отойду на заранее подготовленные всей нашей совместной жизнью позиции: оно мне надо?
2.
Пока она занималась подготовкой к приему гостей, я вытащил этот крест и решил попробовать, вобьется ли он в землю или нужно будет вкопать. Где – пока не имело значения, хоть вот здесь, в двух шагах от кладовки – место буду искать потом – не мне же загорать за этой жалюзёй.
Поставил и стал бить молотком по перекладине. Конечно, лучше бы сверху, но тогда табурет еще нести.
Когда стало ясно, что лучше все-таки вкопать, на стук молотка вышла жена.
– Вот, решил попробовать – вместо второго стояка. Как ты думаешь, наверное, лучше вкопать?
– Ну да, более оригинального решения и представить себе нельзя: лежишь рядом с туалетом (он у нас совмещен с кладовкой), а над тобой – крест.
– При чем тут туалет – это же просто проба – вбить или вкопать, я же не идиот, чтобы здесь…
Но ничего этого она уже не слышала – произнеся положенную ей по роли ремарку, она повернулась и ушла со сцены.
Здесь я должен сделать маленькое отступление.
Через год или два после создания новой семьи выяснилось, что я не умею делать всё, что делаю. Кроме стихов и всякого рода думья.
Началось с обоев. Прежде клеил обои я, и не только в своей квартире, но и у друзей. У меня был кое-какой опыт, у нее – никакого.
Я стоял сверху.
– Ну, кто так клеит?! – сказала она снизу.
Баба з возу – кобыли лэгше. Я слез со стремянки и передал ей бразды правления. Потом оказалось, что я все делаю не то, не так и не там. И я молча «слезал со стремянки». В конце концов, мне был оставлен молоток. И гвозди. Без права определять, куда вбивать.
Я привык. Но сейчас дело шло к тому, что я могу потерять последнее мужское достоинство – молоток. И я возмутился: отнес свой крест в кладовку, швырнул молоток в ящик с инструментами, влез на чердак, лег на матрац и закрыл глаза – не видеть, не слышать, не обонять – отключиться!
Отключиться не удавалось – меня просто бесил этот крест. На ровном месте!
Я открыл глаза, тупо уставился в стену и… нашел наручники.
3.
Они лежали на улице, там, где я не так давно нашел видеокассеты, как оказалось, на каком-то языке – видно выброшенные съехавшими на родину сербами. Как я уже говорил, в Германии могут выбросить всё. Но чтобы наручники… Полицейский, точно, не выбросил бы. Преступник? Как он их снял? Распилил?
Интересно. Я поднял их – целехонькие. Но разомкнутые. Интересно.
Может, испорченные? Полицейский по дороге и выбросил.
Я надел их, как это делают полицейские в фильмах, на оба запястья, только на свои, нажал, они щелкнули и замкнулись – ничего не поломанные. Тогда опять непонятно.
Интересно.
Я подумал еще несколько секунд или минут и, вспомнив, что они защелкнулись, попробовал их открыть, снять.
И тут наступил «момент истины» – наручники не снимались.
Но кто-то же их снял – меня уже не интересовало, полицейский или преступник – перед тем, как выбросить. Может, и ключ тут же выбросил – зачем он ему? Да, скорее всего, где-то здесь, в траве.
Наверное, целый час шарил руками и глазами – нету. А там и свет в единственном окне погас – в темноте и искать нечего.
Вот идиот, так идиот – сам себя заковал. А теперь что делать? Теперь – только в полицейский участок. А где он, тот участок?
Но как-то вспомнил: там такое здание, недалеко – вроде, он и есть.
Участок оказался там, в том самом здании, слава богу. Я, честно, обрадовался. Но уже стоя перед дверью, подумал: а как я им все объясню – те несколько фраз, которые я могу сказать по-немецки: сколько стоит, где остановка, пожалуйста, извините, и без которых жить здесь просто невозможна, никак не подходят к ситуации, без которой не только можно, но и нормально, если ты сам нормальный, прожить всю жизнь? Меня даже позабавило, когда я представил, как я, войдя в участок и показывая им наручники, чтобы они сняли их, говорю: вас костет (сколько стоит?), как будто собираюсь купить эти проклятые наручники. И тогда они дружно отвозят меня в сумасшедший дом.
Но что делать…
4.
В комнате сидело двое: один – за столом, другой поодаль.
– Гутен таг, – сказал я, хотя был уже довольно явный абенд или даже нахт. И я мог бы вспомнить эти слова, если бы постарался, но не до стараний было. А гутен таг я говорил каждый день. Хоть в магазине кассирше, хоть в аптеке, хоть соседям по дому – оно входило в десятку слов, нужных для жизни, и от частого употребления само вылетало из меня. А поздно вечером, тем более, ночью ни магазины, ни аптеки не работали, да и соседи по дому не шастали, а даже если шастали, так встретиться мы не могли – я сидел и тупо смотрел убогие русские программы.
– Гутен таг, – повторил я, подойдя к столу.
Тот, что сидел за столом, вопросительно посмотрел на меня, как они сверяют фотографию на паспорте с живым лицом, потом опустил глаза…
И я увидел, что он увидел, протянул руки вперед, мол, снимите, и вдруг сказал: вас костет?
Тут уже второй привстал со стула – увидел.
Я опустил руки, прижал их к животу, как беременная женщина, – мавр сделал свое дело.
Полицейские на меня уже не смотрели – они смотрели друг на друга. Без слов. И я понимал, о чем они. Без слов.
– Ну, что ты на это скажешь? – спрашивал один.
– Побег, не иначе как побег, – отвечал другой.
– Это-то ясно, как стеклышко. Но откуда?
Старший сел набирать номера: один, другой, третий…
Я улыбнулся: как наш милиционер – тупой, ведь и так ясно. Ну, звони, звони – я подожду, мне не к спеху.
Поставив всю полицию имперского города Ганновера на ноги, старший угомонился: положил трубку на место и втупился в меня: ну, откуда ты на мою голову?
И тут только до меня дошло, что это не он, это я тупой. Тупой и к тому же без языка.
Молча смотрим друг на друга.
Потом он что-то говорит – видно, что-то придумал.
– Нихт ферштеен, – говорю я из своего военного детства. И тут же вспоминаю из пятого класса: стол – тыш, рыба – фыш, ножик – мессер, лучше – бэсэр, маслобойка – батерфас, что такое – васысдас, и про нашу училку немецкого: их бина, дубина, полено, бревно, ферштеен, что Лиина – скотина давно. Вот и нашлось нужное слово!
– Их бина, – говорю я, – русиш. Рашен, – уточняю я по-английски, которого не знаю еще больше, чем немецкий.
В этот волнующий момент «встречи на Эльбе» в дверях появился третий полицейский.
Вы верите, ну, не знаю, в Бога или провидение, ну, во что-то такое, что когда если тебе очень нужно, то оно появляется каким-то непостижимым образом? Я тоже не поверил бы, если бы…
Старший сказал ему что-то длинное, из чего я понял только одно слово: руссиш. Остальное и не нужно было понимать, потому что только это слово и было важно. И не только для меня.
Услышав его, третий подошел ко мне.
– Русский? – коротко спросил он. – Документы.
Я повернулся к нему левым боком, выпер как-то этот левый бок, мол, здесь.
Он понял, вытащил бумажник, порылся, достал что нужно, нет, не паспорт – паспорта я не ношу, но там адрес на всякий случай, номер телефона, который я никогда не помню, сказал что-то первому, тот снял трубку и стал звонить.
Я услышал радостный голос жены. Я не слышал, что она говорила, да и не важно это было, а важно было одно: что радовалась, что нашелся. Только говорила она почему-то по-русски, хотя отлично могла по-немецки.
Снизу раздавались знакомые голоса. Я поднялся с дивана и как ни в чем ни бывало вышел к гостям…
Вот я и говорю: никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от какого начала то, чем кончится, и от какого конца было то начало.
Похожие:
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес...
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПРАВО НА ЛИЧНОСТЬ Очередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка... [...]
Стихотворения / 1980-1989Что я помню? Кривой забор.
Над забором – шелковиц ветки.
Через весь наш тишайший двор
Перекрикиваются соседки.
Что почем, узнают, и где,
Сколько сахару класть в клубнику …
И в заботе этой великой
Сходит медленный летний день.
1988
Похожие:
ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как...
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
ПАЦАНЫ Несчастлив, кто молится многим богам. Счастлив, кто молится одному богу…...
В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... [...]
Стихотворения / 1980-1989Кто сажал, а кто сидел –
Все изрядно поседели.
Встретились среди недели,
Посреди житейских дел.
Стоя так, к плечу плечом,
Медленно тянули пиво,
К стойке жались сиротливо,
Говорили ни о чем.
Жизнь не так уж и горька,
И глядишь: прожил неплохо –
От открытия эпохи
До закрытия ларька.
16.01.88
Похожие:
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ А у вдовы, молодой и бедовой, Ночью кончается месяц медовый....
СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И...
РУССКАЯ ИСТОРИЯ Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели....
СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... [...]
Публицистика– Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова.
– Инициалы?
Я удивился и даже обиделся.
– Михаил Аркадьевич, – сказал я и с нажимом, хотя никто меня об этом не спрашивал, добавил, – поэт.
– Б – 9 – 77 – 54
– Спасибо.
– Б – 9 – 77– 54. Мне, пожалуйста, Светлова.
– Я слушаю.
– Я из Днепропетровска. Мне очень нужно с вами встретиться. Я проездом.
– Ну, пгиезжайте.
– Сейчас?
– Можно и сейчас. Только сейчас дождь.
– Это ничего.
– Газве что ничего. Тогда валяйте.
– Еду.
– Подождите. А вы знаете, куда?
– Нет.
– Тогда пгиезжайте. Пгоезд Художественного театга, 2, квагтига 2а. Найдете?
– Конечно.
Я выскакиваю на улицу. Льет дождь. Все ужасно торопятся. Мне впопыхах объясняют, как и куда. Объясняют бестолково. Так, что я долго ищу, как и куда …
Открывает мне человек, очень похожий на карикатуру из Архангельского. И рыжий. К рыжим у меня отношение вполне определенное. Рыжих у нас на Чечелевке не любили. Иногда рыжих жалели. Чаще – дразнили. У рыжих имен не было, просто говорили: «Рыжий». А у этого было имя. Еще какое! Такое, что он просто не мог быть рыжим, не имел права. А вот был. И это было большим ударом по моим представлениям о рыжих, вообще, и о поэтах, в частности.
Я был уже не мальчиком. Но мужем я еще тоже не был. Мне было 17. И у меня были иллюзии. И насчет поэтов и насчет рыжих.
… А потом я читал стихи. А рыжий, немного похожий на карикатуру, быстрыми шагами ходил по комнате, почти бегал, и, картавя (он еще и картавил!), повторял:
– Дегмо.
– И это тоже дегмо.
Чего греха таить, мне было обидно за Рыжего: считается большим поэтом и абсолютно ничего не понимает в стихах.
За себя мне обидно не было: я твердо знал, что я – гений. Может, чуть поменьше Пушкина. И то неизвестно. Потому что в школе меня носили на руках. Потому что за урок я однажды написал целую поэму толщиной в тетрадь. Потому что незадолго до нашей встречи я получил свой первый гонорар в газете «Сталинская магистраль». Потому что во дворце пионеров я получил первую премию на конкурсе, а в университете, студентом которого я стал в этом году, – вторую. Все факты говорили об одном – в русскую поэзию пришла яркая, самобытная личность.
– Дегмо, – еще раз повторил Рыжий. Как попугай.
И тогда я решил доконать его – начал читать свой лучший стих:
Шел дождь всю ночь. Земля насквозь промокла.
Шатался ветер пьяный меж ветвей,
И тонко грусть вызванивали стекла
На нервов напряженной тетиве …
– А это уж совсем дегмо, – сказал Рыжий.
Ну, это уж слишком!
– Почему?
– А потому, мой мальчик, что сгавнение – это бинокль. Оно должно пгиближать смысл. А вы бинокль повогачиваете не той стогоной. «Негвов напряженной тетиве …». Вегтите, вегтите, а куда вегтите? Пгоще надо, пгоще.
Я заметил, что все картавые люди очень любят говорить слова на «р». Они прямо прилипают к ним, как мухи к липучке. Их прямо от этих слов за уши не оттащишь.
И тут я почему-то ужасно обиделся и приуныл. Кажется даже, у меня впервые мелькнула мысль, что я не гений, может быть, не гений. И мне расхотелось читать. И все же я прочитал еще несколько.
Где-то в середине одного стиха Рыжий остановил меня:
– Вот это хогошо! Я бы даже укгал это у вас. Честное слово, укгал бы. Как это:
Маленький, ему иггать бы вечно,
И покамест не собьется с ног,
Стгоить гогод, маленький, конечно,
Самый беззащитный гогодок.
Здогово! Только вы же этого не понимаете.
– Почему? Ведь я же написал!
– Ну и что? Подумаешь, он написал! А не понимаете. Вот тетиву негвов понимаете. А это – нет …
А потом я сказал ему, что хочу поступить в Литинститут.
– Ни в коем случае, – сказал он. – Я не могу гагантиговать, что у вас есть талант. И не могу гагантиговать, что у вас его нет. И никто не может. Потому что бога нет. Но если у вас есть искга божья, то она и без Литинститута возгогится в пламя. А если нет … Если б вы знали, сколько бездагностей после Литинститута бегает по гедакциям и пгосит напечатать дегмо. А дегмо не берут. Часто не бегут. А дгугого ничего они не умеют – это маленькие фабгички по выгаботке дегма. Кустаги. Но и кустагям что-то есть надо, на хлеб загабатывать надо. Вот они и бегают. Жалкое згелище.
… Не знаю, какое зрелище представляли собой маленькие фабрички по выработке дерьма, но когда я шел от Светлова, зрелище было жалким. Еще бы – человек прощался с мечтой.
Но безвыходных положений не бывает. Пройдя несколько улиц, я нашел выход: я забыл, сколько раз было произнесено сакраментальное «дегмо», и помнил только одно: «Я бы даже укгал это у вас». Значит, думал я, искга во мне все же есть, значит, не все так уж безнадежно. Даже совсем наоборот.
Единственное, что все же не давало мне покоя: я действительно не понимал, чем та строфа лучше других и почему Рыжий так ухватился за нее.
… Через три года, написав сотни дегмовых строк, я понял, чем та строфа была лучше других. Для Светлова. А через восемь лет я с удовольствием отдал бы ее Светлову. Потому, что это была не моя строфа. Потому что это была его строфа.
Похожие:
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что...
О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
ЛитературоведениеГрафомальчик – это диагноз. «Юноша бледный со взором горящим» – типичные симптомы болезни.
Графомальчик – это, прежде всего, повышенная эмоциональность, которую необходимо излить. Сначала – в стихи. Потом стихи – на других. На кого угодно. Когда угодно. Где угодно. И даже если не угодно.
Господи, что это за жуткая, беспардонная, бесстыдная страсть начинающих читать стихи где угодно, когда угодно и первому встречному! Потому и беспардонная, наверное, что страсть.
– Можно, я вам стихи почитаю?
Для начинающего поэта это, как для грабителя нашей, советской эпохи, «закурить не найдется?» или «который час?»: независимо от ответа все равно ограбит.
Вспоминается такой случай. Собрались в одном московском доме, в комнате у Алика Гинзбурга, только вернувшегося из заключения. Хорошо знакомые и мало знакомые. Приглядывались. Шел какой-то треп. Потом читали стихи. Демократически – по кругу.
Вдруг входит некто лет 22 с портфелем. Как он попал сюда, никто потом объяснить не мог.
– Можно, я почитаю стихи?
– Валяй (демократия же).
Некто примащивается у стола, лезет в портфель, достает несколько листочков и торжественно объявляет: «Консоме!» (или что-то в этом роде, точно не помню).
Вроде, блюдо какое-то, – подумал я. – К чему бы это?
Оказалось, к стихам. Было их много. И все назывались как-то ресторанно (только потом выяснилось, что автор – повар или что-то в это роде). Высоким голосом кастрата он читал:
– Как хорошо, когда стучат каблуки,
Когда стучат каблуки, когда стучат каблуки!
Как хорошо, когда танцуют твист,
Когда танцуют твист, когда танцуют твист!
И так далее. Но далее я не запомнил.
– Слушай, – сказал один из гостей, чуть– чуть гаерствуя, – как тебя звать хоть?
– Юп, – сказал некто, – фамилия моя такая.
– Юп – его мать, – не удержался и вполголоса пояснил кто-то.
А Юп самозабвенно продолжал токовать.
То один, то другой стали выходить в коридор и уже не возвращались. Я был провинциалом и соблюдал правила вежливости. И пришло время, когда мы остались наедине друг с другом, так сказать, тет а тет. А поток все не иссякал.
– Много еще? – спросил я.
– Много, – утешил меня Юп, – полный портфель.
Тогда я тоже встал и стал бочком пробираться к выходу.
Как-то заметив этот маневр, Юп прервал чтение:
– Что, – спросил он страдальчески, – вам не нравится?
– Не очень, – сказал я уклончиво.
– И “Бульон с фрикадельками”’?
– А бульон с фрикадельками я вообще не люблю, – сказал я. И это уж была чистая правда, без всякой там дипломатии, но и без острословия …
Кстати, через много лет в Ленинграде я снова в каком-то клубе или на литобъединении увидел Юпа. Теперь он был с бородкой и меня, конечно, не узнал. Но я-то его узнал и… сбежал …
Наверное, каждый человек нуждается в самоутверждении. Но особенно яростна эта необходимость в начинающем. Да, он убежден в своей гениальности. Но где-то глубоко внутри прячется сомнение: а вдруг? Эта амбивалентность – один из наиболее характерных симптомов комплекса неполноценности – доводит его до бесстыдства: ему ничего не стоит прийти к известному поэту и вымогать признания. Точно так же он придет в газету, в журнал, выйдет на любые подмостки перед любой аудиторией. Он ищет у вас признания и самоутверждается через это признание.
Узнав, что кто-то из таких же, как он, пишет стихи, он сделает все, чтобы услышать их. И только затем, чтобы убедиться: плохо пишет, хуже, чем он. А если, не дай Бог, не удастся убедить себя в этом, исходит завистью.
Так же ищут признания и самоутверждаются в любви. Для многих и во многом любовь – это, прежде всего, способ самоутверждения. Чем больше мучит тебя комплекс неполноценности, тем больше ты нуждаешься в победах. Начинающему стихотворцу, как бабнику, нужны все новые и новые подтверждения его талантливости. Ему не нужно любить, ему нужно, чтобы его любили, тем самым подтверждая его избранность. Мои друзья, знавшие Юнну Мориц в молодости, рассказывали, что когда при ней хвалили другого поэта, муж гладил ее руку, приговаривая: “Средний талант, средний талант».
Но вот однажды ты обнаруживаешь, что тебе не так уж нестерпимо хочется читать стихи первому попавшемуся. И читаешь ты их теперь редко и избранным. И чужая оценка значит для тебя все меньше и меньше и уже не вызывает таких эмоций – радости или обиды – как раньше. И других стихотворцев ты слушаешь не так, как раньше: оценивая «хорошо» или «плохо», а не «лучше» или «хуже». И так же читаешь известных поэтов.
Казавшаяся неизбывной потребность сравнения исчезла. И это главный симптом того, что ты стал в поэзии самим собой – научился, сумел выразить в ней свою личность. Теперь тебе не нужно сравнения – ни Пушкину, ни Блоку, какими бы великими они ни были, не заменить тебя – личность неповторима. И ты уже не нуждаешься в доказательстве своей единственности извне, ты избавился от постыдной зависимости от этого “извне”. Ты стал.
Как и в любви. Если ты обнаруживаешь, что тебе важно любить, а не то, что тебя любят, испытывать это чувство – писать свой стих, значит, не самоутверждения ищешь ты в женщине, не средство она для тебя, но цель. И тогда женщина становится для тебя поэзией, а ты – поэтом.
Из книги «О поэтах и поэзии»
Похожие:
Поэты и актеры или КАК ЧИТАТЬ СТИХИ Поэты и актеры читают стихи по-разному. Старый поэт Георгий Аркадьевич...
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и... [...]
Стихотворения / 1980-1989…А день не проходил.
Летучий летний день.
Торчал себе, как пень,
какой-то длинный полдень.
И медный диск сиял,
начищенный, как орден.
А я-то ощущал:
сегодня быть беде.
И вроде – ничего:
соседка приходила,
Старьевщик под окном
приманивал детей:
На дудочке играл,
менял на шило мыло …
А я-то ощущал:
сегодня быть беде.
День так и не прошел
– маячит на виду,
Вон тень его лежит
в проулке за сараем.
И мне бы отойти …
Да на мою беду
Старьевщик под окном
на дудочке играет.
28.12.82
Похожие:
ПОЛСТОЛЕТИЯ ТОМУ НАЗАД День начинался коврижкой домашней, Запахом сдобы в громадной квартире, Старой...
В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке...
ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... [...]
Стихотворения / 1990-1999Казалось бы, спросить – чего уж проще –
И оборвать назойливый мотив.
Когда-то там был дом, где нынче площадь.
Когда-то.
Там.
Но как в него войти?
И вот я вновь и вновь иду на площадь,
Выкуриваю пачку сигарет…
Казалось бы, спросить. Чего уж проще…
Но пусто в доме.
Да и дома нет.
24.04.1996
Похожие:
ЖЕНЕ Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
У КОЛОДЦА У колодца с бадьей Поп с попадьей. Он воды б... [...]
Стихотворения / 1960-1969Так она и стояла.
Затерянная.
В сером плаще.
А он уже не помнил,
что у нее есть плащ
и что на свете бывает дождь.
И он чуть не задохнулся от всех этих глупых вещей.
Или от того, что слишком много курил в эту ночь.
А потом их кто-то толкал.
Локтями.
Чемоданами.
Спинами.
И он рассказывал.
О раскаленных камнях.
О ящерицах.
О том, как погибал Чалый.
А она смотрела на него
глазами, не улыбающимися
и какими-то очень длинными.
Какими-то очень спокойными.
И при этом молчала.
И от этого он все говорил и говорил.
И все совсем не о том.
И вспоминал другое:
– Постарайся. Будет скверно, если и ты не придешь.
И еще он вспоминал женщину с узким, как у ящерицы, ртом,
Которой он рассказывал о ней,
когда забыл, что на свете бывает дождь.
И снова:
про белые камни,
про песок, заносящий погребенных,
про рыжую морду в пене, плачущую ему …
«Почему я ему рассказываю,
как по ночам у соседей плакал ребенок,
И почему он все время молчит?
Почему?».
09.02.64
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –...
ЭЛЕГИЯ. ВЕК ХХ Кафе, где можно пить и петь, Где одинокие мужчины Бросают...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... [...]