Яков Островский
Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.
08.2014
Стих дня
Городской ноктюрн
У ночи своя походка.
У человека – своя.
Человек останавливается.
Ночь продолжает идти.
Недавно добавленные:
Стихотворения / 1960-1969Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге.
Линии ложились густо и ровно.
Он по-хозяйски подошел к шкафчику,
налил стакан малаги
И сказал себе: «Будем здоровы».
И налил еще, и еще, и еще раз.
Но линии ложились по-прежнему – ровно и густо.
Он чертыхнулся и стал рисовать женские профили без глаз
И глаза без профилей.
И в глазах было темно и пусто.
Как на улице, – усмехнулся он
и подумал, что хорошо бы поужинать…
Еще несколько раз звонил телефон.
Но… к себе не звонят.
Остальное было неинтересно и ненужно.
Он долго вглядывался в фотографию на столике.
Он стоял перед ней, стараясь не шататься.
И только тогда понял, что пьян,
пьян настолько,
Что может даже остаться.
Кошка на пухлом пуфике приоткрыла зеленый глаз
И долго смотрела на огромный квадратный ботинок.
К левому краю ботинка присохла грязь.
Кошка спрыгнула на блестящий паркет
и ушла за холодильник.
Он вспомнил того солдата.
(Он сам тогда был солдатом).
Тот стоял на краю воронки,
наполненной жидкой глиной,
И повторял: «Жить», не спуская глаз с автомата,
И размазывал слезы по лицу, обросшему щетиной.
И тогда он сказал: «Хорошо».
И тогда он сказал: «Беги».
И опустил автомат,
потому что сначала тот не понял ничего.
А потом тот по грязи подполз к нему
и принялся целовать его сапоги.
И тогда он не выдержал.
И убил его…
За окном шел дождь.
Как тогда.
Тягучий и долгий, как бред.
Где-то за стеной гудели голоса.
Он надел плащ и выключил свет…
…И остались лежать на столе пустые глаза.
29.04.62
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова...
ХРИСТОС И ИУДА (цикл стихов) Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее. Но никто...
БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... [...]
Стихотворения / 1990-1999Человек схватил кусок,
Переулок пересек,
На бегу жуя.
Задохнулся у столба.
Глянул: а за ним – толпа.
В той толпе и я.
Снег летит наискосок.
Боже, что мне тот кусок?!
Господи, избавь!
Желтым светится фонарь.
Дело к ночи, и как встарь,
Время для забав.
А потом он там лежал,
В кулаке кусок зажав,
Кончив путь земной…
Я-то, я-то тут при чем?
Кто-то дышит мне в плечо.
И толпа за мной.
12.02.90
Похожие:
БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –...
СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть...
ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1970-1979Подарили человеку подарок –
Расписную такую матрешку.
Простовата матрешка немножко,
И узор пожалуй что ярок.
Ну, дареному-то в зубы не смотрят,
Не в игре играть против правил.
Окрестил ее хозяин Мотрей.
На комод ее хозяин поставил.
Тихо медленные годы проходят,
Над хозяином плывут и над куклою.
И стоит себе Мотря на комоде.
С ребятишками внутри.
Круууглая…
4.05.71
Похожие:
ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла...
БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,...
ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный...
ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Сивый мерин стоял в конюшне.
Ночью мыши шуршали в соломе.
А в притихшем Нюшкином доме
Женихи приходили к Нюшке.
Приходил молодой и красивый –
Тот, убитый еще под Брестом.
И рыдала во сне невеста.
И вздыхал на конюшне сивый,
Как вздыхает лошадь от века
От овса, от красной морошки…
………………………………………
…А потом приходил калека.
И играл на губной гармошке.
Он гудел и гудел до боли.
И в глазах мельтешили мухи …
Говорят, что ночами в поле
Он для Нюшки искал свои руки.
В минном поле у Козьего лога,
Где сорняк такой – не уполешь.
…Их еще приходило много.
Только как их, родных, упомнишь?
И ночами все снится Нюшке
(Только кто объяснит ей это?):
Сивый мерин стоит в конюшне.
Старый мерин.
Которого нету.
05.79
Похожие:
ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие...
КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет». И...
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
НИЩИЙ Я увидел нищего. И пошел вслед. Я не знаю, почему... [...]
ЛитературоведениеПоэты и актеры читают стихи по-разному.
Старый поэт Георгий Аркадьевич Шенгели однажды рассказал мне два забавных случая.
– Как-то поздним вечером – звонок в дверь. На пороге – Эдуард.
– Извини за вторжение, Георгий, но я от Качалова. Начитал мои стихи и подарил пластинку. «Весну» мою начитал. Не терпелось послушать.
Поставили на граммофон – вот он, от тех времен так и стоит.
Поставили. И густой, вальяжный баритон Качалова начал:
– В аллеях столбов…
Здесь он сделал паузу, как бы набирая в легкие воздух. И действительно, следующая строка зазвучала еще мощнее:
– По дорогам перронов, – протянул он, голосовым жестом подчеркивая длину этих перронов. – Лягушечья, – выделил артист своим мягким задушевным баритоном, – прозелень
Дачных, – протянул он с ударением, и сразу стало ясно, что в вагонах этих сидят такие же вальяжные люди – дачники, –
Вагонов.
Очередная пауза приготовила слушателей к следующей строфе. Которой не суждено было сбыться – Багрицкий, стоявший рядом с граммофоном, плюнул в раструб, сорвал пластинку, бросил ее на пол и яростно стал топтать тяжелыми ногами.
– Припомнился мне в связи с этим и другой случай, – продолжил Шенгели. – Как-то Бонди пригласили во МХАТ прочесть лекцию о том, как нужно читать стихи. Послушать известного пушкиниста собрался весь цвет театра.
Бонди взошел на кафедру, положил перед собой листочек с какими-то заметками и начал:
– Актеры стихов читать не умеют.
– А Качалов? – возмутился кто-то.
Бонди медленно свернул листочек в трубочку и сошел с кафедры. Лекция не состоялась.
***
Через много лет мне довелось самому услышать «Весну» в исполнении Качалова. Я дослушал ее до конца, до тех самых строк, в которых поезд попыхивает в похоти и это «хоти» повторяется и сливается с перестуком колес: «Хотится! Хотится! Хотится! Хотится!». И когда Качалов бархатным баритоном отделил поезд от похоти паузой, с какой-то трудно передаваемой, брезгливой, что ли, интонацией выделив эту самую похоть, а затем отделив друг от друга и все «хотится», расцветив их – мастер! – четырьмя различными интонациями: произнеся первое, как вопрос, второе – как ответ, третье – не помню уже как, но как-то иначе, а четвертое протянул басово, как вой или протяжный крик, я почувствовал то же отвращение, точнее, извращение, которое, наверное, почувствовал Багрицкий.
Будем справедливы: публика (я говорю о времени Багрицкого и моем – о времени МХАТа) любит артистическое чтение, публика обожает Качалова. Публика и актер сливаются в экстазе непонимания – непонимания ни того, что такое стихи, ни того, зачем пишут в рифму.
Зачем актеру нужна публика, известно. Публике нужен актер для того, чтобы выделить, отделить от стиха смысл, который ритм и рифма только затемняют, хотя он и без того темен для большинства и невнятен.
Актера учат: главное в любой роли – найти смысл. Обнаружить и вынести его наружу – к зрителю, слушателю. Стих, проза, драма – обнаружить и вынести!
И вот, в отличие от поэта, который читает – и понимает – любые – не только свои – стихи «с листа», подчиняясь и угадывая вперед волну стиховой интонации, актер начинает с того, что отделяет смысл от формы (в драматургии за него это делает режиссер). И, разделав стих, как мясник тушу, находит этому смыслу артистическую форму, в которой этот, побывавший на разделочном столе, смысл будет подан зрителю в удобном для пищеварения виде – в котором ритмом и рифмой можно и пренебречь, в котором стиховые паузы будут заменены грамматическими, а стиховые ударения – логическими, смысловыми, в котором все это будет щедро сдобрено мимикой, жестом – лицедейством. (Я помню, как один певец, выпевая «Мы поедем, мы помчимся На оленях утром ранним», вытягивал вперед руки, по-видимому, держась за вожжи или за что там на нартах держатся, и при этом наклонялся вперед, что, наверное, мешало ему изобразить еще и оленя – для этого руки нужно было бы поднять над головой, превратив их в рога. Я видел, как другой пел «Под крылом самолета о чем-то поет…», помахивая руками – крыльями. Так научили, так велел МХАТ – изображать смысл, доносить! И доносили.
Похожие:
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
ДИАГНОЗ Графомальчик – это диагноз. «Юноша бледный со взором горящим» –...
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет.... [...]
Стихотворения / 1960-1969Теперь это вроде уже ни к чему…
Но что-то там было, внутри этих глаз.
Что-то, что я подумал: предаст,
Лучше в такое идти одному –
Просто спокойней так, одному.
…Странные это были глаза…
Помнится, он еще что-то сказал.
Что-то, что я не поверил ему…
А потом он так странно умирал.
Долго. И как-то совсем неумело:
Просто лицо становилось белым,
Просто белело… А он умирал.
Я положил его на шинель –
Всё таки мягче так, на шинели…
Руки последними побелели…
В детстве он сильно ветрянкой болел.
июль–12.12.1965
Похожие:
БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,...
ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова...
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... [...]
Стихотворения / 1970-1979Говорил, что акробат.
Все другие акробаты
Ходят в цирке по канату.
Ну а где его канат?
Не достал? Скажи на милость,
Не хватило вдруг пеньки.
Ну, служил бы…
Не служилось –
Просто было не с руки.
Что-то в жизни не сложилось.
Рад бы в рай, да так вот, брат.
Так уж вышло: не случилось
Вовремя достать канат.
То стоял, да не досталось,
То – война, а то – жена…
А когда пришло под старость,
Бог и вспомнил: вот те, на.
Отказаться – мол, не может,
Ну а он пеньке и рад…
Так и кончил – акробат! –
На канате
волей божьей…
…Крюк торчит из потолка.
Он висит смешно и глупо…
А над ним – высокий купол:
Синий шелк
и облака.
7.02.79
Похожие:
ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие...
СМЕРТЬ ЮНКЕРА Суд идет революционный … М.Голодный И тот, чьим именем...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили...
СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... [...]
Стихотворения / 1990-1999У колодца с бадьей
Поп с попадьей.
Он воды б набрал,
Да кто-то цепь украл.
А тот, кто цепь украл,
Он не вор, не тать –
Он и сам пришел,
Чтоб воды набрать.
А как воды набрал,
Так и цепь украл.
И осталась бадья,
Что та попадья –
Ни напиться,
Ни умыться,
Ни на цепь посадить.
10.11.1995
Похожие:
НА ОСТАНОВКЕ Она не умела работать локтями. А мужик был ловкий –...
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой...
КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой...
СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... [...]
Проза— Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.
Я стоял возле него, как вкопанный. Долго уже стоял. Я уже мог с закрытыми глазами сказать, на какую по счету дырочку застегнут у него ремень. Но ремень — это все была чепуха. Навидался я их столько угодно. А больше него никто не стоял. Я да он. Больше никто. На весь базар.
— Дядя, почем часы? — спросил я.
Фунт внимания, кило презрения.
— Часы знаменитые, швейцарские, царские!
— Дядя, — сказал я, подходя еще ближе, — почем часы?
Солдат посмотрел на меня. Все — таки глаз у него был очень зеленый. Хотя и один. Может, из другого перешло. Кто знает?
— Какие? — спросил он.
— Вот эти, какие же?
— Вот эти? — переспросил солдат и посмотрел на них так, как будто в первый раз увидел. — Барахло это, — сказал он убежденно и даже сплюнул от презрения. — Грош цена им в базарный день.
Да тебе-то зачем? У тебя и денег таких нету. — И отведя от меня единственный зеленый глаз, громко, но уже не так громко и без выражения сказал, — Часы знаменитые, швейцарские, царские.
— А вот и есть, — сказал я. Это он не знал, что есть, а я знал, что есть. Потому что дней несколько назад мать послала меня продавать буханку хлеба — мы с ней наэкономили целую буханку. Продать велела за 90 рублей. Ну, покупатель сразу нашелся. И торговаться не стал. Сунул мне красненькие тридцатки, взял буханку и тут же стал отдирать от нее куски и уминать. А я себе пошел. Только отошел немного — вспомнил: пересчитать нужно. А то такие жуки попадаются. Тетю Настю на гребешках так обжулили, что она, наверное, целый месяц плакала.
Пересчитал — пять красненьких. Выходит 150. Пересчитал опять — опять то же выходит. Искать я его не стал. А и стал бы — на базаре где искать — базар большой.
Ну, я обрадовался. Две красненьких себе заначил. А 90 матери отдал. Без обману.
— Давай, пацан, шагай отсюда, а то ты мне всю торговлю портишь, — сказал солдат. — Не маленький уже — понимать должен.
— Есть у меня деньги, — сказал я, потому что в первый раз он, наверное, не расслышал. — Вот, гляди, если не веришь.
Я вытащил из кармана две красненькие и показал солдату.
— Ишь ты! — удивился солдат. — Украл, небось?
— Не-е, — сказал я. — Сроду еще не крал.
— Еще? — вдруг чего-то развеселился солдат. — А скоро ли соберешься?
— Мать дала, — соврал я. — Правда.
— Правда, так правда, — сказал он. -Ну, и чего же ты хочешь?
— Часы, — сказал я. — Сколько?
— Так барахло они, — сказал солдат. — Говорю тебе честно — барахло.
А глаз у него зеленый захитренный
— Ну, и пусть барахло, — сказал я. — А я куплю. Если цена подходящая.
Солдат помолчал. Посмотрел на часы. Потом отбил чечетку сапогами. Сапоги у него были большие и до самой шинели забрызганные грязью. Потом посмотрел на тетку с леденцами. Потом — еще куда-то в ряды. Совсем забыл про меня. Видать, контуженный.
А потом вспомнил.
— Две красненьких и стоит, — сказал он. — Как раз две красненьких.
Такое совпадение! Я даже не поверил.
— Две? — спросил я.
— Две, сказал он. А глаз его посмотрел куда-то в сторону.
— А послушать можно? — спросил я.
— Сколько хочешь, — сказал он, покрутил завод и протянул мне часы. — Слушай.
Тикали они мирово. А секундная стрелка, маленькая такая, бегала, как бешенная. Я подождал, пока она пробежала целый круг, а тогда уж отдал солдату деньги. Отдал деньги и пошел. И пока выходил с базара, то смотрел, как стрелка бегает, то слушал, как они тикают. Здорово!
Только я вышел с базара — стрелка остановилась. Приложил к уху — не тикают. Все. Копец, как говорит Витька. Надул меня солдат. Как пить дать, надул.
Кинулся я обратно. А он возле пирожков стоит горяченьких. Я думал, он бежать будет. А он увидел меня — и сам ко мне.
— Только не кричи, — говорит. — Что случилось?
— А то, — говорю, — случилось, что не идут они. Вот, что случилось.
— Правильно, — говорит. — Потому что барахло. Я же тебя предупреждал, что барахло.
— Я ж думал, ты шутишь, — сказал я. — А теперь давай деньги назад.
— Что с возу упало, то пропало, — сказал он. — Я продал — ты купил, — сказал он. — Это базар. Такое дело. Сам, небось, знаешь — не маленький.
— Ладно, — сказал я. — Подавись ты моими красненькими и своими швейцарскими, царскими.
Кинул я их в грязь прямо, повернулся и пошел. Только по дороге заплакал. Да и то не сильно. Но обидно же все — таки.
Вышел я с этого проклятого базара. Когда слышу — бежит кто-то. Обернулся — интересно же. А это он. Подбежал.
— Слушай, — говорит, — пацан. На тебе твои деньги. Ты на меня не обижайся — я третий день не ел. Ну и… Такая петрушка получилась. И часы возьми. Они хорошие. Только не идут…
Посмотрел я на него — и правда, видно, что голодный. Взял часы, взял деньги да и пошел себе.
Похожие:
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес...
ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел...
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Закатился пятак под лавку.
Закатился, дурак, по пьянке.
А и выпил всего полбанки.
Ах, поручик, пора в отставку.
Уходи в отставку, поручик, –
Хуже нет – дожить до бесчестья.
Уезжай-ка в поместье лучше.
Только где оно, то поместье?
Нет поместья. Изба чужая.
На полатях детишек стайка.
И поручик не уезжает.
Служит,
мается,
спит с хозяйкой.
19.06.1992
Похожие:
БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная...
БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –...
ИУДА Что ты делаешь здесь? Разве эта земля – твоя? Разве...
СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... [...]
Проза«Романы кончаются тем, что герой и героиня женились. Надо начинать с этого, а кончать тем, что они разженились, то есть освободились. А то описывать жизнь людей так, чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам»
Л. Толстой
Этот роман Л. Н. Толстой писал всю жизнь.
Это единственный роман, который создает каждый из нас.
Мне отмщение и аз воздам.
Пролог
«Не знаю, что называют любовью, – написал Толстой в своем дневнике в 1851 году. И через одиннадцать лет: «Что, ежели и это – желание любить, а не любовь?».
Задолго до вашего рождения общество вывешивает для всеобщего обозрения прейскурант, которого вы и в глаза не видели никогда, но который, тем не менее, вас заставляют освоить от самого начала жизни вашей, да так, что вы, и не подозревая об этом, все время смотрите на него, сверяя с ним свои желания, свои чувства, свои поступки.
Прейскурант: понятие и цена. По законам рынка, как и во всех других случаях, она возрастает в зависимости от большей или меньшей доступности, распространенности товара: например, дружба ценится больше, чем просто приятельство.
Это не просто абстракция. Ибо человек, действительно, за все платит и знает (хотя часто не осознает), что должен платить. Платит далеким и близким. Платит за услугу. Платит за отношение: «Если ты мне друг, то должен… », «Какой же ты друг, если… », «Так-то он мне отплатил за мое хорошее отношение». В принципе плата должна быть эквивалентной: за дружбу – дружбой, за верность – верностью. А за неверность, предательство, подлость? Тоже плата – расплата: око – за око, зуб – за зуб. И потому мы всегда требуем платы или расплаты. И ощущаем себя обманутыми, когда кто-то отказывается платить по счету: на верность отвечает неверностью, на дружбу – не готовностью прийти на помощь, пожертвовать чем-то – оплатить отношение.
Незримый прейскурант регулирует, приводит в систему человеческие отношения.
Всему своя цена. Но самая высокая – любви. На рынке жизни за любовь можно требовать… всего. Ибо любовью оправдывается все. Даже предательство. Даже убийство. Ибо нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь.
За что же мы готовы так высоко, подчас так страшно, платить?
«Я не хочу допускать, что истинному союзу двух душ могут помешать внешние препятствия. Не любовь такая любовь, которая изменяется в зависимости от изменений окружающего или гнется и исчезает под влиянием посторонней силы…
О нет! Это раз навсегда поставленная веха, которая неколебимо встречает бури; для каждого суденышка это путеводная звезда, высота которой может быть измерена, но истинное влияние которой неведомо.
Любовь – не игрушка Времени, хотя розовые губы и щеки подвержены действию его губительной косы; любовь не изменяется вместе с его краткими часами и неделями, но остается постоянной до самого страшного суда.
Если все это заблуждение и если подтвердится на мне самом, – я никогда не писал, и никто никогда не любил». Это Шекспир: прославленный 116 сонет.
«Любовь – единственная страсть, не признающая ни прошлого, ни будущего». Это Гюго. Через столетия после Шекспира.
«Любовь уничтожает смерть и превращает ее в пустой призрак». Это Толстой.
Итак, если верить великим, любовь – это вечно, бесконечно и неизменно. Задавая вопрос: «Ты любишь меня?», мы спрашиваем: «Навеки ли твое чувство? Безгранично ли оно? И есть ли на свете что-нибудь, что могло бы изменить его? И, отвечая: «Люблю», мы даем клятву: «Вечно, бесконечно и неизменно».
И становимся лжецами. Больше – клятвопреступниками!
Лжецами, ибо не знаем, можно ли назвать любовью то чувство, которое мы испытываем.
И клятвопреступниками. Еще не преступив клятвы своей. Не успев преступить. Кто знает будущее и себя в будущем?
Сказав о любви: вечное, бесконечное и неизменное, разве не сказали этим: любовь есть Бог? Недаром же людям, для которых слово – не нечто невесомое и бесплотное, но, как изначально, «слово было Богом, и Бог был словом, и слово было у Бога», трудно, почти невозможно на вопрос «любишь ли ты меня?» произнести это слово – ибо сказано: «не упоминай имени божьего всуе».
Любовь есть имя божье. Ибо и канонически, с амвонов провозглашаемо тьмы и тьмы раз: Бог есть любовь.
Так вот откуда это: «Любить глубоко – это значит забыть о себе» (Руссо), «Истинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я». (Гегель). Раствориться в Боге, забыть о себе – разве не в этом суть веры?
И разве не о Боге это: «Любовь должна прощать все грехи, только не грех против любви» (Оскар Уайльд)? Разве всепрощение не есть прерогатива Бога, не прощающего только богоотступничество?
И разве, как Бог Авраама, не проверяет нас любовь готовностью к жертве?
И разве, как и Богу, не жертвуем мы ей самое дорогое для человека – свободу: все в воле твоей, Господи.
Сказав: «Любовь есть Бог», поменяв их местами, не извратили ли мы изначальное: «Бог есть любовь»? Не низвели ли Бога на землю, сделав неземное земным, безгрешное греховным? Не стали ли идолопоклонниками, ибо молимся двум богам?
«Любви нет», – запишет Толстой в своем дневнике 15 февраля 1858 года.
«Утверждение твое, что любви нет («Какая там, к черту, любовь!»), – запишет в своем дневнике Софья Андреевна, – было для меня страшным оскорблением почему-то. Лучше уж матом».
Еще бы, разве утверждение, что любви нет, не обессмысливает твоего существования и не представляется тебе кощунством, как верующему – Бога нет?
Глава 1. Западня
Формула любви
«Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив? Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого…
Я был так счастлив, что мне нечего было желать… Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время.
Я не оставлю своих планов, чтобы ехать жениться на ней».
«Навсегда!». Не от разума это слово, и не ему отвечать за него – что знаем мы о себе и о будущем своем?
Он не поехал жениться. И меньше, чем через год, написал о другой: «Лучшие воспоминания мои относятся к милой Волконской».
Через пять лет Толстой пережил роман с Арсеньевой. На которой собирался жениться. Потом ее сменила Тютчева. На которой он тоже собирался жениться.
В июне 1856 года он записал в дневнике: «Поехал с Натальей Петровной к Арсеньевым. Валерия в белом платье. Очень мила».
Он еще не знал, что этой или подобной, светски комплиментарной, не более, фразой будут отмечены начала всех его увлечений: «Катя очень мила», – напишет он о Тютчевой, «П. Щ. прелесть» – о Прасковье Щербатовой, «Очень хороша» – об Аксинье, «Милые девочки» – о Берсах.
Но все это – в будущем. А пока – Арсеньева.
Июнь: «Валерия в белом платье. Очень мила».
Сентябрь: «Валерия мне противна».
Октябрь: «Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее».
Ноябрь: «Очень думаю о ней».
И уже через несколько дней: «О Валерии мало и неприятно думаю».
Так ушла в прошлое Арсеньева.
Пройдет немногим более года. Но 1 января 1858 года, отмечая в дневнике начало нового романа: «Катя очень мила», он не вспомнит, что это уже было. И продолжения не вспомнит. И будет писать, как впервые:
1 января: «Тютчева вздор!» (как в сентябре 56-го Арсеньева).
8 января: «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего» (как Арсеньева в октябре).
20 января: «И не перестаю, думаю о ней» (как об Арсеньевой в ноябре).
28 января: «Увы, холоден к Тютчевой».
Те же симптомы. Только новый роман оказался скоротечнее.
И когда уже через два дня, 30 января, в дневнике появится новая запись: «Со скукой и сонливостью поехал к Рюминым, и вдруг обкатило меня. П. Щ. прелесть. Свежее этого не было давно», и когда в том же году, 13 мая, уже не о Прасковье Щербатовой – о другой Толстой запишет: «Я влюблен, как никогда в жизни», он не узнает в этом ни того, что было давно: «Я был так счастлив, что мне нечего было желать», ни того, что кончилось совсем недавно.
То, «свежее чего не было давно», как и то, что было «как никогда в жизни», завершилось так же, как и все предыдущие романы: «В концерте видел Щербатову и говорил с ней. Она мила, но меньше», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением».
В тот день, когда писалась эта последняя фраза, 9 мая 1859 года, Толстой прочел корректуру нового романа и записал рядом: «Получил «Семейное счастие». Это постыдная мерзость».
***
Алгебра. Формула любви, в которой имена – только числа. Числа разные, но, подставленные в формулу, они в результате каких-то внутренних преобразований получают в окончательном виде знак отрицания. Даже не живой роман, но выдуманный, и тот.
Я хочу понять, как случилось, что писатель, который помнил тысячи мельчайших деталей: увиденную однажды комнату со всем тем, чем обычно бывает набита комната, ситуацию, жест, даже интонацию, так помнил, запоминал, что через много лет мог все это воспроизвести в романе (не выдумать – воспроизвести) с такими подробностями, как будто перед глазами они и можно всматриваться и писать с натуры, как он, этот человек, снова и снова летел (или налетал) на это, как бабочка на огонь, в каждом своем новом увлечении забывая все, что было прежде? Как случилось, что он, Толстой – гениальный психолог, великий аналитик, подвергавший анализу «на обобщение» все, что только попадало в его поле зрения, беспощадный в этом отношении, не только к другим, к себе беспощадный, так и не понял, что перед ним формула? Как человек, чьи дневники буквально испещрены самоанализом, не только не увидел «алгебры», но даже не допустил в этом естественной, казалось бы, рефлексии, не написал, скажем, так: «Мне снова кажется, что я влюблен, как никогда в жизни»?
Я хочу понять, что определяло этот знак в конце, который, как рок, тяготел над всеми его увлечениями? Беда ли это его или вина? Так ли случилось, что каждая из них была «не та» (как он запишет в дневнике сразу после женитьбы) – не та, которую он искал, или было что-то в нем самом – какой-то, не понятный не только мне, но и ему самому, механизм, какое-то тяготевшее над ним проклятье, неизбежно превращавшее красавицу в жабу, как прикосновение царя Мидаса превращало все в слитки золота? И если это так, то за что это ему? Ибо мы всегда платим или расплачиваемся чем-то за что-то.
Я хочу понять на опыте этой жизни – жизни гениального человека Льва Николаевича Толстого, что же передо мной: формула Толстого, формула художника, формула гения или формула человека?
Формула? Но может быть, так можно видеть только извне? Вот мы сами попадаем в нее. И она превращает каждого из нас, таких разных, в абстрактный символ, лишая нас индивидуальности нашей – того, чем мы так гордились, что выдумали для нее отдельное, отличающее нас от всех других, понятие – Я. И превращает нашу свободу в иллюзию и несет к неизбежности. И тогда не формула она уже для тебя, а рок, ибо рок и есть формула, вставшая над числом.
Алгебра? Это мы со стороны видим так. А он, Толстой, не видел. Не потому ли, что был числом в этой формуле? И рядом было тоже число. И каждый раз оно было не похожим на прежнее. И все дело было в этом: в завитке волос на затылке, в том самом «только плечи» – в том, как вспоминалась Аксинья?
Это не просто любопытство – мне это жизненно важно: понять (пусть в конце жизни), что лежит в основе его романов, всех наших романов – число или формула? Ибо, что есть романы наши, как не поиск счастливого числа? И не есть ли наша вера в существование такого числа, подогреваемая непрерывно всей великой и невеликой литературой, лишь великая иллюзия? Ибо если формула, с которой мы столкнулись у Толстого, есть формула человека, она утверждает невозможность семейного счастья.
***
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня; вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем прежде жили с таким увлечением».
Н. Н. Страхов – Толстому, 21 мая 1890 года
Самый длинный роман в жизни Толстого развивался так же, как и самый короткий: «Милые девочки», – записал он в своем дневнике 17 сентября 1858 года после обеда у Берсов. И через 48 лет семейной жизни, 20 августа 1910 года: «Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться».
Никогда? Забыл, все забыл. 48 лет назад, тогда, в то самое время, думалось и ощущалось совсем иначе.
30 августа 1862 года. «Гуляли, беседка, дома за ужином – глаза, а ночь!… Дурак, не про тебя писано, а все-таки влюблен, как в Сонечку Калошину и в А. только. Ночевал у них, не спалось, и все она.
9 сентября. «До 3-х часов не спал. Как 16-летний мальчишка, мечтал и мучился».
10 сентября. «Проснулся 10 сентября в 10, усталый от ночного волнения. Работал лениво и, как школьник ждет воскресенья, ждал вечера. Пошел ходить. К Перфильевым. Дурища Прасковья Федоровна. На Кузнецкий мост и в Кремль. Ее не было. Она у молодых Горскиных. Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. В глубине сидит надежда… Господи, помоги мне, научи меня. Опять бессонная и мучительная ночь. Я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеёшься, тому и послужишь… Господи, помоги мне, научи меня. Матерь Божия, помоги мне».
12 сентября. «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится».
13 сентября. «Каждый день думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее. Опять вышел с тоской, раскаянием и счастьем в душе. Завтра пойду, как встану, и все скажу или застрелюсь».
14 сентября. 4-й час ночи. «Я написал ей письмо, отдам завтра, то есть нынче 14. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется, невозможное. Боже мой, помоги мне».
Забыл. Да и немудрено – старик. А в дневники свои заглянуть некогда – все пишет – Толстой! Об этом, небось, никогда не забывает. « Это самообожание проглядывает во всех его дневниках…слава, ненасытная слава, для которой он сделал все, что мог, и продолжает делать». Впрочем, это уже голос Софьи Андреевны. А что без спросу, так по праву – соавтор, этот роман вдвоем создавали.
Начал-то он – завязку придумал. Как там: «Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой…». Сразу – быка за рога. Нет, это в «Анне Карениной». А в этом своем, семейном, еще похлеще придумал.
С первого дня семейной жизни – правило №…на будущее: показывать дневники друг другу – не только тела, но и души должны быть открыты друг другу.
Это «определение» не избежало участи всех предыдущих – очередная попытка обуздать жизнь, естество провалилась. Но до этого было еще далеко. А пока…
Жена бы не узнала, да он дневники свои показал. Чтоб очиститься. Как на исповеди. Как перед Богом. Ибо любовь есть Бог. И разве не сказано: нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь? Толстой кладет на алтарь любви самое дорогое (кроме творчества), что было у него: «Я был неутомимый ёбарь». Ей, нетронутой, семнадцатилетней! Психолог!
Вот какую дьявольскую завязку придумал граф для своего нового романа. Это тебе не «Гости съезжались на дачу», вызывавшие у него восхищение.
«Мне отмщение и аз воздам». Эпиграф? Это в том, придуманном, романе. А в реальном – пророчество. Воистину, пророческий эпиграф. Ужо тебе!
Но разве не сказано: добрыми намерениями выложена дорога в ад? И разве не как от начала нашего рядом с Богом усмехается дьявол: любовь есть Бог?
И настал «день второй». И породил змея огненного, червя, душу точащего. И имя ему – самолюбие, яд источающее.
И имя ему – ревность
Показав молодой жене свой дневник, великий писатель, Толстой заложил начало трагедии, которая будет развиваться по всем правилам сюжета, предписанным еще Аристотелем: с перипетиями и возвращением конца к началу.
17 сентября 1862 года, ровно через четыре года после памятного обеда у Берсов, день в день: «Жених, подарки, шампанское».
Глава 2. Болезнь
Есть какая-то странность в этой забывчивости. Как и в том, что один роман почти дословно повторяет другой, не говоря уж о сюжете.
Я долго пытался найти этому какое-то объяснение. Пока однажды случайно не наткнулся в словаре Даля на это слово: «Страсть и страсти (страдать) – страдание, муки, маета, мучение, телесная боль, душевная скорбь, тоска».
Врач милостью божьей, Владимир Иванович Даль, точно определив симптомы, однако не поставил окончательного диагноза: страсть – это болезнь, душевное заболевание.
Между тем, чтобы убедиться в этом, достаточно еще раз обратиться к дневникам Толстого, в которых точно фиксируется течение этой болезни.
Первый симптом: «очень мила», «очень хороша», «прелесть», «милые девочки» – скрытый, на языке медицины, «латентный» период, когда болезнь уже гнездится в глубинах организма, но еще не вышла наружу, не дала о себе знать явной патологией.
Потом болезнь нарастает: «захватывает меня серьезно и всего», «неотразимо тянет».
Но организм еще борется, мобилизует внутренние ресурсы отторжения: «Валерия мне противна», «Тютчева вздор», «Соня нехороша, вульгарна была, но занимает»». (26 августа). «Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других – условно поэтического и привлекательного… ». (29 августа).
А между тем температура (недаром говорят: любовный жар) неуклонно поднимается: если 26 августа просто «занимает», то 29-го уже «неотразимо тянет». И организм уже не в состоянии справиться с этим.
И наступает кризис – высшая точка, пик болезни. «Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы…». Это об Аксинье. А через четыре года о Сонечке Берс, будущей Софье Андреевне: «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится», «Опять бессонная и мучительная ночь», «боже мой, как я боюсь умереть».
«Всякая страсть слепа и безумна, она не видит и не рассуждает», – отмечает Даль.
Сколько себя помню, я болел мигренью. Как и страсть, она начиналась едва заметно. Потом боль постепенно «захватывала меня серьезно и всего» и разрасталась так, что куда там видеть или рассуждать – каждый скрип, каждый шорох, даже дневной свет отдавался, вспухал в голове болью невыносимой. Иногда это продолжалось несколько часов. И тогда появлялось это: «я застрелюсь, ежели это так продолжится». И тогда я, как он, пусть другими словами, молился, молил: «Матерь божия, помоги мне!».
И когда становилось так, что смерть казалась избавлением, боль, иногда медленно, иногда внезапно, проходила («О Валерии мало и неприятно думаю», «Увы, холоден к Тютчевой», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением»)…
Кстати, как и страсть, мигрень наиболее активна в молодости. Известный невропатолог профессор Миртовский, поставив мне, тогда пятнадцатилетнему, диагноз, сказал: «Наследственная мигрень. Неизлечима. Но с возрастом приступы будут все реже, а годам к шестидесяти, с угасанием половой потенции, пройдет, как не бывало».
Это могло быть сказано о страсти.
***
Кто-то в ответ на утверждение, что такой-то писатель знал людей, сказал: «Людей? Сомневаюсь. Он прекрасно знал своих персонажей».
«Еще что я наблюдала в своем писателе – муже, что он, кажущийся такой необыкновенный и тонкий психолог, часто совсем не знает людей, особенно если это люди новые и малознакомые», – пишет в своих мемуарах Софья Андреевна.
Противоречие в этом парадоксе только кажущееся. Наше знание человека, о котором мы говорим: «я хорошо его знаю» – только свидетельство его отдаленности от нас. Чем поверхностней мы знаем предмет, тем легче нам создать модель его, которая покажется нам исчерпывающей. Вот почему дилетанты гораздо чаще специалистов (и гораздо легче) «открывают» универсальные закономерности – как известно, через две точки можно провести прямую и притом только одну, а у дилетанта, как правило, всего-то и есть, что эти две точки.
Великий психолог Толстой был великим создателем психологических моделей, обобщенных моделей, в которых проявлялось его гениальное знание людей, которых он не знал. Создать же модель собственной личности было не под силу и ему, потому что он был единственным человеком, по-настоящему близко знавшим Толстого. Он слишком хорошо знал себя. И потому не понимал себя и того, что в себе. Видел, но не понимал.
До конца жизни он так и не понял, что то темное, что таилась где-то в самых корнях его организма, – генетическая болезнь, и всю жизнь пытался бороться с нею «определениями воли». Как будто болезнь можно победить волевыми решениями.
«Правило общее. Все деяния должны быть определениями воли, а не бессознательным исполнением телесных потребностей». (Это, как и все другие правила, которым Толстой пытался следовать всю жизнь, было сформулировано в 1847 году).
1850 год. «Зиму третьего года я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась».
«Правило 1. Каждое утро назначай себе все, что ты должен делать в продолжение целого дня, и исполняй все назначенное… ».
1851 год.
5 апреля. «Занятия на 6. С 5 до 10 писать. С 10 до 11 обедня. С 12 до 4 обед. С 4 до 10 читать. С 6 до 10 писать».
6 апреля. «Ничего не исполнил… Хочу писать проповеди».
«Правило 2. Спи как можно меньше, сон по моему мнению есть такое положение человека, в котором совершенно отсутствует воля».
1851 год.
11 июня. «Занятия на 12. С 5 до 8 писать. С 8 до10 купаться и рисовать. С 10 до 12 читать… ».
12 июня. «Встал поздно, разбудил меня Николенька приходом с охоты».
1852 год.
22 марта. «Встал в 10 часу».
31 марта.»Просыпался в 6 часов, перебудил всех; но от лени не встал и проспал до 9».
1 апреля. «Опять просыпался в 3-м, но заснул и проспал до 10».
7 апреля. «Встал поздно».
«Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед не на один день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже… ».
1851 год.
12 января. Москва. «Встать в 8, ехать к Иверской, перечесть все касательно станции, передумать, записать и ехать к Татищеву».
13 января. «Станцию сдал – характер не выдержал».
14 января. «Угрызения совести, денег почти нет… ».
25 января. «Был на вечеринке и сбился с толку. Купил лошадь, которой вовсе не нужно».
13 июня. «Несколько раз, когда при мне офицеры говорили о картах, мне хотелось показать им, что я люблю играть. Но удерживаюсь. Надеюсь, что даже ежели меня пригласят, то откажусь».
3 июля. «Вот что писал я 13 июня, и все это время потерял оттого, что в тот же день завлекся и проиграл своих 200, Николенькиных 150 и в долг 500, итого 850. Теперь удерживаюсь и живу сознательно».
1853 год. «Проиграл, шутя, Сулимовскому 100 р. серебром». «Играл в карты и проиграл Султана».
«Правило 7. Ежели ты что-нибудь делаешь, то напрягай все свои телесные способности на тот предмет, который ты делаешь».
1853 год. 25 июня. «Ни в чем у меня нет последовательности и постоянства… Будь у меня последовательность в тщеславном направлении, с которым я приехал сюда, я бы успел в службе и имел повод быть довольным собой; будь я последователен в добродетельном направлении, в котором я находился в Тифлисе, я бы мог презирать свои неудачи и опять был бы доволен собой. С малого и большого этот недостаток разрушает счастье моей жизни. Будь я последователен в своей страстности к женщинам, я бы имел успех и воспоминания; будь я последователен в своем воздержании, я был бы гордо-спокоен. Этот проклятый отряд совершенно сбил меня с настоящей колеи добра, в которую я так хорошо вошел было и в которую опять желаю войти, несмотря ни на что, потому что она лучшая. Господи, научи, наставь меня».
«Правило 16… Правило 39… Правило 43…». «Для развития воли телесной…». «Для развития воли чувственной…». «Для развития воли разумной…». «Для подчинения воле чувства любви…».
И так на протяжении всей жизни – правила, правила, правила: «Ди ерсте колонне марширт…, ди цвайте колонне марширт… ди дритте колонне марширт… туда-то и туда-то. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место». «Деятельность его в Москве так же изумительна и гениальна, как и везде. Приказания за приказаниями и планы за планами исходят из него… Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит». «Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения,… делали свои распоряжения о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же, как распоряжения Наполеона, точно так же в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большей частью выходило противное тому, что они приказывали. Солдаты, которым велено было идти вперед, попав под картечный выстрел, бежали назад; солдаты, которым велено было стоять на месте, вдруг, видя против себя неожиданно показавшихся русских, иногда бежали назад, иногда бросались вперед, и конница скакала без приказания догонять бегущих русских».
Это будет написано через много лет после «Правил» в «Войне и мире». А еще через много лет критики, историки, литературоведы назовут это философией истории, толстовским взглядом на роль личности в истории. Все это так. Если смотреть на поверхность, извне.
И все это не так. Ибо было это не столько философией истории, сколько философией души, которая одна только и занимала Толстого на протяжении всей жизни.
Странное существо – писатель: его душа, как в индусской философии, но еще при жизни его, переселяется то в мерина, как у Толстого, то в собаку, как у Джека Лондона, то в насекомое, как у Кафки…
Не только нравственный поиск Пьера Безухова, не только характер Андрея Болконского стал Толстой, но и диспозиция генерала Вейротера с его беспомощными «ерсте колонне, цвайте колонне, дритте колонне марширт», и Наполеон и Кутузов, и весь ход войны 1812 года – вся эта борьба духа и тела, воли и страсти, законов, предписываемых бытию, и законов бытия – все это был Толстой. Все это была биография его души, ибо «всякий из нас ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон… Человек, который убивает другого, Наполеон, который отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на службу, поднимая и опуская руку, мы все несомненно убеждены, что каждый поступок наш имеет основанием разумные причины и наш произвол и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до такой степени присуще каждому из нас, что, несмотря на доводы истории и статистики преступлений, убеждающие нас в непроизвольности действий других людей, мы распространяем сознание нашей свободы на все наши поступки».
Так человек, который всю жизнь пытался подчинить себя правилам, пришел к осознанию, «что есть что-то сильнее и значительнее его воли». Не о Кутузове писал – о себе.
«Гениальность есть уродство, убожество».
«В гениальных людях нет гармонии».
С. А. Толстая
«Некоторые авторы пишут, что жизнь и творчество Пикассо изобилуют противоречиями… Сложность всегда кажется изобилующей противоречиями людям, привыкшим к обычным масштабам».
И. Эренбург
Патология есть гипертрофированная норма.
Научная аксиома
Глава 3. Уродство
Он хотел бы привыкнуть определять свою жизнь вперед «на год, на несколько лет, на всю жизнь даже», а не мог – на день.
Он хотел «последовательности и постоянства», но не был ни последовательным, ни постоянным.
«Всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь, – напишет в своих воспоминаниях С. А. Толстая. – Не говорю уж об умственных и литературных увлечениях: они были самые крайние. Ко всему в данный момент он относился безумно страстно, и если ему не удавалось убедить своего собеседника в важности этого занятия, которым он был увлечен, он способен был даже враждебно относиться к нему… Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами».
Весь он и все, что от него, – воплощенное противоречие.
«Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах и точно умышленно искал везде страдания людей… …Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страдания других, особенно близких ему людей, и умышленно – а скорее даже инстинктивно – отрицал их, бежал от них».
Это написано одной рукой – рукой Софьи Андреевны. И это – правда. Не она противоречит себе – он.
«В гениальных людях нет гармонии», – так объяснит это она.
«Противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого – действительно кричащие. С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой – помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, с другой стороны – хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «Я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками… С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны – юродивая проповедь «непротивления злу» насилием. С одной стороны, самый трезвый разум, срывание всех и всяческих масок; – с другой, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению…
… Противоречия во взглядах и учениях Толстого – не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые была поставлена русская жизнь последней трети Х1Х века… Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции», – так объяснит это Ленин.
И еще: «… Противоречия Толстого надо оценивать с точек зрения того протеста против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеливания масс, который должен был быть порожден патриархальной русской деревней… Этот период… породил все отличительные черты и произведений Толстого и «толстовщины»… Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения… социал-демократического пролетариата».
«Сомнения невозможны», «не может быть», – твердит в страсти своей неподкупный Робеспьер и отдает на заклание Дантона, Дюмулена и…революцию.
Задолго до революции Герберт Спенсер писал о том, что, создавая государство распределения, мечтая о таком государстве, социалисты видят только положительные стороны его и не видят того, что такое государство неизбежно будет нуждаться в гигантской армии распределителей», т. е. неизбежно и в огромном количестве будет порождать бюрократию. («Ты поэтизировал такую-то А.А., считал ее высоконравственной и идеалисткой, а она родила незаконного сына не от мужа»).
«Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции».
«С этой точки зрения», возможно. Суть страсти, эмоции в том, что она меняет масштаб. Это отсюда ее преувеличение, эти ее: «Всегда! Никогда! Вечно». Это отсюда ее: « Не может быть!», «Нет сомнения!». Это отсюда ее: только черное или только белое.
Нет, она не не видит фактов, не искажает их (это делает память). Она искажает не сам факт, но лишь пропорции, соотношения. Так кубисты, так Сальвадор Дали, так любая газетная статья (ибо, как уже сказано, идеология – это страсть), в которой при идеологической необходимости один нищий превращается в «нищету», один факт случайного самоубийства представляется гигантским общественным пороком целой социальной системы. В других условиях, при другой идеологической необходимости этих фактов можно не заметить. И не замечают. Газеты не лгут, а если и делают это, то редко. Они меняют масштаб.
Что такое масштаб? Условная единица? Прием? Да, условная единица и прием. Но только все наши «условные единицы и приемы» не условны в своем начале – они отражение какой-то реальности, производное от чего-то, что существует в реальном мире, в предмете, в явлении, и несут в себе, пусть в самом незаметном виде, черты, свойства этого самого явления. Так декоративный рисунок на ковре несет в своей геометрии черты зверушек или растений, от которых пошел, так иероглиф несет в себе черты криптограммы.
Масштаб. Откуда он?
В реальной основе масштаба лежат реальные свойства соотношения двух явлений – зрения и расстояния. И соотношение это таково, что, чем отдаленнее мы находимся то объекта, тем меньше каждый единичный объект и тем большее количество объектов, которое охватывает наше зрение. Таким образом в самой реальной основе своей крупный масштаб – отдаленная точка зрения мелкий – приближенная.
Марксистская точка зрения – точка зрения Ленина была точкой зрения крупного масштаба. И это естественно. Ибо и Маркс, и Ленин рассматривали реальность с точки зрения будущего. Будущее же было за горизонтом. Будущее было идеей, а идеи (даже с марксистской точки зрения) находятся над реальностью. Оттуда, сверху (с этой самой пресловутой «надстройки») человек, даже такая «глыба» как Толстой естественно (в соответствии с теми самыми законами зрения, которые никакое, даже самое справедливое, социальное учение отменить не может) уменьшался в размерах настолько, что превращался в абстракцию, в точку… зрения.
Сводя личность к точке, крупный масштаб, таким образом, давал возможность оперировать массами однородных, неотличимых друг от друга точек (чем отдаленнее наблюдатель, тем неразличимей детали объектов, отличающие их один от другого, тем меньшими кажутся расстояния между объектами, которые (расстояния), тоже стремятся стянуться и стягиваются в конечном счете в точку.
Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие преимущества дает крупный масштаб: о том, как он позволяет увидеть Закон.
Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие неисчислимые бедствия несет в себе крупный масштаб, ибо в существе своем он отрицает реальность и личность, ставя на их место этот самый закон, принцип, какие неисчислимые бедствия несет он, когда, не будучи реальностью, а лишь абстракцией от нее – неким идеальным фантомом, пытается превратиться в реальность, превращается в реальность, как Галатея, как Голем. Вспоминается описанный Гинзбургом разговор с нацистом, «с партийным значком с одноцифровым номером». «У нас были чистые идеи, – говорил нацист. – Разве кому-нибудь из нас могло прийти в голову, что Гитлер превратит их в такое». Гинзбург пишет об этом иронически: дескать, притворяется фашист. А это правда, страшная правда. Ницше создал своего сверхчеловека от отвращения к дряблой, выродившейся не способной ни к какому действию декадентской интеллигенции. Это был вопль живого человека против уродства декаданса – уродства вырождения: вырождения в слова, в речи, в слюну от этих речей. Это была естественная, здоровая реакция. И это была идея. И разве мог знать идеалист и романтик Ницше, интеллигент Ницше, что взятая на вооружение его идея обернется крестовым походом против интеллигенции: уже не против ее слабостей и пороков, но против ее силы – против интеллекта. И Эйнштейн будет вынужден иммигрировать, Корчак – погибнуть в газовой камере. Разве мог знать Ницше, едва не порвавший свои отношения с Вагнером из-за его антисемитизма, что его проповедь сильной личности обернется Освенцимом и Майданеком для «слабых личностей» – евреев.
Идея. Точка зрения. Господи, боже мой, что она делает?! «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые была поставлена историческая деятельность крестьянства в нашей революции».
Софья Андреевна, помещица, жена, женщина, мать, не могла смотреть с точки зрения «социал-демократического пролетариата», с точки зрения «протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания масс». Она смотрела с точки зрения протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания семьи, детей своих. И потому не «противоречия во взглядах и учениях» видела она, но противоречия личности.
Ленина личность Толстого интересовала не больше, чем «надвигающееся разорение и обезземеливание» детей Софьи Андреевны – не тот масштаб: на карте будущей революции, которая, одна, и занимала Ленина, как Софью Андреевну – будущее семьи ее, личность, любая – Ивашки, Толстого или Николая II – не обозначалась, как значения не имеющая. От нее абстрагировались (так, в абстракции, потом будет легче жертвовать ею). Не личность важна была для него, но класс, не класс даже, но классовая борьба. В этом и только в этом был воистину марксистский масштаб, ибо марксизм есть классицизм социальной философии: как и классицизм в литературе, он мыслил, оперировал социальными ролями, а не индивидуальностями.
«Какая глыба, какой матерый человечище!». Они стояли у подножия этой глыбы, но видели ее с разных сторон. Каждый – только ту ее часть, в которую упирался его взгляд. И все же в оценке своей они были удивительно единодушны: «Гениальность – это уродство», – напишет она, «юродствующий во Христе», – напишет он.
И будут правы. И оба не заметят своего юродства, своей уродливости, как он не видел своего, ибо труднее всего человеку увидеть, познать себя.
Уродство – что это? Уродлив горбун Квазимодо. Уродливы химеры собора Парижской богоматери. Уродливы шуты Веласкеса – вырожденцы с хилым тельцем, с культяпками рук, искаженные пороком проститутки Тулуза Лотрека, уродцы из «Капричос» Гойи: люди – животные, глаза – бельма, лица – морды, руки – лапы, уродливы люди на картинах Кэтэ Кольвиц – не люди, карикатуры на людей. И везде одно – дисгармония, искажение пропорций, естественных, природных соотношений. От Босха до Сальвадора Дали – искажение. Таков модуль уродства. Такова сущность уродства. Таков его Закон.
И закон художника тоже таков, ибо не может он иначе выразить себя через реальность, не протиснувшись внутрь и тем самым не исказив ее.
И таков закон политического деятеля, ибо и он, как художник, обречен формовать идеи в материале жизни, в угоду этим идеям искажая ее естественные соотношения.
И таков закон страсти. И потому она так же искажает пропорции, то превращая Дульцинею Тобосскую в красавицу, то оборачиваясь гримасой – злобы, страдания, животности, обнаруживая даже в смехе – оскал.
Социальное – есть личностное, только укрупненное в масштабе. Так семья, укрупненная в масштабе, становится государством, и государство несет в своих генах ее свойства. Так страсть в социальном масштабе становится идеологией – политик и художник несут ее в своих генах.
Упираясь глазами в реальность, она не видит реальности и уродует ее, не замечая этого уродства.
«Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения социал-демократического пролетариата».
«Только наша партия… ».
«Только наша победа… ».
«Только!». Это ее словарь – словарь страсти.
«Этот период… породил все отличительные черты произведений Толстого».
Неужто все? И этот стиль толстовский, с его длинными периодами, с мучительно уточняющими друг друга придаточными предложениями? И тот особый, толстовский, психологизм, который стоит за этим стилем? И этот неповторимый сплав изображения и мысли?
«Все!». Это ее словарь – словарь страсти, словарь той самой «точки зрения», вне которой ничего не существует.
«Нет сомнения, конец сентября принес нам величайший перелом».
«Нет сомнения, в Германии… ».
«Нет ни малейшего сомнения, что большевики… ».
«Сомнения невозможны».
Это ее словарь – словарь страсти. В графоманстве и изобретательстве, в политике и любви – «сомнения невозможны»: все – только черное или только белое.
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня, вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства… Всего неправильнее именно отрицательная сторона, резкое, решительное отвержение того, что вне круга вашей мысли и чувства. Кто не с нами, тот против нас – это верно, но это еще не значит: мы против всякого, кто не с нами», – напишет в своем письме Страхов. Кому? Толстому? Ленину?
«Мы против всякого, кто не с нами». В этой «железной» формулировке, обращенной Страховым к Толстому, – голос будущей диктатуры пролетариата, сакраментальная формула социалистического гуманизма. То, что было у Толстого чертой характера, обретя социальный масштаб, стало принципом государственной политики. И этот масштаб почувствовали на себе не только исконные враги, но и вчерашние друзья: левые эсеры, меньшевики, а потом – и большевики.
Слава Богу, Толстому(!) не хватило масштаба – он был не политиком, а художником и центр его мира составлял человеческий пчельник.
Глава 4. Формула художника
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня: вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем жили прежде».
«Во всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь… Ко всему в данный момент он относился безумно страстно». «Целая полоса его жизни была окрашена любовью к граммофонам – не любовью, а бешеной страстью. Он как бы заболел граммофонами, и нужно было несколько месяцев, чтобы он излечился от этой болезни». «А потом – цветная фотография. Казалось, что не один человек, а какая-то фабрика, работающая безостановочно, в несколько смен, изготовила все эти немыслимые груды больших и маленьких фотографических снимков, которые были свалены у него в кабинете, хранились в особых ларях и коробках, висели на окнах, загромождали столы… В течение месяца он сделал тысячи снимков, словно выполняя какой-то колоссальный заказ, и когда вы приходили к нему, он заставлял вас рассматривать все эти тысячи, простодушно уверенный, что и для вас они источник блаженства. Он не мог вообразить, что есть люди, для которых эти стеклышки неинтересны». «А через несколько лет, поселившись в Крыму, на выжженном пыльном участке, он с таким же увлечением сажает и черешни, и шелковицы, и пальмы, и кипарисы, и сирень, и крыжовник, и вишни и. по его признанию, буквально блаженствует… И словно о важных событиях сообщает своим друзьям и родным: «Гиацинты и тюльпаны уже лезут из земли»… А когда расцвела у него в Ялте камелия, он поспешил сообщить об этом жене телеграммой». «Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами».
«В течение всей своей писательской жизни он всегда был охвачен своей будущей книгой – той, которую он в данное время писал, а к прежним своим сочинениям становился почти равнодушен, вычеркивал их из души». Это тоже о Толстом. Но о другом – Алексее.
«Когда он писал какую-нибудь повесть или пьесу, он мог говорить только о ней: ему казалось, что она будет лучшее, непревзойденное его произведение («Свежее этого не было давно». «Я влюблен, как никогда в жизни»). Он ревновал ее ко всем прежним своим вещам. Он обижался, если вам нравилось то, что было написано им лет десять назад… Увлекшись какой-нибудь вещью, он может говорить лишь о ней, все прежние увлечения становятся ему ненавистны. Он не любит, если ему напоминают о них. Когда он играет художника, он забывает свою прежнюю роль моряка»». Это – о Леониде Андрееве. «Никогда не просите поэта прочесть старую вещь. Это бестактность».
Таков он… Толстой? Прошу прощения, цитаты, которые я выписал, относились не только к Льву Толстому, но и к Алексею, а иже с ними к Чехову, Леониду Андрееву, Маяковскому. Да беда в том, что, перепечатывая, перепутал их, а теперь поди разберись, к кому какая относится, – все на одно лицо. И потому на месте многоточия придется поставить собирательное – Художник.
«Ваш главный недостаток…». Да нет, не его, Толстого, Художника недостаток.
Ибо как и писать ему новую вещь, как и играть новую роль, если не жить только этим, если не верить, не ощущать всем существом своим: только что и есть – это. Ибо вещь его, которой он живет сейчас, и есть единственная жизнь его, и эта жизнь его кончается вместе с вещью. И не помнит он о ней, не может помнить, как не может помнить человек по верованиям индуистским, кем был он в своей прошлой жизни, в одном из прежних своих воплощений.
И не карма ли это, не в том ли проклятье художника, что «все прежние увлечения становятся ему ненавистны? И нет здесь границы между романом писаным и романом прожитым, между творцом и творением его, ибо человек един. И повернут художник лицом своим и к творению своему и к жизни своей. И лицо у него одно.
И проклятье одно: агасферово «иди, иди». И не может остановиться на пути своем, «всегда охваченный будущей книгой» и так же – будущей любовью.
«Иди, иди!». Не это ли заставило Цветаеву сказать: «В период революции поэт – революционер, Когда же революция побеждает, он – контрреволюционер», и еще: «В этом христианнейшем из миров все поэты – жиды»? И не расплата ли это за талант, за то, что передано ему сверх меры в чем-то, что не дано простым смертным, это свойство, которое Хулио Хуренито считал свойством «избранного народа», – вечно утверждать новое и разрушать его, когда оно становится старым?
«Ты научишься создавать свой мир и в этом станешь подобен мне. И увидишь ты, что это хорошо. Но то, что для меня вечность, для тебя станет мигом. И будешь снова и снова катить в гору свой камень – создавать все новые и новые маленькие, жалкие миры, в гордыне своей желая сравняться со мной. Но камень твой будет скатываться обратно. И талант твой – превращать все в слитки золота – станет проклятьем твоим. Иди, иди!». Арсеньева, Тютчева, Аксинья…, «Семейное счастье».
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня… Но ведь от этого именно и происходит, что вы проникаете в такую глубину, открываете такие стороны, каких никто другой не видит».
И значит, формула, о которой, кажется, ты уже и думать забыл, мой читатель, слава Богу, к тебе не относится – не твое это проклятье – формула художника, не тебе катить в гору этот камень. Впрочем…
1980
Стоит отметить, что в то время, когда писались эти строки, Зигмунуду Фрейду – отцу-основателю учения о бессознательном было семь лет.
К. Чуковский, стр. 320
К. Чуковский, стр. 225
Маяковский – Светлову. На просьбу прочесть «Облако в штанах».
Похожие:
НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от...
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1980-1989Тьма источала мед и яд.
Недвижно. Недоступно зренью.
Страдая медленной мигренью,
В себя и в ночь смотрел Пилат.
Над Иудеей тишина
Повисла. И висит незримо.
Мигрень. И нет вестей из Рима.
А в Риме Цезарь … и жена.
Бог с ним, с юродивым, Бог с ним.
И лишь одно неодолимо…
Мигрень. Высокий Цезарь. Рим…
…Бог мой, как далеко до Рима!
20.11.86
Похожие:
ПУСТОТА В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ Пустота. Только...
АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по...
НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес...
ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,... [...]
Стихотворения / 1980-1989В этом городе у каждой женщины
что-то такое в глазах.
Именно в этом городе.
Где помнят о голоде.
Где помнят о превращавшихся в лед слезах.
В этом городе.
Где ничего не помнят.
Ни о слезах, ни о голоде.
Все это враки.
Где в белых ночах
в подворотнях
вскрикивают пьяные драки
И люди, как насекомые,
шуршат в темноте коммунальных комнат.
И – серые – утром
расползаются по работам,
И тысячами и тысячами
их вдыхает и выдыхает вокзал,
И – сонных –
электрички
их склеивают потом.
И тела их слипаются.
И отдельными остаются только глаза.
18.07.88
Похожие:
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл...
ОСЕНЬ 1836 ГОДА А он не знал, откуда боль Приходит и куда –...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял...
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Двое будут в поле.
Один возьмется,
а другой оставится.
Евангелие
Скорбно, о Господи! Скорбно и сиро до воя,
До на высоких тонах уходящего к небу хриплого лая собачьего.
Как-то случайно – под старость и в немощи сделали младшего.
Двое их стало в поле немерянном, двое.
Тихий младенец пришел с уходящим лицом.
(– Ладно, родить. А уж брать-то, на что он вам сдался?).
Так он и прожил всю жизнь на земле нежильцом.
Тот отходил. А он, нежилец, остался.
А как тот умирал, все кого-то искал.
Все на дверь глядел, тяжело дыша.
Но стояла, как в раме, у косяка
Давно неживая его душа.
Ах, наверное зря мастерил он высокий порог,
На широкие окна навешивал крепкие ставни.
Так – с глазами к двери – под утро прибрал его Бог,
Видящий тайное и воздающий явно.
Ну, а тот, нежилец, все картинки писал,
Все картинки писал да бессмертья искал.
Не для славы – она только морок и дым,
А чтоб так и не встретиться с братом своим.
10.07.78
Похожие:
НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе....
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили...
СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... [...]
Стихотворения / 1990-1999У могилы говорили речи.
Ноги утопали в желтой жиже.
И вдовы опущенные плечи
Опускались ниже.
Небо было тихим и огромным.
Свет осенний падал на ограды…
………………………………………………..
Там еще стоял какой-то в темном.
Где-то в отдалении. Не рядом.
07.04.1992
Похожие:
СНЕГ Когда на землю падал снег, Являлось ощущенье боли. Какими-то тенями,...
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой...
КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой...
БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... [...]
ЛитературоведениеС Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в году 1958-59. Я был тогда еще студентом, а он уже работал. Из всех моих тогдашних друзей-приятелей он как-то выпадал или, лучше сказать, выделялся. Потому что я был физиком, заканчивал физический факультет университета, а он филологом. А так как тогда в самом разгаре была вселенская дискуссия между физиками и лириками, то вот мы автоматически составляли такую классическую пару.
«Физический» смысл дискуссии состоял в том, чтобы показать всему народу, что физики делают науку, наука толкает вперед производство, а производство производит хлеб, мясо и штаны, без которых жизнь на земле невозможна и поэтому свои песни лирики, без физиков, петь не смогли бы. Или еще короче: без лириков жить можно, без физиков – нет. Но была еще и скрытая мысль сей дискуссии: физики умные, а лирики…, ну как это сказать помягче…, а лирики наоборот. Не знаю, как для лириков, а для физиков это было аксиомой и ее справедливость физики демонстрировали с помощью дискуссии. И вот надо же такому случиться, что познакомившись с Яковом, я напоролся на исключение.Вот, например, один из фрагментов нашего разговора.Как-то я ему сказал, что мне нравится Евтушенко и, в частности, назвал какое-то стихотворение. — Прочти, — сказал Яков. Я прочел. — Дерьмо, — заключил он, — как и весь Евтушенко. — Ка-а-к??!! – воскликнул я, — Евтушенко дерьмо??! — Дерьмо, — повторил Яков, — Евтушенко не поэт.
— Та-а-к, — сказал я с решительным видом, внешне приведя себя в порядок, коль ты знаешь, кто поэт, а кто наоборот, то, очевидно, тебе известно определение. Сообщи!
— Определение?… С определением пока сложно, но могу продемонстрировать.— Демонстрируй!Он подошел к книжному стеллажу и взял том Маяковского.
— Евтушенко у меня, к счастью, нет, проведем демонстрацию на Маяковском. Он же тебе тоже нравится, не правда ли?
— Нравится, — оторопело сказал я, — а что, Маяковский тоже не поэт? Он наугад открыл том, мельком глянул на попавшуюся страницу, вслух прочитал несколько строф и спросил:
— Понятно?
— Да, — ответил я.
— Мысль ухватил?
— Вроде бы.
— Скажи своими словами.
Я сказал.
— Уже хорошо, — отметил Учитель, — а теперь послушай еще раз. И он прочитал тот же отрывок, переставив некоторые слова, от чего рифма исчезла. — А теперь скажи мне, что, кроме рифмы, этот отрывок потерял? Я задумался и, в конце концов, сказал:
— Да вроде бы, ничего.
— Правильно, ничего. Так вот, — продолжил он, — то, что я прочитал, есть рифмованная публицистика и ничего общего с поэзией не имеет.
— Но с рифмой же …
— Да, — согласился Яков. — Кстати, есть стихи и без рифм. Без рифм, а настоящие. — Ну, хорошо, а как определить, что данный стих следует отнести к поэзии? — О, вот этот вопрос правильный. Возможно, мы вернемся к нему. Когда подумаешь и сам поищешь ответ.Но мы не вернулись. А еще Яков писал стихи, большинства из которых я не понимал. Вот просто не понимал и всё: не видел картинки, не понимал смысла, как у Носова Поэт говорил Незнайке: рифма есть – смысла нет. Казалось бы – что за проблема? Вот автор, спроси, и он тебе все расскажет. Фигушки, он всегда отвечал одинаково: “Здесь же все по-русски написано! Читать умеешь, умей думать». (Замечу в скобках: тексты своих стихотворений Яков никому не давал, поэтому думать можно было только воспринимая на слух, а с этим у меня всегда были проблемы).Но видя мою страдающую рожу, он иногда решался и становился учителем младших классов.— Ну, хорошо, — говорил он, — слушай:Две медузы повисли на ржавых якорных лапах,Палуба пахла сандалом, солью, смолой и небом.И человек как сомнамбула свернул на этот запах, Рука с коготками розовыми аккуратно вписала “не был”. Не был. Трюм задохнулся под тяжестью бочек и вьюков,В конторе ключи со скрежетом поворачивались в замках,А он все стоял у борта и щурился близорукоИ тонкая, серая папка подрагивала в руках . Море было зеленым и небо было зеленым,И не было моря и неба, и время одно текло.Пахло пенькой смоленой, пахло ветром соленым,Море дробило о берег бутылочное стекло. И только когда капитан сказал по извозчичьи “трогай”,И редкие капли стер со лба волосатой рукой, Человек не оглядываясь пошел обычной дорогой,Стуча каблуками туфель как деревянной клюкой.
— Что ты понял?
После недолгой паузы я ему отвечал:
— Ничего.
— Совсем ничего?
— Совсем.
— Ты идиот? – спросил он, вывернув голову и заглядывая мне в глаза. — Не исключено, — отвечал я, честно страдая внутри.
— Ну, тогда совсем другое дело, — весело заключал он, — тебе надо было раньше меня об этом предупредить. Давай тогда будем читать по складам:
Две медузы повисли на ржавых якорных лапах,Палуба пахла сандалом, солью, смолой и небом.— Вот нарисована картинка. Расскажи мне своими словами, что ты видишь? — Грузовое судно в порту стоит, — отвечаю. — О, так ты не полный идиот, приятно слышать, — Яков, довольный, улыбается. — А что это судно в порту делает?
— Вроде бы грузится.
— Почему “вроде бы”? “Трюм задохнулся под тяжестью бочек и вьюков” – конечно грузится. А что дальше было с судном?
— Загрузилось и ушло. Яша, ты меня действительно держишь за идиота?
— А-а-а, — расплылся в улыбке, — задело? А почему ты говорил, что ничего не понимаешь, даже совсем ничего. Ладно, поехали дальше:
И человек как сомнамбула свернул на этот запах. — Здесь все ясно? — Нет, не ясно, — полуобиженно отвечаю, — что это за человек, откуда он взялся?
— А что тебя интересует? Как его звать? Сколько у него детей? Когда он последний раз менял носки? “Действительно, — думал я, — что мне о нем надо знать?” – Я тебе дал информацию, — продолжал он, — которая тебе необходима на данный момент: человек как сомнамбула. Ты знаешь что такое “сомнамбула”?
— Да, что-то вроде лунатика. — Правильно. И рекомендую обратить внимание на слово “свернул”. Не “пошел”, а “свернул”. А теперь расскажи своими словами картинку, нарисованную этой строкой. Только без обид, пожалуйста, хорошо? Я имею больше прав на обиду, ибо кто кого насилует? — Некий человек куда-то шел, — говорю я уверенно, — и вдруг, по запаху, почувствовал, что в порту стоит судно. И, забыв обо всем на свете, человек свернул в порт, хотя шел совсем в другое место. — Ну, ты делаешь успехи, — он развел руками, — так скоро и гением станешь. А что ты можешь узнать об этом человеке из строчек: А он все стоял у борта и щурился близоруко, И тонкая, серая папка подрагивала в руках.И дальше: Человек, не оглядываясь, пошел обычной дорогой, Стуча каблуками туфель как деревянной клюкой.— Что этот человек стоял в порту до тех пор, пока судно не загрузилось, а потом ушел.
— И куда пошел?
— Не знаю, в стихе этого нет.
— А если подумать?
— Ну, “пошел обычной дорогой”. Откуда я знаю его обычную дорогу? — А куда люди обычно ходят? — В магазин ходят, на базар, на работу, на пляж, мало ли куда! — Ну, хорошо, запомни это. А почему ты ничего не говоришь о строке “И тонкая, серая папка подрагивала в руках”? – продолжал Яков. — Я думаю, что это несущественная деталь. — А-а, даже так? – удивился он. – Ты думаешь! А почему ты так думаешь, на каком основании? — Ну, так мне кажется. Тебе надо было как-то закончить четверостишье, вот ты так и написал.
— Тогда вот тебе совет, — Яков сделал паузу, а потом в его голосе зазвучал металл, — в настоящих стихах нет ничего не значащих слов, не должно быть. И это относится не только к моим стихам. Если они настоящие. Рекомендую исходить из этого, когда занимаешься своим думаньем.
— Слушаюсь и повинуюсь, — я пытался свести свой прокол к шутке, но Яков надолго замолчал.— Ну ладно, проехали, — сказал он наконец, — оставим пока эту строчку. В первой строфе мы пропустили строку: Рука с коготками розовыми аккуратно вписала “не был”. — Вот тут я сразу сдаюсь, — сказал я бодро, — ничего не понимаю и придумать ничего не могу. — Я этого ожидал, — сказал Яков с несчастной гримаской. – Кому может принадлежать рука с розовыми коготками? — Кому угодно, — сказал я быстро. — И тебе в том числе?
— Да.
— Посмотри на свои ногти, они розовые? — Розовые, можешь убедиться, — я протянул свою руку.
— Они не розовые, — ответил Яков, не глядя на руку, — они естественного, телесного цвета. А розовыми они станут если их…
— Вскрыть лаком, — догадался я.
— Гений, — хмуро буркнул Яков. – Ну и кто обычно ходит с маникюром?
— Женщины.
— Да. А почему эта женская рука написала “не был”? — Яша, — сказал я улыбаясь, — ты будешь смеяться, но я не могу ответить на этот вопрос. — Вот об этом ты можешь не беспокоиться, — сказал он твердым голосом, — смеяться я не буду, потому что я уже готов плакать, — он снова замолчал. — Хорошо, оставим это. А строчку “В конторе ключи со скрежетом поворачивались в замках” ты тоже не понимаешь, да? Я молча, с несчастным видом, смотрел на Якова – мне действительно было стыдно, но что я мог сделать? — Какое слово главное в этой строке? – спросил он.
— Контора, наверно.
— Правильно. А теперь, в остальном тексте стихотворения, найди слово, которое лучшим образом подходит к слову “контора”. — Папка, — сказал я почти сразу, — тонкая, серая папка. — Да, правильно. Попробуй теперь связать эти две строки. После некоторого раздумья я предположил: — Он нес серую, тонкую папку в контору?
— Почему “нес”?
— Ну, как же? – теперь я удивился, — он ведь шел с папкой, когда свернул в порт. — Да, но спрашиваю еще раз, медленно, по складам: откуда …человек… свернул… в порт? — С обычной дороги, — ответил я. – А-а! – меня осенило, — он шел на работу, человек работает в конторе! — Слава Богу, — устало сказал Яков, — а что означает “В конторе ключи со скрежетом поворачивались в замках”? — Наверное, было утро, начало рабочего дня и контора открывалась. — Молодец! Только не утро, а вечер, и не начало, а конец? Потому что, -продолжил он, заметив мою отвисшую челюсть, — «А он все стоял у борта». Время, время за этим – весь рабочий день простоял! Ну, а теперь, может быть догадаешься, к кому относится “не был”? — Да, — мне уже было все ясно, — женщина, которая в конторе ведет табель, написала это против фамилии человека, который не пришел на работу. — Господи! — сказал Яков тихим голосом, — как хорошо, что на этом свете все имеет конец. Все, — сказал он громко, вставая, — урок окончен. Но знай: то, что теперь тебе ясно, есть лишь карандашный набросок картины. Мы пропустили много слов и даже строчек. И главное, мы даже не коснулись главного: в чем же смысл, идея стиха, что им хотел сказать автор, ведь что-то же он хотел этим сказать. Ты можешь, например, ответить, коль тебе уже все ясно, почему человек вообще поперся в порт, хотя шел на работу?— Ну, наверно он был любопытный, я бы тоже пошел посмотреть, как судно грузится, это интересно.— И простоял бы там весь день?— Ну нет, конечно, полчаса, может быть – час…— А человек простоял день! Почему?И тут я надолго задумался. Действительно, почему? Это же явно ненормально – простоять в порту весь день, наблюдая за погрузкой судна. Здесь есть, очевидно, какая-то внутренняя тайна, какая-то невидимая связь. Может быть этот человек раньше был грузчиком и ему интересно было смотреть на работу бывших коллег? А может быть он плавал на этом судне, был матросом или даже капитаном? Встреча с молодостью? Но тогда он должен был быть «своим» в порту, коль это было его прежнее место работы, своим для грузчиков или своим судовой команде или капитану. Однако тогда, наверно, он не стоял бы одиноко, не «щурился близоруко», за весь день его кто-то должен был признать, окликнуть… А может быть это судно связано с какими-то воспоминаниями…, но об этом нет никаких намеков в тексте.«Как сомнамбула», как лунатик… В третьей строфе, которую мы совсем не упоминали, описано, наверно, душевное состояние нашего героя – море, небо, запахи, прибой с бутылочным стеклом. И, кстати, человек свернул именно на запах, который «превратил» его в сомнамбулу. Так может быть этот человек просто болен морем? Родившись у моря и проведя около него свое детство, какой мальчишка не мечтает о далеких походах, открытии новых земель, морских боях и встреч с пиратами? Большинство, вырастая, оставляют эти мечты в детстве, но некоторые расстаться с ними не могут. Очевидно, наш герой именно таков: мечта не сбылась и жизнь не сложилась. По состоянию ли здоровья («щурился близоруко»), по другой ли причине, но все это очень серьезно, потому что Стуча каблуками туфель как деревянной клюкой – старость, немощность, жизнь уплыла вместе с судном.Яков внимательно выслушал мои варианты, чуть улыбаясь, а когда я спросил его, какой из них верный, он мгновенно ответил:— А вот это – зюски! Урок окончен и на этот вопрос ответа в задачнике нет. Как и в жизни, кстати. Сам ножками ходи и сам решай что правильно, а что неправильно.— Хорошо, – сказал я, – спасибо и на этом, было очень интересно и поучительно. Однако, последний вопрос, очень важный.— Ну, давай.— Значит, чтобы понимать настоящую поэзию, надо быть Шерлок Холмсом и уметь разгадывать подобные ребусы, кроссворды и шарады?Яков отвернулся и стал ходить по комнате, низко опустив голову. — Извини, дорогой, — сказал он, остановившись передо мной, — не могу утверждать, что ты безнадежен. Но ты физик, ты мыслишь в понятиях, и потому тебе нравятся евтушенки, которые пишут рифмованными понятиями. А «лирики», то бишь, настоящие поэты, рисуют, настоящие поэты – художники. И потому, либо ты освоишь их язык и постепенно научишься понимать его сходу, либо… Займись лучше кроссвордами, а? — Вадим Лившиц
Похожие:
ДИАГНОЗ Графомальчик – это диагноз. «Юноша бледный со взором горящим» –...
УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы...
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет.... [...]
Стихотворения / 1980-1989Пришел человек слепой.
А слепые кому нужны?
Посидел у бывшей жены,
И ладно, и бог с тобой.
Он что? Он не в обиде –
Слепые кому нужны?..
А жалко, что не увидел,
Какая она с войны.
03.80
Похожие:
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл...
БАЛЛАДА О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ Человек, геройски раненный в живот, Впервые подумал, зачем живет. ...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,...
ПАЦАНЫ Несчастлив, кто молится многим богам. Счастлив, кто молится одному богу…... [...]
ПублицистикаЯ делал то же, что и всегда: думал.
Париж, который «увидеть и умереть» — создан рекламой. Не только и не столько потому, что в свое время был законодателем мод, а благодаря Бальзаку, Гюго, Дюма…, а потом, за ними, Хемингуэю, воспоминаниям Эренбурга и…и…и… Для человека, все это читавшего, Париж – кружевной воротничок в бабкином сундуке, засушенный листок в книге, старая фотография, на которые, случайно наткнувшись, вспоминаешь… Для всех остальных – голый король, одеянием которого принято восторгаться. Поэтому, кроме ахов и охов, никаких впечатлений – главное: приобщиться.
Шенгели, забытый поэт серебряного века, как-то рассказал.
— Слушали «Фауста». Сидевшая рядом дама, вдруг повернулась ко мне:
— Георгий Аркадьевич, музыка – да, но я не понимаю, почему «Фауст» — по-моему ужасно тяжеловесная вещь считается величайшим произведением.
— Я тоже, — сказал Шенгели, — но об этом не принято говорить в обществе.
Лувр заполняют потребители культурных ценностей.
— А к Моне Лизе вы нас поведете? – беспокоится «культурная женщина»?
Возле Моны, как всегда, толпа. Но все же можно протискаться и… стань и смотри, сколько хочешь.
«Культурная женщина» протискиваться не стала – просто подняла над головой фотоаппарат и сфотографировала: «Дома насмотрюсь». Купила б репродукцию, но ей нужно, чтоб своя и дома.
Какой-то американец (еврей из России, бывший штурман) по-американски технологизировал процесс: он, вообще, не смотрит – поднимает над головой киноаппарат и… Дома будет показывать: те же «Здесь были Киса с Осей», но с применением новейшей киноаппаратуры.
— А «Черный квадрат» Малевича?
— Он не в Лувре, — отвечает экскурсовод.
— Жаль, хотелось посмотреть. Ведь это тоже шедевр, правда?
И кто бы ему объяснил, что «Черный квадрат» — не только не шедевр, но и не произведение искусства, хотя и вошел в историю искусства как… манифест (тогда, в искусстве вообще, было время экспериментов и манифестов: манифесты футуристов, конструктивистов, имажинистов и даже ничевоков – искусства могло не быть, но манифест – почти обязательно, и все это, естественно, осталось в истории искусства), Так в музее могли бы выставить… морковку, которую Маяковский носил вместо галстука. Просто «Черный квадрат» долговечнее морковки, которая давно бы сгнила.
Малевич – так – выразил концепцию модного в двадцатых годах кубизма: основа живописного искусства – геометрическая форма.
Результат превзошел все ожидания: потребитель искусства вперяется в квадрат: рамка предполагает искусство, искусство — смысл, вот он и ищет этот самый смысл, стараясь разгадать квадрат, как улыбку Моны Лизы: может, он какой-то особенный квадрат? или особенно черный? Или я чего-то не понимаю? Или, если всмотреться, то там что-то есть? Ведь за него миллион дают. Или больше? За что-то же платят.
Платят. Не за искусство, за уникальность. И за морковку бы платили. Если бы не сгнила.
Кстати, о двух парижских достопримечательностях: Моне Лизе и Эйфелевой башне. Ради первой я, собственно, и ехал в Париж (так и говорил: «Хочу выяснить личные отношения с Моной Лизой).
А выяснить нужно было вот что: в репродукциях она на меня особого впечатления не производила, и никакой загадки я в ее улыбке не видел. Значит, — думал я, — либо опять реклама, либо… что-то там есть в подлиннике, чего репродукция не передает.
Протиснулся сквозь, встал у загородки, и вот мы наедине.
Пол-часа (из отпущенных на весь Лувр полутора) длилось наше свидание.
Сначала – впечатление копии копии: в репродукциях краски ярче, резче, здесь(может быть потому, что за толстенным стеклом?) – какие-то притушенные, мягкие. Из-за этой резкости красок копия в какой-то мере теряет глубину, объемность (может быть, фотография уплощает?). Но все это не разрешает загадки, не той, о которой пишут искусствоведы, а другой – той, «о которой не принято говорить»: почему Мона считается одним из чудес света.
Стою, смотрю, думаю.
В мозгу, как в диапроекторе, одна за другой сменяются картины, виденные в других залах, по дороге к ней.
Вдруг: кажется понял – в тех, многих изображение условно: не только сюжеты, но и портреты (как правило, парадные) далеки от реальности: все эти Марии и Магдалины, а за ними — князья, герцоги, инфанты… На этом фоне… Вот чего не передает копия: все дело в фоне – «просто» Леонардо на столетия опередил своих современников. Вот почему искусствоведы восторгаются, а народ «безмолвствует»: одни (даже те, кто не ходил по залам Лувра и не видел подлинника) рассматривают картину «на фоне» истории живописи, другие рассматривают саму картину и видят то, что видят, не видя в ней ничего особенного. Особенной делает ее, как, впрочем, и Париж, не непосредственное впечатление, а знание. А это, как говорят в Одессе, две большие разницы.
Все, пожалуй, можно двигаться дальше. Но свидание продолжается: мы молча смотрим друг на друга. И в какой-то момент я замечаю, что уже не думаю о картине, я думаю о ней, как о женщине: мне нужно понять, мне бесконечно важно понять, как она ко мне относится. И я не могу этого понять, потому что в этих глазах, в этой проклятой улыбке мне видится (только ли видится или есть на самом деле?!) то нежность, то какая-то отрешенность, как будто смотрит она не на меня, а куда-то в себя, то что-то высокомерное, даже презрительное, отторгающее меня, то что-то кокетливое, заигрывающее, вызывающее. Любит? Не любит?
Наверное, именно это мучило Леонардо и заставило превратить факт жизни в факт искусства и, наверное, обратное превращение произошло только потому, что мы долго оставались наедине и она смотрела на меня так, как когда-то смотрела на него. И все, что в ней было, относилось ко мне и потому вызывало у меня ту же реакцию: желание понять, что же стоит за этим взглядом, за этой улыбкой.
Так разрешились мои «личные отношения» с Моной Лизой. Оказалось, что я как в воду смотрел: чтобы понять, что выделяет ее из прочих «шедевров живописи», нужны были именно личные отношения.
А, черт! Я ведь не об этом хотел писать, да вот текст попутал. Так и хочется вслед за Пушкиным: «Так вот куда октавы нас вели!».
Лет двадцать назад я написал о стихе, как о саморазвивающейся системе. Сейчас я думаю, что это свойство любого связного текста, только в стихе это проявляется более явственно, что ли.
Я уже много раз замечал (А вы не замечали? Даже когда пишете обычное письмо?), что текст (логикой, грамматикой, синтаксисом, придаточными предложениями) толкает тебя под руку, буквально понуждает строить себя так или иначе, и, в конечном счете, ты уже пишешь не то, что и как собирался вначале, а как бы под его диктовку – становишься невольником текста (вот я и этой фразы не собирался писать, а тут пришло в голову: «невольник чести» — и написал).
И вот я хотел написать о Моне Лизе только в связи со своими мыслями об искусстве (а я, как в анекдоте, «завсегда об этом думаю»), что делает ее настоящим искусством то, что, вообще, отличает настоящее искусство, — не просто многозначность, хотя и этого бы хватило, но противоречие. Которого в большинстве известных мне портретов нету. Даже если они достаточно психологичны (как, например, автопортрет Рембрандта). Противоречие придает произведению искусства, если можно так сказать, эмоциональную энергию. (Пожалуй, лучше других поняли это романтики, поняли… и стали тиражировать свое открытие).
Вот и все. А написалось что-то другое, что, по-моему, и не стоило писать ни по мысли, ни по форме.
А теперь опять к искусству, только теперь «на фоне» Эйфелевой башни. И уж постараюсь коротко – чтобы текст не успел увести в сторону.
Эйфелева башня сразу поражает мастерством. Мастерство (словарные определения все мимо) – это преодоление сопротивления материала и подчинение его цели. В Эйфелевой башне оно проявляется в том, что огромная, тяжелая махина выглядит как нечто эфемерное и кружевное. Подчеркиваю, в этом явлено мастерство, мастерство, а не искусство, потому что, в отличие от искусства, с которым его часто путают, мастерство бессодержательно – оно определяет формы, а не сущность ( и само определяется ими).
Но вот случайно – для меня – эта форма наполнилась содержанием. Когда мы были уже внутри и лифт или подъемник медленно поднимал нас, я увидел в стекле механизм лебедки или как оно там называется. Тяжелый, грубый, почему-то напомнивший мне одновременно паровой молот и нож гильотины, он неуклюже, с очевидной натугой, скрипя, ворочался внутри легкой кружевной конструкции. И это было так, как если бы Квазимодо поселился в теле Эсмеральды. И это было так, как … Господи, да оно породило и еще могло породить десятки «как». Потому что сочетание легкой конструкции с грубым механизмом внутри породило образ.
Похожие:
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился...
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
Публицистика…И вот я в Израиле.
Ничего не изменилось – просто я стал жить справа налево.
Дома я встаю не раньше десяти. Здесь – в шесть. Утра!
Дома меня ни под каким соусом не заставишь выйти прогуляться, подышать свежим воздухом, а не сидеть в прокуренной комнате. Здесь – выхожу и гуляю!
Придуманный язык звучит на фоне придуманных деревьев. С одного из них, растущего перед моим окном, свешивается махровый красный цветок. Один на все дерево! Как это может быть, не знаю. Скорее всего, этого быть не может. Но есть. Как и многочисленные девицы в хаки, с пилотками, засунутыми в лычки.
Дети с длинными палками в руках переходят улицу. Почему палки? Зачем палки? А как раз для перехода: палка в руках ребенка – жезл регулировщика. Самообслуживание, однако.
Квартиры с неясными очертаниями: какие-то стеночки–ширмочки, какие-то тупички-заначки. Там, где, вроде бы, не должно быть ничего, обнаруживается нечто: балкончик, кладовочка, неожиданная комнатка – в общем, какой-то закопелок.
Мне говорят:
— Не забудь на ночь или уходя оставлять жалюзи, закрывающие окна, открытыми – через открытые окна не влезут, а через закрытые жалюзями запросто – тогда рама отодвигается.
Где логика? А без логики. Третьего дня закрыл , а ночью проснулся от звука сдвигаемой рамы. И – ладонь! Спросонья взревел нечленораздельным хрипом.
Ладонь исчезла – ша, уже никто никуда не идет.
Улицы, конечно не все, отдельные, перпендикулярны сами себе и потому упираются сами в себя.
В субботу пустынны. Если на улице люди, — арабы.
Дети командуют взрослыми и делают что хотят: положил в автобусе ноги тебе на плечи, выплюнул жвачку прямо тебе под ноги, а ты ни-ни – ребенок! Сережа стал Иосиком и настаивает:
— Не говори: Сережа, никогда не говори: Сережа. Понял?
Где бы вы ни жили, в любое время суток над вами «то взлет, то посадка». Судя по этому, Израиль – самая могучая авиадержава мира. Куда там США или СССР!
Местный еврей-антисемит (такие здесь тоже водятся, может, их здесь тоже выращивают?) объясняет:
— Просто они все время пускают один единственный самолет – чтобы создать это самое впечатление.
На самом деле, объяснение другое: Израиль – страна маленькая – взлетающий самолет виден (и слышен) отовсюду.
Вдруг замечаю: Наташа, которая никогда даже обручального, носит три кольца на одной руке.
— Что так?
— Другие носят на каждом пальце. У нас так принято.
И действительно – сам видел, даже одну сфотографировал бы, если бы аппарат был: на всех пальцах – кольца, причем на безымянном – кольцо-часики, так что, чтобы посмотреть, сколько там натикало, нужно выпрямить палец в жесте «fuck you», хорошо хоть, что безымянный; с левой руки свешиваетс массивная золотая цепь, на шее – одна еще массивнее и вторая – потоньше. Не женщина, а витрина ювелирного магазина.
Кстати, в витринах ювелирных магазинов – только массивное и безвкусное.
И этим славятся израильские ювелиры?!
Да ничего подобного. Просто здесь это носят. А то, чем славятся, делают для Парижа и Лондона.
Вообще, по культуре, нравам, обычаям Израиль – это районный центр оседлости, разросшийся до размеров страны. Да и то сказать, за такое время можно вырастить деревья и виноградники, культура за такое время не выращивается.
Говорят, вырастили голубоглазых, стройных девиц.
Не видел ни одной. Хотя моя дочь и другие настаивают, что, хоть и не может быть, но есть.
— А почему ж не видно?
— Что ж ты хочешь, они днем не ходят.
Но вечером их тоже не видно.
— Естественно, работают.
Вечером работают, днем отсыпаются. Так и остаются легендой.
Справоналевые поэты. Устроили конкурс. Все признали друг друга. Этим и живут.
Бедные неудачники, приобретя в родной стране стойкий комплекс неполноценности, ринулись осваивать духовную Калифорнию.
Во- первых, стали печатать себя напропалую: мой знакомый, лишив жену всех ее драгоценностей, напечатал четыре книги, другой, у жены которого не было драгоценностей, — три, но зато стал Председателем организованного им же Союза Писателей. Избрали? Что ты, сам себя назначил.
Теперь неписатели дают рекомендацию неписателям в Союз Писателей.
Какие-то огромные летающие существа. Думал: мыши. Говорят: летающие тараканы.
Огромные муравьи – один израильский муравей запросто сборет целый русский муравейник.
Все укрупняется, как сквозь увеличительное стекло: муравьи, тараканы, незаметные писатели: незаметные авторы журнала «22», который правильно было бы назвать «38 и 9» объявляются, чего мелочится, классиками мирового уровня: «Это наш Шекспир!», территория области – страной, мало того, великой страной.
То, о чем у нас говорят шепотом или понизив голос, здесь в автобусе ли, на улице – как в мегафон. Израиль шумит, как море. И только по субботам…
Кафе. На вывеске крупно: «ИБЕНАМАТ». Пошли к «ИБЕНАМАТ» — выпить чашечку кофе.
Кстати, о клубничке. Парень, приехавший в гости:
— Хочу пойти в публичный дом, интересно…
— У нас публичных домов нет – запрещены.
— А я слышал…
— Нет. Запрещены. Можешь пойти в массажный кабинет. Но это риск.
— Что, можно получить…?
— Что ты, можно НЕ получить.
— ???
— Ты раздеваешься, и тебе возвращают деньги – гоев не обслуживаем.
Справоналевость во всем. Сказать женщине «ослиха» — не обидится. «О» она не расслышит, а «сли ха» означает «извините, прошу прощения». Что говорить, если «они» — это я. В общем, летающие тараканы.
Часть комнаты, примыкающую к окну, здесь называют балконом, если эта часть отгорожена раздвижной стеклянной перегородкой. Так и говрят с гордостью: «У нас это балкон».
У Них это балкон. У Них это поэты. У Них! Сли ха!
Похожие:
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –...
О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который...
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Стихотворения / 1960-1969Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее.
Но никто из возлежавших не понял,
к чему он это сказал ему.
(Иоанн, 13, 27-28)
Когда он вошел, Иисус сказал:
ныне прославился Сын человеческий
и Бог прославился в нем.
(Иоанн, 13, 31)
Предающий же Его дал им знак, сказав:
Кого я поцелую, Тот и есть, возьмите Его.
И тотчас подошед к Иисусу, сказал: радуйся, Равви!
И поцеловал Его.
(Матф. 26., 48,49)
И будет ненавидим всеми за имя мое.
(Матф., 10, 22)
НАПУТСТВИЕ
…И поторгуйся. А потом в ладонях
Зажми динары. В потных. И посмей.
И имя пусть уста твои проронят,
Сухое и протяжное, как змей.
Постой! Но знай, что та, чье имя с дрожью
Ты согреваешь между губ тайком,
Все будет оттирать, сдирая кожу,
Твои прикосновения песком.
А твой народ… ему земли не хватит,
Ему не будет места средь людей.
Его стыдом ты станешь и проклятьем,
Его кровавой кличкой – иудей.
март или апрель 1978
МОНОЛОГ ИУДЫ
Равви, ты сказал мне: иди.
Ты сказал мне: делай скорей свое дело.
И пока остальные вкушали от тела,
Я, тобою избранный, был в страшном пути.
Дай мне силы свой крест до конца донести!
Отче, свет мой, ты станешь светлее от тьмы.
Ты сказал. И да сбудется, если ты хочешь.
По кровавым дорогам расходимся мы.
Я привел их. Прощай. Прокляни меня, отче.
12.02.67
В начале было Слово
(Евангелие от Иоанна)
СЛОВО
…И кроме слова – ничего.
И слово станет – Бог и Чудо …
Распнут Иисуса. А Иуда
В ответе будет за него.
И будет медлить и тянуть
Пилат,
прислушиваясь к слову,
Что изреченным
станет – путь
К смоковнице и на Голгофу.
26.01.67
Поутру же, возвращаясь в город, взалкал.
И, увидев при дороге одну смоковницу,
подошел к ней, и, ничего не нашедши на ней,
кроме одних листьев, говорит ей:
да не будет же впредь от тебя плода вовек.
И смоковница тотчас засохла.
(Матф., 21, 18-19.)
МОНОЛОГ СМОКОВНИЦЫ
За что? За мою ли вину
меня упрекаешь?
За что на бесплодие вечное,
Господи, обрекаешь?
За что? Только шорох песка
в твоей опустелой пустыне.
За что? Этот крик до креста
понесешь ты отныне.
За что? – повторишь ты не раз,
но трижды по тридцать.
И мука моя
в сыне твоем повторится.
Ко мне он придет
на заре ослепительно-белой.
И буду в иссохших ветвях
колыхать его тело.
15.02.67
Тогда Ирод, увидев себя осмеянным волхвами,
весьма разгневался и послал убить всех младенцев
в Вифлееме и во всех пределах его от двух лет и ниже.
(Матф., 2,16)
ТЕМА
Не воздаянье за грехи,
Но возвращенье к вечной теме.
И ночи Ирода тихи,
Как сон младенцев в Вифлееме.
В небытие уйдет любовь.
И тот, кто мертв, не возродится.
И все забудется …
Но кровь
Крестом
внезапно
возвратится.
10.02.67
…И повели Его,
чтобы распять Его.
(Марк, 15, 20)
ИСХОД
Теперь уже не на осле.
Небесным пламенем палимый,
Босой – по выжженной земле,
В плевках – по Иерусалиму
Затем, чтоб в муках умереть.
Уже отринув все живое,
Он все старался рассмотреть
Кого-то за стеной конвоя.
Но без следа, водой сквозь сито
Просеивались сквозь зрачки
Первосвященники и мытари,
Блудницы и ученики…
…И Отец твой, видящий тайное,
воздаст тебе явно.
(Матф., 7, 4.)
ВОЗДАЯНИЕ
Одежды разделил конвой
По жребию.
А он, живой,
Молил о ниспосланьи чуда …
И продолжением креста
Под ним простерлась пустота
Дороги, рыжей, как Иуда.
14.02.67
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились...
МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он...
ДВЕ МЕДУЗЫ Две медузы повисли на ржавых якорных лапах. Палуба пахла сандалом,... [...]
Проза— Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка. Можно, он посидит здесь? У меня как раз идет корректура, — сказала мама и ушла.
В комнате никого не было, потому что того дядю он сразу не увидел. А диван был интересный – не такой, как дома или как в гостях. В нем были ровная дырка и круглая дырка. В ровную дырку, как в щелку в почтовом ящике, можно засунуть листик или газету, а в круглую — палец. И еще он был весь пожмаканный и от него сами отколупывались такие черные кусочки. Он сам стал отколупывать такие кусочки. Они были кожаные и блестящие, а когда их отколупаешь, под ними просто такая серая тряпка.
Он взял книжку и стал смотреть картинки. Он их видел тысячи раз и просто перелистывал их — а вдруг он какую-нибудь забыл. Но он не забыл никакую.
Тогда он стал читать «
— Од-наж-ды. Однажды». — И сразу он узнал, что это про охотника. Но все равно было интересно, как складываются слова — слепливаются вместе все буквы и получается Абу-Селим и ружье. Получается настоящее ружье и настоящий Абу-Селим.
— Ру-жье бы-ло ста-рое и сво-ен-рав-но-е, — читал он.
— Какое? — спросил тот дядя.
И тогда он поднял голову и увидел того дядю. Дядя, оказывается, сидел за столом и тоже читал. Он очень удивился — ведь в комнате никого не было.
— Сво-ен-рав-но-е. Своенравное, — сказал он.
— Своенравное, — быстро сказал дядя и чуть-чуть наклонил голову к плечу. Понятно. А что это значит?
Он посмотрел на дядины очки и опять удивился. Он так удивился, что глаза прямо устали на дядиных очках, а он не мог их даже никуда подвинуть.
— Своенравное, — сказал он. И пожал плечами. И еще раз посмотрел в книгу — проверил, есть там это слово или нет, потому что оно там оказалось, когда дядя спросил.
— Сво-ен-рав-но-е. Своенравное. — Он посмотрел на дядю и улыбнулся. И дядя тоже улыбнулся, подошел и сел рядом.
— Тебе сколько лет? — спросил дядя.
— Скоро будет шесть.
— Да, — зачем-то сказал дядя. — Молодец. — И долго смотрел в окно.
Он тоже посмотрел в окно. Но там ничего такого не было, кроме мокрой крыши другого дома.
Дядя достал длинный мундштук (таких длинных мундштуков он никогда не видел), сначала желтый, а дальше коричневый, затолкал туда сигарету, чиркнул зажигалкой и выпустил из носа дым. Потом он опять сказал «да» и опять замолчал.
Это «да» было такое ни к чему, что он никогда не слышал такого. И оно было такое длинное, как дядя смотрел в окно. И это «да», и мундштук, и «своенравное» были чем-то вместе и слеплялись, как буквы.
— Ну, раз тебе скоро будет шесть, так поехали дальше, — сказал дядя. — Что там дальше было с этим своенравным ружьем?
— О-но то стре-ля-ло, то не стре-ля-ло, — прочитал он и остановился, ожидая, что сейчас что-то опять окажется и уже заранее испытывая внутри какое-то замирание, как когда они играли в прятки и он прятался и кто-то, кто искал, поворачивался и шел к нему. И чем ближе тот к нему подходил, тем это замирание становилось нестерпимее, так что сжимались руки и ноги, и хотелось пикать. И тогда он выскакивал и что-то кричал и смеялся и куда-то бежал, все равно, куда.
— То стреляло, то не стреляло, — сказал дядя. — Такое странное ружье, такое своенравное ружье.
Вот и оказалось! Опять же, оказалось: «стреляло и не стреляло» и «своенравное» слепились! Он засмеялся и быстро-быстро стал рассказывать, как они слепились:
— А когда он хотел убить эту птицу, так оно не выстрелило. А потом он его положил. И оно само выстрелило и убило зайца. Само оно просто выстрелило и — зайца.
— Да, — сказал дядя и погладил его по голове. — Вот так оно и получается.
Говорил он очень серьезно и как будто совсем не про это. Но так было у других взрослых, когда им говоришь, а они что-то отвечают, а сами не слушают. А у него все как-то слепливалось. Потому что — тут он догадался и прямо обрадовался — он был слепщик.
— Дядя, — спросил он, подняв голову и посмотрев дяде в глаза, — а какая у вас работа?
— Работа? — спросил дядя, как будто удивился, что это слово тут оказалось. — Скучная у меня работа. Слова у меня, понимаешь?
И ему почему-то стало очень жалко этого дядю, хотя он не понимал, почему это может быть жалко, когда у человека такая интересная работа, что он все слепливает. И он не поверил, что это скучно, но получилось так, как будто поверил. Но не притворился, а вправду поверил, И вздохнул, и кивнул головой.
Но в это время вошла какая-то тетя. Она положила на дядин стол большой лист газеты, только с одной стороны это была обычная газета, а с другой — просто чистая бумага. Она села напротив, за другим столом. Положила и перед собой такой же лист. И еще другой, на котором только было еще что-то написано письменно, чернилами. Она посмотрела на дядю и сказала:
— Можно читать.
— Хорошо, — сказал дядя, поднялся, посмотрел на него, развел руками и пошел к своему столу.
Дядя сел за стол, еще раз взглянул на него, чиркнул зажигалкой и наклонился над листом.
Он вспомнил про книгу, даже взял ее в руки, но положил на место и стал смотреть на дядю.
Дядя, как все взрослые, когда они читают, совсем не шевелил губами, а просто смотрел на газету. Только время от времени он отворачивался в угол и щелкал пальцем по своему разноцветному мундштуку.
Он тихо сполз с дивана, взял белое блюдце, в которое дядя стряхивал пепел, когда сидел рядом с ним на диване, подошел и молча поставил его на стол. Дядя, не поворачивая головы, сказал «благодарю», потом засмеялся и так же, не поворачивая головы, положил ему руку на голову. И он постоял немножко под этой рукой, а потом пошел на свое место. И стал опять смотреть на дядю. Время от времени дядя сморщивался (наверное, у него что-то болело), а потом что-то писал на газете.
— Вы посмотрите, как он на вас смотрит, — вдруг сказала тетя, и он сразу быстро сбежал глазами.
— Тебе нравится этот дядя?
Голос у тети был неприятный, как почти у всех взрослых, когда они говорят с вами, иногда даже у мамы. И он не захотел сейчас слышать этот голос. Он просто смотрел на ножку стола пока тетя не начала опять читать. Тогда он посмотрел на нее и стал опять смотреть на дядю.
В комнате было тихо.
Дядя снял очки, потер пальцем переносицу, закрыл ладонью глаза, посидел так немножко, потом пододвинул газету тете и сказал:
— Здесь вот придется перебрать, а то дурдиотизм получается.
— Хорошо, — кивнула тетя.
Дядя поднялся, взял в руки свое блюдце и пошел к дивану.
— Ну что, — сказал он и сел рядом, — как продвигается охотник Абу-Селим?
— Никак. А мы с Ирой недавно в планетарии были.
— В планетарии? — удивился дядя. — Это что еще за зверь?
— Это не зверь, — улыбнулся он. — Это где темно и звезды показывают. И там сначала дядя что-то скучно рассказывает, а потом интересно — маленькие звезды и большие.
— Какие?
— Ну, такие и такие. Только мама говорила, что они совсем не маленькие, а такие, как земля, большие.
— А почему же маленькие? Что-то ты, парень, своенравное мне делаешь — сам говоришь, что маленькие, а сам — что большие.
— Нет, — засмеялся он, нисколько не удивившись, что дядя не понимает — он ведь сам не понимал, пока мама не сказала ему, что это потому, что далеко, — только кажется, что они маленькие, а они большие, потому что далеко.
— Ну, а если я стол этот возьму и кину до потолка, он также станет маленьким?
Стол? Об этом мама ничего не говорила. Он посмотрел на стол. Потом на дядю. Потом опять на стол. Слепщик. Вот опять — слепил стол и звезды.
— Стол тоже будет маленький, — удивился сам тому, что сказал, мальчик.
— Ну, каким?
Дальше уже как-то получилось так, что рот открывался и говорил сам, что хотел. И получилась такая интересная игра.
— Как стул.
— А если еще выше?
— Тогда, как вот эта книга.
— А еще?
— Как лампа.
— А еще, если совсем высоко?
— Ну, тогда, — сказал рот, — как маленькая точечка.
— Вот оно как? — сказал дядя. — Как маленькая точечка? А ты знаешь, так оно, наверное, и будет…
— Только вы его не поднимете, — сказал он. — Папа его поднимет, а вы — нет.
— Это почему же папа — да, а я — нет? — обиделся дядя.
— Он такой большой и кричит сильно.
— Ну, если сильно кричит, тогда, конечно, поднимет, — улыбнулся почему-то дядя. — Это ты, точечка, прав.
— Мама тоже большая, — сказал мальчик, — но она стол не поднимет.
— Ясно, — сказал дядя. — А теперь, точечка, пошли-ка в цех, посмотрим, может, уже вторую сверстали.
И они пошли в цех. Тут он был когда-то вместе с мамой. И все уже видел. Так он и сказал дяде. А дядя ничего не сказал, а только кивнул головой. Они подошли к какой-то машине, где какая-то тетя быстро-быстро нажимала пальцами кнопочки с буквами. Дядя посмотрел на целую кучу таких газет, где с одной стороны белое, покачал головой и сказал:
— Света, а Света, у тебя ренато есть?
— А что?
— Набери ему имя, а?
— Что ты, нельзя.
— А может, можно?
— Одна уже поплатилась. Ты же знаешь.
— Так она же не имя набирала. Она совсем другое набирала.
— Ну и что? Мне-то зачем рисковать?
— Да, — протянул дядя. — Нельзя, и все тут. Ты права, Светка, главное — не рисковать. Так сто лет прожить можно. Даже больше — сто двадцать.
И дядя махнул рукой и пошел. По дороге он подошел к какому-то ящичку, вынул оттуда железку, потом подошел к такому железному столу и взял там из такой блестящей кучи одну такую блестящую штучечку. Потом он намазал ее черной краской и ту железку тоже. А еще потом — прижал блестящую, а потом железную к белому листу бумаги. И там стали буквы и звездочка, «ре-зо-лю-ция» и звездочка.
— А теперь ты, точечка, — сказал дядя. И он тоже сделал все так же. И получились резолюция и звездочка. Тогда дядя обтер краску на блестящей и на железной и сказал:
— Положи в карман. И пошли.
Они снова пришли в ту комнату. Только когда они вошли, там оказалась другая тетя — не красная и толстая, а, наоборот, тоненькая и длинненькая и немножко похожая на девочку. А ноги у нее были прямые и высокие. И на них лежала сумочка. И тетя улыбнулась, когда они вошли, а дядя сказал:
— Здравствуй. Ты-то откуда?
— Шла мимо и зашла. Ты еще долго?
— Да как сказать, — сказал дядя и прошел к столу. А он пошел за дядей, стараясь даже не смотреть в ее сторону. Он уже знал, что сейчас будет. Сейчас они начнут разговаривать и будут почему-то улыбаться. И дядя забудет о нем. А потом они уйдут и уйдут себе.
— А я пойду, — сказал он, — и наберу много-много таких железных слов. И у меня будут все слова, как в книжке.
— Нельзя, — сказал дядя. — Зачем тебе рисковать? Он не понял, что значит «рисковать», а спросил:
— Почему нельзя? А я возьму — и все.
Он не хотел так говорить с дядей, но так у него получилось.
— А тогда вот что будет, — сказал дядя и быстро нарисовал домик, в домике — окно, а в окне нарисовал такую решетку, как у них на первом этаже. — Вот что будет, — сказал дядя. — Возьмут тебя и посадят в этот домик. А вылезть та не сможешь, потому что здесь решетка.
— А я просто выйду через дверь.
— А тут возле двери, — сказал дядя и быстро нарисовал человечка, — будет стоять человек с ружьем (он пририсовал и ружье — такую черточку сделал). Ты захочешь выйти, а он тебя не выпустит.
— А я возьму у дяди Саши наган и ба-бах его.
— Да, но тут их будет много, — стал быстро-быстро рисовать дядя. — И все с ружьями. — А я — всех, — сказал он.
— А если они — тебя? — спросил дядя. — Да и вообще, ну стоит ли столько людей убивать из-за железных слов каких-то? Они — ведь живые…
И тут ему тоже стало жалко этих на бумаге, потому что они оказались живые, а он совсем забыл, что они живые. И тут он почему-то вспомнил про эту тетю, которая сидела где-то там за спиной, как будто ее и не было. И удивился, что дядя тоже забыл про эту тетю.
— Ну, так как? — спросил дядя. Он не успел ответить.
— Ну, так я пойду, — сказала тетя из-за спины.
— Оказалась, — с испугом подумал он.
— Видишь, как получается, — сказал дядя и глаза у него стали не веселые, как раньше, а какие-то прозрачные. — Так что ты иди. Газета, наверное, нескоро и вообще, мне домой надо, и Надя сказала белье в стирку нести. Так что ты иди.
— Да, — сказал дядя, уже не глядя в ее сторону. — Так как будет со строчками?
— Хорошо будет, — ответил он. — Пусть они себе лежат. И эти тоже, — и протянул дяде «резолюцию» и звездочку.
— Ну, вот и правильно, — сказал дядя, не обращая внимания на протянутую ладонь.
За спиной открылась и закрылась дверь. Дядя снял очки, — потер переносицу, потом посмотрел на ладонь с «резолюцией» и звездочкой, коротко вскинул глаза на него, сказал: «Это ты брось. Это ни к чему. Это же подарок», а когда он положил подарок обратно в карман, вдруг заторопился: «Сейчас. Ты погоди» и вышел.
Пока дяди не было, в комнату пришла та толстая и красная тетка и села вязать. А он снова забрался на диван. И стал ждать.
Он ждал долго. Но дядя не приходил.
Тогда он встал и пошел в цех. Там он сразу увидел дядю. Тот стоял возле одного из железных столов, по которому теперь, дергаясь, ехал такой каток. Сначала он ехал в одну сторону, потом — в другую. И когда он проехал в другую и остановился, тетя подала дяде лист с буквами с одной стороны. И дядя сказал: «Еще». Каток поехал опять туда и обратно. Тетя подала дяде еще один лист. Но дядя сказал: «Еще». И каток снова поехал.
Он остановился рядом. Но дядя его не видел. Тогда он подошел и тронул дядю за руку. Дядя сказал: «Еще», как будто не заметил его. А тетя заметила и сказала:
— Смотри, он от тебя ни на шаг. Это чей, Тонин?
— Да, — сказал дядя, — хороший малыш. Ты бы слышала, как он читает.
— Уже читает? — удивилась тетя и тут же заставила его прочитать. Потом, как все, сказала: «Молодец».
И они пошли — дядя с листами в руке и он. Дядя шел большими и быстрыми шагами, так что он еле поспевал.
И снова дядя читал. А он сидел и смотрел на него.
И опять влезла эта тетка. Теперь она сказала:
— Скажи дяде, чтоб он купил себе мальчика. Знаешь, где покупают мальчиков? Где тебя купили?
— В роддоме, — сказал он, хотя ему совсем не хотелось говорить.
— Ну вот, — засмеялась тетя. — Пусть и он купит себе мальчика. У него же мальчика нет, а только девочка.
— Зачем? — спросил он.
Но она не услышала. Она все говорила и при этом смотрела не на него, а на дядю, а дядя ни на кого не смотрел и читал свою газету.
— Ты бы хотел, чтобы у тебя был такой папа? Видишь, как он с детьми обращается. Это не каждый так к детям относится. Так ведь? Вот ему и надо купить мальчика.
— Зачем? — опять спросил он.
— Нина Ивановна, — сказал дядя, — опять они не перебрали. Проследите, пожалуйста.
— Хорошо, — сказала она и принялась за свою газету. А он все ждал, когда дядя закончит.
Тут пришла мама и спросила, не мешал ли, и сказала, что теперь она освободилась и что теперь он может идти с ней.
Но он не встал с дивана. А та тетя красная, которая все время вмешивалась, сказала маме, что это его дядя очаровал и что у дяди исключительная любовь к детям. И при этом она смотрела не на маму, а на дядю. И снова повторила насчет мальчика и насчет девочки. И он понял, что это она все выдумала — и насчет мальчика, и насчет девочки, и насчет дяди. И все слова у нее были отдельные, так что дяде, если бы он ее слышал, это не понравилось бы.
Мама ушла. А дядя все сидел и читал. Потом сказал: «Все» и пошел к вешалке. И надел пальто и шляпу.
А он смотрел, как дядя надевает пальто и шляпу, и ничего не понимал. Дядя надевал пальто и шляпу так же, как читал газету, — он смотрел только на пальто и шляпу и никуда больше. И только когда он спросил дядю: «Ты уходишь?», дядя посмотрел на него, как будто он оказался, и сказал, но не ему, а той красной тете:
— Да, Нина Ивановна, надо его к Тоне переправить. Пока, малыш.
И не успел он опомниться, как дверь открылась и закрылась.
Похожие:
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1980-1989Несчастлив, кто молится многим богам.
Счастлив, кто молится одному богу…
В детстве он выстругал деревянный наган.
Потом ему выстругали деревянную ногу.
Потом он работал. Спал с женой.
Напивался. Старые песни пел.
Ругался матерно … И жил войной.
Потому как окончить ее не успел.
Потом он сажал на обрубок внуков
И радовался, как слушают пацаны
Про маршала Конева и про маршала Жукова –
Про великих маршалов великой войны.
15.12.87
Похожие:
У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились...
ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял...
В ЭТОМ ГОРОДЕ В этом городе у каждой женщины что-то такое в глазах.... [...]
Стихотворения / 1980-1989Петр был смертен
И дворовая девка Палажка.
Оба враз заболели.
Хотя и не тяжко.
Что-то в грудях пекло,
и давило,
и ныло,
и жало.
Но Палажкина жизнь
(как и смерть)
никому не мешала.
Потому царь великий и грешный
Был лечен докторами учеными.
И скончался. Покрытый
Какими-то пятнами черными.
А к Палажке не звали –
Лежала себе и лежала.
Аж пока не поправилась
И кучу детей нарожала.
Те – своих. И пошло:
Пели,
плакали,
свадьбы играли …
Ну а смысл? А мораль?..
А живут и живут.
Без морали.
25.12.87
Похожие:
ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как...
ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... [...]
Стихотворения / 1990-1999Разваливался старый дом:
Сырой подвал подгрызли мыши,
Ржа источила жесть на крыше,
Жучок – стропила.
А потом…
Потом кто съехал, кто сбежал,
Заколотили ход парадный…
И дело довершил пожар,
Бессмысленный и беспощадный.
16.12.1990
Похожие:
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная...
СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то...
ОДИНОЧЕСТВО Хлеб подорожал в два раза! Лег читать «Вопросы литературы» (как... [...]
Стихотворения / 1950-1959…Когда-то она лежала на берегу,
белом от зноя.
В мириады желтых шорохов
кутал песок ее,
И зеленой толщей воды
казалось ей небо сквозное,
Иногда удивительно близкое,
иногда непонятно высокое.
Иногда… Только это кажется –
море ушло давно.
Она лежала на берегу
среди окурков,
пижам
и бесконечных историй.
Отрешенная от всего,
познавшая только одно,
Она слушала море.
Осенью дождь бродил босиком по лужам,
Наполненным небом серым
и чайками до краев.
Тогда она старалась
зарыться в песок поглубже.
И думала о своем.
Приходила зима.
Песок
становился похожим на соль,
И мягкие хлопья падали,
пропахшие морем и солью…
Она лежала наедине
с радостью,
похожей на боль,
И очень похожей на счастье
болью.
Одинокой,
жилось ей совсем не сладко –
Слишком много ушло,
слишком мало осталось…
Иногда она замечала на панцире новые складки
И думала про себя:
старость.
А потом… Потом ее кто-то поднял,
Приспособил под пепельницу
по практичной мужской привычке.
…Приходили какие-то люди,
спорили об искусстве день ото дня
И совали в нее окурки
и обгоревшие спички.
Только что ей до этого,
если каждый шорох и шаг,
И обычный уличный шум,
и шарканье ног в коридоре
Она понимала по-своему.
И билось в ее ушах
Вечное, как мечта,
неизбежное, как любовь,
море.
14.03.1959
Похожие:
МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он...
ЖЕНЕ Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только...
ГОРОДСКОЙ НОКТЮРН У ночи своя походка. У человека – своя. Человек останавливается....
ЗЕРКАЛО На кухне, между умывальником и плитой, Висело старое зеркало. Оно... [...]
ПублицистикаВ последнее время все более в моду входит мысль, что панацея от всех наших бед — в религии. Это проповедуют не только Солженицын и Ко. К этому все больше склоняется вчерашний убежденный атеист — интеллигент. Вместе с Вольтером он склонен полагать, что бога стоит выдумать. Богоискательство стало поветрием, таким же, как аханье перед рублевскими ликами, собирание икон, культурный отдых у монастырских стен. Но речь не об этом — не о моде и модниках, которые сегодня бегут за стариной, а завтра побегут за модерном, а то и умудряются сочетать все это разом. Не о них речь. Речь о тех, кто в поисках своих действительно обращается (или готов обратиться) к богу.
Мы лежали на берегу потока, начало которому давало озеро, перегороженное плотиной. Над нами на холме возвышался Ферапонтов монастырь с фресками Дионисия, совсем не величественный, как его старший брат Кирилловский, а даже какой-то домашний монастырь, но от этого не менее впечатляющий (а по мне — даже более). И фрески, которые я видел впервые, тоже отличались от рублевских тем, что били в них не лики, но лица, да и те, видно, мало интересовали художника. А интересовали его, наоборот, быт и объемы, телесные и осязаемые. Наверное, потому случайно обнажившийся кирпич на одной из фресок (над самым входом) не выпирал из общей картины, а казался ее естественной частью, как будто и его нарисовал Дионисий.
Слушай, — сказал мой друг — художник, — как ты думаешь, бог есть?
Для меня в этот момент не было ничего, кроме монастыря, неба шума воды, равномерного и потому покойного, запаха свежескошенного сена — уже сена, но еще травы. И еще — фресок Дионисия, стоявших перед глазами. Думать не хотелось ни о чем. Даже о боге.
— А кто его знает, — не поворачивая головы, сказал я.
— Но ты-то сам как думаешь?
Это было как муха. Если не отогнать…
— А тебе зачем это? Для интеллектуального разговора? Ну, скажу: да — что-нибудь изменится в твоем поведении? Схоластика все это, чесотка интеллектуальная, — все больше раздражался я. Но муха продолжала свое черное дело.
— А мне вот нужен бог, — как-то по-детски искренне сказал мой друг.
— Это когда ж он тебе понадобился? После монастыря, что ли? — все злился я.
— Давно, — совсем не замечая моей злости, сказал он. — Помню, маленьким еще был. Нарисовал себе в спичечной коробочке бога и все открывал ее, когда никто не видел, и смотрел. А сказать боялся или спросить — мои-то неверующими были. Оба.
От этого спичечного коробка злость моя испарилась, как не бывало ее. Теперь я повернулся к нему и даже приподнялся на локте.
— Тебе-то какой бог нужен?
— Что значит — «какой»?
— А потому что, я думаю, у каждого какой-то свой бог. В этом отношении, как, впрочем, и во многих других, древние были ближе к истине — у них было много богов. Но то были боги социальные, разбитые по ведомствам — у каждого свой департамент. А я о личных разных. Я убежден, как к любому понятию, к Богу приходят от чего-то конкретного, от какой-то конкретной необходимости. Потому для каждого у него своя ипостась, и бог одного не похож на бога другого — просто словом одним называем, а за словом — разное. Вот, например, от горя идет человек к богу. Тогда его бог – Бог — утешение, Бог — утоли моя печали. А другой смерти боится. Для него бог — Бог-жизнь потусторонняя, Бог-бессмертие. Третий всю жизнь надеется найти миллион. Для него бог — Бог — Счастливый случай, Бог — Надежда. А тебе зачем?
— Для меня, как для Толстого – Бог — Нравственносгь. Я думаю, что вера создает нравственность.
«Господи, дай же ты каждому, чего у него нет», — вспомнил я слова Окуджавы. И еще я вспомнил отца Сергия. «Так вот для чего тебе бог!» Да нет, мой друг не был безнравственным человеком. Скорее, наоборот. Именно поэтому и мучился. Ибо была у него ахиллесова пята. И этой пятой была женщина. Не какая-нибудь конкретная, а женщина вообще с ее плотью, к которой друг мой был неравнодушен. Это его корчило, заставляло мучиться, но… соблазн был слишком велик.
— Нравственность, говоришь? Как будто бог мешал кому-нибудь грешить. Верили — и убивали. Верили — и грабили. Верили — и насиловали. А потом шли в церковь и грехи свои тяжкие замаливали.
— Да, но ты ведь сам говорил, что нравственность не столько в том, чтобы не грешить, сколько в нравственном осуждении греха, в признании его грехом, виною. Говорил или нет?
— Говорил. И это правда. Но только зачем тебе для этого бог? Достаточно и совести.
— А разве тебе никогда не нужен был бог?
— Нет, никогда. Просто не находил я ему дела в себе. Понимаешь? Вот ты говоришь: нравственность. Ты, вроде бы, с богом. А я — без. Давай-ка померяемся нравственностью. А?
Прием был запрещенный — удар под дых: я-то знал, что стоит за этим его богоискательством, а он, скорее всего, и сам не понимал этого, ну, а что я слышу и вижу за этим — этого он и представить не мог. В глазах у него (или мне так показалось) даже появилось что-то вороватое и… виноватое.
— Ну, мало ли что… А, кроме того, не верю я тебе, что нет его у тебя внутри — просто, может быть, ты себе его не называешь? Где-то я читал, что евреи считали зримый образ бога — грехом. Может, что-то в этом роде?
Так думает и другой мой друг. Тот ищет бога в парапсихологии и разных индуистских учениях. Он любит меня. Он уважает меня. И потому (себе в утешение) утверждает, что согласно этим учениям поэты носят Это в себе, и они даже ближе к Этому, не разумом, но естеством своим. Потому и открывается им то, что не открывается непосвященным.
— Чепуха! — говорю я. — Я действительно не нуждаюсь в боге. А нравственность свою я выдумал сам.
— Ты уверен, что сам?
— Уверен. Потому что знаю, помню, понимаю механизм — откуда она взялась. Наверное, прав Гришка — поэты ближе к богу. Только он не понимает, что стоит за этим, а я — понимаю. Почему я — поэт? Причин много. Но одна из самых существенных-то, что я остро или обостренно воспринимаю человеческую боль вообще. Что в поэте важно? Умение сопереживать, ставить себя на чужое место и ощущать или возбуждать в себе при этом ощущение того, на чье место ты становишься. Здесь есть что-то от артистичности, но только не по Станиславскому, а искренней. А, может быть, и не всегда искренней. Но в любом случае, поэт должен если не чувствовать, то хотя бы уметь чувствовать другого (я имею в виду не только поэта, конечно, но и любого писателя, но истинного). Ведь Толстой не смог бы быть Толстым, не влезая в шкуру Каренина и Анны одновременно или попеременно. И это не игра. Рано или поздно это становится свойством твоей личности. А от этого уже один шаг к нравственности. Ведь каждый раз, ставя себя на место другого, переживая его боль, ты ощущаешь ее как свою. Именно отсюда и родился тот нравственный принцип — один, — который я понял и принял к руководству давно: не делай другому ничего, что было бы больно тебе. Но разве не он лежит в основе всей евангелической морали — всех этих «не убий», «не возлюби…»…?
А теперь скажи, зачем мне бог? Необходимость бога для нравственности — то же, что и необходимость закона. Человеческие отношения регулируются двумя вещами: совестью, то есть твоим внутренним мерилом, или, когда его нет или на него нельзя надеяться — законом. Но необходимость закона диктуется именно внутренней безнравственностью, ненадежностью: если ты сам не можешь быть себе судом, то нужен суд над тобою. Боязнь его, как представляется, будет удерживать тебя от безнравственных поступков. Да, кого-то, может, и удержит. Но в целом это иллюзия. Ибо всегда можно надеяться, что закон не увидит, что тебе удастся обойти его, что не поймаешься, а если и поймаешься, может, от кары удастся отвертеться, представив дело не совсем так, как оно было, а может, просто смилостивиться. Недаром, Господь -милостивый. Недаром, каждый раз, согрешив, каешься — на милостивость эту рассчитываешь.
Другое дело — твои, личные нравственные принципы, тобою свободно избранные, никем извне не навязанные. Им-то (себе) солгать труднее и представить дело иначе, чем было, труднее — сам ведь знаешь, как было и что было. Я вот знаю, что не предам. Не потому, что герой. Не потому, что не считаю это рациональным. А потому, что в отличие от Иуды заранее знаю — повешусь, не смогу с этим жить. Вот и вся мораль.
А Бог… Бог нужен, наверное, слабым, от слабости, от невозможности на себя, в себе опереться. Тогда-то, от этого-то и выдумываешь суд «над», потому что суд в себе — это тяжесть, которая тебе не под силу.
…Мы лежали на берегу потока и молчали. Не знаю, о чем он. Я — о нем, о жене его …и о себе — о том, чего бы я себе не простил. А над нами возвышался Ферапонтов монастырь. Но это не был Бог. Это было просто здорово!
Писано в начале семидесятых
Похожие:
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь...
СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто...
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... [...]
Стихотворения / 1950-1959Дверь запиралась на ключ,
на два оборота –
Просто хотелось верить,
что кто-то может войти.
Кот – разжиревший бездельник
зубами давил зевоту.
Облезшая стрелка часов ползла к десяти.
Вещи имели запах, тонкий и слабый, –
Запах духов, мыла, матовой кожи.
«От вас на двести шагов разит настоящей бабой».
Кто это сказал? Кто же?
Еще не сняв пальто, ты вглядываешься в осколок стекла:
Разбежались морщинки у глаз.
Куда они бегут?
Постойте. Постойте! Постой…
Юность не оглядывается.
Юность ушла.
Остаются зеркала,
которые никогда не лгут.
Остаются руки,
которым некуда деться.
Беспомощные и усталые.
Их, действительно, некуда деть.
Остается на столике,
вместо фотографии детства,
Очень серьезный и важный,
плюшевый, с оторванным ухом, медведь.
Остается
(если в памяти очень порыться)
Шорох жестких ладоней,
запах крепкого табака…
Это могло быть иначе.
«Тридцать? Вам уже тридцать?!
Я бы не дал вам тридцать».
Это теперь.
Тоска.
Ты медленно раздеваешься.
Ты лицом прижимаешься к раме.
Спокойная, как всегда.
Холодная, как всегда.
Ты стоишь на ветру,
там, рядом с мокрыми фонарями,
И в мягких комнатных туфлях
вздрагивает вода.
10.1959
Похожие:
ГОРОДСКОЙ НОКТЮРН У ночи своя походка. У человека – своя. Человек останавливается....
РАКОВИНА …Когда-то она лежала на берегу, белом от зноя. В мириады...
ЖЕНЕ Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили... [...]
ПублицистикаИз воспоминаний
Сталин и дети
Мне было лет семь или восемь, когда кто-то из «уличных» мальчишек рассказал, как делаются дети.
-Врешь, — сказал я. — Все врешь!
— Ей богу, — сказал он. — Сам видел. Они думали, что сплю я, а я видел.
— Ну, может, твои, — сказал я.
— Все. И твои, — сказал он.
Владик, Борька Альтшуллер, и девочки, Поля и Галка, — все слышали, что он сказал.
Стало нехорошо и мерзко.
— Все-все? – не поверил я.
— Все, — не отступал он.
И тогда я сказал:
— А Сталин?
Тут и ему крыть было нечем. И всем стало ясно, что он просто несчастный врун.
Жили-были старик со старухой
В 52-ом летом, я тогда перешел на третий курс, нас послали в фольклорную экспедицию: искать старых людей и записывать разные частушки, поговорки, старые песни.
Посылали парами. Моей парой был курсовой поэт Игорь Пуппо. С ним мы и приехали в Каховку — в то самое место, которое потом стало дном моря.
И вот на этом самом дне мы выловили старика. И привел он нас к себе, в какую-то развалюху, где были сени и комната, не комната, а какая-то нищенская конура с деревянным табуретом и деревянным топчаном, без стола (столом служил табурет). Над топчаном висела фотография бородатого капитана первого ранга, а рядом с ней два портрета (репродукции): Сталин в форме генералиссимуса и Ленин.
— А это кто? — спросил Игорь, показывая на бородатого моряка.
— Сын, — сказал старик. — Младшенький. Умер.
— А вам же сколько? — спросил я.
— Не знаю, — сказал старик. — Сто было, помню. А сейчас…
Не знаю, как Игорь, а я аж задохнулся: до отмены крепостного права — вот это да!
— Дедушка, — сказал Игорь, — а вы старые песни помните?
— Старые? — переспросил старик. — Помню.
— А спеть можете? — спросил Игорь и достал блокнот. Я тоже достал.
— Не, — сказал старик. — Петь — это веселье нужно. А что за веселье без горилки? Якбы горилки, сынки…
— Будет, дед. Я мигом, — сказал Игорь.
… Тут другая история вспомнилась. Обойти бы… Но ведь вспомнилась.
В пятидесятых годах приехал в наш город, в свой город, Михаил Светлов. Остановился он в гостинице на проспекте. В номер, конечно, навалили поэты. Начинающие, кончающие — разные. Тут-то и приметил Светлов Игоря.
— Слушай, старик, — сказал поэт, — сбегай-ка за бутылочкой.
Игорь, конечно, сбегал. И все.
А лет через двадцать где-то писал о дружбе с большим поэтом, но так, скромно, с достоинством…
… Пока Игорь бегал за водкой, я смотрел на руки старика. Коричневая с синевой ссохшаяся кожа на этих руках уже ничем не напоминала кожу, вообще что-то от тела человеческого. Скорее в ней было что-то от змеи, от черепахи (перевидал я и тех и других в сорок втором в Казахстане) — какое-то превращение в них было: человек был еще человек, а кожа уже от чего-то другого — от существа. И принадлежала чему-то другому.
И еще я смотрел на прилепленные картинки Ленина и Сталина. Здесь, в этой нищенской каморке, они тоже принадлежали чему-то другому.
Не знаю, как старик уловил этот мой взгляд, но как-то уловил.
— Смотришь, — сказал он. — Смотри, смотри. Этот, — сказал старик, — мирный человек. А этот — военный. Он этого не любил. Он бабу к нему послал. Она его и стрелила. Баба. Да-а.
Вот тебе и фольклор, — подумал я. — Записать? Идиот!
— Баба, — сказал старик. — От их все… Вы б, сынки, ходите, нашли б мне бабу… Жениться надо… Одну привел. А она: старый ты, не годный уже на это… Ушла. Баба… А сама старая…
Игорь принес чекушку. Старик выпил. Снова завел речь о женитьбе, о бабах. А потом вдруг завалился и уснул. До песен так и не дошло.
А мы поехали дальше, и в Бориславе нашли деду пару — старушку 109 лет от роду. И у старушки на руках была такая же кожа.
Старушка просила подаяние и ничего не помнила.
— Помереть уже надо, — говорила старушка. — Уже сил нет ходить по земле. А он не отпускает. Видение мне было: пока, говорит, Сталина не увидишь, не отпущу.
Сталин умер. А бабка, наверное, и по сей день ходит…
Встреча в Кремле
Новогоднюю ночь 1948 года мы с приятелем встретили в теткиной квартире на Чечелевке. Почему так получилось и почему никого, кроме нас в квартире не было, я уже не помню. Да и не важно это (хотя тогда, наверное, только это и было важно — одиночество и чужая квартира, потому что нам было по шестнадцать). Было тоскливо. И мы решили поискать что-нибудь по приемнику — старому трофейному «Филипсу» (кажется так он назывался). Включили. Стали крутить. И вдруг — голос (обычный, человеческий, это потом, много позже, такое стали называть просто «голосом», стали слушать «голоса» и даже искать их, чтобы послушать, а мы просто включили и услышали голос). И вот оказалось, что это «оттуда» (это мы потом поняли) передают такую новогоднюю пьеску, радиопостановку, инсценировку (не знаю, как оно там называется), что в новогоднюю ночь в коридорах Кремля встретились Сталин и Иван Грозный. И Иван Грозный густым таким голосом говорит: «Меня душегубом прозвали. А за что — я-то всего (не помню уже сколько, но было какое-то число названо — десятков или сотен бояр) удавил, а ты миллионы. Какой я душегуб — я так. А ты…». Мы выключили приемник, не дослушав. И ни в ту ночь, ни позже ни слова между собой об этом. Как будто и не слышали.
Сталин и Троцкий
Зная меня сегодняшнего, никто не поверит, что в юности у меня встретились Сталин и Троцкий.А случилось это вот как.В июне 1949 года мне принесли первый гонорар. За стихи, которые я никуда не посылал, а потому даже не мог себе представить, что за гонорар и что за стихи, и даже сказал почтальону, что это, наверное, ошибка, и не хотел брать деньги, но почтальон сказал, что откуда он знает и что фамилия, имя, отчество мои, так что обратно деньги он не понесет, а пусть я сам выясняю, за что, и как, и откуда, а только вот, на обороте написано: «гонорар». А потом я там же, на обороте, прочел «Сталинская магистраль» и пошел в клуб железнодорожников, и там взял подшивку, и нашел в ней стихотворение за подписью «Я. Островский, ученик третьей железнодорожной школы», и было это не стихотворение вовсе, а отрывок из выпускного сочинения, которое я писал в стихах. И я, вместо того, чтобы быть счастливым, пошел в редакцию ругаться, потому что они там две строки переделали так, что даже рифма исчезла, и, вообще, откуда они это взяли, если я не посылал? И Людмила Михайловна Жалелис — очень молодая и очень красивая, в которую я влюбился с первого взгляда и которая заведовала там отделом культуры, сказала, что это она побывала в школе и взяла из моего сочинения, которое ей показал Николай Васильевич Ашевский — мой любимый учитель — самый почитаемый всеми учитель в школе, дворянин, окончивший еще петербургский университет с золотой медалью, а исправила потому, что выражение «гранит науки» — это выражение Троцкого, и исправила, кается, плохо, потому что не очень владеет рифмой.
Откуда я мог знать, что это выражение Троцкого, — что я, Троцкого читал? Просто на слуху было, шаблон такой – я тогда, вообще, писал шаблонами. И думал шаблонами. И не я один.
Ну, с Троцким понятно. А встреча где?
У меня, в том же стихе. Вот он весь, в оригинале:
Отчизна моя
Великий, свободный
Советский народ
Страны, где от края до края
Рекой полноводной
Счастье течет,
Я песню тебе посвящаю!
Великий народ,
О тебе я пою,
И песни уносятся звуки,
Идешь ты вперед
И в труде, и в бою
Под стягом марксистской науки.
За малое время
Мы создали то,
О чем люди мечтали веками.
Советское племя,
Шагай все вперед,
Ведомое большевиками.
Преграды сметая,
Победной тропой
Мы идем, улыбаются дали.
Отчизна моя, горжусь я тобой,
К победам ведет тебя Сталин!
— Ну, Сталин – понятно, — скажете вы. – А где же Троцкий?
А Троцкий скрылся «под стягом марксистской науки». Только след остался – « в бою под стягом марксистской науки»? А было там:
Идешь ты вперед
И в труде, и в бою,
И вгрызаясь в гранит науки».
А что и почему переделала моя редактриса, зарифмовав «то» и «вперед» (наверное, там повторялось «советский народ», я уже не помню – еще бы, полстолетия прошло!
Похожие:
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился...
ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии....
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что...
ЛЕНИНГРАДСКАЯ ШКОЛА «Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских... [...]
Публицистика«Когда на еще очень неясной заре перестройки Межиров в прямом телеэфире прочел их вместо всеми ожидаемых «Коммунистов…», акция эта показалась знаковой.
«…настоящий ценитель и знаток истинной поэзии, он всегда держался в собственных стихах «на уровне», уверенно вел роль взыскательного мастера…».
«Он много, успешно и, кажется, увлеченно переводил…».
«…умел прельщать сердца (впрочем, и выводить из себя некогда близких людей — тоже), обрел (частью — собственными стараниями, частью — коллеги помогли) головокружительную репутацию победительного и двусмысленного героя легенды…».
«… Многоликость автора и какая-то взвинченная недоговоренность ощущались если не во всех, то в очень многих межировских стихах В том, что боль и парадоксально сцепленная с ней «музыка» войны поэта не отпускали, сомнений нет, но задыхания, проговорки и темноты как этого стихотворения, так и всего межировского поэтического корпуса не одной войной обусловлены. Кажется, прикрытый незаурядным артистизмом страх прямого высказывания не отпускал его никогда».
Все это — из отклика Андрея Немзера на смерть Александра Межирова.
Более подлого и более приспособленного ко времени ( как же, как же, не только был коммунистом, но и написал: «Коммунисты, вперед») некролога не бывало.
По Немзеру, «Артиллерия бьет по своим» не была, а «показалась знаковой», поэт не был взыскательным мастером, а «уверенно вел роль», не прельщал сердца, а «умел прельщать». А чего стоят «многоликость» «и какая-то взвинченная (нашел же эпитет – стилист!) недоговоренность», а эти «задыхания, проговорки и темноты»?!!
И все это — об одном из немногих, пусть не великих, но истинных поэтов.
И все это – на фоне другого, написанного на четыре дня раньше тем же Немзером, некроложного опуса, заканчивающегося высокой патетической нотой:
«Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть свобода
Это, кажется, самое известное некрасовское стихотворение. И бесспорно — самое необходимое. В прямом смысле слова: стихи эти нельзя обойти и без них нельзя обойтись. Как и без их автора Всеволода Некрасова, оставившего теперь земную юдоль. Мир его праху».
Ах, эти «задыхания»! Немудрено, легко ли, «задрав штаны», бежать за временем.
Без уважения
Як. Островский
Открытое письмо, посланное Андрею Немзеру 25. 5. 09
Похожие:
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился...
Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –...
ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии....
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
ПрозаВ плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок.
В руке нес корзину, накрытую белой тряпкой какой-то, и из корзины пищало, как из дудочки детской.
А сам был росту мелкого, с глазками маленькими, серыми, медленными, а на левой щеке под глазом большая бородавка. И нос маленький, но широкий, картошкой. А волосы редкие, спутанные, липкие и на лоб. И фуфайка еще на нем. И ботинки старые, но крепкие еще. А самому лет сорок пять — пятьдесят. А может, больше. А может, меньше.
— Где девятое место? — спросил он под галдеж и писк из корзины. Голос у него был не-то тонкий, не-то густой — средний. Но к тоншине ближе.
— У меня девятое, — сказала женщина, лежавшая на нижнем месте. Женщина была плотная, бровастая. А лицо белое. Как тесто. И лей ей было сорок или пятьдесят. И лежала она крепко, крупно так лежала. Ленивая вся.
— Так что освобождай, — сказал мужичок.
— Чего ж я тебе освобождать буду, когда у меня девятое? — сказала женщина. Но стала подниматься. — И что за поезд такой — еще одни не сошли, а уже других на их места садять. Так тебе и освобождай. — И села все же.
— Вот, садись пока. А до Шевченка доеду, тогда и займешь. А то быстрый очень.
— Ага, — сказал мужичок. — Я тогда спать ляжу, сразу спать ляжу.
— Да что хочешь тогда делай — хоть спи, хоть танцуй. Это уже меня не касается. Я себе сойду и сойду. А что ты будешь делать, меня не касается. Ты куда ж едешь?
— А ето тебя тоже не касается, — въедливо, но спокойно сказал мужичок. И поглядел.
Наступило молчание. Только из корзины пищало и галдело.
— А птицу возить в вагоне запрещается, — сказала женщина.
Мужичок сначала не обратил внимания. А потом как-то забеспокоился:
— А чего запрещается?
— Да можно, можно, — сказал интеллигентный, в очках. — Это она так…
— Так… — не то вопросительно, не то утвердительно сказал мужичок и вроде задумался, уставившись спокойными серыми глазками своими на женщину. Женщина была большая, бровастая, с большими губами. И из сорочки сильно выпирало.
Из соседнего купе по проходу выехал столик на колесах. Столик толкала перед собой женщина. А на столике лежали конфеты, печенья всякие, пирожки, колбаса…
Тут стали разбирать кто что. И есть, вроде, не хотелось, а увидели — и стали разбирать. Так, от нечего делать. Ну, и мужичок потянулся:
— Ето с чем пирожки?
— С повидлом.
— А, с повидлой, — сказал мужичок и посмотрел долгим взглядом на пирожки.
— Так берете? — сказала продавщица.
Мужичок посмотрел на нее таким же долгим взглядом. И не ответил.
Женщина пожала плечами и покатила дальше.
Когда была уже в соседнем купе, мужичок опомнился — наклонил голову набок, чтоб увидеть, и спросил:
— А почем пирожок?
— Десять копеек, — сказала продавщица и потянула столик обратно.
Мужичок вынул потрепанный кошелек, открыл его, заглянул и стал там что-то выискивать толстыми темными пальцами.
— У меня двадцать, — сказал он, вытаскивая монетку, не видную в его пальцах.
— Ну, давай двадцать, — с готовностью сказала продавщица.
Но мужик так и застыл, держа пальцы щепоткой.
— Ну, берешь, что ли? — нетерпеливо сказала продавщица.
Он не ответил. И тогда она резко толкнула столик вперед. Мужичок пожал плечами, сунул щепотку в кошелек, а кошелек в карман.
— Ну, купец! — сказала бровастая.
Женщина, сидевшая напротив, понимающе улыбнулась. Мужичок же не расслышал. Взял на руки корзину. Приоткрыл белую тряпицу. Покопался толстыми пальцами. И пришептывал при этом, чуть по-детски выпячивая губы. А из корзины еще сильнее запищало.
— Вот, — сказал он и вытащил желтого утенка с черным клювом. — Купил. У нас их не продают. Вишь, какой!
Говорил он это, ни к кому не обращаясь. Скорее к самому утенку, чем к людям.
Потом посадил утенка в корзину, поставил корзину на пол. Посмотрел на женщину. Встретил ее взгляд, брезгливый и отчужденный. Но не отвел глаза, а так же медленно продолжал смотреть.
— Чего смотришь? — с вызовом сказала женщина.
Мужичок посмотрел еще, как будто не слышал, а потом взял и сказал:
— Слушай, а выходи за меня замуж. — Сказал он вдруг, но серьезно и спокойно. И не отводя глаз.
Женщина переглянулась с соседкой.
— С перепою, что ли? — сказала она.
— Ну, Фрося, — сказала соседка, — жених тебе отыскался. — И засмеялась.
— Ну и жених! — сказала бровастая. И тоже заулыбалась.
— А что, — сказал мужичок, выходи. Я ето серьезно. У меня машина. И пятьдесят тысяч на книжке. Двадцать пять сразу тебе отпишу.
— Оно и видно, — сказала бровастая. – Пирожка, вон, за десять копеек себе не купишь.
— Двадцать пять сразу отпишу, — упрямо сказал мужичок.
— А что, Фрося, — сказала соседка, если его отмыть да одеть, чем не жених?!
— Поматросить и забросить, — сказала бровастая. И добавила: — Да старая я уже женихаться.
— Старая, не старая, а мне подходящая, — сказал мужичок. — Ну, так как?
— Давай, Фрося, — сказала соседка. — Двадцать пять тысяч на земле не валяются.
— И машина, — сказал мужичок.
— Ну тебя к лешему! — сказала бровастая. Совсем сдурел мужик. Но голос у нее стал другой. И смотрела с интересом.
Поезд, подъезжая к станции, утишил ход. Обе женщины молча стали собираться. Мужичок тоже молчал, но время от времени поглядывал на крупное тело женщины.
Когда стали выходить, она вдруг обернулась:
— Адрес-то дай — может, когда-нибудь в гости заеду…
Но мужик уже укладывался и не расслышал, что она сказала.
Похожие:
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка....
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... [...]