Яков Островский
Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.
08.2014

Стих дня
Городской ноктюрн
У ночи своя походка.
У человека – своя.
Человек останавливается.
Ночь продолжает идти.
Недавно добавленные:
Стихотворения / 1980-1989Моталась лодка на воде.
Во тьме. На привязи причала.
И было все это – начало.
И это все вело к беде.
Как жаль, что все это потом
Поймется и потом прочтется –
Когда беда уже начнется …
И будет вовсе не о том.
3.06.81
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... [...]
Стихотворения / 1970-1979Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею.
Звякает цепь. Уключины скрипят вдалеке…
По голому острову ползали маленькие змеи.
Маленькие змеи на желтом-желтом песке.
Быстрые такие, юркие, они такое выделывали,
А сверху на них, на маленьких, такое солнце лилось!
Мы были одни на этом острове:
я,
они
и эта женщина,
почти девочка,
С клубком рыжих волос.
Они были такие маленькие, а она такая большая,
Она была такая взрослая, что могла б заменить им мать…
– Слушай, – сказала она, – если мы тебе мешаем,
Мы отползем подальше, чтобы не мешать.
Она была уже взрослая, а они так быстро взрослели.
И вздувались в бурые петли. И всё ползали по ней, ползали…
……………………………………………………………………………………………
Я не выдержал и закричал: – Неужели ты не видишь?! Неужели…
Но она ничего не замечала.
А потом было поздно.
19.01.1978
Похожие:
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ВОЗВРАЩЕНИЕ Постой, мальчишка! Чего ты маешься? И мне как будто не...
СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в...
ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... [...]
Стихотворения / 1990-1999Человек ждет поезда.
Сутки.
Вторые.
Третьи.
Поезда всё нету – где-то затор.
Там женщина.
Она должна была его встретить.
А его нет до сих пор.
То он возмущался, что поезд всё не приходит,
Ссорился с вокзальными служащими,
даже переходил в крик.
А потом – ничего, прижился вроде,
Привык.
И пока уборщица шваркает тряпкой,
Бормоча под нос себе: «Экий стыд!»,
Он стелит себе газеты –
на полу под утро зябко –
И спит.
Просыпаясь, он наблюдает,
как ласточки лепят гнездо
на высоком вокзальном своде,
И однажды обрадовался,
увидев маленькую головку, выглянувшую из гнезда…
А там – женщина.
Она всё ходит и ходит –
Всё встречает и встречает
бессмысленные поезда.
25.01.1993
Похожие:
ПАУК Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
КОГДА-ТО ТАМ БЫЛ ДОМ Казалось бы, спросить – чего уж проще – И оборвать... [...]
Стихотворения / 1990-1999Черный крест на белом фоне.
Плотно сжатые ладони.
Ярко-красный рот.
Профиль греческой камеи.
Поворот высокой шеи –
Жизни поворот.
Угадать тогда бы, что там
Впереди, за поворотом,
Знать бы наперед…
Черный крест на белом фоне.
Плотно сжатые ладони.
Ярко-красный рот.
9.12.1992
Похожие:
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
ПОРУЧИК Закатился пятак под лавку. Закатился, дурак, по пьянке. А и...
СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то...
БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная... [...]
Стихотворения / 1980-1989Всю ночь кричали петухи…
Булат Окуждава
***
Всю ночь шел спор до хрипоты
И жгли свечу.
И кто-то говорит: «А ты?».
Но я молчу.
И спор проходит стороной –
Валяй, ребята.
Все это было и со мной.
Давно когда-то.
А поутру (затрубит рог
И филин ухнет)
Хозяйка яблочный пирог
Несет из кухни.
И тесто дышит горячо
Лимонной долькой…
И пухлое ее плечо.
И все. И только.
10. 5. 88
Похожие:
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл...
ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили...
ПИЛАТ Тьма источала мед и яд. Недвижно. Недоступно зренью. Страдая медленной... [...]
ЗаметкиУбил тщеславие.
Убил желание писать стихи.
Убил влюбленности. Одну за другой.
Убил все, что любил, даже любовь к красной икре (осталась – к мороженому, убивал-убивал, ан, не убил).
Теперь жалуешься на дефицит желания.
А ты как думаешь: убивал, убивал и…
Убийца!
Они все похоронены во мне. Я – кладбище. Убийца и кладбище. Хоронил – прятал. Прятал и хоронил. Просто сценарий для фильма ужасов. Фильма-метафоры. Где на глазах происходят все убийства и только в конце оказывается…Это – за минуту-две, оторвавшись от телевизора, где никакого намека на все это – вдруг. Две жизни, внутренняя и внешняя, два разных потока текут каждый сам по себе, каждый по своим законам, иногда сливаясь, чаще – все более отдаляясь друг от друга. Вот оторвался от телевизора, чтоб выйти на кухню покурить и…Как мечется мысль! Как белая мышь в клетке. И никак не остановить, не достать, не вынуть из клетки. Старость. У мозга ослабли руки. Тремор мозга. Оттого мысли мелькают, цепляются одна за другую, трутся одна о другую. Все труднее остановить, достать, выложить на бумагу. Мышь — на бумагу? Что за бред? Слова, слова – что они реальности и что она им!А вот и нет, черта пухлого, как я говорил в детстве (откуда я это взял, не сам же придумал этого пухлого черта?).В нашей коммуналке о четырех соседей – однажды в реальности. Открываем двери в свою кухню (там кухни были цугом: одна – для двух соседей, другая – для нас со старушкой Варварой Ивановной – просто святым человеком, о которой где-нибудь, когда-нибудь – отдельно. Или уже никогда?)… Открываем дверь, а за ней – мышка, так аккуратно лежит на белом листике. Фантастика? Не может быть? Но столбняк удивления быстро прошел и мы – к соседке из первой кухни:— Софья Ивановна, это вы мертвую мышку — под дверь? — Что вы, я ее и в глаза не видела! Наверное, бежала и умерла.— И листик себе перед смертью постелила?— А кто их знает.Вот и я теперь своих мышек перед смертью из клетки – на листики: как мелькнет, так и вытащил. А там уж с листика – сюда, в компьютер, а то потом сам не пойму, что написал – почерк и всегда был плохой, а тут еще и спешу ухватить за хвостик, и этот тремор – старость.Вот и первый листик кончился. Условно первый, первый, что под руку попался, из тех, что накопились за последнее время – июнь-июль 2008 года. Теперь листик и порвать можно. Вы себе не представляете, какое я испытываю удовольствие, когда порву очередной листик.Да, забыл сказать, это я взял самый молодой, только что проклюнувшийся листик, скорее даже почку, завязь, которая уже в процессе переписывания на компьютер превратилась в это – я просто не могу тупо переписывать – не машинистка же, в конце концов, не могу не думать – вот он и разворачивается… в процессе. А теперь – самый старый. Даже правый нижний угол, видно, залитый когда-то чаем, уже не помню, когда – склероз, оторвался, так что и не знаю, прочтется ли. Мало того, здесь, кроме более ли менее горизонтальных строк, что-то, как обычно, еще и на полях, как обычно, не потому, что экономлю бумагу, а потому, что в погоне записать (пока не забыл – склероз) и взять новый листик не успеваешь, так что пока хоть кусочек белеет…
Похожие:
Листик-3 листик-3 Передача «Тем временем» 15.03. 09. Плач и стенания по...
Листик-4 Мысли, идеи ветвятся, как деревья. Сначала – ассоциативно, потом –...
Понятия не имею В обиходе выражения «Понятия не имею» и «Не представляю» используются...
ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый... [...]
ЛитературоведениеКак и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и правдой служил этой эпохе. Когда пришла вера и правда новой, антисоветской, эпохи, читатели о нем забыли, попутно, кажется, вообще забыв о поэзии, стихотворцы же – служители новой эпохи по старой «доброй» традиции, не теряя времени, тут же скинули его с парохода современности – в отличие от других народов, у нас революции воистину исторические: когда они приходят, мы со времен незапамятных не только крушим идолов, но и расправляемся с самой историей, выставляя прошлое на поток и разграбление.
Между тем достаточно припомнить одно стихотворение. Всего одно.
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди,
Как слезы они вытирали украдкою,
Как вслед нам шептали: – Господь вас спаси!-
И снова себя называли солдатками,
Как встарь повелось на великой Руси.
Слезами измеренный чаще, чем верстами,
Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз:
Деревни, деревни, деревни с погостами,
Как будто на них вся Россия сошлась,
Как будто за каждою русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в бога не верящих внуков своих.
Ты знаешь, наверное, все-таки Родина –
Не дом городской, где я празднично жил,
А эти проселки, что дедами пройдены,
С простыми крестами их русских могил.
Не знаю, как ты, а меня с деревенскою
Дорожной тоской от села до села,
Со вдовьей слезою и с песнею женскою
Впервые война на проселках свела.
Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом,
По мертвому плачущий девичий крик,
Седая старуха в салопчике плисовом,
Весь в белом, как на смерть одетый, старик.
Ну что им сказать, чем утешить могли мы их?
Но, горе поняв своим бабьим чутьем,
Ты помнишь, старуха сказала:- Родимые,
Покуда идите, мы вас подождем.
“Мы вас подождем!”- говорили нам пажити.
“Мы вас подождем!”- говорили леса.
Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется,
Что следом за мной их идут голоса.
По русским обычаям, только пожарища
На русской земле раскидав позади,
На наших глазах умирали товарищи,
По-русски рубаху рванув на груди.
Нас пули с тобою пока еще милуют.
Но, трижды поверив, что жизнь уже вся,
Я все-таки горд был за самую милую,
За горькую землю, где я родился,
За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что, в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла.
1941
И в этом, как и во многих своих стихах, Симонов, выступает скорее как публицист-стихотворец, чем поэт. И здесь, как и во многих своих стихах, он выполняет социальный заказ. И выполняет его вполне осознанно. В сущности, он выступает, как специалист по рекламе. Противопоставляя рекламу поэзии, я вовсе не намерен, как это часто делается, ставить над этими понятиями оценочные знаки: плюс или минус – может быть хорошая реклама и плохая поэзия, я только подчеркиваю родовую принадлежность.
Рекламировать можно по-разному и разное: можно рекламировать, как Маяковский, соски («Лучших сосок не было и нет – Готов сосать до старости лет») или строительство Комсомольска на Амуре « «И слышит шепот гордый Вода и под и над: Через четыре года Здесь будет город-сад», можно рекламировать ненависть к врагу, как Сурков (тот самый Алеша, к которому обращены стихи Симонова): «Нет, я ненависти своей не хочу променять на жалость. Нож остался в пыльном старье – сделка не состоялась». Стихи Симонова – реклама патриотизма, востребованного временем и обстоятельствами.
Мне не хочется, да и стоит ли, разбираться в том, совпадал ли социальный заказ с переживаниями самого поэта – разве важно для нас, действительно ли актер испытывает то, что играет, или вызывает в себе переживание по системе Станиславского? Какая разница – одно и важно: что убеждает.
Повторяю: рекламировать можно разное и по-разному: можно рекламировать талантливо и бездарно. Пастернак, например, взявшись, как и Симонов, за военный заказ, выполнил его наредкость бездарно. Вот образчики из разных стихов. Один:
Не сможет позабыться страх,
Изборождавший лица.
Сторицей должен будет враг
За это поплатиться.
Запомнится его обстрел. (Всего-то один «обстрел»? Я. О.)
Сполна зачтется время, (?)
Когда он делал, что хотел,
Как Ирод в Вифлееме.
Настанет новый, лучший век.
Исчезнут очевидцы.
Мученья маленьких калек (А взрослых? Я.О.).
Не смогут позабыться.
Другой:
Безыменные герои
Осажденных городов,
Я вас в сердце сердца скрою,
Ваша доблесть выше слов. (Без комментариев)
Третий:
Непобедимым – многолетье,
Прославившимся – исполать!
Раздолье жить на белом свете,
И без конца морская гладь. (Какой пример для графоманов!!! Я. О.).
Выполняя социальный заказ, Пастернак «опустил» поэзию – опустил ее в самом жаргонно-лагерном смысле, лишив достоинства и превратив в бездарную агитку. Не его это тема – не ходил он по тем дорогам Смоленщины, да и всю войну видел только издали, потому и чувством присоединиться, хоть и по системе Станиславского, не вышло – не актер ведь, поэт! – не вышло.
Перефразируя известное ленинское высказывание о Маяковском, можно сказать: «Не знаю, как насчет политики, но насчет поэзии…». Для Пастернака это был социальный заказ. Для Симонова – личное ощущение, слившееся с социальным заказом – заказом времени.
В отличие от Пастернака и многих до него и после него, Симонов рекламирует свой товар талантливо и поднимает «агитку» на уровень настоящей поэзии (оставляя ей, агитке, только родовое свойство – абсолютную однозначность).
Главное, что отличает эти стихи от пастернаковских, что делает их поэзией: те безлики и безличностны, эти всей своей сутью и плотью – от «Ты, помнишь, Алеша…» до «меня обняла» – опираются на личность, выполняя таким образом одно из основных, родовых условий настоящей поэзии. И еще: один рисует, другой декларирует (или точнее, – декламирует). Чувствуете разницу: художник и чтец-декламатор?
Но – по порядку. Вернемся к первой строфе – к зачину:
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины?
Как шли бесконечные злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди.
Этим обращением, задается то личностное начало, которое пройдет через весь стих. Но не только обращением. Самой стилистикой – стилистикой, противостоящей стандартным рифмованным агиткам (вроде пастернаковских), которым несть числа, автор как бы открещивается от «литературы» – чур меня, подчеркивая: это обычное письмо с фронта, письмо другу – фронтовику. Отсюда – не Родина, вообще, и не «эх, дороги» войны, а дороги Смоленщины и дожди, а потом, в следующей строфе: изба под Борисовом, седая старуха в салопчике плисовом, весь в белом, как на смерть одетый, старик – подчеркнутая конкретность – конкретность памяти. Обычное письмо с фронта. Казалось бы, какая уж тут поэзия?
Не спешите – стихи надо читать неспешно.
Бесконечные, злые дожди…
«Злые дожди». Обратите внимание на эпитет: не «большие», или «затяжные», или «осенние» – хорошо, точно, поставленный эпитет – не просто прилагательное, не просто определение, поэтический эпитет всегда, или так: почти всегда, несет в себе скрытую метафору (помните, у Маяковского: «По родной стране пройду стороной, как проходит косой дождь»). Вот и «злой дождь» – это не просто сильный ливень из метеосводки, это уже и отношение к нему (к нему ли только?) – не только то, что творится вокруг нас, а то, что творится в нас – в настроении, в душе. Как это и свойственно поэзии вообще, плоскостное понятие выходит за свои пределы и приобретает объем. И уже за строкой «Как шли бесконечные злые дожди» видятся не дожди (в привычном: «идет дождь» воскресает – овеществляется забытая, затертая метафоричность), а бредущие под этими враждебными дождями колонны солдат – колонны отступления, бесконечные, злые и усталые.. Да, да, и усталые! Правда, эпитет «усталые» появится в следующей строке и, вроде бы, относится только к женщинам, но по закону поэзии – закону «тесноты стихового ряда» (по Тынянову) переносится на эти бесконечные солдатские колонны, объединяя женщин с солдатами. Одним эпитетом!, как это может только поэзия.
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди.
Такой естественный – и вещественный – жест оберега. От дождя? Кринки? Но поэт сродни алхимику: извечное дело поэзии – превращение вещества в идею. И, как всегда, философским камнем, благодаря которому происходит это превращение, становится аналогия: «как детей… к груди». Кринки – молоко – дети – грудь. Замените кринки, скажем, на булки, которые тоже можно прижать к груди (и даже естественней – булки от дождя размокнут, не то что кринки), и молоко, связавшее кринки с детьми и грудью, исчезнет. И исчезнет немое напоминание, обращение к солдатам, скрывающееся за этим жестом: напоминание о беззащитности и мольба о защите. Другой бы, не поэт, написал бы что-нибудь такое, призывное: «За слезы наших матерей, за наших женщин и детей…». Симонов – поэт. И потому безмолвный крик о помощи озвучивается не женским «Господь, нас спаси!», но материнским: «Господь вас спаси!».
И снова себя называли солдатками,
Как встарь повелось на великой Руси.
Опять аналогия. Которой поэт, как стрелочник, переводит движение стиха на другой путь – в поэзии, вообще, движение мысли определяется не логикой, а аналогией. Здесь аналогия укрупнила масштаб: подняв, казалось бы, частный факт на уровень истории.
Да, идея эта принадлежала не поэту – «Пусть осенит вас знамя великих предков!» раньше сказал другой, в нужный момент вспомнивший о кровном – и кровавом – историческом родстве. Поэт только принял социальный заказ. Кто-то с высоты (высоты ли?) сегодняшнего дня наклеит ярлык: «конъюнктурщик». Но это сегодняшний. А у меня язык не повернется. Потому что это был не заказ вождя, не заказ партии, а заказ времени. И потому что выполнен он был так личностно, с такой эмоциональной силой, что и не разберешь, говоря словами Маяковского, «это было с бойцами, или страной, или в сердце было моем». Наверное, не «или…, или…», а «и…, и…», и это тоже от поэзии: там, где логика ставит: «или…, или», поэзия … и жизнь ставят: «и…, и…».
И еще, может быть, лишний раз, отмечу: не кричащая историческая декларация, а, снова, обращение к памяти, теперь уже народной – просто – «снова себя называли солдатками», просто – воскрешение забытого, народного, исконно русского слова.
Поэт должен чувствовать слово, не словарное звучание, а его вкус, его привкус. Симонов – поэт. И потому историко-патриотическая идея незаметно звучит и в выборе слов, исконно русских: в забытом – «погостами», вместо ставшего привычным, «кладбищами», в «салопчике плисовом», в «пажитях», уже к тому времени (не говоря уже о нашем) исчезнувшим из литературного языка.
Стих Симонова народен, точнее, всенароден. Не только по теме, не только по идее, не только по эмоции, но и по всем выразительным средствам: всенародны эта старуха в салопчике, этот по мертвому плачущий девичий крик, всенародна эта, воистину пушкинская, естественность (и экономность) языка, интонации, сравнений, всенароден, если можно так сказать, этот переход от внешне безэмоционального воспоминания к крику навзрыд, на надрыв горла – так внешне спокойны идущие за гробом вдовы, взрывающиеся рыданием только под стук гвоздей, как будто в ответ на этот стук отворяющие двери горю – и тогда становится видно то, что до этой поры было скрыто от посторонних глаз.
И ничего постороннего – никаких «литературных» украшений, никаких изысков – не до них. А только так:
Слезами измеренный чаще, чем верстами,
Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз:
Деревни, деревни, деревни с погостами,
Как будто на них вся Россия сошлась,
Как будто за каждою русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в бога не верящих внуков своих.
Только настоящий поэт найдет это, естественное здесь и такое вещественное, измерение – слезами. Только настоящий поэт увидит это: крестом своих рук ограждая живых. И только настоящий поэт не станет гнаться за звукописью, демонстрируя свою мастеровитость, но в нужный момент заставит и звук, незаметно и естественно, так, что и не придет в голову восхититься аллитерацией, послужить смыслу, эмоции – чувственно подчеркнуть то, что выражено словами, чтоб услышалось, как рвется сорочка.
На наших глазах умирали товарищи,
По-русски рубаху рванув на груди.
Стихотворец пользуется словом, как понятием, поэт – как художник красками: словом рисует.
Стихотворец говорит сознанию (или так: говорит с сознанием), поэт говорит органам чувств: зрению, слуху, как бы овеществляя слово. А потом – и сознанию.
Много еще можно сказать об этом стихе. Только на нем, вот так, разбирая и комментируя каждую строку, можно было бы построить курс поэзии в каком-нибудь литинституте, курс, научающий отличать истинную поэзию от стихотворства.
Похожие:
ДИАГНОЗ Графомальчик – это диагноз. «Юноша бледный со взором горящим» –...
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет....
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в... [...]
Стихотворения / 1990-1999Казалось бы, спросить – чего уж проще –
И оборвать назойливый мотив.
Когда-то там был дом, где нынче площадь.
Когда-то.
Там.
Но как в него войти?
И вот я вновь и вновь иду на площадь,
Выкуриваю пачку сигарет…
Казалось бы, спросить. Чего уж проще…
Но пусто в доме.
Да и дома нет.
24.04.1996
Похожие:
ЖЕНЕ Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
У КОЛОДЦА У колодца с бадьей Поп с попадьей. Он воды б... [...]
Стихотворения / 1980-1989Мелодия поднимается вверх
И, помедлив, падает вниз.
Кирпичный карниз.
Девятнадцатый век.
Здесь живет органист.
Он сам себе стирает носки
И сам себе варит суп.
И еще: он сушит себе мозги.
Он одинок.
Он глуп.
И то, что он дожил до седин, –
Так это просто слова.
Он не может сложить один и один,
Чтоб получилось два.
Голова у него блестит, как шар,
И тянет его вверх –
Туда, куда ушел не спеша
Изысканно-легкий, как душа,
Восемнадцатый век.
28.12.89
Похожие:
ПУСТОТА В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ Пустота. Только...
ВЕСТОВОЙ Был приказ отступить. Не дошел он до роты. Вестовой не...
НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так...
МОЯ МОЛИТВА Господи, если ты есть, милуя или карая, Высмотри меня там,... [...]
Стихотворения / 1980-1989Пришел человек слепой.
А слепые кому нужны?
Посидел у бывшей жены,
И ладно, и бог с тобой.
Он что? Он не в обиде –
Слепые кому нужны?..
А жалко, что не увидел,
Какая она с войны.
03.80
Похожие:
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл...
БАЛЛАДА О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ Человек, геройски раненный в живот, Впервые подумал, зачем живет. ...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,...
ПАЦАНЫ Несчастлив, кто молится многим богам. Счастлив, кто молится одному богу…... [...]
Стихотворения / 1970-1979Бесплодие. Нелегкая пора.
Пора – пустяк. А что, коли навечно
Душа твоя бесплодием увечна?
… … … … … … … … … …..
Застывший бег гусиного пера…
В чернильнице засохшие чернила…
Увы, уж если муза изменила,
Тебе, мой друг, сам Бог велел: пора!
И мне пора. Ни огонька вдали.
Лишь изморозь в полях земли немилой…
Чернила высохли?
Перо застыло?
А кровь на что?
…Прощайте, Натали.
1979
Похожие:
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали....
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…...
КОШКИН ДОМ (русская считалка) Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,... [...]
Публицистика– Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше нужны люди, общение с ними. Мало того, я испытываю глухое раздражение от общения, – сказала стареющая женщина. И добавила: это и есть старость.
Ерунда, – думаю я. – Какая ерунда!
И вспоминаю.
Время от времени я вырываюсь из круга забот, семьи, друзей и прихожу к матери. Мы садимся рядом. Вдвоем. И больше никого. И говорим. Вернее, говорит она. Я молчу и думаю о чем-то своем.
Так проходит час или два. Час или два – никогда не больше. Потому что мне некогда. Воспользовавшись какой-то паузой, я говорю:
– Ну, я пойду?
Фраза звучит вопросительно, просительно: “Отпусти, а?”.
– Посидел бы еще, – говорит мать. Но я уже поднимаюсь. Тогда она – Вот так всегда: на минутку, на минутку. С тобой два слова не успеешь сказать.
– Побойся бога, – говорю я, – какая минутка – я два часа сидел!
Время у нас течет по-разному – старость.
Я вспоминаю.
Время от времени мы приходим к тестю. Бывшему контрразведчику. Бывшему подполковнику. Вообще, бывшему.
Мы садимся за стол, и он начинает рассказывать о бывшем. У него хорошая память: одна история цепляется за другую, и обе выбивают третью. Так может продолжаться без конца.
Он настоящий мужчина: когда мы прерываем его и поднимаемся, он принимает это молча, с достоинством. Но в глазах его – сожаление.
…И все же в чем-то она права.
Мы часто собираемся вместе, ходим в гости друг к другу. Мы – это остатки, обломки компании пятидесятых годов, той компании, которая собиралась каждый день, спорила до хрипоты, до утра, слушала сама себя, перебивала сама себя, соглашалась, возражала, острила, обвиняла, выслушивала обвинения, выясняла отношения, обижалась, ссорилась, мирилась, говорила, говорила, говорила и все не могла наговориться, захлебываясь этим ежедневным, бесконечным общением.
Теперь мы влечемся друг к другу уже не страстью, а какой-то неизбежностью. Регулярно и безвыходно. И, сообщив новости о детях и внуках, с трудом находим темы для разговора.
Мы вежливые и интеллигентные люди: прощаясь, мы говорим “Так, когда мы к вам или вы к нам?”, но не имели бы ничего против, если бы ни они к нам, ни мы к ним, во всяком случае, не так часто – вот опять пропустили фильм по телевизору.
Назавтра мы приходим к ним. С раздражением и надеждой.
Что нас раздражает? На что мы надеемся? И вообще, нужно ли нам общение? Теперь уже не им – старикам, а нам – старикам.
Молодость – это время, когда ты делаешь себя. Делаешь себя и узнаешь себя. В деле. Но своего дела у тебя нет. Как правило, нет. А если и есть, то оно побочно: главное – создание личности.
Чтобы сделать что-то из чего-то, нужно поставить его в отношение с чем-то: металл – с молотком, дерево – с ножом.
Чтобы выявить свойства чего-то, узнать, что ему присуще, а что -нет, нужно поставить его в отношение с чем-то, ибо свойство проявляется не иначе, как в отношении.
Общение и есть общедоступная, неспецифическая форма дела, есть отношение, при котором человек подвергается обработке человеком, проявляя при этом определенные свойства личности.
Отношение – это диалог, это взаимодействие: гвоздя с молотком, человека с человеком. И мы вступаем в этот диалог, и спорим до хрипоты, соглашаемся, возражаем, обвиняем, выслушиваем обвинения – выясняем отношения, выясняем себя, делаем себя. И ухо наше открыто: мы прислушиваемся к другим, потому что впитываем информацию, из которой усердно, как паук паутину, ткем свою личность, мы прислушиваемся к себе, потому что узнаем себя.
И вот наступает момент, когда дело сделано: ты нашел свое дело, ты сделал свою личность. Время собирать камни кончилось.
И кончилось время диалога, Время Великого, Нескончаемого Диалога.
Когда ты становился (еще не зная, кем станешь), тебе нужна была информация, любая информация – Информация На Всякий Случай.
Но вот ты стал – из множества вероятных своих форм реализовал одну. И тебе стала нужна только эта информация – информация, касающаяся твоих, определившихся, жизненных интересов. Всего остального ты уже не слышишь. Наступает частичная глухота.
И люди – любые, – которые были вокруг тебя и обеспечивали Великий диалог, уходят. Потому что наступило Время Отбора: ты стал личностью и чем более личностью, тем менее всеядным, ибо личность и определяется своей точкой зрения, своими взглядами на жизнь, своими убеждениями. И чем они определенней, тем с большей последовательностью отторгают чужеродное, ибо возникновение своего неразрывно с появлением чужого – таково диалектическое единство этих понятий.
И потому тебе уже не нужны люди вообще, как раньше, – тебе нужны твои люди.
Так сужается круг твоего общения, точнее, если не прибегать к фразеологическому стереотипу, прямоугольник твоего общения, где одна сторона – количество интересов, другая – количество людей. И обе уменьшаются, говоря канцелярским языком, “по собственному желанию”.
“По собственному желанию”. Просеивая то, что тебе нужно, и тех, кто тебе нужен, ты еще не знаешь, что необходимость превратится в неизбежность, и что сам ты станешь жертвой этой необходимости.
Тот, другой, тоже отбирает. Так же, как и ты. И далеко не всегда – тебя. И совсем редко, невероятно редко – твои интересы: он тоже стал личностью, а значит – у него свои интересы, свое дело.
И если (в силу привычки или в силу других, каких угодно, причин) вы все же остаетесь рядом, общение превращается в монолог: он не слышит тебя, ты – его, все остальное, придающее вашему общению вид беседы, – мучительный поиск темы, изнуряющая вежливость с примесью альтруизма, пропорциональной уровню вашей интеллигентности и обязательствам сложившихся отношений. И тогда ты или он – какая разница – мы думаем с раздражением: вот опять пропустили фильм по телевизору.
Но влечемся еще в компанию с надеждой. Не на общение, как раньше нет! На то, что нас выслушают.
Нет, необходимость общения не уменьшилась: просто необходимость диалога сменилась такой же энергетически страстной необходимостью монолога, необходимость накопить – необходимостью передать накопленное, время собирать камни – временем разбрасывать камни.
Но что делать, если все твои ровесники, все спутники твоей молодости в одночасье хотят только разбрасывать свои камни, но не собирать твои?
И тогда ты становишься одним из тех стариков (тех самых, ты помнишь?), которые когда-то с жадным блеском в глазах оборачивались на твой приход или ловили тебя на улице и начинали свой бесконечный монолог. Не потому хватаясь за тебя, что видели в тебе личность (а ты ведь немножко гордился этим – своей выделенностью ими), а потому, что не видели в тебе ее, а только Время Собирания Камней, видели и алчно надеялись, что тебе-то понадобятся их камни.
И эти камни их были, действительно, необходимы тебе и бесценны для тебя (как часто ты потом будешь жалеть, что не собирал их!). Но ты был Человеком Диалога, а они – Людьми Монолога.
Как странно устроена жизнь: ты не способен взять у тех, кто может дать, а те, у кого ты готов брать, бедны так же, как и ты.
Как странно устроена жизнь. И как справедливо: ибо время сменяет время и палача превращает в жертву. И теперь он, кто-то, прерывает тебя и поднимается, а ты, настоящий мужчина, принимаешь это молча и с достоинством. Но в глазах твоих не сожаление, нет, мольба. Потому что единственное, что тебе нужно: чтобы тебя выслушали.
Но дверь захлопывается, а ты стоишь и думаешь: “Господи, что ж это они? 3а что?!”. И продолжаешь свой монолог.
Похожие:
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что...
СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто...
О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который...
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Проза– Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка. Можно, он посидит здесь? У меня как раз идет корректура, – сказала мама и ушла.
В комнате никого не было, потому что того дядю он сразу не увидел. А диван был интересный – не такой, как дома или как в гостях. В нем были ровная дырка и круглая дырка. В ровную дырку, как в щелку в почтовом ящике, можно засунуть листик или газету, а в круглую – палец. И еще он был весь пожмаканный и от него сами отколупывались такие черные кусочки. Он сам стал отколупывать такие кусочки. Они были кожаные и блестящие, а когда их отколупаешь, под ними просто такая серая тряпка.
Он взял книжку и стал смотреть картинки. Он их видел тысячи раз и просто перелистывал их – а вдруг он какую-нибудь забыл. Но он не забыл никакую.
Тогда он стал читать “
– Од-наж-ды. Однажды”. – И сразу он узнал, что это про охотника. Но все равно было интересно, как складываются слова – слепливаются вместе все буквы и получается Абу-Селим и ружье. Получается настоящее ружье и настоящий Абу-Селим.
– Ру-жье бы-ло ста-рое и сво-ен-рав-но-е, – читал он.
– Какое? – спросил тот дядя.
И тогда он поднял голову и увидел того дядю. Дядя, оказывается, сидел за столом и тоже читал. Он очень удивился – ведь в комнате никого не было.
– Сво-ен-рав-но-е. Своенравное, – сказал он.
– Своенравное, – быстро сказал дядя и чуть-чуть наклонил голову к плечу. Понятно. А что это значит?
Он посмотрел на дядины очки и опять удивился. Он так удивился, что глаза прямо устали на дядиных очках, а он не мог их даже никуда подвинуть.
– Своенравное, – сказал он. И пожал плечами. И еще раз посмотрел в книгу – проверил, есть там это слово или нет, потому что оно там оказалось, когда дядя спросил.
– Сво-ен-рав-но-е. Своенравное. – Он посмотрел на дядю и улыбнулся. И дядя тоже улыбнулся, подошел и сел рядом.
– Тебе сколько лет? – спросил дядя.
– Скоро будет шесть.
– Да, – зачем-то сказал дядя. – Молодец. – И долго смотрел в окно.
Он тоже посмотрел в окно. Но там ничего такого не было, кроме мокрой крыши другого дома.
Дядя достал длинный мундштук (таких длинных мундштуков он никогда не видел), сначала желтый, а дальше коричневый, затолкал туда сигарету, чиркнул зажигалкой и выпустил из носа дым. Потом он опять сказал “да” и опять замолчал.
Это “да” было такое ни к чему, что он никогда не слышал такого. И оно было такое длинное, как дядя смотрел в окно. И это “да”, и мундштук, и “своенравное” были чем-то вместе и слеплялись, как буквы.
– Ну, раз тебе скоро будет шесть, так поехали дальше, – сказал дядя. – Что там дальше было с этим своенравным ружьем?
– О-но то стре-ля-ло, то не стре-ля-ло, – прочитал он и остановился, ожидая, что сейчас что-то опять окажется и уже заранее испытывая внутри какое-то замирание, как когда они играли в прятки и он прятался и кто-то, кто искал, поворачивался и шел к нему. И чем ближе тот к нему подходил, тем это замирание становилось нестерпимее, так что сжимались руки и ноги, и хотелось пикать. И тогда он выскакивал и что-то кричал и смеялся и куда-то бежал, все равно, куда.
– То стреляло, то не стреляло, – сказал дядя. – Такое странное ружье, такое своенравное ружье.
Вот и оказалось! Опять же, оказалось: “стреляло и не стреляло” и “своенравное” слепились! Он засмеялся и быстро-быстро стал рассказывать, как они слепились:
– А когда он хотел убить эту птицу, так оно не выстрелило. А потом он его положил. И оно само выстрелило и убило зайца. Само оно просто выстрелило и – зайца.
– Да, – сказал дядя и погладил его по голове. – Вот так оно и получается.
Говорил он очень серьезно и как будто совсем не про это. Но так было у других взрослых, когда им говоришь, а они что-то отвечают, а сами не слушают. А у него все как-то слепливалось. Потому что – тут он догадался и прямо обрадовался – он был слепщик.
– Дядя, – спросил он, подняв голову и посмотрев дяде в глаза, – а какая у вас работа?
– Работа? – спросил дядя, как будто удивился, что это слово тут оказалось. – Скучная у меня работа. Слова у меня, понимаешь?
И ему почему-то стало очень жалко этого дядю, хотя он не понимал, почему это может быть жалко, когда у человека такая интересная работа, что он все слепливает. И он не поверил, что это скучно, но получилось так, как будто поверил. Но не притворился, а вправду поверил, И вздохнул, и кивнул головой.
Но в это время вошла какая-то тетя. Она положила на дядин стол большой лист газеты, только с одной стороны это была обычная газета, а с другой – просто чистая бумага. Она села напротив, за другим столом. Положила и перед собой такой же лист. И еще другой, на котором только было еще что-то написано письменно, чернилами. Она посмотрела на дядю и сказала:
– Можно читать.
– Хорошо, – сказал дядя, поднялся, посмотрел на него, развел руками и пошел к своему столу.
Дядя сел за стол, еще раз взглянул на него, чиркнул зажигалкой и наклонился над листом.
Он вспомнил про книгу, даже взял ее в руки, но положил на место и стал смотреть на дядю.
Дядя, как все взрослые, когда они читают, совсем не шевелил губами, а просто смотрел на газету. Только время от времени он отворачивался в угол и щелкал пальцем по своему разноцветному мундштуку.
Он тихо сполз с дивана, взял белое блюдце, в которое дядя стряхивал пепел, когда сидел рядом с ним на диване, подошел и молча поставил его на стол. Дядя, не поворачивая головы, сказал “благодарю”, потом засмеялся и так же, не поворачивая головы, положил ему руку на голову. И он постоял немножко под этой рукой, а потом пошел на свое место. И стал опять смотреть на дядю. Время от времени дядя сморщивался (наверное, у него что-то болело), а потом что-то писал на газете.
– Вы посмотрите, как он на вас смотрит, – вдруг сказала тетя, и он сразу быстро сбежал глазами.
– Тебе нравится этот дядя?
Голос у тети был неприятный, как почти у всех взрослых, когда они говорят с вами, иногда даже у мамы. И он не захотел сейчас слышать этот голос. Он просто смотрел на ножку стола пока тетя не начала опять читать. Тогда он посмотрел на нее и стал опять смотреть на дядю.
В комнате было тихо.
Дядя снял очки, потер пальцем переносицу, закрыл ладонью глаза, посидел так немножко, потом пододвинул газету тете и сказал:
– Здесь вот придется перебрать, а то дурдиотизм получается.
– Хорошо, – кивнула тетя.
Дядя поднялся, взял в руки свое блюдце и пошел к дивану.
– Ну что, – сказал он и сел рядом, – как продвигается охотник Абу-Селим?
– Никак. А мы с Ирой недавно в планетарии были.
– В планетарии? – удивился дядя. – Это что еще за зверь?
– Это не зверь, – улыбнулся он. – Это где темно и звезды показывают. И там сначала дядя что-то скучно рассказывает, а потом интересно – маленькие звезды и большие.
– Какие?
– Ну, такие и такие. Только мама говорила, что они совсем не маленькие, а такие, как земля, большие.
– А почему же маленькие? Что-то ты, парень, своенравное мне делаешь – сам говоришь, что маленькие, а сам – что большие.
– Нет, – засмеялся он, нисколько не удивившись, что дядя не понимает – он ведь сам не понимал, пока мама не сказала ему, что это потому, что далеко, – только кажется, что они маленькие, а они большие, потому что далеко.
– Ну, а если я стол этот возьму и кину до потолка, он также станет маленьким?
Стол? Об этом мама ничего не говорила. Он посмотрел на стол. Потом на дядю. Потом опять на стол. Слепщик. Вот опять – слепил стол и звезды.
– Стол тоже будет маленький, – удивился сам тому, что сказал, мальчик.
– Ну, каким?
Дальше уже как-то получилось так, что рот открывался и говорил сам, что хотел. И получилась такая интересная игра.
– Как стул.
– А если еще выше?
– Тогда, как вот эта книга.
– А еще?
– Как лампа.
– А еще, если совсем высоко?
– Ну, тогда, – сказал рот, – как маленькая точечка.
– Вот оно как? – сказал дядя. – Как маленькая точечка? А ты знаешь, так оно, наверное, и будет…
– Только вы его не поднимете, – сказал он. – Папа его поднимет, а вы – нет.
– Это почему же папа – да, а я – нет? – обиделся дядя.
– Он такой большой и кричит сильно.
– Ну, если сильно кричит, тогда, конечно, поднимет, – улыбнулся почему-то дядя. – Это ты, точечка, прав.
– Мама тоже большая, – сказал мальчик, – но она стол не поднимет.
– Ясно, – сказал дядя. – А теперь, точечка, пошли-ка в цех, посмотрим, может, уже вторую сверстали.
И они пошли в цех. Тут он был когда-то вместе с мамой. И все уже видел. Так он и сказал дяде. А дядя ничего не сказал, а только кивнул головой. Они подошли к какой-то машине, где какая-то тетя быстро-быстро нажимала пальцами кнопочки с буквами. Дядя посмотрел на целую кучу таких газет, где с одной стороны белое, покачал головой и сказал:
– Света, а Света, у тебя ренато есть?
– А что?
– Набери ему имя, а?
– Что ты, нельзя.
– А может, можно?
– Одна уже поплатилась. Ты же знаешь.
– Так она же не имя набирала. Она совсем другое набирала.
– Ну и что? Мне-то зачем рисковать?
– Да, – протянул дядя. – Нельзя, и все тут. Ты права, Светка, главное – не рисковать. Так сто лет прожить можно. Даже больше – сто двадцать.
И дядя махнул рукой и пошел. По дороге он подошел к какому-то ящичку, вынул оттуда железку, потом подошел к такому железному столу и взял там из такой блестящей кучи одну такую блестящую штучечку. Потом он намазал ее черной краской и ту железку тоже. А еще потом – прижал блестящую, а потом железную к белому листу бумаги. И там стали буквы и звездочка, “ре-зо-лю-ция” и звездочка.
– А теперь ты, точечка, – сказал дядя. И он тоже сделал все так же. И получились резолюция и звездочка. Тогда дядя обтер краску на блестящей и на железной и сказал:
– Положи в карман. И пошли.
Они снова пришли в ту комнату. Только когда они вошли, там оказалась другая тетя – не красная и толстая, а, наоборот, тоненькая и длинненькая и немножко похожая на девочку. А ноги у нее были прямые и высокие. И на них лежала сумочка. И тетя улыбнулась, когда они вошли, а дядя сказал:
– Здравствуй. Ты-то откуда?
– Шла мимо и зашла. Ты еще долго?
– Да как сказать, – сказал дядя и прошел к столу. А он пошел за дядей, стараясь даже не смотреть в ее сторону. Он уже знал, что сейчас будет. Сейчас они начнут разговаривать и будут почему-то улыбаться. И дядя забудет о нем. А потом они уйдут и уйдут себе.
– А я пойду, – сказал он, – и наберу много-много таких железных слов. И у меня будут все слова, как в книжке.
– Нельзя, – сказал дядя. – Зачем тебе рисковать? Он не понял, что значит “рисковать”, а спросил:
– Почему нельзя? А я возьму – и все.
Он не хотел так говорить с дядей, но так у него получилось.
– А тогда вот что будет, – сказал дядя и быстро нарисовал домик, в домике – окно, а в окне нарисовал такую решетку, как у них на первом этаже. – Вот что будет, – сказал дядя. – Возьмут тебя и посадят в этот домик. А вылезть та не сможешь, потому что здесь решетка.
– А я просто выйду через дверь.
– А тут возле двери, – сказал дядя и быстро нарисовал человечка, – будет стоять человек с ружьем (он пририсовал и ружье – такую черточку сделал). Ты захочешь выйти, а он тебя не выпустит.
– А я возьму у дяди Саши наган и ба-бах его.
– Да, но тут их будет много, – стал быстро-быстро рисовать дядя. – И все с ружьями. – А я – всех, – сказал он.
– А если они – тебя? – спросил дядя. – Да и вообще, ну стоит ли столько людей убивать из-за железных слов каких-то? Они – ведь живые…
И тут ему тоже стало жалко этих на бумаге, потому что они оказались живые, а он совсем забыл, что они живые. И тут он почему-то вспомнил про эту тетю, которая сидела где-то там за спиной, как будто ее и не было. И удивился, что дядя тоже забыл про эту тетю.
– Ну, так как? – спросил дядя. Он не успел ответить.
– Ну, так я пойду, – сказала тетя из-за спины.
– Оказалась, – с испугом подумал он.
– Видишь, как получается, – сказал дядя и глаза у него стали не веселые, как раньше, а какие-то прозрачные. – Так что ты иди. Газета, наверное, нескоро и вообще, мне домой надо, и Надя сказала белье в стирку нести. Так что ты иди.
– Да, – сказал дядя, уже не глядя в ее сторону. – Так как будет со строчками?
– Хорошо будет, – ответил он. – Пусть они себе лежат. И эти тоже, – и протянул дяде “резолюцию” и звездочку.
– Ну, вот и правильно, – сказал дядя, не обращая внимания на протянутую ладонь.
За спиной открылась и закрылась дверь. Дядя снял очки, – потер переносицу, потом посмотрел на ладонь с “резолюцией” и звездочкой, коротко вскинул глаза на него, сказал: “Это ты брось. Это ни к чему. Это же подарок”, а когда он положил подарок обратно в карман, вдруг заторопился: “Сейчас. Ты погоди” и вышел.
Пока дяди не было, в комнату пришла та толстая и красная тетка и села вязать. А он снова забрался на диван. И стал ждать.
Он ждал долго. Но дядя не приходил.
Тогда он встал и пошел в цех. Там он сразу увидел дядю. Тот стоял возле одного из железных столов, по которому теперь, дергаясь, ехал такой каток. Сначала он ехал в одну сторону, потом – в другую. И когда он проехал в другую и остановился, тетя подала дяде лист с буквами с одной стороны. И дядя сказал: “Еще”. Каток поехал опять туда и обратно. Тетя подала дяде еще один лист. Но дядя сказал: “Еще”. И каток снова поехал.
Он остановился рядом. Но дядя его не видел. Тогда он подошел и тронул дядю за руку. Дядя сказал: “Еще”, как будто не заметил его. А тетя заметила и сказала:
– Смотри, он от тебя ни на шаг. Это чей, Тонин?
– Да, – сказал дядя, – хороший малыш. Ты бы слышала, как он читает.
– Уже читает? – удивилась тетя и тут же заставила его прочитать. Потом, как все, сказала: “Молодец”.
И они пошли – дядя с листами в руке и он. Дядя шел большими и быстрыми шагами, так что он еле поспевал.
И снова дядя читал. А он сидел и смотрел на него.
И опять влезла эта тетка. Теперь она сказала:
– Скажи дяде, чтоб он купил себе мальчика. Знаешь, где покупают мальчиков? Где тебя купили?
– В роддоме, – сказал он, хотя ему совсем не хотелось говорить.
– Ну вот, – засмеялась тетя. – Пусть и он купит себе мальчика. У него же мальчика нет, а только девочка.
– Зачем? – спросил он.
Но она не услышала. Она все говорила и при этом смотрела не на него, а на дядю, а дядя ни на кого не смотрел и читал свою газету.
– Ты бы хотел, чтобы у тебя был такой папа? Видишь, как он с детьми обращается. Это не каждый так к детям относится. Так ведь? Вот ему и надо купить мальчика.
– Зачем? – опять спросил он.
– Нина Ивановна, – сказал дядя, – опять они не перебрали. Проследите, пожалуйста.
– Хорошо, – сказала она и принялась за свою газету. А он все ждал, когда дядя закончит.
Тут пришла мама и спросила, не мешал ли, и сказала, что теперь она освободилась и что теперь он может идти с ней.
Но он не встал с дивана. А та тетя красная, которая все время вмешивалась, сказала маме, что это его дядя очаровал и что у дяди исключительная любовь к детям. И при этом она смотрела не на маму, а на дядю. И снова повторила насчет мальчика и насчет девочки. И он понял, что это она все выдумала – и насчет мальчика, и насчет девочки, и насчет дяди. И все слова у нее были отдельные, так что дяде, если бы он ее слышал, это не понравилось бы.
Мама ушла. А дядя все сидел и читал. Потом сказал: “Все” и пошел к вешалке. И надел пальто и шляпу.
А он смотрел, как дядя надевает пальто и шляпу, и ничего не понимал. Дядя надевал пальто и шляпу так же, как читал газету, – он смотрел только на пальто и шляпу и никуда больше. И только когда он спросил дядю: “Ты уходишь?”, дядя посмотрел на него, как будто он оказался, и сказал, но не ему, а той красной тете:
– Да, Нина Ивановна, надо его к Тоне переправить. Пока, малыш.
И не успел он опомниться, как дверь открылась и закрылась.
Похожие:
ЖУК – Часы знаменитые, швейцарские, царские! – кричал солдат, посверкивая зеленым....
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
ПрозаОчередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка стоит выделки. Овчинка… Он нисколько не волновался. Пусть волнуются другие. У кого, у кого, а у него все в порядке. Слава богу, не первый год.
Он сидел и ждал. От дыма уже першило в глазах. Кто-то рассказывал о старом подвиге. Обычные байки.
– Иду я, значит, сюда. И вдруг смотрю – он. Глазам своим не поверил: в центре города, тут тебе такси, троллейбусы, люди вокруг – до сих пор ума не приложу, как его сюда занесло. И идет аккурат прямо на меня. Как будто знает, шельма, что я ему пока безвредный. А может, и вправду знает. Хитрые они.
Стал я, братцы, глаз отвесть не могу – красивый такой, гордый – теперь такого уже не увидишь. Эх, думаю, такая невезуха – потом, когда можно будет, ищи-свищи его – что он тебя ждать будет? И зло меня взяло такое, что схватил я его голыми руками. А я, значит, ремень снял, захомутал его – и прямо сюда с собой.
Тут, конечно, очередь. Как всегда. Я как втащил его – у все шары на лоб. Я говорю: братцы, видите, дело какое, везуха какая прямо в руки подвалила. Так что, говорю, пропустите, Бога ради, терпения нету. Ну, люди ж они, а не звери – пропустили. Так я прямо с ним туда и поперся – оставить боялся. А эти тоже, как увидели его, так про все свои бумажки всякие, тесты, про всю эту трахомудию забыли – что, так, что ли, не видно? Ну, и сразу мне дали…
Он сидит, слушает в пол-уха – не надо оно ему, а сам, по привычке, что ли, всматривается. Оно, может, и глупо – здесь. Да как сказать… Это для новичка какого-нибудь, а он уж видал – перевидал всякое. Он, может, еще то время помнит, про какое все забыли. А глаз у него – дай бог всякому. Вон тот, с волосами на морде. Не брился, нарочно отращивал – обычная уловка, так многие делают. Мордоворот, конечно, нормальный, что там говорить. Только это раньше так – морда, и все. А теперь – дудки. Теперь ты в глаза смотри, в глаза. Там, небось, щетины не вырастишь. И кирпичом их не натрешь. А глаза-то у него того… Похоже, хрен тебе ее дадут. Тебе бы уже дома сидеть, а то и…
Потом он сидел, тупо уставившись в одну точку. Пока не вызвали того волосатика. Тот долго не выходил. А потом вышел, и от двери отойти не может – стоит, как пень – другому войти никак нельзя. Да отойди ты, не мешай людям! “Неправильно это, – говорит. – Я жаловаться буду”. А что я говорил. Это тебе неправильно. А мне, так очень правильно. Он жаловаться будет. Права качать. Вот то-то и оно. Да ты брат, уже достиг. Ну, может, и не совсем еще достиг. Но тепленький уже – кровь в тебе туда-сюда уже разгоняется.
Ему стало мерзко и гадливо. Он поднялся, подошел к волосатику, посмотрел ему в глаза и медленно сказал: “Шел бы ты отсюда, а?”. И по тому, что тот не стал хорохориться, хоть был на голову выше его и, вообще, увидел, что тот уже тоже догадался. “А здоровый!”, – подумал он уже с каким-то восхищением.
Комиссия лютовала. Одному не дали только за то, что на “фрукт” он сказал – “груша” и образование у него было на один класс выше. Раньше на это не очень обращали внимание, – ну, один класс, подумаешь. Другой какое-то мудреное слово прочитал сходу. Хуже, конечно. Но чего не бывает… Может, случайно откуда-то влетело и застряло. А один, так вообще… На чем засыпался – холера его знает. А только выскочил, как ошпаренный. Глаза красные, морда красная, руки ходуном ходят. Подошел, наклонился – весь аж шипит: “Слушай, говорит, – не я буду, они сами все там такие. Все до одного.”. А что, раньше так и было. Так то ж раньше… А парень этот чем-то ему нравился. Слушай, что я тебе скажу: брось ты это, выбрось из головы совсем. С такого вот все и начинается. Гляди, сколько народу сидит, а ни один так не думает. Уразумел? Это тебе не “груша”. Хотел еще что-то сказать, да очередь подошла….
Все сошло нормально. И теперь он кунял в электричке – сколько там еще бродить придется – выспаться надо. Ружье с коротким тупым стволом он положил плашмя на колени. Не то, чтобы не мог поставить в угол – просто приятно было ощущать ладонью гладкое дерево приклада. Для любого охотника нет существа дороже. И нет дороже той минуты, когда сливаешься с ним.
Спалось на этот раз плохо. Почему-то не выходил из головы тот парень. И эта “груша”, чтоб ее черт побрал! Он сам чуть не сказал “груша”. Сказал-то “яблоко”, а вот чуть не сказал. Ну, а если б и сказал? Какая разница? Что, не фрукт это? Совсем уже с ума посходили. От жиру бесятся. Равенство. На всех заборах написали. Так давай я тебя и проверять буду – грушу тебе эту тыкать или яблоко. Он так распалился, что сказал громко: “Груша” и с каким-то даже удовольствием повторил: “Груша”.
В купе никого не было. Колеса стучали. Покачивался вагон. Тускло светила лампочка. Лампочка напоминала грушу.
… На остановке в купе вошел парень. Тоже, видать, охотник. Только моложе его лет на десять.
Поздоровались. Познакомились. Оказалось, в одно место едут. Парень был в модных ботинках – подошва сантиметров двадцать, а то и больше. Хорошая подошва, из мигранола – сносу ей нет. Выбросил он такие ботинки – ходить противно. А костюм, как у него, – некропластовый. Для леса, для болота – что надо.
Парень полез в рюкзак, достал бутылку и закусь, что к ней полагается. А еще два стакана из долаба. Об камень бей –не разобьешь.
– Подсаживайся, что ли, а то одному как-то тошно.
Он не заставил себя долго просить – он это понимал.
– За удачу, – сказал парень. – За нашу, за охотничью!
Пил он хорошо – свободно. Только болтал много. Молодой.
– Ты вот смотришь на меня и думаешь – салага. А я уже шестой сезон хожу. Ты вот когда начал? Нет, скажи, когда? Вот видишь. А я в семнадцать. Ты уж, старик, не обижайся, но я так скажу: обгоняем мы вас по всем статьям. Что, нет? Да ты, небось, обиделся, что ли?
Он не обиделся. Он просто сидел и слушал, как она проходит в желудке. Тепло так, нежно. А того он не слушал – ни к чему было. А тот говорил и говорил. И было, как в телевизоре с выключенным звуком: губы двигались, то откроют, то прикроют крепкие белые зубы (один кривой, правда, – вырос куда-то не туда), за ним мелькал, суетился язык, а все ни к чему.
– Ты мне лучше скажи: ты право где получал? – прервал он парня.
– В 22-м, а что?
– Значит, у вас там другое. Тогда ты мне на один вопрос ответь, только быстро: ты какой фрукт знаешь?
– Яблоко.
– Яблоко-яблоко. Ты что, других не видел?
– Видел. Только ж ты сам сказал – быстро. Ну, и первое, что в голову пришло, и сказал. А что?
– А что, а что, – он вдруг почему-то страшно обозлился. – Заладил, как сорока. А ничего! Яблоко и яблоко…
Теперь они сидели молча. Парень собрал весь свой хлам обратно в рюкзак, задвинулся в темноту, в угол и там застыл. А его, наконец, потянуло на сон. Он положил руки крест-накрест на стол, уперся в них подбородком и закрыл глаза. Так и заснул.
Когда проснулся, серело. Значит, в самую тютельку, – подумал он. – Нет, нюх еще не подводит. А этот, небось… Он поднял голову и наткнулся на настороженный взгляд охотника. – Обижается еще. Зря я его, конечно…
Поезд утишал ход. За окном стоял лес. Он легко вскинул тяжелый рюкзак и пошел, было, к выходу, но остановился и, не оглядываясь, буркнул: “Что сидишь? Пора. Он тут минуту стоит”. Так, не оглядываясь, и пошел вдоль вагона и не слышал, но знал, что тот идет за ним. “Охотник, – подумал он. – Зря я его”.
Когда поезд ушел, тот еще стоял сзади, за спиной. Как дичь следил – тихо. Тут уж он обернулся.
– Слушай, парень, да брось ты обижаться. Не со зла я.
Парень широко улыбнулся – рот у него был широкий, края далеко уходили.
– Да я и не обижаюсь, старик. Чего обижаться? Я вот только думал: может, вместе пойдем – я в этих местах впервой и вообще…
– А чего, я не против, – как-то поспешно сказал он. И от этой поспешности снова, как тогда, стало муторно и зло. Но он пересилил себя и добавил:
– Пошли.
Этих брать хорошо утром, когда они еще сонные. На это и расчет был. Только не вышел расчет. Солнце уже высоко над головой было, а они все шагали – он впереди, тот шагах в тридцати сзади – условились так. Подогреватели на некропластовых костюмах перевели на охлаждение, так что не жарко было.
А может, их, вообще, уже того – всех под гребенку? Раньше их же здесь было, хоть пруд пруди. Что ни год, то хуже. Да и не те они стали. А что? Говорят, потомства они уже не дают. Так что, может, это уже и не они вовсе?
Засвистала иволга. Хорошо засвистала, аккуратно. Он оглянулся, стал ждать.
– Слушай, – сказал парень, подойдя почти вплотную, – давай, может перекус сделаем?
Он согласился. Разложили на траве нехитрый харч. На этот раз в дело пошла его бутылка. Справились быстро – видать, находились. Он опять, как там, в поезде, быстро уснул и проснулся, когда день шел на убыль.
Снова пошли тем же порядком – он впереди, тот шагах в тридцати сзади. Только теперь шли в другую сторону – он решил прочесать то место за озерцом.
Шли ходко, торопясь. До темноты поспеть надо было – в темноту его черта с два учуешь. Вообще, морочливое это дело, но для охотника самая в том и сладость, что морочливое. Сколько их было таких – права получит, а ни с чем приходит. И смех и грех. Правда, говорят, некоторые нарочно так делали. Шут его знает – всяко, конечно, бывает.
Возле самого озерца хуже стало. Место болотистое, а обходить не хотелось. А тут еще и темнеть начало. Ногами перебирать быстро надо было – задержишься – засасывать начнет. А тому в ботинках каково?
Но вышли на твердое, вышли. Точнее, он-то вышел, а тот еще сзади был, на топком. Но дистанцию, собака, держал.
Тут он его и увидел. Этого. Сидел он на каком-то пеньке, спиной к нему. Бог его знает, что он там делал. Только сидел неподвижно. И спина была неподвижная. Ему даже показалось, что сердце у него останавливается. Сколько раз, а поди ты!
Он стал медленно поднимать ружье.
Можно уже было нажать на собачку. Но не нажимал – прислушивался к чему-то внутри себя. Только сердце толчками стало ходить. Да и никогда он не стрелял, пока лица не увидит. Оно, конечно, проще – в спину. Но у них ведь в лице главное. В глазах даже. Когда он вдруг увидит тебя. Не то, чтобы ужас, а, вроде, удивление какое-то и застылость – на, бери меня. Что-то такое бывает у женщин, когда их опрокидываешь.
Ждать уже было невмоготу. Он специально наступил на ветку ногой. Ветка хрустнула. Спина медленно стала разворачиваться. И тогда он увидел лицо.
Ей богу, издалека, да еще в сумерках оно ничем не отличалось от человеческого. Да что там в сумерках! Встреть он его в городе – мимо прошел бы. Но ошибки быть не могло. Просто с каждым годом у них все больше схожести с людьми. Это раньше все – лысые да картавые. Их за версту чуешь с их ужимками, словами разными. А теперь всех сравняли: “фрукт” – “яблоко”. А этот – фрукт, видать…
Даром он вспомнил про этот “фрукт”. Ей богу, даром. Потому что тот уже увидел его и все понял, а он все еще держал ружье у плеча и не стрелял и потерянно прислушивался к чему-то в самом себе, к чему-то, чего он еще не знал и даже названия не знал.
Выстрел прозвучал так неожиданно, что, уже падая и замирая, он все еще никак не мог понять, как это он нажал на собачку и даже не почувствовал этого. Такого с ним еще не бывало…
Подошел парень. Постоял секунду-две, прислушиваясь к топоту за деревьями. По-хозяйски вынул из рюкзака фотоаппарат. Быстро темнеющий воздух прорезали две белые вспышки. Одну – себе, другую – для комиссии. Они там как-то по зрачкам определяют. Но он-то и без этих всяких зрачков голову готов был прозакладать – дозрел.
Потом парень наклонился, перевернул тело, запустил руку в карман некропластовой куртки, достал “Право на личность” и положил рядом с таким же в карман своей куртки. Одно было уже использовано. Теперь оставалось использовать другое. Он закурил, легко вскинул на плечи тяжелый рюкзак и бесшумно двинулся по следам беглеца.
Похожие:
ПОЛОТЕНЦЕ Он попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь...
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
СЛЕПЩИК – Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... [...]
Стихотворения / 1980-1989Человек домой пришел
После стольких дней разлуки.
Скинул ватник.
Вымыл руки.
Снял ушанку.
Сел за стол.
Так сидел он и курил.
И смотрел сквозь дым табачный
Не на быт избы невзрачный –
За окно, где дождик лил.
Ночь пришла, и ночь ушла.
Только дождь примерз к порогу …
…Утром собрала в дорогу.
Вот и все.
И все дела.
18.10.86
Похожие:
В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке...
СВЕЧА ГОРЕЛА Всю ночь кричали петухи… Булат Окуждава *** Всю ночь шел...
ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... [...]
ПублицистикаНи дать, ни взять
Все дело в глаголах. В действии.
“Наша задача – взять власть в свои руки”. Так говорилось вначале.
Взять – это значит, приложить усилие. Или насилие.
“Взять землю у помещика – такова суть дела”.
Взяли…
И создали общество распределения.
И сменили… глагол – глагол “взять” для новой власти, впрочем, как и для любой власти, стал неудобным.
Тем более, у кого брать? У рабочих и крестьян? У себя же? У власти? Приложить к ней усилие? Или насилие?
В общем, с глаголом “взять” получалась форменная чепуха – глагол перестал идти в ногу со временем.
И стали, вместо него, внедрять другой: “давать”.
Давать стали все, что осталось от того, что взяли: соленую воблу по карточкам, меховые шапки, квартиры, которые раньше, припеваючи, занимали буржуазия и дворяне, какие-то – самые разнообразные – талоны, какие-то – самые разнообразные – места – в общем, все.
В мозгах произошло некоторое смещение : с одной стороны, не отвыкли брать, с другой же, начали привыкать, что дают.
И стала происходить с этим путаница в народе. Перекоп, например, брали сами, но кричали: ”Даешь Перекоп!”. А кто его должен был давать? Непонятно. Но поскольку лозунг шел сверху, а сверху давали, то и кричали так: ”Даешь!”.
На лингвистический этот парадокс никто тогда, конечно, внимания не обратил – не до лингвистики было, поважнее были дела.
А стоило обратить. Потому что было в парадоксе этом что-то от знамения времени. Нового времени.
И глагол “дать” стал распространяться прямо-таки без всякого удержу.
Давали Магнитку и Турксиб. Стали давать масло к хлебу.
Глаголом “дать” все больше и больше насыщался внутриполитический лексикон. И он даже уже стал выпадать в осадок.
И это естественно. Потому что выросли уже поколения, которые не брали – не участвовали, значит, во взятии. Которым давали.
Все реже потому вспоминали в разных там газетах и вообще в печатной продукции, что власть в свои руки взяли, что землю взяли – много чего взяли. Все чаще стали писать: ”Советская власть дала крестьянину землю”, ”дала право на труд”, ”дала право на отдых”, ”дала женщине равные права с мужчиной” – практически все дала.
Все дело в глаголе. Глагол внедрял ощущение зависимости. Что и нужно было власти.
А давать не прекращали. Правда, давали все в очередях. Так что вместе с глаголом “взять” поистерлись и почти совсем вышли из употребления глаголы “покупать” и “продавать”. Просто смешно стало говорить: ”Продают муку”. Дают – это другое дело, это понятно.
Внедряясь в голову простого, не совсем простого и совсем не простого человека, например, писателя или композитора, глагол “давать” был призван порождать в ней чувство неизбывной благодарности и неоплатного долга.
И благодарность росла. Ибо с каждым годом давали все больше – рука дающая не оскудевала. Из власти сыпалось, как из рога изобилия: давали путевки, давали ордена (раз-давать стали позже), характеристики, направления в институт, давали среднее и даже высшее образование, соль, муку, сахар, масло и мясо. Дали Сталинскую конституцию.
На фоне вчерашнего голода, голода, ставшего с 1917 года хроническим, все это представлялось полным изобилием. Дали-таки обещанное!
И народ смотрел в руки власти преданно, благодарно и с надеждой: что еще дадут?
Правда, при этом во все больших масштабах кого-то брали, все суровее кому-то давали. Но ко всему этому быстро привыкли и перестали замечать. Тем более, что власти обещали завтра дать еще больше, а послезавтра – и вовсе чего душа пожелает.
И народ ждал – чему-чему, а ожиданию научился. В тех же самых очередях: стоишь себе, ничего не делаешь, маешься, а там, глядишь, давать начали. Теперь не зевай только.
Долго и успешно воспитывала своих питомцев советская власть, создавая по Павлову условный рефлекс – чтобы в руку смотрел и к кормушке бежал. По звонку. Поощрение, наказание, а в результате – послушание. Такая система – пенитенциарная. Такое общество – распределения. Такие родители: Родина – мать, Сталин – отец.
И вырастили. Иждивенца. Он и в руку смотрел и к кормушке бежал – к окошечку кассы.
И пришли новые времена. Кормилица истощилась – грудь иссохла – шутка ли,70 лет.
И отняли многочисленных детей ее от груди ее.
И стало им голодно и сиро.
И пришла им пора становиться взрослыми и самим добывать себе пропитание.
А они не приучены – все на мать смотрят, все к груди тянутся: ”Мамка, титьки!”, все чуда ждут – авось молоко появится.
А им: ”Нет социализма! Нет кормушки! Нет распределения! И производства тоже нет! Ничего нет!”.
Ничего? Дудки. Главное-то осталось – микроб. Он-то самый живучий. На нем и государство выросло. И все мы. На этом самом – на ожидании чуда. Нельзя в одной, отдельно взятой? А вот и можно! Нельзя сразу из недоразвитого капитализма вперемешку с феодализмом в коммунизм? А мы верим. На полках пусто, а мы – “еще нынешнее поколение будет жить” – “раз – и в дамки”, как говаривал Ноздрев.
Чуда, – кричим, -чуда! И чтобы без напряга – “по щучьему велению, по-моему хотению”. Как в сказке.
И тогда приходит наперсточник с двумя колпачками и шариком. И супервайзер с гербалайфом. И целитель – экстрасенс, который раковую опухоль рукой снимет.
И в газете появляется объявление: ”Как выучить иностранный язык за два месяца практически без усилий”.
И институты становятся академиями.
И кандидат наук переводится на английский и становится доктором. Без усилий – без диссертации и дополнительных затрат мозгового вещества.
В обществе без надежды, в атмосфере ожидания чуда наперсточники растут, как грибы. Что там старый кустарь – одиночка! Вот уже ученый совет наперсточников решает вопрос: придумать такой факультет, чтобы студенты неслись безотказно, как куры в инкубаторе. Какие будут предложения? Врачи, учителя, инженеры – на это уже не идут: этих и так хоть пруд пруди, да и зарплаты не платят. Кто ж пойдет? Нужно что-то новенькое.
-Журналистики!
-Неплохо.
-Маркетинга и менеджмента!
-Очень хорошо.
-Народных целителей со стажировкой в Индии!
-Прекрасно!
-А вот, скажем, парламентских деятелей с последующим устройством на работу?
-Чудесно!
И растут не по дням, а по часам престижные факультеты – колпачки, под которыми околпачивают студентов. На факультете журналистики лекции читают вчерашние преподаватели русского языка, не написавшие в жизни ни одной заметки. Мо-жет, они теоретики – диссертации защитили по журналистике? Нет диссертаций. А если и есть, то только не по журналистике. Лекторы факультета маркетинга и менеджмента только вчера узнали слова эти. И то по телевизору. А что делать – иначе зарплату где взять?
Так три причины: историческая – то, что система распределения 70 лет выращивала из нас иждивенцев, бегущих к кормушке; психологическая – стремление получить все “практически без усилий” и социальная – то, что государство перестало нас кормить и загнало в угол, порождают ожидание чуда, ибо надежда на чудо появляется тогда, когда больше надеяться не на что.
И тогда приходит наперсточник и сбывает нам по сходной цене чудо, которого мы ожидаем.
И становятся вчерашние железнобетонщики народными целителями.
И уже не различишь, где железобетонщик, где народный целитель-экстрасенс, а где…правительство вкупе с парламентариями, который год питающее нас надеждой, что вот-вот наступит благоденствие на основе всеобщего падения производства. А всего-то и нужно – два колпачка и шарик с инвестициями и стажировкой на Богамах.
И растет, поднимаясь над нами, гигантская пирамида наперсточников – памятник безнадежности и неизбывной надежде на чудо.
КОРОТКО И ЯСНО
***
Магазин закрыт. На нем табличка с надписью “перестройка”.
И люди идут в другой. Через два квартала.
В нем тоже ничего нет.
***
Уже перестроили черный хлеб: стоил 14 копеек, теперь – 22.
Колбасы все еще нет. Перестраивают. В коопторг.
***
“Больше динамизма!” – таков новый лозунг.
Цены демонстрируют торжество динамизма.
Лестницу заменили эскалатором – то же самое, но больше динамизма.
***
Расцветает демократия: возникло Всесоюзное общество ветеранов, общество женщин, еще несколько других обществ.
Человек из общества. Иди знай, из какого.
***
То частник выступал под видом государства. Теперь – государство под видом частника.
***
Экспериментально в отдельных районах, вместо одного, баллотируется два кандидата куда-то.
Хотели послать куда-то обоих. Нельзя. Нужно одного.
Тогда послали куда-то второго.
***
Абуладзе: ”Покаяние”. Иззопов язык.
***
ЦК комсомола бежит за молодежью. Никак не догонит – одышка, ожирение – возраст.
Молодежь пытается догнать ЦК комсомола. Напрасно – те все на машинах.
Так и бегают друг за другом.
***
Реабилитировали Наполеона. Посмертно. Оказалось, что Ватерлоо не было. Вернее, было, но победили не те. А главное: Елена оказалась не святой. Какой ужас!
Невыдуманные истории
Золото партии
Есть история с большой буквы. Ее пишут. А есть истории с маленькой буквы. Их рассказывают. История с большой буквы всегда обращена лицом к политике. Истории с маленькой буквы – к человеку. Даже если они касаются политики. Вот одна из таких историй.
После исторической встречи Ю.В.Андропова с ветеранами партии, на которой Генсек подчеркнул, что ветераны – это золото партии, было принято решение расформировать партийные организации пенсионеров при ЖЭКах и объединить всех коммунистов-пенсионеров в единые территориальные организации.
Первое собрание новой организации, в которую вошел и я, было назначено на вторник на 14 часов в школе N 23.
Без четверти два я пришел в школу.
Возле дверей актового зала, где должно было проходить собрание, топталось несколько стариков и старушек. Я тоже стал топтаться.
Прошло минут 20. Когда стало ясно, что что-то тут не так, кто-то из топтавшихся позвонил, и тут выяснилось, что собрание перенесли – теперь оно должно состояться в 3. Уходить уже было не с руки, и стали ждать трех.
Золото партии, цвет партии ползет, с одышкой поднимается по лестнице, шкандыбает – подтягивается.
Три часа. Вошли в актовый зал, расселись.
Четверть четвертого. Собрания нет. И нет секретаря, так что спросить, в чем дело, не у кого.
Наконец появляется женщина (как выяснилось, секретарь – в глаза ее не видел) и объявляет:
– Все пошли на Ширшова, 16. Собрание будем проводить там.
Стало ясно: по-видимому, нас засекли, и мы в соответствии с революционными традициями меняем явки – недаром же ветераны.
Ширшова, 16. Низкое помещение окнами выходит на дощатый дворовый туалет: в одно окно – “М”, в другое – “Ж”. Правда, запаха нет – зима.
Света тоже нет.
– Ничего, – бодро говорит секретарь, – будем пока работать без света.
В конце-концов, – думаю я, – подпольщики собирались не в лучших условиях. Все в соответствии с революционными традициями.
Сумерки. Лиц почти не видно – конспирация.
Тут выясняется, что не хватает стульев. Как самый молодой, бегу в ЖЭК, что рядом, и выпрашиваю три стула. Втаскиваю. Раздаю. Какой-то старик предлагает мне сесть с ним на один стул. Интеллигент. Отказываюсь.
В это время впереди в темноте кого-то выдвигают в президиум. Освобождается два стула. Мой старик переходит на один из них, жестом предлагая мне садиться.
Сажусь. Открывается дверь и входит бабушка с явно дореволюционным стажем. Отдаю стул ей. А сам становлюсь у дверей. Входит еще одна бабушка. Бегу и выпрашиваю стул в ЖЭКе.
За всеми этими стульями пропускаю половину собрания. А поскольку это собрание первое для новой организации, то, как выясняется, на нем присутствует представитель райкома. Молодой, напористый, он берет слово и приветствует ветеранов “от имени районной партийной организации”.
– Мне, товарищи, – говорит он далее, – очень понравилась атмосфера, в которой проходит ваше собрание.
Какая атмосфера – здесь же дышать нечем! – задушенно кричит кто-то из темноты.
И сидеть не на чем, – вздыхает рядом бывшая комсомолка.
Не у вас одних так, – успокаивает представитель райкома.
Действительно, думаю я, в стране еще не хватает стульев, туговато с электричеством – в общем, есть еще временные трудности. Но, видимо, ветераны партии как-то оторвались от жизни и уже не могут понять. А ведь понимали, всю жизнь. Понимали.
– Товарищи, – говорит секретарь парторганизации, других помещений нам не обещают, так что будем обживать это. Я уже заказала портреты членов политбюро.
Я стою, прислонившись к дверному косяку, и шепчу, как клятву: здесь будем стоять насмерть. Другие тоже стоят. Насмерть.
1997
Не на того напал
Что-то с людьми нынче происходит.Недавно приятель мой, интеллигентный работающий пенсионер, всю жизнь при должностях бывший, рассказал мне такую историю.– Еду я утром на работу. Рядом – дама. Напротив – мужчина.
У мужчины, представляешь, ширинка на пуговицах сверху донизу расстегнута. А он видеть этого не может – из-за живота своего, живот у него большой.
Тут дама наклоняется ко мне и тихо так говорит:
– Скажите ему, чтоб ширинку застегнул, а то мне неудобно.
И мне, понимаешь, не очень удобно. И пока я думаю: сказать, не сказать, мужчина закрывает глаза, вроде задремал. Теперь уж совсем как-то – что ж, будить его?
Тут он открывает глаза и вдруг говорит:
– Вот понять хочу: что вы за люди повылезли, с дипломатами? Хоть ты, например?
Я сначала даже не понял, кому это он. А он на меня смотрит и еще громче:
– Что у тебя в дипломате? И вообще, кто ты такой?
Тут я уже понимаю, что это он мне. Но от неожиданности у меня аж язык во рту заклинило. А он и не дожидается – меня заклинило, а его зациклило:
– Вот я инженер. На заводе работаю. А ты кто? У меня в сумке завтрак. А у тебя в дипломате? Ну что можно везти в дипломате? Кто ты, чтобы вот так с дипломатом ездить?
Господи, ну что он ко мне привязался?! Да отвяжись ты от меня, ради бога!
И тут меня расклинило:
– Вы бы лучше, – говорю я, – чем дипломатом моим интересоваться, ширинку застегнули, а то она у вас вся нараспашку.
Ну, думаю, теперь-то он от меня, наконец, отвяжется.
А он, как ни в чем не бывало, ширинку свою на ощупь застегивает по пуговице и при этом не останавливается:
– Подумаешь, ширинка! Я вчера в командировке был. Утром приехал. Вот только сумку схватил с завтраком. А что у тебя в дипломате? Кто ты чтоб с дипломатом ездить?
И тут меня прорвало:
– Да жидо-масон я, хоть и украинец во всех коленах! Жидо-масон, понимаешь?! Карл Маркс, Троцкий, Ленин! И я!
– Да нет, – вдруг засмущался он, – я лично против евреев ничего не имею.
– Имеешь! – уже почти ору я на весь троллейбус. И откуда что взялось – я уже совершенно не соображаю, что говорю. – Это ты, – кричу, – Ленина возле обкома краской замазывал? А теперь торбинкой с завтраком прикрываешься?
А он глаза выпучил от удивления и только бормочет:
– Да не красил я Ленина. У меня и краски нет. Вот привязался!
Ну, тут как раз моя остановка. Я и сошел.
А на работе меня сотрудники уже третий день вопросом донимают:
– Что у вас в дипломате, Юрий Борисович?
Много их в том троллейбусе ехало.
***
13 марта 91 года. Троллейбус. Водитель резко тормозит. Мужчина возле кабины:
– Я вот сейчас вытащу тебя оттуда да мордой об асфальт заторможу!
Голос откуда-то сзади:
– А ты и дальше за Союз голосуй! Они тебя мордой об асфальт всю жизнь тормозили и дальше так тормозить будут.
Троллейбус ощерился голосами. Троллейбус раскололся.
Рядом со мной мужчина лет сорока. В руках, видно, только что купленная (рассматривает, обнюхивает) «Меринг и Маркс». Вслушивается. Закрывает книгу. Ко мне:
– Говорят: Брежнев. Брежнев еще ничего, жить можно было. А этот придурок откуда взялся? Союз развалил. Европу отдал.
– И Персидский залив, – поддакиваю я и начинаю протискиваться к выходу. Придурок – он придурок и есть.
Из троллейбуса – в сберкассу – платить за квартиру. В сберкассе тоже не протолкнуться. Молодая женщина с ребенком на руках. Кто-то впереди говорит:
– Женщина, идите без очереди.
Женщина, как-то виновато оглядываясь, покорно проходит вперед.
– Могла бы и постоять, – почти спокойно говорит пожилая. – Погуляла бы с ребенком.
Пенсионер, стоящий рядом, с лицом «бвшего»:
– Молодежь. Они везде лезут. Я-вот… у меня одни штаны были.
Переходит на визг:
– Да выбросить ее – и все!
Пожилая (тоже уже с повизгиванием):
– Я в горячем цеху работала. На Петровке. В баню шла – с меня текло. Голодали. И ничего.
– Ничего, – говорю я успокаивающе, – они еще тоже голодать будут.
То ли аргумент подействовал, то ли энергия вся в гудок вышла – успокоились.
Выходя, подумал, вспомнил: «Из искры возгорится пламя». И холодок по спине.
17. 03. 91. Избирательный участок. День голосования: скажите «да» Союзу!
Чтобы сказали, демонстрация изобилия (будущего) – кефир в вестибюле.
Кефир!
И ни одного человека. То есть без очереди!
Подхожу ближе. Глазам не верю.
Тут же подходит женщина.
Тоже не верит:
– Продаете?
– Только в обмен на бутылку.
Люди недальновидны – приходят голосовать без бутылок.
Организаторы дальновиднее – увезут назад и… распределят.
«Голосуйте за Союз!».
16. 12. 92. Вчера был слух: завтра будут давать мясо, по 107 (а на базаре –300).
Очередь занимали с ночи. Синие чернильные номера на ладонях уже перевалили далеко за 100. Стоят.
– Говорят, будет после обеда.
– Что значит «говорят»?
– Заведующая сказала.
В обед всех выгнали на улицу.
– Обед кончится – впустим.
Мороз.
Обед кончился полчаса назад. Стоим.
Наконец впустили. Мяса нет, но хоть тепло.
Стоим.
Мяса так и не привезли.
…И стоять будем
Пошел я в овощной магазин. На борщ купить.
Есть капуста. И картошка есть. И бурачки. Продавщицы нет. И в очереди трое стоят всего: один мужчина и две женщины. Я четвертый.
Стоим, Уж пятая появилась, шестой и седьмой пришли.
– А продавщица где? – осведомляюсь я у третьей.
– Сказали, товар принимает.
– И давно?
– Не знаю, я пришла – ее уже не было.
От нечего делать смотрю, как два плотника под руководством директора новую дверь устанавливают.
А очередь тем временем растет помаленьку. И терпение иссякает. И кто-то сзади уже обобщает про «наши порядки». И кто-то другой подхватывает, что «у нас людей ни во что…» И это все громче. Просто уже вот-вот начнется.
И тут она появляется из подсобки. И успокаивающе, как детям:
– Ну, чего расшумелись? Сейчас всех отпущу.
И всех сразу отпустило. Но только она свою тару на весы поставила, директор кричит.
– Иди дверь подсоби ставить, бо мне уже некогда. А люди подождут.
И она разводит руками и выпархивает из-за прилавка.
И тут я не выдерживаю. Я вытыкаюсь из очереди, подхожу к этому директору и говорю ему про «наши порядки» и про «”людей ни во что» – короче, пусть продавщица идет и отпускает, а дверь подождет.
И вдруг от очереди отделяется второй, с орденскими колодками, и строго так говорит:
– Не мешайте людям работать, только время затягиваете.
И вся очередь сразу начинает волноваться и шуметь, что вот «трудно ему постоять», что «пришел здесь права качать, ты дома качай», что «все стоят, как люди, а он… Барин выискался – ему больше всех надо!»
А и правда, что мне, больше всех нужно? Плюнул я на свой борщ и пошел из магазина.
До сих пор понять не могу, чего это они так. Одно только и ясно: на том стоим.
19 июня 1997 ШКОЛА ВЫЖИВАНИЯ КАК ПРОЖИТЬ НА СТИПЕНДИЮ
Начните с психотерапии. Вам не по карману мясо? Станьте убежденным вегетарианцем. Как Лев Толстой. Оказаться в компании с графом не только полезно, но и приятно. И поможет избавиться от комплекса неполноценности.
Что до молочных продуктов, представьте себе, что все это – от коров, кормленых травой после Чернобыля, – и ваше желание как рукой снимет.
Просыпаясь, думайте о том, что сахар – это белая смерть, а прочие сладости ведут к диабету и ожирению, и благодарите власти за ограничение своего рациона.
Как видите, благодаря психотерапии необходимая вам «корзина» сильно уменьшилась, а количество дней, которые вы можете прожить на свою стипендию (а то и зарплату), увеличилось.
Если вы все равно не можете дотянуть до конца месяца, рекомендую вам новую систему питания. Нет, не по Шелтону и Брэггу -модные на Западе системы, рекомендующие на завтрак два банана, вам не подходят.
Я предлагаю совершенно кондовую, приспособленную к местным условиям и проверенную на себе систему – первобытную. Как известно, первобытные люди, как животные, питались по сезону. А поскольку мы по уровню жизни приближаемся к первобытному состоянию, питайтесь по сезону – сезонная пища намного дешевле. Ни в коем случае не ешьте фруктов зимой или первых овощей летом – в это время их тяжело переваривает ваш кошелек.
Летом – нажимайте на помидоры Но не сразу. Даже в светлом коммунистическом вчера я не ел помидоров по рублю. Выжидал и тогда, когда цена их опускалась до 50 копеек и выходил на охоту только к тому времени, когда она доходила до 30. И покупал за 15.
Вы скажете: как за 15 и при чем тут охота? При том и охота, что за 15. Приходя на рынок, я перехожу на режим поиска. Я отворачиваюсь от крупных и обхожу помидоры средней величины, не моргнув глазом, прохожу мимо бабок и молодиц, перед которыми помидоры возвышаются горой. Но вот взгляд мой цепляется за бабку, которая уже завершает базарный день. И тут я пикирую, как коршун на добычу.
– Почем?
– Тридцять.
– А такие? – показываю на помидор, только цветом отличающийся от винограда.
– По двадцять. – А если выберете и я все заберу?
– Ну, то по п’ятнадцять.
И все довольны: бабка – потому, что на такие никто и не смотрит, привыкнув, что крупное лучше мелкого и не вдумываясь в то, что это относится ко всему, что дает отходы в виде корки, кожуры и прочего, а помидоры – продукт безотходный, я – понятно: ешь на здоровье сколько влезет три раза в день – с луком и постным маслом, с хлебом и…
Не знаю, как вы, а я люблю сало. Но с салом есть тонкости. В прямом смысле: ищи свежее и самое тонкое, на которое покупатель, как и на твои помидоры, и смотреть не хочет, – его за полцены отдадут. Вы скажете: так оно ж не помидоры – шкура отходит Это правда. Но проверил и без шкуры дешевле.
Теперь хочешь – соли, а хочешь, как я, – перетопи его с лучком – первосортный продукт получается – белый, вкусный, ароматный. Мажь на хлеб и…
Изредка можно устраивать бесплатный молочный завтрак. Идете на рынок в молочный ряд и пробуете творог и сметану. А молочный ряд длинный…
17 июля 1997
Похожие:
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился...
О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который...
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ – Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что... [...]
Проза– Часы знаменитые, швейцарские, царские! – кричал солдат, посверкивая зеленым.
Я стоял возле него, как вкопанный. Долго уже стоял. Я уже мог с закрытыми глазами сказать, на какую по счету дырочку застегнут у него ремень. Но ремень – это все была чепуха. Навидался я их столько угодно. А больше него никто не стоял. Я да он. Больше никто. На весь базар.
– Дядя, почем часы? – спросил я.
Фунт внимания, кило презрения.
– Часы знаменитые, швейцарские, царские!
– Дядя, – сказал я, подходя еще ближе, – почем часы?
Солдат посмотрел на меня. Все – таки глаз у него был очень зеленый. Хотя и один. Может, из другого перешло. Кто знает?
– Какие? – спросил он.
– Вот эти, какие же?
– Вот эти? – переспросил солдат и посмотрел на них так, как будто в первый раз увидел. – Барахло это, – сказал он убежденно и даже сплюнул от презрения. – Грош цена им в базарный день.
Да тебе-то зачем? У тебя и денег таких нету. – И отведя от меня единственный зеленый глаз, громко, но уже не так громко и без выражения сказал, – Часы знаменитые, швейцарские, царские.
– А вот и есть, – сказал я. Это он не знал, что есть, а я знал, что есть. Потому что дней несколько назад мать послала меня продавать буханку хлеба – мы с ней наэкономили целую буханку. Продать велела за 90 рублей. Ну, покупатель сразу нашелся. И торговаться не стал. Сунул мне красненькие тридцатки, взял буханку и тут же стал отдирать от нее куски и уминать. А я себе пошел. Только отошел немного – вспомнил: пересчитать нужно. А то такие жуки попадаются. Тетю Настю на гребешках так обжулили, что она, наверное, целый месяц плакала.
Пересчитал – пять красненьких. Выходит 150. Пересчитал опять – опять то же выходит. Искать я его не стал. А и стал бы – на базаре где искать – базар большой.
Ну, я обрадовался. Две красненьких себе заначил. А 90 матери отдал. Без обману.
– Давай, пацан, шагай отсюда, а то ты мне всю торговлю портишь, – сказал солдат. – Не маленький уже – понимать должен.
– Есть у меня деньги, – сказал я, потому что в первый раз он, наверное, не расслышал. – Вот, гляди, если не веришь.
Я вытащил из кармана две красненькие и показал солдату.
– Ишь ты! – удивился солдат. – Украл, небось?
– Не-е, – сказал я. – Сроду еще не крал.
– Еще? – вдруг чего-то развеселился солдат. – А скоро ли соберешься?
– Мать дала, – соврал я. – Правда.
– Правда, так правда, – сказал он. -Ну, и чего же ты хочешь?
– Часы, – сказал я. – Сколько?
– Так барахло они, – сказал солдат. – Говорю тебе честно – барахло.
А глаз у него зеленый захитренный
– Ну, и пусть барахло, – сказал я. – А я куплю. Если цена подходящая.
Солдат помолчал. Посмотрел на часы. Потом отбил чечетку сапогами. Сапоги у него были большие и до самой шинели забрызганные грязью. Потом посмотрел на тетку с леденцами. Потом – еще куда-то в ряды. Совсем забыл про меня. Видать, контуженный.
А потом вспомнил.
– Две красненьких и стоит, – сказал он. – Как раз две красненьких.
Такое совпадение! Я даже не поверил.
– Две? – спросил я.
– Две, сказал он. А глаз его посмотрел куда-то в сторону.
– А послушать можно? – спросил я.
– Сколько хочешь, – сказал он, покрутил завод и протянул мне часы. – Слушай.
Тикали они мирово. А секундная стрелка, маленькая такая, бегала, как бешенная. Я подождал, пока она пробежала целый круг, а тогда уж отдал солдату деньги. Отдал деньги и пошел. И пока выходил с базара, то смотрел, как стрелка бегает, то слушал, как они тикают. Здорово!
Только я вышел с базара – стрелка остановилась. Приложил к уху – не тикают. Все. Копец, как говорит Витька. Надул меня солдат. Как пить дать, надул.
Кинулся я обратно. А он возле пирожков стоит горяченьких. Я думал, он бежать будет. А он увидел меня – и сам ко мне.
– Только не кричи, – говорит. – Что случилось?
– А то, – говорю, – случилось, что не идут они. Вот, что случилось.
– Правильно, – говорит. – Потому что барахло. Я же тебя предупреждал, что барахло.
– Я ж думал, ты шутишь, – сказал я. – А теперь давай деньги назад.
– Что с возу упало, то пропало, – сказал он. – Я продал – ты купил, – сказал он. – Это базар. Такое дело. Сам, небось, знаешь – не маленький.
– Ладно, – сказал я. – Подавись ты моими красненькими и своими швейцарскими, царскими.
Кинул я их в грязь прямо, повернулся и пошел. Только по дороге заплакал. Да и то не сильно. Но обидно же все – таки.
Вышел я с этого проклятого базара. Когда слышу – бежит кто-то. Обернулся – интересно же. А это он. Подбежал.
– Слушай, – говорит, – пацан. На тебе твои деньги. Ты на меня не обижайся – я третий день не ел. Ну и… Такая петрушка получилась. И часы возьми. Они хорошие. Только не идут…
Посмотрел я на него – и правда, видно, что голодный. Взял часы, взял деньги да и пошел себе.
Похожие:
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес...
ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел...
СЛЕПЩИК – Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Шарик Жучку
взял под ручку
И пошел с ней танцевать.
А Барбосик –
черный носик
Стал на дудочке играть.
Он раздул забавно щеки.
Он глаза свои закрыл.
Звук серебряный, высокий
Вдруг над свалочкой поплыл.
И Барбосик –
черный носик
Стал как стрелка на часах…
Вот и все.
Стояла осень.
В листьях.
В музыке.
В глазах.
13.12.78
Похожие:
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали....
КОРНИ В 1941 году в Звенигородке немцы убили моего деда, заставив...
БАБИЙ ЯР (вольный перевод из О. Дриза) Он приходит на рынок в...
ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие... [...]
Стихотворения / 1990-1999Вот и все – полковник умирал.
Если б нет, то был бы генералом.
Дело было, в сущности, за малым:
Смерти нет – и вот ты генерал.
Смерти нет – и вот ты на коне,
Да не просто на коне – на белом.
А не так: уже ощуплым телом
Вмятиной на серой простыне.
Смерть пришла. Звучал высокий хор,
Неземной исполненный печали,
И старик сказал, звеня ключами:
– Что ты медлишь? Проходи, майор.
13.10.90
Похожие:
ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь...
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,...
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... [...]
Стихотворения / 1970-1979Дочери моей, Наташе
Совсем помирать хотел.
В чем и держалась душонка?!
Пайку ему скармливала.
Клала чуть не под бок.
А и выходила его.
Выходила, говорю, лошонка.
Выходила плешивца рыженького.
А он убег…
(Теперь большой, поди
сказано – лошадь).
Сил у нас, баб, нету беречь их –
война…
Вот и хожу в степь.
Скажи, человек хороший,
А и что, что лошадь?
Как думаешь? А?
17–20.05.77
Похожие:
ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек...
АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по...
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой...
НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... [...]
Стихотворения / 1960-1969ВСТРЕЧА
Он был сыт.
Голод сбежал, как старый вонючий шакал.
Где-то рядом шарахнулась лань.
Но в ушах была тишина.
И ноши не чуял он за спиной.
Он шагал и шагал.
И когда он встал на свою тропу,
вместе с ним встала луна.
И она стояла за тем, другим.
И он ему был рад.
Потому что тот был то же, что он,
и имел столько же ног.
И потому он оскалил зубы
и прорычал ему: брат!
И тот прорычал что-то в ответ,
но что, он понять не мог.
И радость деля с таким же, как он,
глядя ему в глаза,
Он поднял дубину свою,
как руку тому протянул.
И тот поднял дубину в ответ.
И отпрыгнул назад …
И он ушел …
А тот лежал и длинно смотрел на луну.
11.02.1964
БОГ
Пока он добрался до селенья
солнце куда-то ушло ползком,
И люди спали на своих шкурах.
(А что увидишь во сне?).
Только старый Ла
дважды обошел вокруг него,
поцокал своим длинным языком
И равнодушно сказал,
что теперь он тоже человек.
Как все.
А он вспоминал, как тащил его на пригорок –
бережно, как муравей.
И слушал хитрого Ла,
и тер ушибленное плечо.
И все поглядывал из-под низко нависших бровей,
Не выйдет ли кто-нибудь еще.
…А потом он вкопал его у входа. И лег.
(Теперь он мог лежать возле него
и даже прикасаться к нему руками).
Теперь он был человек.
Как все:
у него был тоже свой Бог.
(Он сразу узнал, что это его Бог,
хотя с виду Бог был обычный камень).
И сколько бы Ла ни цокал своим длинным языком
и не блеял голосом старого козла,
Он тоже увидел, что это большой Бог
(хотя с виду это камень простой),
Потому что он был лучше паршивых одноглазых богов
и даже четырехглазого бога Ла:
У него было пять огромных глаз,
А снизу
(если перевернуть)
шестой.
…И он его никогда ни о чем не просил
(даже когда постарел)
Ни о добыче, когда сам
добыть уже ничего не мог,
Ни о длинношеей девушке,
ни об огне,
ни о топоре.
Просто у него
был свой Бог.
13.02.1964
Стариков убивали –
лишний рот не под силу роду.
Говорили законы земли.
Люди молчали в ответ.
Ла был стар. Но костями
он чуял Большую воду.
И его оставили жить.
Так повелел Совет.
МУДРОСТЬ
Старый Ла сказал:
– Длинношеяя будет моя и станет матерью моих детей.
А она сидела в углу и смотрела на крепконогого юношу.
А все молчали вокруг.
И Ла знал, что она смотрит на крепконогого юношу.
Но зачем он ей?
Разве мудрость не крепче ног, а хитрость не цепче рук?
Вот они сидят и думают,
старики и юнцы, и женщины – матери рода,
И тот, крепконогий, в злобе сломавший бровь.
И никто из них не пойдет против старого Ла,
чующего костями большую воду,
Знающего траву, что останавливает кровь.
Самые старые сидят и думают:
«Совсем старый, совсем не годный на это».
И что-то еще они думают, покачивая головами в такт.
Ла поворачивается к ним спиной и, усмехаясь, говорит:
– Пусть длинношеяя придет ко мне до рассвета.
И тогда поднимается отец крепконогого
и смотрит в угол и говорит:
– Будет так.
15.02.1964
БОГИ СМЕЮТСЯ
Теперь она будет его кормить.
Потому что слово Совета – закон.
А даже Совет не чует воду,
когда воздух сух, как тело змеи.
Старый Ла лежит и торжествует,
хотя не может шевельнуть языком:
Теперь длинношеяя не убежит,
хоть он не может подняться с земли.
И пусть она кладет ему в рот мясо,
разжеванное по веленью рода.
И пусть смотрит, как он извивается,
когда приходит беда.
Пусть не руки держат ее, а старые кости,
чующие большую воду,
И выпученные глаза,
в которых стоит вода.
Старый Ла торжествует. Но ночь
опускается на уснувшее селенье,
И длинная тень неслышно
скользит по шершавым шкурам.
И тот пес берет его женщину
на свои колени.
И она горячими пальцами
гладит его по бровям,
густым и хмурым.
А потом они лежат рядом
до самого рассвета.
И не хотят подняться …
А он лежит, как всегда …
Эта женщина будет кормить его
по веленью Совета.
Он извивается червем.
И в глазах у него – вода.
18.02.1964
ПРЕДТЕЧА
Она была совсем высоко.
И никто не думал о ней –
Зачем поднимать высоко голову,
когда ждешь кабана?
Надо просто лежать и молчать.
И думать о кабане.
А он не думал о кабане.
Он сказал: «Луна».
А потом он не стал на охоту ходить.
Он только на шкуре сидел.
Сидел и камнем о камень бил.
Бил что было сил.
И если ему давали кусок, он молчал и ел.
А если ему не давали кусок,
он и не просил.
Он был совсем-совсем больной.
И никто не трогал его.
А я только подошел и спросил:
– Что ты делаешь, Ну?
А он сказал: «Уйди, Ла,
ты не поймешь ничего».
А потом улыбнулся, как больной,
и сказал: «Луну».
А я сказал:
«Слушай, Ну, сделай мне пару звезд.
А если не хочешь, сделай солнце,
а то темно по ночам».
А он мне тогда сказал, что я
просто глупый пес
И чтоб я придержал свой длинный язык
и лучше бы помолчал.
И опять он камнем о камень бил.
Пока мог бить.
И это он боль свою выбивал
камнем о камень,
пока
Совет послушал старого Ла
и решил, как быть:
Роду не нужен лишний рот,
роду нужна рука.
И тогда, как он ни рычал,
его принесли в Круг.
И там он перестал жить,
в том Кругу на скале.
И странный камень, который он бил,
упал из его рук
И сам – его никто не бросал –
как живой, побежал по земле.
Камень хитрый, – закончил Ла,
– взял и убежал.
И «глупый пес» сидит у костра.
А где теперь умный Ну?..
… … … … … … … … … … … … …
И все смеялись … А под скалой
умный камень лежал.
В середине у камня был глаз.
И глаз смотрел на луну.
27.02.1964
КОГДА ЧЕЛОВЕК ОДИН
Он сидел, обхватив голову руками,
и вспоминал, как пахнет жареное мясо
и как от костра идет дымок.
Он сидел,
и скользкий дождь скатывался по его плечам.
А он вспоминал жареное мясо.
И никак не мог
Вспомнить ту,
которая приходила к нему по ночам.
Зато он помнил о мясе.
И еще он помнил о Круге –
Как они стояли в свете костра
и, глядя друг другу в глаза,
Повторяли, раскачиваясь:
«Никогда не становитесь на руки!
Никогда не становитесь на руки!
Это делать нельзя!».
А дождь шел и шел.
И падали капли.
И, прижимаясь к стволам, ползли.
И смыли Круг.
И дым костра.
И это было зря.
Но он вставал и кружил меж стволов.
И уже не видел земли.
И земля кружилась вместе с ним,
вся в водяных пузырях.
И он знал, что тропу унесла вода.
Но об этом он молчал.
И он кружил, пока дождь
не начал падать вверх.
И тогда он на руки встал.
И вспомнил ту,
которая приходила к нему по ночам.
И он пошел.
Совсем как зверь.
Потому что был человек.
27.02.1964
ЧУМА
Она пришла к ним впервые в Ночь Великих Огней.
А потом приходила без счета.
И оставалось их меньше.
А было их много.
Но тот, кто оставался,
совсем не думал о ней.
Просто ходили на охоту.
А потом умирали.
У костра.
На тропе.
У порога.
Но когда их осталось трое,
третий сказал:
– Может, ей больше не надо.
Может, ей больше не надо? –
так он сказал.
А больше он ничего не сказал.
Он молчал и смотрел,
как ночь идет от заката.
Пока не пришла Она
и закрыла ему глаза.
И осталось их двое:
мужчина и женщина,
которую он никогда не хотел.
Она сидела с отвислой губой,
с бельмами вместо глаз.
– Я возьму тебя, – сказал он. –
Потому что ты красивая.
И будет у нас много детей.
И дети будут смотреть за огнем.
Чтоб огонь не погас.
А женщина заплакала.
И улыбнулась.
И подняла к нему лицо.
И на лице дрожали красноватые блики.
Но снова пришла Она.
И он знал, что она вернется.
И тогда он вырубил в скале прекрасную женщину,
последнюю женщину на земле
с приподнятым к небу смеющимся ликом.
Ибо то, что в камне, остается.
6.03.1964
Похожие:
ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ Теперь это вроде уже ни к чему… Но что-то там...
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ПОМИНКИ Говорили много фраз. Пили много вина. А у женщины вместо...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... [...]
Стихотворения / 1980-1989И время крышу прохудило.
И свод небесный печь прожгла.
И жизнь давно уже прошла.
А все никак не проходила.
А сам старик… Ну что он мог:
Слезясь глазами, верить в чудо –
Что будет день и вспомнит Бог
И призовет его оттуда.
И сядут рядом – он и Бог
Под перистыми облаками.
И скажет тот: «А что я мог?»,
Вздохнет и разведет руками.
13.02.89
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... [...]
Стихотворения / 1970-1979Суд идет революционный …
М.Голодный
И тот, чьим именем судья
Судил его еще недавно,
Встал перед ним в шинели рваной,
Затвор
спокойно
отводя.
– Постой! На что ему кольцо?
А мы пока живем с тобою …
И он увидел над собою
Простое, в оспинах, лицо.
И вспомнил он тот перстень тонкий,
Щепоть, крестящую мундир …
И запрокинувшийся мир
Неспешно
перешел
в потемки.
09.70
Похожие:
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ А у вдовы, молодой и бедовой, Ночью кончается месяц медовый....
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по...
НИЩИЙ Я увидел нищего. И пошел вслед. Я не знаю, почему... [...]
Проза«Романы кончаются тем, что герой и героиня женились. Надо начинать с этого, а кончать тем, что они разженились, то есть освободились. А то описывать жизнь людей так, чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам»
Л. Толстой
Этот роман Л. Н. Толстой писал всю жизнь.
Это единственный роман, который создает каждый из нас.
Мне отмщение и аз воздам.
Пролог
«Не знаю, что называют любовью, – написал Толстой в своем дневнике в 1851 году. И через одиннадцать лет: «Что, ежели и это – желание любить, а не любовь?».
Задолго до вашего рождения общество вывешивает для всеобщего обозрения прейскурант, которого вы и в глаза не видели никогда, но который, тем не менее, вас заставляют освоить от самого начала жизни вашей, да так, что вы, и не подозревая об этом, все время смотрите на него, сверяя с ним свои желания, свои чувства, свои поступки.
Прейскурант: понятие и цена. По законам рынка, как и во всех других случаях, она возрастает в зависимости от большей или меньшей доступности, распространенности товара: например, дружба ценится больше, чем просто приятельство.
Это не просто абстракция. Ибо человек, действительно, за все платит и знает (хотя часто не осознает), что должен платить. Платит далеким и близким. Платит за услугу. Платит за отношение: «Если ты мне друг, то должен… », «Какой же ты друг, если… », «Так-то он мне отплатил за мое хорошее отношение». В принципе плата должна быть эквивалентной: за дружбу – дружбой, за верность – верностью. А за неверность, предательство, подлость? Тоже плата – расплата: око – за око, зуб – за зуб. И потому мы всегда требуем платы или расплаты. И ощущаем себя обманутыми, когда кто-то отказывается платить по счету: на верность отвечает неверностью, на дружбу – не готовностью прийти на помощь, пожертвовать чем-то – оплатить отношение.
Незримый прейскурант регулирует, приводит в систему человеческие отношения.
Всему своя цена. Но самая высокая – любви. На рынке жизни за любовь можно требовать… всего. Ибо любовью оправдывается все. Даже предательство. Даже убийство. Ибо нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь.
За что же мы готовы так высоко, подчас так страшно, платить?
«Я не хочу допускать, что истинному союзу двух душ могут помешать внешние препятствия. Не любовь такая любовь, которая изменяется в зависимости от изменений окружающего или гнется и исчезает под влиянием посторонней силы…
О нет! Это раз навсегда поставленная веха, которая неколебимо встречает бури; для каждого суденышка это путеводная звезда, высота которой может быть измерена, но истинное влияние которой неведомо.
Любовь – не игрушка Времени, хотя розовые губы и щеки подвержены действию его губительной косы; любовь не изменяется вместе с его краткими часами и неделями, но остается постоянной до самого страшного суда.
Если все это заблуждение и если подтвердится на мне самом, – я никогда не писал, и никто никогда не любил». Это Шекспир: прославленный 116 сонет.
«Любовь – единственная страсть, не признающая ни прошлого, ни будущего». Это Гюго. Через столетия после Шекспира.
«Любовь уничтожает смерть и превращает ее в пустой призрак». Это Толстой.
Итак, если верить великим, любовь – это вечно, бесконечно и неизменно. Задавая вопрос: «Ты любишь меня?», мы спрашиваем: «Навеки ли твое чувство? Безгранично ли оно? И есть ли на свете что-нибудь, что могло бы изменить его? И, отвечая: «Люблю», мы даем клятву: «Вечно, бесконечно и неизменно».
И становимся лжецами. Больше – клятвопреступниками!
Лжецами, ибо не знаем, можно ли назвать любовью то чувство, которое мы испытываем.
И клятвопреступниками. Еще не преступив клятвы своей. Не успев преступить. Кто знает будущее и себя в будущем?
Сказав о любви: вечное, бесконечное и неизменное, разве не сказали этим: любовь есть Бог? Недаром же людям, для которых слово – не нечто невесомое и бесплотное, но, как изначально, «слово было Богом, и Бог был словом, и слово было у Бога», трудно, почти невозможно на вопрос «любишь ли ты меня?» произнести это слово – ибо сказано: «не упоминай имени божьего всуе».
Любовь есть имя божье. Ибо и канонически, с амвонов провозглашаемо тьмы и тьмы раз: Бог есть любовь.
Так вот откуда это: «Любить глубоко – это значит забыть о себе» (Руссо), «Истинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я». (Гегель). Раствориться в Боге, забыть о себе – разве не в этом суть веры?
И разве не о Боге это: «Любовь должна прощать все грехи, только не грех против любви» (Оскар Уайльд)? Разве всепрощение не есть прерогатива Бога, не прощающего только богоотступничество?
И разве, как Бог Авраама, не проверяет нас любовь готовностью к жертве?
И разве, как и Богу, не жертвуем мы ей самое дорогое для человека – свободу: все в воле твоей, Господи.
Сказав: «Любовь есть Бог», поменяв их местами, не извратили ли мы изначальное: «Бог есть любовь»? Не низвели ли Бога на землю, сделав неземное земным, безгрешное греховным? Не стали ли идолопоклонниками, ибо молимся двум богам?
«Любви нет», – запишет Толстой в своем дневнике 15 февраля 1858 года.
«Утверждение твое, что любви нет («Какая там, к черту, любовь!»), – запишет в своем дневнике Софья Андреевна, – было для меня страшным оскорблением почему-то. Лучше уж матом».
Еще бы, разве утверждение, что любви нет, не обессмысливает твоего существования и не представляется тебе кощунством, как верующему – Бога нет?
Глава 1. Западня
Формула любви
«Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив? Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого…
Я был так счастлив, что мне нечего было желать… Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время.
Я не оставлю своих планов, чтобы ехать жениться на ней».
«Навсегда!». Не от разума это слово, и не ему отвечать за него – что знаем мы о себе и о будущем своем?
Он не поехал жениться. И меньше, чем через год, написал о другой: «Лучшие воспоминания мои относятся к милой Волконской».
Через пять лет Толстой пережил роман с Арсеньевой. На которой собирался жениться. Потом ее сменила Тютчева. На которой он тоже собирался жениться.
В июне 1856 года он записал в дневнике: «Поехал с Натальей Петровной к Арсеньевым. Валерия в белом платье. Очень мила».
Он еще не знал, что этой или подобной, светски комплиментарной, не более, фразой будут отмечены начала всех его увлечений: «Катя очень мила», – напишет он о Тютчевой, «П. Щ. прелесть» – о Прасковье Щербатовой, «Очень хороша» – об Аксинье, «Милые девочки» – о Берсах.
Но все это – в будущем. А пока – Арсеньева.
Июнь: «Валерия в белом платье. Очень мила».
Сентябрь: «Валерия мне противна».
Октябрь: «Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее».
Ноябрь: «Очень думаю о ней».
И уже через несколько дней: «О Валерии мало и неприятно думаю».
Так ушла в прошлое Арсеньева.
Пройдет немногим более года. Но 1 января 1858 года, отмечая в дневнике начало нового романа: «Катя очень мила», он не вспомнит, что это уже было. И продолжения не вспомнит. И будет писать, как впервые:
1 января: «Тютчева вздор!» (как в сентябре 56-го Арсеньева).
8 января: «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего» (как Арсеньева в октябре).
20 января: «И не перестаю, думаю о ней» (как об Арсеньевой в ноябре).
28 января: «Увы, холоден к Тютчевой».
Те же симптомы. Только новый роман оказался скоротечнее.
И когда уже через два дня, 30 января, в дневнике появится новая запись: «Со скукой и сонливостью поехал к Рюминым, и вдруг обкатило меня. П. Щ. прелесть. Свежее этого не было давно», и когда в том же году, 13 мая, уже не о Прасковье Щербатовой – о другой Толстой запишет: «Я влюблен, как никогда в жизни», он не узнает в этом ни того, что было давно: «Я был так счастлив, что мне нечего было желать», ни того, что кончилось совсем недавно.
То, «свежее чего не было давно», как и то, что было «как никогда в жизни», завершилось так же, как и все предыдущие романы: «В концерте видел Щербатову и говорил с ней. Она мила, но меньше», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением».
В тот день, когда писалась эта последняя фраза, 9 мая 1859 года, Толстой прочел корректуру нового романа и записал рядом: «Получил «Семейное счастие». Это постыдная мерзость».
***
Алгебра. Формула любви, в которой имена – только числа. Числа разные, но, подставленные в формулу, они в результате каких-то внутренних преобразований получают в окончательном виде знак отрицания. Даже не живой роман, но выдуманный, и тот.
Я хочу понять, как случилось, что писатель, который помнил тысячи мельчайших деталей: увиденную однажды комнату со всем тем, чем обычно бывает набита комната, ситуацию, жест, даже интонацию, так помнил, запоминал, что через много лет мог все это воспроизвести в романе (не выдумать – воспроизвести) с такими подробностями, как будто перед глазами они и можно всматриваться и писать с натуры, как он, этот человек, снова и снова летел (или налетал) на это, как бабочка на огонь, в каждом своем новом увлечении забывая все, что было прежде? Как случилось, что он, Толстой – гениальный психолог, великий аналитик, подвергавший анализу «на обобщение» все, что только попадало в его поле зрения, беспощадный в этом отношении, не только к другим, к себе беспощадный, так и не понял, что перед ним формула? Как человек, чьи дневники буквально испещрены самоанализом, не только не увидел «алгебры», но даже не допустил в этом естественной, казалось бы, рефлексии, не написал, скажем, так: «Мне снова кажется, что я влюблен, как никогда в жизни»?
Я хочу понять, что определяло этот знак в конце, который, как рок, тяготел над всеми его увлечениями? Беда ли это его или вина? Так ли случилось, что каждая из них была «не та» (как он запишет в дневнике сразу после женитьбы) – не та, которую он искал, или было что-то в нем самом – какой-то, не понятный не только мне, но и ему самому, механизм, какое-то тяготевшее над ним проклятье, неизбежно превращавшее красавицу в жабу, как прикосновение царя Мидаса превращало все в слитки золота? И если это так, то за что это ему? Ибо мы всегда платим или расплачиваемся чем-то за что-то.
Я хочу понять на опыте этой жизни – жизни гениального человека Льва Николаевича Толстого, что же передо мной: формула Толстого, формула художника, формула гения или формула человека?
Формула? Но может быть, так можно видеть только извне? Вот мы сами попадаем в нее. И она превращает каждого из нас, таких разных, в абстрактный символ, лишая нас индивидуальности нашей – того, чем мы так гордились, что выдумали для нее отдельное, отличающее нас от всех других, понятие – Я. И превращает нашу свободу в иллюзию и несет к неизбежности. И тогда не формула она уже для тебя, а рок, ибо рок и есть формула, вставшая над числом.
Алгебра? Это мы со стороны видим так. А он, Толстой, не видел. Не потому ли, что был числом в этой формуле? И рядом было тоже число. И каждый раз оно было не похожим на прежнее. И все дело было в этом: в завитке волос на затылке, в том самом «только плечи» – в том, как вспоминалась Аксинья?
Это не просто любопытство – мне это жизненно важно: понять (пусть в конце жизни), что лежит в основе его романов, всех наших романов – число или формула? Ибо, что есть романы наши, как не поиск счастливого числа? И не есть ли наша вера в существование такого числа, подогреваемая непрерывно всей великой и невеликой литературой, лишь великая иллюзия? Ибо если формула, с которой мы столкнулись у Толстого, есть формула человека, она утверждает невозможность семейного счастья.
***
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня; вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем прежде жили с таким увлечением».
Н. Н. Страхов – Толстому, 21 мая 1890 года
Самый длинный роман в жизни Толстого развивался так же, как и самый короткий: «Милые девочки», – записал он в своем дневнике 17 сентября 1858 года после обеда у Берсов. И через 48 лет семейной жизни, 20 августа 1910 года: «Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться».
Никогда? Забыл, все забыл. 48 лет назад, тогда, в то самое время, думалось и ощущалось совсем иначе.
30 августа 1862 года. «Гуляли, беседка, дома за ужином – глаза, а ночь!… Дурак, не про тебя писано, а все-таки влюблен, как в Сонечку Калошину и в А. только. Ночевал у них, не спалось, и все она.
9 сентября. «До 3-х часов не спал. Как 16-летний мальчишка, мечтал и мучился».
10 сентября. «Проснулся 10 сентября в 10, усталый от ночного волнения. Работал лениво и, как школьник ждет воскресенья, ждал вечера. Пошел ходить. К Перфильевым. Дурища Прасковья Федоровна. На Кузнецкий мост и в Кремль. Ее не было. Она у молодых Горскиных. Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. В глубине сидит надежда… Господи, помоги мне, научи меня. Опять бессонная и мучительная ночь. Я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеёшься, тому и послужишь… Господи, помоги мне, научи меня. Матерь Божия, помоги мне».
12 сентября. «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится».
13 сентября. «Каждый день думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее. Опять вышел с тоской, раскаянием и счастьем в душе. Завтра пойду, как встану, и все скажу или застрелюсь».
14 сентября. 4-й час ночи. «Я написал ей письмо, отдам завтра, то есть нынче 14. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется, невозможное. Боже мой, помоги мне».
Забыл. Да и немудрено – старик. А в дневники свои заглянуть некогда – все пишет – Толстой! Об этом, небось, никогда не забывает. « Это самообожание проглядывает во всех его дневниках…слава, ненасытная слава, для которой он сделал все, что мог, и продолжает делать». Впрочем, это уже голос Софьи Андреевны. А что без спросу, так по праву – соавтор, этот роман вдвоем создавали.
Начал-то он – завязку придумал. Как там: «Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой…». Сразу – быка за рога. Нет, это в «Анне Карениной». А в этом своем, семейном, еще похлеще придумал.
С первого дня семейной жизни – правило №…на будущее: показывать дневники друг другу – не только тела, но и души должны быть открыты друг другу.
Это «определение» не избежало участи всех предыдущих – очередная попытка обуздать жизнь, естество провалилась. Но до этого было еще далеко. А пока…
Жена бы не узнала, да он дневники свои показал. Чтоб очиститься. Как на исповеди. Как перед Богом. Ибо любовь есть Бог. И разве не сказано: нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь? Толстой кладет на алтарь любви самое дорогое (кроме творчества), что было у него: «Я был неутомимый ёбарь». Ей, нетронутой, семнадцатилетней! Психолог!
Вот какую дьявольскую завязку придумал граф для своего нового романа. Это тебе не «Гости съезжались на дачу», вызывавшие у него восхищение.
«Мне отмщение и аз воздам». Эпиграф? Это в том, придуманном, романе. А в реальном – пророчество. Воистину, пророческий эпиграф. Ужо тебе!
Но разве не сказано: добрыми намерениями выложена дорога в ад? И разве не как от начала нашего рядом с Богом усмехается дьявол: любовь есть Бог?
И настал «день второй». И породил змея огненного, червя, душу точащего. И имя ему – самолюбие, яд источающее.
И имя ему – ревность
Показав молодой жене свой дневник, великий писатель, Толстой заложил начало трагедии, которая будет развиваться по всем правилам сюжета, предписанным еще Аристотелем: с перипетиями и возвращением конца к началу.
17 сентября 1862 года, ровно через четыре года после памятного обеда у Берсов, день в день: «Жених, подарки, шампанское».
Глава 2. Болезнь
Есть какая-то странность в этой забывчивости. Как и в том, что один роман почти дословно повторяет другой, не говоря уж о сюжете.
Я долго пытался найти этому какое-то объяснение. Пока однажды случайно не наткнулся в словаре Даля на это слово: «Страсть и страсти (страдать) – страдание, муки, маета, мучение, телесная боль, душевная скорбь, тоска».
Врач милостью божьей, Владимир Иванович Даль, точно определив симптомы, однако не поставил окончательного диагноза: страсть – это болезнь, душевное заболевание.
Между тем, чтобы убедиться в этом, достаточно еще раз обратиться к дневникам Толстого, в которых точно фиксируется течение этой болезни.
Первый симптом: «очень мила», «очень хороша», «прелесть», «милые девочки» – скрытый, на языке медицины, «латентный» период, когда болезнь уже гнездится в глубинах организма, но еще не вышла наружу, не дала о себе знать явной патологией.
Потом болезнь нарастает: «захватывает меня серьезно и всего», «неотразимо тянет».
Но организм еще борется, мобилизует внутренние ресурсы отторжения: «Валерия мне противна», «Тютчева вздор», «Соня нехороша, вульгарна была, но занимает»». (26 августа). «Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других – условно поэтического и привлекательного… ». (29 августа).
А между тем температура (недаром говорят: любовный жар) неуклонно поднимается: если 26 августа просто «занимает», то 29-го уже «неотразимо тянет». И организм уже не в состоянии справиться с этим.
И наступает кризис – высшая точка, пик болезни. «Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы…». Это об Аксинье. А через четыре года о Сонечке Берс, будущей Софье Андреевне: «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится», «Опять бессонная и мучительная ночь», «боже мой, как я боюсь умереть».
«Всякая страсть слепа и безумна, она не видит и не рассуждает», – отмечает Даль.
Сколько себя помню, я болел мигренью. Как и страсть, она начиналась едва заметно. Потом боль постепенно «захватывала меня серьезно и всего» и разрасталась так, что куда там видеть или рассуждать – каждый скрип, каждый шорох, даже дневной свет отдавался, вспухал в голове болью невыносимой. Иногда это продолжалось несколько часов. И тогда появлялось это: «я застрелюсь, ежели это так продолжится». И тогда я, как он, пусть другими словами, молился, молил: «Матерь божия, помоги мне!».
И когда становилось так, что смерть казалась избавлением, боль, иногда медленно, иногда внезапно, проходила («О Валерии мало и неприятно думаю», «Увы, холоден к Тютчевой», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением»)…
Кстати, как и страсть, мигрень наиболее активна в молодости. Известный невропатолог профессор Миртовский, поставив мне, тогда пятнадцатилетнему, диагноз, сказал: «Наследственная мигрень. Неизлечима. Но с возрастом приступы будут все реже, а годам к шестидесяти, с угасанием половой потенции, пройдет, как не бывало».
Это могло быть сказано о страсти.
***
Кто-то в ответ на утверждение, что такой-то писатель знал людей, сказал: «Людей? Сомневаюсь. Он прекрасно знал своих персонажей».
«Еще что я наблюдала в своем писателе – муже, что он, кажущийся такой необыкновенный и тонкий психолог, часто совсем не знает людей, особенно если это люди новые и малознакомые», – пишет в своих мемуарах Софья Андреевна.
Противоречие в этом парадоксе только кажущееся. Наше знание человека, о котором мы говорим: «я хорошо его знаю» – только свидетельство его отдаленности от нас. Чем поверхностней мы знаем предмет, тем легче нам создать модель его, которая покажется нам исчерпывающей. Вот почему дилетанты гораздо чаще специалистов (и гораздо легче) «открывают» универсальные закономерности – как известно, через две точки можно провести прямую и притом только одну, а у дилетанта, как правило, всего-то и есть, что эти две точки.
Великий психолог Толстой был великим создателем психологических моделей, обобщенных моделей, в которых проявлялось его гениальное знание людей, которых он не знал. Создать же модель собственной личности было не под силу и ему, потому что он был единственным человеком, по-настоящему близко знавшим Толстого. Он слишком хорошо знал себя. И потому не понимал себя и того, что в себе. Видел, но не понимал.
До конца жизни он так и не понял, что то темное, что таилась где-то в самых корнях его организма, – генетическая болезнь, и всю жизнь пытался бороться с нею «определениями воли». Как будто болезнь можно победить волевыми решениями.
«Правило общее. Все деяния должны быть определениями воли, а не бессознательным исполнением телесных потребностей». (Это, как и все другие правила, которым Толстой пытался следовать всю жизнь, было сформулировано в 1847 году).
1850 год. «Зиму третьего года я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась».
«Правило 1. Каждое утро назначай себе все, что ты должен делать в продолжение целого дня, и исполняй все назначенное… ».
1851 год.
5 апреля. «Занятия на 6. С 5 до 10 писать. С 10 до 11 обедня. С 12 до 4 обед. С 4 до 10 читать. С 6 до 10 писать».
6 апреля. «Ничего не исполнил… Хочу писать проповеди».
«Правило 2. Спи как можно меньше, сон по моему мнению есть такое положение человека, в котором совершенно отсутствует воля».
1851 год.
11 июня. «Занятия на 12. С 5 до 8 писать. С 8 до10 купаться и рисовать. С 10 до 12 читать… ».
12 июня. «Встал поздно, разбудил меня Николенька приходом с охоты».
1852 год.
22 марта. «Встал в 10 часу».
31 марта.»Просыпался в 6 часов, перебудил всех; но от лени не встал и проспал до 9».
1 апреля. «Опять просыпался в 3-м, но заснул и проспал до 10».
7 апреля. «Встал поздно».
«Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед не на один день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже… ».
1851 год.
12 января. Москва. «Встать в 8, ехать к Иверской, перечесть все касательно станции, передумать, записать и ехать к Татищеву».
13 января. «Станцию сдал – характер не выдержал».
14 января. «Угрызения совести, денег почти нет… ».
25 января. «Был на вечеринке и сбился с толку. Купил лошадь, которой вовсе не нужно».
13 июня. «Несколько раз, когда при мне офицеры говорили о картах, мне хотелось показать им, что я люблю играть. Но удерживаюсь. Надеюсь, что даже ежели меня пригласят, то откажусь».
3 июля. «Вот что писал я 13 июня, и все это время потерял оттого, что в тот же день завлекся и проиграл своих 200, Николенькиных 150 и в долг 500, итого 850. Теперь удерживаюсь и живу сознательно».
1853 год. «Проиграл, шутя, Сулимовскому 100 р. серебром». «Играл в карты и проиграл Султана».
«Правило 7. Ежели ты что-нибудь делаешь, то напрягай все свои телесные способности на тот предмет, который ты делаешь».
1853 год. 25 июня. «Ни в чем у меня нет последовательности и постоянства… Будь у меня последовательность в тщеславном направлении, с которым я приехал сюда, я бы успел в службе и имел повод быть довольным собой; будь я последователен в добродетельном направлении, в котором я находился в Тифлисе, я бы мог презирать свои неудачи и опять был бы доволен собой. С малого и большого этот недостаток разрушает счастье моей жизни. Будь я последователен в своей страстности к женщинам, я бы имел успех и воспоминания; будь я последователен в своем воздержании, я был бы гордо-спокоен. Этот проклятый отряд совершенно сбил меня с настоящей колеи добра, в которую я так хорошо вошел было и в которую опять желаю войти, несмотря ни на что, потому что она лучшая. Господи, научи, наставь меня».
«Правило 16… Правило 39… Правило 43…». «Для развития воли телесной…». «Для развития воли чувственной…». «Для развития воли разумной…». «Для подчинения воле чувства любви…».
И так на протяжении всей жизни – правила, правила, правила: «Ди ерсте колонне марширт…, ди цвайте колонне марширт… ди дритте колонне марширт… туда-то и туда-то. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место». «Деятельность его в Москве так же изумительна и гениальна, как и везде. Приказания за приказаниями и планы за планами исходят из него… Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит». «Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения,… делали свои распоряжения о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же, как распоряжения Наполеона, точно так же в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большей частью выходило противное тому, что они приказывали. Солдаты, которым велено было идти вперед, попав под картечный выстрел, бежали назад; солдаты, которым велено было стоять на месте, вдруг, видя против себя неожиданно показавшихся русских, иногда бежали назад, иногда бросались вперед, и конница скакала без приказания догонять бегущих русских».
Это будет написано через много лет после «Правил» в «Войне и мире». А еще через много лет критики, историки, литературоведы назовут это философией истории, толстовским взглядом на роль личности в истории. Все это так. Если смотреть на поверхность, извне.
И все это не так. Ибо было это не столько философией истории, сколько философией души, которая одна только и занимала Толстого на протяжении всей жизни.
Странное существо – писатель: его душа, как в индусской философии, но еще при жизни его, переселяется то в мерина, как у Толстого, то в собаку, как у Джека Лондона, то в насекомое, как у Кафки…
Не только нравственный поиск Пьера Безухова, не только характер Андрея Болконского стал Толстой, но и диспозиция генерала Вейротера с его беспомощными «ерсте колонне, цвайте колонне, дритте колонне марширт», и Наполеон и Кутузов, и весь ход войны 1812 года – вся эта борьба духа и тела, воли и страсти, законов, предписываемых бытию, и законов бытия – все это был Толстой. Все это была биография его души, ибо «всякий из нас ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон… Человек, который убивает другого, Наполеон, который отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на службу, поднимая и опуская руку, мы все несомненно убеждены, что каждый поступок наш имеет основанием разумные причины и наш произвол и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до такой степени присуще каждому из нас, что, несмотря на доводы истории и статистики преступлений, убеждающие нас в непроизвольности действий других людей, мы распространяем сознание нашей свободы на все наши поступки».
Так человек, который всю жизнь пытался подчинить себя правилам, пришел к осознанию, «что есть что-то сильнее и значительнее его воли». Не о Кутузове писал – о себе.
«Гениальность есть уродство, убожество».
«В гениальных людях нет гармонии».
С. А. Толстая
«Некоторые авторы пишут, что жизнь и творчество Пикассо изобилуют противоречиями… Сложность всегда кажется изобилующей противоречиями людям, привыкшим к обычным масштабам».
И. Эренбург
Патология есть гипертрофированная норма.
Научная аксиома
Глава 3. Уродство
Он хотел бы привыкнуть определять свою жизнь вперед «на год, на несколько лет, на всю жизнь даже», а не мог – на день.
Он хотел «последовательности и постоянства», но не был ни последовательным, ни постоянным.
«Всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь, – напишет в своих воспоминаниях С. А. Толстая. – Не говорю уж об умственных и литературных увлечениях: они были самые крайние. Ко всему в данный момент он относился безумно страстно, и если ему не удавалось убедить своего собеседника в важности этого занятия, которым он был увлечен, он способен был даже враждебно относиться к нему… Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами».
Весь он и все, что от него, – воплощенное противоречие.
«Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах и точно умышленно искал везде страдания людей… …Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страдания других, особенно близких ему людей, и умышленно – а скорее даже инстинктивно – отрицал их, бежал от них».
Это написано одной рукой – рукой Софьи Андреевны. И это – правда. Не она противоречит себе – он.
«В гениальных людях нет гармонии», – так объяснит это она.
«Противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого – действительно кричащие. С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой – помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, с другой стороны – хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «Я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками… С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны – юродивая проповедь «непротивления злу» насилием. С одной стороны, самый трезвый разум, срывание всех и всяческих масок; – с другой, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению…
… Противоречия во взглядах и учениях Толстого – не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые была поставлена русская жизнь последней трети Х1Х века… Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции», – так объяснит это Ленин.
И еще: «… Противоречия Толстого надо оценивать с точек зрения того протеста против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеливания масс, который должен был быть порожден патриархальной русской деревней… Этот период… породил все отличительные черты и произведений Толстого и «толстовщины»… Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения… социал-демократического пролетариата».
«Сомнения невозможны», «не может быть», – твердит в страсти своей неподкупный Робеспьер и отдает на заклание Дантона, Дюмулена и…революцию.
Задолго до революции Герберт Спенсер писал о том, что, создавая государство распределения, мечтая о таком государстве, социалисты видят только положительные стороны его и не видят того, что такое государство неизбежно будет нуждаться в гигантской армии распределителей», т. е. неизбежно и в огромном количестве будет порождать бюрократию. («Ты поэтизировал такую-то А.А., считал ее высоконравственной и идеалисткой, а она родила незаконного сына не от мужа»).
«Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции».
«С этой точки зрения», возможно. Суть страсти, эмоции в том, что она меняет масштаб. Это отсюда ее преувеличение, эти ее: «Всегда! Никогда! Вечно». Это отсюда ее: « Не может быть!», «Нет сомнения!». Это отсюда ее: только черное или только белое.
Нет, она не не видит фактов, не искажает их (это делает память). Она искажает не сам факт, но лишь пропорции, соотношения. Так кубисты, так Сальвадор Дали, так любая газетная статья (ибо, как уже сказано, идеология – это страсть), в которой при идеологической необходимости один нищий превращается в «нищету», один факт случайного самоубийства представляется гигантским общественным пороком целой социальной системы. В других условиях, при другой идеологической необходимости этих фактов можно не заметить. И не замечают. Газеты не лгут, а если и делают это, то редко. Они меняют масштаб.
Что такое масштаб? Условная единица? Прием? Да, условная единица и прием. Но только все наши «условные единицы и приемы» не условны в своем начале – они отражение какой-то реальности, производное от чего-то, что существует в реальном мире, в предмете, в явлении, и несут в себе, пусть в самом незаметном виде, черты, свойства этого самого явления. Так декоративный рисунок на ковре несет в своей геометрии черты зверушек или растений, от которых пошел, так иероглиф несет в себе черты криптограммы.
Масштаб. Откуда он?
В реальной основе масштаба лежат реальные свойства соотношения двух явлений – зрения и расстояния. И соотношение это таково, что, чем отдаленнее мы находимся то объекта, тем меньше каждый единичный объект и тем большее количество объектов, которое охватывает наше зрение. Таким образом в самой реальной основе своей крупный масштаб – отдаленная точка зрения мелкий – приближенная.
Марксистская точка зрения – точка зрения Ленина была точкой зрения крупного масштаба. И это естественно. Ибо и Маркс, и Ленин рассматривали реальность с точки зрения будущего. Будущее же было за горизонтом. Будущее было идеей, а идеи (даже с марксистской точки зрения) находятся над реальностью. Оттуда, сверху (с этой самой пресловутой «надстройки») человек, даже такая «глыба» как Толстой естественно (в соответствии с теми самыми законами зрения, которые никакое, даже самое справедливое, социальное учение отменить не может) уменьшался в размерах настолько, что превращался в абстракцию, в точку… зрения.
Сводя личность к точке, крупный масштаб, таким образом, давал возможность оперировать массами однородных, неотличимых друг от друга точек (чем отдаленнее наблюдатель, тем неразличимей детали объектов, отличающие их один от другого, тем меньшими кажутся расстояния между объектами, которые (расстояния), тоже стремятся стянуться и стягиваются в конечном счете в точку.
Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие преимущества дает крупный масштаб: о том, как он позволяет увидеть Закон.
Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие неисчислимые бедствия несет в себе крупный масштаб, ибо в существе своем он отрицает реальность и личность, ставя на их место этот самый закон, принцип, какие неисчислимые бедствия несет он, когда, не будучи реальностью, а лишь абстракцией от нее – неким идеальным фантомом, пытается превратиться в реальность, превращается в реальность, как Галатея, как Голем. Вспоминается описанный Гинзбургом разговор с нацистом, «с партийным значком с одноцифровым номером». «У нас были чистые идеи, – говорил нацист. – Разве кому-нибудь из нас могло прийти в голову, что Гитлер превратит их в такое». Гинзбург пишет об этом иронически: дескать, притворяется фашист. А это правда, страшная правда. Ницше создал своего сверхчеловека от отвращения к дряблой, выродившейся не способной ни к какому действию декадентской интеллигенции. Это был вопль живого человека против уродства декаданса – уродства вырождения: вырождения в слова, в речи, в слюну от этих речей. Это была естественная, здоровая реакция. И это была идея. И разве мог знать идеалист и романтик Ницше, интеллигент Ницше, что взятая на вооружение его идея обернется крестовым походом против интеллигенции: уже не против ее слабостей и пороков, но против ее силы – против интеллекта. И Эйнштейн будет вынужден иммигрировать, Корчак – погибнуть в газовой камере. Разве мог знать Ницше, едва не порвавший свои отношения с Вагнером из-за его антисемитизма, что его проповедь сильной личности обернется Освенцимом и Майданеком для «слабых личностей» – евреев.
Идея. Точка зрения. Господи, боже мой, что она делает?! «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые была поставлена историческая деятельность крестьянства в нашей революции».
Софья Андреевна, помещица, жена, женщина, мать, не могла смотреть с точки зрения «социал-демократического пролетариата», с точки зрения «протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания масс». Она смотрела с точки зрения протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания семьи, детей своих. И потому не «противоречия во взглядах и учениях» видела она, но противоречия личности.
Ленина личность Толстого интересовала не больше, чем «надвигающееся разорение и обезземеливание» детей Софьи Андреевны – не тот масштаб: на карте будущей революции, которая, одна, и занимала Ленина, как Софью Андреевну – будущее семьи ее, личность, любая – Ивашки, Толстого или Николая II – не обозначалась, как значения не имеющая. От нее абстрагировались (так, в абстракции, потом будет легче жертвовать ею). Не личность важна была для него, но класс, не класс даже, но классовая борьба. В этом и только в этом был воистину марксистский масштаб, ибо марксизм есть классицизм социальной философии: как и классицизм в литературе, он мыслил, оперировал социальными ролями, а не индивидуальностями.
«Какая глыба, какой матерый человечище!». Они стояли у подножия этой глыбы, но видели ее с разных сторон. Каждый – только ту ее часть, в которую упирался его взгляд. И все же в оценке своей они были удивительно единодушны: «Гениальность – это уродство», – напишет она, «юродствующий во Христе», – напишет он.
И будут правы. И оба не заметят своего юродства, своей уродливости, как он не видел своего, ибо труднее всего человеку увидеть, познать себя.
Уродство – что это? Уродлив горбун Квазимодо. Уродливы химеры собора Парижской богоматери. Уродливы шуты Веласкеса – вырожденцы с хилым тельцем, с культяпками рук, искаженные пороком проститутки Тулуза Лотрека, уродцы из «Капричос» Гойи: люди – животные, глаза – бельма, лица – морды, руки – лапы, уродливы люди на картинах Кэтэ Кольвиц – не люди, карикатуры на людей. И везде одно – дисгармония, искажение пропорций, естественных, природных соотношений. От Босха до Сальвадора Дали – искажение. Таков модуль уродства. Такова сущность уродства. Таков его Закон.
И закон художника тоже таков, ибо не может он иначе выразить себя через реальность, не протиснувшись внутрь и тем самым не исказив ее.
И таков закон политического деятеля, ибо и он, как художник, обречен формовать идеи в материале жизни, в угоду этим идеям искажая ее естественные соотношения.
И таков закон страсти. И потому она так же искажает пропорции, то превращая Дульцинею Тобосскую в красавицу, то оборачиваясь гримасой – злобы, страдания, животности, обнаруживая даже в смехе – оскал.
Социальное – есть личностное, только укрупненное в масштабе. Так семья, укрупненная в масштабе, становится государством, и государство несет в своих генах ее свойства. Так страсть в социальном масштабе становится идеологией – политик и художник несут ее в своих генах.
Упираясь глазами в реальность, она не видит реальности и уродует ее, не замечая этого уродства.
«Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения социал-демократического пролетариата».
«Только наша партия… ».
«Только наша победа… ».
«Только!». Это ее словарь – словарь страсти.
«Этот период… породил все отличительные черты произведений Толстого».
Неужто все? И этот стиль толстовский, с его длинными периодами, с мучительно уточняющими друг друга придаточными предложениями? И тот особый, толстовский, психологизм, который стоит за этим стилем? И этот неповторимый сплав изображения и мысли?
«Все!». Это ее словарь – словарь страсти, словарь той самой «точки зрения», вне которой ничего не существует.
«Нет сомнения, конец сентября принес нам величайший перелом».
«Нет сомнения, в Германии… ».
«Нет ни малейшего сомнения, что большевики… ».
«Сомнения невозможны».
Это ее словарь – словарь страсти. В графоманстве и изобретательстве, в политике и любви – «сомнения невозможны»: все – только черное или только белое.
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня, вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства… Всего неправильнее именно отрицательная сторона, резкое, решительное отвержение того, что вне круга вашей мысли и чувства. Кто не с нами, тот против нас – это верно, но это еще не значит: мы против всякого, кто не с нами», – напишет в своем письме Страхов. Кому? Толстому? Ленину?
«Мы против всякого, кто не с нами». В этой «железной» формулировке, обращенной Страховым к Толстому, – голос будущей диктатуры пролетариата, сакраментальная формула социалистического гуманизма. То, что было у Толстого чертой характера, обретя социальный масштаб, стало принципом государственной политики. И этот масштаб почувствовали на себе не только исконные враги, но и вчерашние друзья: левые эсеры, меньшевики, а потом – и большевики.
Слава Богу, Толстому(!) не хватило масштаба – он был не политиком, а художником и центр его мира составлял человеческий пчельник.
Глава 4. Формула художника
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня: вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем жили прежде».
«Во всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь… Ко всему в данный момент он относился безумно страстно». «Целая полоса его жизни была окрашена любовью к граммофонам – не любовью, а бешеной страстью. Он как бы заболел граммофонами, и нужно было несколько месяцев, чтобы он излечился от этой болезни». «А потом – цветная фотография. Казалось, что не один человек, а какая-то фабрика, работающая безостановочно, в несколько смен, изготовила все эти немыслимые груды больших и маленьких фотографических снимков, которые были свалены у него в кабинете, хранились в особых ларях и коробках, висели на окнах, загромождали столы… В течение месяца он сделал тысячи снимков, словно выполняя какой-то колоссальный заказ, и когда вы приходили к нему, он заставлял вас рассматривать все эти тысячи, простодушно уверенный, что и для вас они источник блаженства. Он не мог вообразить, что есть люди, для которых эти стеклышки неинтересны». «А через несколько лет, поселившись в Крыму, на выжженном пыльном участке, он с таким же увлечением сажает и черешни, и шелковицы, и пальмы, и кипарисы, и сирень, и крыжовник, и вишни и. по его признанию, буквально блаженствует… И словно о важных событиях сообщает своим друзьям и родным: «Гиацинты и тюльпаны уже лезут из земли»… А когда расцвела у него в Ялте камелия, он поспешил сообщить об этом жене телеграммой». «Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами».
«В течение всей своей писательской жизни он всегда был охвачен своей будущей книгой – той, которую он в данное время писал, а к прежним своим сочинениям становился почти равнодушен, вычеркивал их из души». Это тоже о Толстом. Но о другом – Алексее.
«Когда он писал какую-нибудь повесть или пьесу, он мог говорить только о ней: ему казалось, что она будет лучшее, непревзойденное его произведение («Свежее этого не было давно». «Я влюблен, как никогда в жизни»). Он ревновал ее ко всем прежним своим вещам. Он обижался, если вам нравилось то, что было написано им лет десять назад… Увлекшись какой-нибудь вещью, он может говорить лишь о ней, все прежние увлечения становятся ему ненавистны. Он не любит, если ему напоминают о них. Когда он играет художника, он забывает свою прежнюю роль моряка»». Это – о Леониде Андрееве. «Никогда не просите поэта прочесть старую вещь. Это бестактность».
Таков он… Толстой? Прошу прощения, цитаты, которые я выписал, относились не только к Льву Толстому, но и к Алексею, а иже с ними к Чехову, Леониду Андрееву, Маяковскому. Да беда в том, что, перепечатывая, перепутал их, а теперь поди разберись, к кому какая относится, – все на одно лицо. И потому на месте многоточия придется поставить собирательное – Художник.
«Ваш главный недостаток…». Да нет, не его, Толстого, Художника недостаток.
Ибо как и писать ему новую вещь, как и играть новую роль, если не жить только этим, если не верить, не ощущать всем существом своим: только что и есть – это. Ибо вещь его, которой он живет сейчас, и есть единственная жизнь его, и эта жизнь его кончается вместе с вещью. И не помнит он о ней, не может помнить, как не может помнить человек по верованиям индуистским, кем был он в своей прошлой жизни, в одном из прежних своих воплощений.
И не карма ли это, не в том ли проклятье художника, что «все прежние увлечения становятся ему ненавистны? И нет здесь границы между романом писаным и романом прожитым, между творцом и творением его, ибо человек един. И повернут художник лицом своим и к творению своему и к жизни своей. И лицо у него одно.
И проклятье одно: агасферово «иди, иди». И не может остановиться на пути своем, «всегда охваченный будущей книгой» и так же – будущей любовью.
«Иди, иди!». Не это ли заставило Цветаеву сказать: «В период революции поэт – революционер, Когда же революция побеждает, он – контрреволюционер», и еще: «В этом христианнейшем из миров все поэты – жиды»? И не расплата ли это за талант, за то, что передано ему сверх меры в чем-то, что не дано простым смертным, это свойство, которое Хулио Хуренито считал свойством «избранного народа», – вечно утверждать новое и разрушать его, когда оно становится старым?
«Ты научишься создавать свой мир и в этом станешь подобен мне. И увидишь ты, что это хорошо. Но то, что для меня вечность, для тебя станет мигом. И будешь снова и снова катить в гору свой камень – создавать все новые и новые маленькие, жалкие миры, в гордыне своей желая сравняться со мной. Но камень твой будет скатываться обратно. И талант твой – превращать все в слитки золота – станет проклятьем твоим. Иди, иди!». Арсеньева, Тютчева, Аксинья…, «Семейное счастье».
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня… Но ведь от этого именно и происходит, что вы проникаете в такую глубину, открываете такие стороны, каких никто другой не видит».
И значит, формула, о которой, кажется, ты уже и думать забыл, мой читатель, слава Богу, к тебе не относится – не твое это проклятье – формула художника, не тебе катить в гору этот камень. Впрочем…
1980
Стоит отметить, что в то время, когда писались эти строки, Зигмунуду Фрейду – отцу-основателю учения о бессознательном было семь лет.
К. Чуковский, стр. 320
К. Чуковский, стр. 225
Маяковский – Светлову. На просьбу прочесть «Облако в штанах».
Похожие:
НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от...
ЖУК – Часы знаменитые, швейцарские, царские! – кричал солдат, посверкивая зеленым....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1980-1989(русская считалка)
Тилим-бом, тилим-бом! –
Загорелся кошкин дом.
Трали-вали, трали-вали.
Кто стрелял? В кого стреляли?
Впрочем, тот, кто жертвой стал,
Сам в кого-то там стрелял.
Аты-баты, все мы квиты –
Кто убил и кто убитый.
Отвечают головой
Царь, сапожник и портной.
Царь – за то, что плохо правил,
Тот – что сына нам оставил,
Кровь пускавшего из жил,
А портной – за то, что жил.
Тилим-бом, тилим-бом!
Загорелся кошкин дом.
Не кончается игра –
Выбирать придет пора:
Ты убийца или он …
Кто не хочет, выйди вон.
16.01.88
Похожие:
РУССКАЯ ИСТОРИЯ Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели....
НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес...
ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,...
СМЕРТЬ КАПИТАНА Умер старый капитан. Он готовился к событью, А теперь готов... [...]
ЛитературоведениеПахло революцией!
Роберт Рождественский
Нас мало. Нас может быть четверо…
И все-таки нас большинство.
Андрей Вознесенский
Их было трое, выходцев из Литературного института имени Горького – Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко и Роберт Рождественский. Потом к ним присоединился четвертый – выходец из архитектурного Андрей Вознесенский.
Ах, как прекрасно и головокружительно начиналась их молодость! Воистину было в них нечто мушкетерское. Разве что шпагу каждому заменяло перо. И какие славные удары наносили они клевретам сурового пастыря, тридцать лет правившего страной с твердостью, которой мог позавидовать сам великий кардинал!
Вы, которые объявили войну космополитизму, вам:
Мне говорят: «Послушайте, упрямиться чего вам?
Пришла пора исправить ошибки отцов.
Перемените имя. Станьте Родионом,
Или же Романом в конце концов…»
Мне шепчут: «Имя Роберт пахнет иностранщиной…»
А я усмехаюсь на эти слова…
Роберт Рождественский
Вы, которые отгородились от мира железным занавесом, вам:
Границы мне мешают…Мне неловко
не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка.
Хочу шататься, сколько надо, Лондоном,
со всеми говорить – пускай на ломанном.
Евгений Евтушенко
Вы, сделавшие искусство однообразным, как казармы, вам:
Хочу искусства разного, как я!
Мне близки и Есенин и Уитмен.
Евгений Евтушенко
Вы, из мещанского лицемерия опустившие над постелью полог молчания, объявившие физиологию вне закона, поставившие ее перед судом парткомов, вам:
Наряд мой боярский
Скинут на кровать.
Мне хорошо бояться
тебя поцеловать.
Громко стулья ставятся
рядом, за стеной…
Что-то дальше станется
с тобою и со мной?..
Белла Ахмадулина
Ты говорила шепотом:
«А что потом, а что потом?»
Постель была расстелена.
И ты была растеряна.
Евгений Евтушенко
И ты в прозрачной юбочке,
Юна, бела,
Дрожишь, как будто рюмочка
На краешке стола.
Андрей Вознесенский
Да что это! Вы, прячущиеся за прописными моралями: «Любовь – не вздохи на скамейке и не прогулки при луне», разве вы могли себе позволить не ухаживать, но водиться, не с девушками, но с девками, на которых «вся дактилоскопия малаховских ребят»? Разве вы могли позволить себе такое:
Играла девка на гармошке.
Она была пьяна слегка.
или такое:
Вдруг выругалась. «Поздно».
И – сумку теребя:
«Ушел последний поезд.
Можно – у тебя?
Не бойся, не безденежна.
Я, парень, заплачу.
Только ты без этого – страшно спать хочу».
…Ловко пробку выбила
и, прислонясь к стене,
сказала: «Парень, выпьем.
Конфеточки при мне.
Работаю я в «Балчуге».
Клиенты – будь здоров!
Писатели и банщики,
включая докторов.
На славу учит «Балчуг».
Ругаюсь – высший шик.
Ушла из меня баба.
Стала, как мужик».
Евгений Евтушенко
Да господи, разве вам об этом: о пьющих, курящих, матом гнущих девках, которые и не ночевали в ваших благопристойных стихах, в созданной в них (в вас) стране, где, как писал когда-то (позволял себе писать) Роберт Рождественский, «очень чистенький райком комсомола ровно в шесть кончает дела»?!
И вы, спрятавшись в подворотнях, с ужасом шептали (по привычке говорить и жить шепотом): «Уже и райком комсомола тронули. Что же это будет?».
А они, эти хулиганы, на которых не нашлось ваших дружинников (не было их еще), или мушкетеры, на которых не нашлось гвардейцев кардинала (не было их уже), все больше и больше распоясывались.
Еще недавно вы спорили о допустимости «маяковских» рифм в поэме Горностаева «Кремлевские звезды» и большинством голосов демократично решили: что позволено Юпитеру, то не позволено быку.
А они плевали на ваше демократическое решение. Они опрокинули вашу рифму, вашу добропорядочную, освященную традициями рифму, заголивши ее, как площадную девку, и стали рифмовать: «за полночь – за плечи», «возьмешься – невозможно», и даже: «настурции – настырные».
Вы улюлюкали: «Формализм!», вы устроили «культурную революцию» против «формалистов», вы казнили их китайскими казнями, вы изжили их, как «переверзевшину», «богдановщину», «пильняковщину» и «деборинские ошибки». И вдруг – жив курилка! А вот вам:
Меня пугают формализмом.
Как вы от жизни далеки,
Пропахнувшие формалином
И фимиамом знатоки!
Роберт Рождественский
А такого не хотите?
В одном вагоне – четыре гармони,
Четыре черта в одном вагоне.
Четыре чуба, четыре пряжки,
Четыре,
Четыре,
Четыре пляски!
Андрей Вознесенский
Да бог уж с ними, с формальными вывертами всякими – основ бы не трогали. Так нет, тронули.
Сколько сил потратили, насаждая государственный антисемитизм! Сколько людей повыбили от Михоэлса до Переца Маркиша! Сколько собраний и чисток провели, чтобы создать незримую черту оседлости! Из сил выбились, но создали. Создали? А вот вам – в морду, в печень, в пах – «Бабий яр»! (Эх, хотел процитировать, да в избранных произведениях Евтушенко, в двухтомнике образца 1975 года не нашел – выскребли уже. Или сам выскреб, как ошибку молодости?).
Да что там евреи! Самый добропорядочный нынче из четверых – Роберт Рождественский – на самое святое замахнулся! «Товарищ революция! Неужто ты обманута?». Ишь, куда хватил! Правда, вопрос – не ответ, но все же…Что ж это, господи, что дальше-то будет? Ведь совсем все разнесут в клочья. Караул!!! Революция!!!
Ошиблись обыватели от литературы и государства. Ошиблись благонамеренные и неблагонамеренные читатели. У страха и надежды глаза велики. Не было это революцией. Может быть, и могло быть, да не стало. А стало фрондой. Гора родила мышь.
…Под овации в Политехническом кончились «Три мушкетера». История, взяв на себя роль Дюма, села за продолжение.
Похожие:
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ Какое время на дворе, таков мессия. Андрей Вознесенский В промежутке...
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и...
УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы... [...]
Стихотворения / 1970-1979Постой, мальчишка!
Чего ты маешься?
И мне как будто не по себе.
Давай, мальчишка,
поменяемся –
На ржавый обруч
велосипед.
Вокруг от зависти
все просто сдохнут.
А нет – в придачу
бери кольцо.
Да никакая я
не чокнутая.
Да я же взрослая,
в конце концов.
А если дома
ругаться станут,
Так вот записка,
что все – сама,
Что поменялись,
что без обмана …
Прости, мальчишка,
за обман.
Они и сами
потом спохватятся.
Пока, дружище.
И счастлив будь …
Ах, обруч катится!
Как обруч катится!
Аж перехватывает грудь.
31.12.71
Похожие:
СМЕРТЬ ЮНКЕРА Суд идет революционный … М.Голодный И тот, чьим именем...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили...
ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по...
ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие... [...]
Стихотворения / 1970-1979Такого ветра не видали встарь.
В полях продутых вороны кричали.
Как инок, тих и благостен вначале,
В метельных муках кончился январь.
А ветер, словно тушу кабана,
Освежевав угодья Прикубанья,
Нес тяжкий черный облак в вышине.
Под ним лежала долгая страна.
И люди помертвелыми губами
Шептали: «Не иначе, как к войне».
В тот год упал на землю черный снег.
Февраль 78
Похожие:
СОБАЧИЙ ВАЛЬС Шарик Жучку взял под ручку И пошел с ней танцевать....
ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по...
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,...
СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... [...]
Стихотворения / 1980-1989Корабли издалека
Походили на игрушки.
И салютовали пушки
Кораблям издалека.
Только в доме старика –
Адмирала
было тихо.
В кресле юная портниха
Обшивала обшлага.
Было тихо. И века
Поднимали вдруг ключицу –
Что-то, что должно случиться,
Что-то медлило пока.
И недвижный адмирал
С венчиком вокруг макушки
Бормотал: «Какие пушки!
Славно как!».
И обмирал.
3.07.81
Похожие:
ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!... [...]
Стихотворения / 1960-1969Все равно – я иначе не мог.
Ночь была.
Было сыро.
И деревья облетели наголо.
А она сидела на скамейке,
сжавшись в комок.
На мокрой садовой скамейке.
В парке пустом.
И плакала.
Последние трамваи отзвенели и ушли,
Подобрав запоздавших по дороге…
А главное:
ноги у нее не доставали до земли.
До смешного тоненькие,
как у девчонки,
ноги.
А в комнате нашей,
тесной даже для двух,
Как всегда, над чертежами сидел мой друг.
И в зеленом углу висел паук,
Совсем безобидный старый паук.
Когда мы работали, он спускался к нам,
Паутину линий
окидывал наметанным глазом.
Ветер дул из щелей старого окна
И шевелил паутину
и наши волосы разом.
Потом он поднимался и сидел в углу.
Большой и хмурый.
И не переставал ткать…
В эту ночь мы оба спали на полу.
Потому что была у нас одна кровать…
А утром она ушла,
не простившись с нами.
И пока на холодном полу мы отлеживали бока,
Она смела паутину,
женщина с тоненькими, как у девчонки, ногами
И убила нашего паука.
04.1961
Похожие:
БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,...
ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова...
ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... [...]