Яков Островский
Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.
08.2014
Стих дня
Городской ноктюрн
У ночи своя походка.
У человека – своя.
Человек останавливается.
Ночь продолжает идти.
Недавно добавленные:
Стихотворения / 1960-1969Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее.
Но никто из возлежавших не понял,
к чему он это сказал ему.
(Иоанн, 13, 27-28)
Когда он вошел, Иисус сказал:
ныне прославился Сын человеческий
и Бог прославился в нем.
(Иоанн, 13, 31)
Предающий же Его дал им знак, сказав:
Кого я поцелую, Тот и есть, возьмите Его.
И тотчас подошед к Иисусу, сказал: радуйся, Равви!
И поцеловал Его.
(Матф. 26., 48,49)
И будет ненавидим всеми за имя мое.
(Матф., 10, 22)
НАПУТСТВИЕ
…И поторгуйся. А потом в ладонях
Зажми динары. В потных. И посмей.
И имя пусть уста твои проронят,
Сухое и протяжное, как змей.
Постой! Но знай, что та, чье имя с дрожью
Ты согреваешь между губ тайком,
Все будет оттирать, сдирая кожу,
Твои прикосновения песком.
А твой народ… ему земли не хватит,
Ему не будет места средь людей.
Его стыдом ты станешь и проклятьем,
Его кровавой кличкой – иудей.
март или апрель 1978
МОНОЛОГ ИУДЫ
Равви, ты сказал мне: иди.
Ты сказал мне: делай скорей свое дело.
И пока остальные вкушали от тела,
Я, тобою избранный, был в страшном пути.
Дай мне силы свой крест до конца донести!
Отче, свет мой, ты станешь светлее от тьмы.
Ты сказал. И да сбудется, если ты хочешь.
По кровавым дорогам расходимся мы.
Я привел их. Прощай. Прокляни меня, отче.
12.02.67
В начале было Слово
(Евангелие от Иоанна)
СЛОВО
…И кроме слова – ничего.
И слово станет – Бог и Чудо …
Распнут Иисуса. А Иуда
В ответе будет за него.
И будет медлить и тянуть
Пилат,
прислушиваясь к слову,
Что изреченным
станет – путь
К смоковнице и на Голгофу.
26.01.67
Поутру же, возвращаясь в город, взалкал.
И, увидев при дороге одну смоковницу,
подошел к ней, и, ничего не нашедши на ней,
кроме одних листьев, говорит ей:
да не будет же впредь от тебя плода вовек.
И смоковница тотчас засохла.
(Матф., 21, 18-19.)
МОНОЛОГ СМОКОВНИЦЫ
За что? За мою ли вину
меня упрекаешь?
За что на бесплодие вечное,
Господи, обрекаешь?
За что? Только шорох песка
в твоей опустелой пустыне.
За что? Этот крик до креста
понесешь ты отныне.
За что? – повторишь ты не раз,
но трижды по тридцать.
И мука моя
в сыне твоем повторится.
Ко мне он придет
на заре ослепительно-белой.
И буду в иссохших ветвях
колыхать его тело.
15.02.67
Тогда Ирод, увидев себя осмеянным волхвами,
весьма разгневался и послал убить всех младенцев
в Вифлееме и во всех пределах его от двух лет и ниже.
(Матф., 2,16)
ТЕМА
Не воздаянье за грехи,
Но возвращенье к вечной теме.
И ночи Ирода тихи,
Как сон младенцев в Вифлееме.
В небытие уйдет любовь.
И тот, кто мертв, не возродится.
И все забудется …
Но кровь
Крестом
внезапно
возвратится.
10.02.67
…И повели Его,
чтобы распять Его.
(Марк, 15, 20)
ИСХОД
Теперь уже не на осле.
Небесным пламенем палимый,
Босой – по выжженной земле,
В плевках – по Иерусалиму
Затем, чтоб в муках умереть.
Уже отринув все живое,
Он все старался рассмотреть
Кого-то за стеной конвоя.
Но без следа, водой сквозь сито
Просеивались сквозь зрачки
Первосвященники и мытари,
Блудницы и ученики…
…И Отец твой, видящий тайное,
воздаст тебе явно.
(Матф., 7, 4.)
ВОЗДАЯНИЕ
Одежды разделил конвой
По жребию.
А он, живой,
Молил о ниспосланьи чуда …
И продолжением креста
Под ним простерлась пустота
Дороги, рыжей, как Иуда.
14.02.67
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились...
МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он...
ДВЕ МЕДУЗЫ Две медузы повисли на ржавых якорных лапах. Палуба пахла сандалом,... [...]
Публицистика…И вот я в Израиле.
Ничего не изменилось – просто я стал жить справа налево.
Дома я встаю не раньше десяти. Здесь – в шесть. Утра!
Дома меня ни под каким соусом не заставишь выйти прогуляться, подышать свежим воздухом, а не сидеть в прокуренной комнате. Здесь – выхожу и гуляю!
Придуманный язык звучит на фоне придуманных деревьев. С одного из них, растущего перед моим окном, свешивается махровый красный цветок. Один на все дерево! Как это может быть, не знаю. Скорее всего, этого быть не может. Но есть. Как и многочисленные девицы в хаки, с пилотками, засунутыми в лычки.
Дети с длинными палками в руках переходят улицу. Почему палки? Зачем палки? А как раз для перехода: палка в руках ребенка – жезл регулировщика. Самообслуживание, однако.
Квартиры с неясными очертаниями: какие-то стеночки–ширмочки, какие-то тупички-заначки. Там, где, вроде бы, не должно быть ничего, обнаруживается нечто: балкончик, кладовочка, неожиданная комнатка – в общем, какой-то закопелок.
Мне говорят:
— Не забудь на ночь или уходя оставлять жалюзи, закрывающие окна, открытыми – через открытые окна не влезут, а через закрытые жалюзями запросто – тогда рама отодвигается.
Где логика? А без логики. Третьего дня закрыл , а ночью проснулся от звука сдвигаемой рамы. И – ладонь! Спросонья взревел нечленораздельным хрипом.
Ладонь исчезла – ша, уже никто никуда не идет.
Улицы, конечно не все, отдельные, перпендикулярны сами себе и потому упираются сами в себя.
В субботу пустынны. Если на улице люди, — арабы.
Дети командуют взрослыми и делают что хотят: положил в автобусе ноги тебе на плечи, выплюнул жвачку прямо тебе под ноги, а ты ни-ни – ребенок! Сережа стал Иосиком и настаивает:
— Не говори: Сережа, никогда не говори: Сережа. Понял?
Где бы вы ни жили, в любое время суток над вами «то взлет, то посадка». Судя по этому, Израиль – самая могучая авиадержава мира. Куда там США или СССР!
Местный еврей-антисемит (такие здесь тоже водятся, может, их здесь тоже выращивают?) объясняет:
— Просто они все время пускают один единственный самолет – чтобы создать это самое впечатление.
На самом деле, объяснение другое: Израиль – страна маленькая – взлетающий самолет виден (и слышен) отовсюду.
Вдруг замечаю: Наташа, которая никогда даже обручального, носит три кольца на одной руке.
— Что так?
— Другие носят на каждом пальце. У нас так принято.
И действительно – сам видел, даже одну сфотографировал бы, если бы аппарат был: на всех пальцах – кольца, причем на безымянном – кольцо-часики, так что, чтобы посмотреть, сколько там натикало, нужно выпрямить палец в жесте «fuck you», хорошо хоть, что безымянный; с левой руки свешиваетс массивная золотая цепь, на шее – одна еще массивнее и вторая – потоньше. Не женщина, а витрина ювелирного магазина.
Кстати, в витринах ювелирных магазинов – только массивное и безвкусное.
И этим славятся израильские ювелиры?!
Да ничего подобного. Просто здесь это носят. А то, чем славятся, делают для Парижа и Лондона.
Вообще, по культуре, нравам, обычаям Израиль – это районный центр оседлости, разросшийся до размеров страны. Да и то сказать, за такое время можно вырастить деревья и виноградники, культура за такое время не выращивается.
Говорят, вырастили голубоглазых, стройных девиц.
Не видел ни одной. Хотя моя дочь и другие настаивают, что, хоть и не может быть, но есть.
— А почему ж не видно?
— Что ж ты хочешь, они днем не ходят.
Но вечером их тоже не видно.
— Естественно, работают.
Вечером работают, днем отсыпаются. Так и остаются легендой.
Справоналевые поэты. Устроили конкурс. Все признали друг друга. Этим и живут.
Бедные неудачники, приобретя в родной стране стойкий комплекс неполноценности, ринулись осваивать духовную Калифорнию.
Во- первых, стали печатать себя напропалую: мой знакомый, лишив жену всех ее драгоценностей, напечатал четыре книги, другой, у жены которого не было драгоценностей, — три, но зато стал Председателем организованного им же Союза Писателей. Избрали? Что ты, сам себя назначил.
Теперь неписатели дают рекомендацию неписателям в Союз Писателей.
Какие-то огромные летающие существа. Думал: мыши. Говорят: летающие тараканы.
Огромные муравьи – один израильский муравей запросто сборет целый русский муравейник.
Все укрупняется, как сквозь увеличительное стекло: муравьи, тараканы, незаметные писатели: незаметные авторы журнала «22», который правильно было бы назвать «38 и 9» объявляются, чего мелочится, классиками мирового уровня: «Это наш Шекспир!», территория области – страной, мало того, великой страной.
То, о чем у нас говорят шепотом или понизив голос, здесь в автобусе ли, на улице – как в мегафон. Израиль шумит, как море. И только по субботам…
Кафе. На вывеске крупно: «ИБЕНАМАТ». Пошли к «ИБЕНАМАТ» — выпить чашечку кофе.
Кстати, о клубничке. Парень, приехавший в гости:
— Хочу пойти в публичный дом, интересно…
— У нас публичных домов нет – запрещены.
— А я слышал…
— Нет. Запрещены. Можешь пойти в массажный кабинет. Но это риск.
— Что, можно получить…?
— Что ты, можно НЕ получить.
— ???
— Ты раздеваешься, и тебе возвращают деньги – гоев не обслуживаем.
Справоналевость во всем. Сказать женщине «ослиха» — не обидится. «О» она не расслышит, а «сли ха» означает «извините, прошу прощения». Что говорить, если «они» — это я. В общем, летающие тараканы.
Часть комнаты, примыкающую к окну, здесь называют балконом, если эта часть отгорожена раздвижной стеклянной перегородкой. Так и говрят с гордостью: «У нас это балкон».
У Них это балкон. У Них это поэты. У Них! Сли ха!
Похожие:
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –...
О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который...
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Стихотворения / 1980-1989Несчастлив, кто молится многим богам.
Счастлив, кто молится одному богу…
В детстве он выстругал деревянный наган.
Потом ему выстругали деревянную ногу.
Потом он работал. Спал с женой.
Напивался. Старые песни пел.
Ругался матерно … И жил войной.
Потому как окончить ее не успел.
Потом он сажал на обрубок внуков
И радовался, как слушают пацаны
Про маршала Конева и про маршала Жукова –
Про великих маршалов великой войны.
15.12.87
Похожие:
У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились...
ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял...
В ЭТОМ ГОРОДЕ В этом городе у каждой женщины что-то такое в глазах.... [...]
ПрозаНикогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от какого начала то, чем кончится, и от какого конца было то начало.
А конца не боишься – боишься начала. Потому что что-то может что-то значить, а может ничего не значить, а может казаться, что ничего не значит, а оказаться, что… Или показаться… И тогда всё это окажется словоблудием. Или покажется. Кому? Потомкам. А потомки, как потёмки.
Вот так и это.
Приходила суббота. Она была так же бедна, как и остальные. Гости съезжались на дачу.
В ожидании начала, ожидание для меня всегда мучительно, я решил вбить в землю большой, выше меня ростом, деревянный крест. Крест я нашел в кладовке. Он остался от старых хозяев. Зачем он был им, не знаю, даже не задумывался – в нашем подвале тоже можно найти все, что угодно, – здесь, на улицах нашего города, можно найти всякое – выставляют, выбрасывают, целое, поломанное – бесполезное, а я нахожу – просто не могу пройти мимо – и тащу в подвал, даже не представляя, зачем оно может понадобиться, – соображение пользы меня никогда не останавливало – стоит ли мелочиться, если даже дело всей моей жизни – писание стихов бесполезно, мало того, всё, за что бы я ни брался, в конце концов оказывалось бесполезным – такая вот интуиция.
Может быть, поэтому я решил поставить этот крест – превратить его во что-то полезное.
Честно говоря, мне и в голову не пришло бы превратить его во что-то полезное, если бы я недели три назад вечером не нашел (и, конечно, притащил) что-то плотно-серо-матерчатое, свернутое в длинную трубку, которое жена определила как жалюзи, не преминув – взглядом – отметить, что я верен себе. Этот взгляд меня и заставил подумать о том, как бы превратить это «жалюзи» во что-то полезное. Потому что как жалюзи оно нам было ни к чему. Это мне было ясно сразу. И стало еще яснее, когда жена добавила:
– Ничего, в подвале места еще хватит.
Тут я решил, что ни за что не отнесу его в подвал.
Поставив это вытянувшееся жалюзи, как нашкодившего школяра, в угол, я стал думать, к чему бы его приспособить.
И придумал!
– Слушай, – сказал я ей, – она будет ширмой.
– Чем, чем? – не поняла она, как всегда, сидевшая за компьютером. – Ширмой? Да, именно этого нам не хватало. В гостиной. Вы молодцы (так говорил наш сын, принимая вежливую форму за множественную).
Она думала, что победила. Но не тут-то было:
– Зачем в гостиной? – возразил я с заметным грузинским акцентом. – Поставим ее на даче – сама ведь говорила, что хотела бы загорать, да она насквозь просматривается с соседних участков. Вот поставлю – и загорай.
Она промолчала, и я стал думать, как сделать из этого – стоящего в углу, ширму.
Ту металлическую трубку, на которую оно было намотано, можно просто вбить стоймя в землю, но где взять вторую – об этом выбрасыватели как-то не позаботились.
Конечно, со временем можно найти и какой-то железный штырь или что-то такое, например, выброшенную швабру. И вбить в землю. Но за это время аргумент протухнет – как обычно, найдется контраргумент или окажется, что ширма ей вовсе ни к чему, не только в гостиной, и на даче, да и мне отсроченная победа будет уже ни к чему, и я, тоже как обычно, отойду на заранее подготовленные всей нашей совместной жизнью позиции: оно мне надо?
2.
Пока она занималась подготовкой к приему гостей, я вытащил этот крест и решил попробовать, вобьется ли он в землю или нужно будет вкопать. Где – пока не имело значения, хоть вот здесь, в двух шагах от кладовки – место буду искать потом – не мне же загорать за этой жалюзёй.
Поставил и стал бить молотком по перекладине. Конечно, лучше бы сверху, но тогда табурет еще нести.
Когда стало ясно, что лучше все-таки вкопать, на стук молотка вышла жена.
– Вот, решил попробовать – вместо второго стояка. Как ты думаешь, наверное, лучше вкопать?
– Ну да, более оригинального решения и представить себе нельзя: лежишь рядом с туалетом (он у нас совмещен с кладовкой), а над тобой – крест.
– При чем тут туалет – это же просто проба – вбить или вкопать, я же не идиот, чтобы здесь…
Но ничего этого она уже не слышала – произнеся положенную ей по роли ремарку, она повернулась и ушла со сцены.
Здесь я должен сделать маленькое отступление.
Через год или два после создания новой семьи выяснилось, что я не умею делать всё, что делаю. Кроме стихов и всякого рода думья.
Началось с обоев. Прежде клеил обои я, и не только в своей квартире, но и у друзей. У меня был кое-какой опыт, у нее – никакого.
Я стоял сверху.
– Ну, кто так клеит?! – сказала она снизу.
Баба з возу – кобыли лэгше. Я слез со стремянки и передал ей бразды правления. Потом оказалось, что я все делаю не то, не так и не там. И я молча «слезал со стремянки». В конце концов, мне был оставлен молоток. И гвозди. Без права определять, куда вбивать.
Я привык. Но сейчас дело шло к тому, что я могу потерять последнее мужское достоинство – молоток. И я возмутился: отнес свой крест в кладовку, швырнул молоток в ящик с инструментами, влез на чердак, лег на матрац и закрыл глаза – не видеть, не слышать, не обонять – отключиться!
Отключиться не удавалось – меня просто бесил этот крест. На ровном месте!
Я открыл глаза, тупо уставился в стену и… нашел наручники.
3.
Они лежали на улице, там, где я не так давно нашел видеокассеты, как оказалось, на каком-то языке – видно выброшенные съехавшими на родину сербами. Как я уже говорил, в Германии могут выбросить всё. Но чтобы наручники… Полицейский, точно, не выбросил бы. Преступник? Как он их снял? Распилил?
Интересно. Я поднял их – целехонькие. Но разомкнутые. Интересно.
Может, испорченные? Полицейский по дороге и выбросил.
Я надел их, как это делают полицейские в фильмах, на оба запястья, только на свои, нажал, они щелкнули и замкнулись – ничего не поломанные. Тогда опять непонятно.
Интересно.
Я подумал еще несколько секунд или минут и, вспомнив, что они защелкнулись, попробовал их открыть, снять.
И тут наступил «момент истины» – наручники не снимались.
Но кто-то же их снял – меня уже не интересовало, полицейский или преступник – перед тем, как выбросить. Может, и ключ тут же выбросил – зачем он ему? Да, скорее всего, где-то здесь, в траве.
Наверное, целый час шарил руками и глазами – нету. А там и свет в единственном окне погас – в темноте и искать нечего.
Вот идиот, так идиот – сам себя заковал. А теперь что делать? Теперь – только в полицейский участок. А где он, тот участок?
Но как-то вспомнил: там такое здание, недалеко – вроде, он и есть.
Участок оказался там, в том самом здании, слава богу. Я, честно, обрадовался. Но уже стоя перед дверью, подумал: а как я им все объясню – те несколько фраз, которые я могу сказать по-немецки: сколько стоит, где остановка, пожалуйста, извините, и без которых жить здесь просто невозможна, никак не подходят к ситуации, без которой не только можно, но и нормально, если ты сам нормальный, прожить всю жизнь? Меня даже позабавило, когда я представил, как я, войдя в участок и показывая им наручники, чтобы они сняли их, говорю: вас костет (сколько стоит?), как будто собираюсь купить эти проклятые наручники. И тогда они дружно отвозят меня в сумасшедший дом.
Но что делать…
4.
В комнате сидело двое: один – за столом, другой поодаль.
– Гутен таг, – сказал я, хотя был уже довольно явный абенд или даже нахт. И я мог бы вспомнить эти слова, если бы постарался, но не до стараний было. А гутен таг я говорил каждый день. Хоть в магазине кассирше, хоть в аптеке, хоть соседям по дому – оно входило в десятку слов, нужных для жизни, и от частого употребления само вылетало из меня. А поздно вечером, тем более, ночью ни магазины, ни аптеки не работали, да и соседи по дому не шастали, а даже если шастали, так встретиться мы не могли – я сидел и тупо смотрел убогие русские программы.
– Гутен таг, – повторил я, подойдя к столу.
Тот, что сидел за столом, вопросительно посмотрел на меня, как они сверяют фотографию на паспорте с живым лицом, потом опустил глаза…
И я увидел, что он увидел, протянул руки вперед, мол, снимите, и вдруг сказал: вас костет?
Тут уже второй привстал со стула – увидел.
Я опустил руки, прижал их к животу, как беременная женщина, – мавр сделал свое дело.
Полицейские на меня уже не смотрели – они смотрели друг на друга. Без слов. И я понимал, о чем они. Без слов.
– Ну, что ты на это скажешь? – спрашивал один.
– Побег, не иначе как побег, – отвечал другой.
– Это-то ясно, как стеклышко. Но откуда?
Старший сел набирать номера: один, другой, третий…
Я улыбнулся: как наш милиционер – тупой, ведь и так ясно. Ну, звони, звони – я подожду, мне не к спеху.
Поставив всю полицию имперского города Ганновера на ноги, старший угомонился: положил трубку на место и втупился в меня: ну, откуда ты на мою голову?
И тут только до меня дошло, что это не он, это я тупой. Тупой и к тому же без языка.
Молча смотрим друг на друга.
Потом он что-то говорит – видно, что-то придумал.
– Нихт ферштеен, – говорю я из своего военного детства. И тут же вспоминаю из пятого класса: стол – тыш, рыба – фыш, ножик – мессер, лучше – бэсэр, маслобойка – батерфас, что такое – васысдас, и про нашу училку немецкого: их бина, дубина, полено, бревно, ферштеен, что Лиина – скотина давно. Вот и нашлось нужное слово!
– Их бина, – говорю я, – русиш. Рашен, – уточняю я по-английски, которого не знаю еще больше, чем немецкий.
В этот волнующий момент «встречи на Эльбе» в дверях появился третий полицейский.
Вы верите, ну, не знаю, в Бога или провидение, ну, во что-то такое, что когда если тебе очень нужно, то оно появляется каким-то непостижимым образом? Я тоже не поверил бы, если бы…
Старший сказал ему что-то длинное, из чего я понял только одно слово: руссиш. Остальное и не нужно было понимать, потому что только это слово и было важно. И не только для меня.
Услышав его, третий подошел ко мне.
– Русский? – коротко спросил он. – Документы.
Я повернулся к нему левым боком, выпер как-то этот левый бок, мол, здесь.
Он понял, вытащил бумажник, порылся, достал что нужно, нет, не паспорт – паспорта я не ношу, но там адрес на всякий случай, номер телефона, который я никогда не помню, сказал что-то первому, тот снял трубку и стал звонить.
Я услышал радостный голос жены. Я не слышал, что она говорила, да и не важно это было, а важно было одно: что радовалась, что нашелся. Только говорила она почему-то по-русски, хотя отлично могла по-немецки.
Снизу раздавались знакомые голоса. Я поднялся с дивана и как ни в чем ни бывало вышел к гостям…
Вот я и говорю: никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от какого начала то, чем кончится, и от какого конца было то начало.
Похожие:
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес...
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПРАВО НА ЛИЧНОСТЬ Очередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка... [...]
Стихотворения / 1980-1989Будет снег. И будет колея
То и дело расползаться жижей.
Будет месяц, молодой и рыжий.
Будет ночь. И будешь ты и я.
Будет впереди возница спать –
Колесу никак не отвертеться,
Лошадь в колее – куда ей деться,
И дорога не вернется вспять.
Будет спать. И будет видеть сны
Медленный, немолодой возница …
И дорога будет вечно длиться
В ту и в эту
– в обе стороны.
3.11.81
Похожие:
У РАЗВИЛКИ Куда нам деться с болями своими? Куда нам деться?! …И...
ЛЕТНИЙ ДЕНЬ Что я помню? Кривой забор. Над забором – шелковиц ветки....
К СОСЕДЯМ В ТРИГОРСКОЕ …А за Александр Сергеичем Конь оседланный стоит. Вот поедет –...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!... [...]
Стихотворения / 1980-1989Корабли издалека
Походили на игрушки.
И салютовали пушки
Кораблям издалека.
Только в доме старика –
Адмирала
было тихо.
В кресле юная портниха
Обшивала обшлага.
Было тихо. И века
Поднимали вдруг ключицу –
Что-то, что должно случиться,
Что-то медлило пока.
И недвижный адмирал
С венчиком вокруг макушки
Бормотал: «Какие пушки!
Славно как!».
И обмирал.
3.07.81
Похожие:
ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!... [...]
Стихотворения / 1990-1999Вот и все – полковник умирал.
Если б нет, то был бы генералом.
Дело было, в сущности, за малым:
Смерти нет – и вот ты генерал.
Смерти нет – и вот ты на коне,
Да не просто на коне – на белом.
А не так: уже ощуплым телом
Вмятиной на серой простыне.
Смерть пришла. Звучал высокий хор,
Неземной исполненный печали,
И старик сказал, звеня ключами:
– Что ты медлишь? Проходи, майор.
13.10.90
Похожие:
ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь...
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,...
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... [...]
Стихотворения / 1950-1959Дверь запиралась на ключ,
на два оборота –
Просто хотелось верить,
что кто-то может войти.
Кот – разжиревший бездельник
зубами давил зевоту.
Облезшая стрелка часов ползла к десяти.
Вещи имели запах, тонкий и слабый, –
Запах духов, мыла, матовой кожи.
«От вас на двести шагов разит настоящей бабой».
Кто это сказал? Кто же?
Еще не сняв пальто, ты вглядываешься в осколок стекла:
Разбежались морщинки у глаз.
Куда они бегут?
Постойте. Постойте! Постой…
Юность не оглядывается.
Юность ушла.
Остаются зеркала,
которые никогда не лгут.
Остаются руки,
которым некуда деться.
Беспомощные и усталые.
Их, действительно, некуда деть.
Остается на столике,
вместо фотографии детства,
Очень серьезный и важный,
плюшевый, с оторванным ухом, медведь.
Остается
(если в памяти очень порыться)
Шорох жестких ладоней,
запах крепкого табака…
Это могло быть иначе.
«Тридцать? Вам уже тридцать?!
Я бы не дал вам тридцать».
Это теперь.
Тоска.
Ты медленно раздеваешься.
Ты лицом прижимаешься к раме.
Спокойная, как всегда.
Холодная, как всегда.
Ты стоишь на ветру,
там, рядом с мокрыми фонарями,
И в мягких комнатных туфлях
вздрагивает вода.
10.1959
Похожие:
ГОРОДСКОЙ НОКТЮРН У ночи своя походка. У человека – своя. Человек останавливается....
РАКОВИНА …Когда-то она лежала на берегу, белом от зноя. В мириады...
ЖЕНЕ Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили... [...]
ПрозаОни жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга» — таков был закон их племени.
Он не знал. Почему. Если бы не этот закон, он даже не знал бы, что можно еще и видеть. Всех своих соплеменников он просто ощущал. По запаху. На слух.
Но кто-то из них видел. Иначе откуда быть закону? Он даже узнал, кто. Но когда он спросил у того, кто знал, тот сказал: «не дай тебе бог сынок». И потом долго вздрагивал. Наверное, от воспоминаний. А к нему это привязалось.
Он думал об этом, когда сидел неподвижно и пялился в темноту и когда бежал, сломя голову, по отполированным плитам, ровным и одинаковым, которыми было размеренно пространство. Куда и почему он бежал, он тоже не знал – просто бежали все и он бежал.
Наверное, мы уроды – думал он – потому мы не хотим видеть сами себя. Мы уроды и трусы.
— Наверное, мы уроды, — сказал он отцу.
— Мы ? – сказал отец. — Нет. Ты – урод. Потому что только урод может так думать о своем племени.
— Но тогда почему, почему? Почему вы не говорите мне этого?
— Потому что самый страшный страх – ожидание страха, сказал отец.
— Но разве сейчас, когда ты говоришь мне это…
— Нет, — сказал отец – Сейчас,пока оно не стало для тебя чем-то, ты не боишься. Нельзя бояться просто страшного. Чтобы бояться, нужно знать.
— Но я хочу, хочу знать!
— Ты дурачок. Ничто не приносит большего несчастья, чем знания.
— Нет, — сказал он.
— Хватит, — сказал отец. – Бегай.
— Зачем нам бегать?
— Потому, что тот, кто умеет быстро бегать, умеет жить.
— Почему?
Но отец не ответил и побежал по гладким плитам…
А потом, когда он уже вырос, он встретил старика, который рассказал ему странную вещь. Время от времени на его племя нападала страшная болезнь. Она настигала всех сразу. Она приходила к ним на бегу. Сначала замедлялись жвижения. Просто ноги становились слабыми. А потом они умирали. Так вот, на дороге. Там, где она их заставала.
— Почему же ты остался живым?
— Это так же непонятно, как наша болезнь,- сказал старик. Наверное, так нужно, чтобы племя не умерло совсем. Всегда кто-то остается. Может быть, когда это придет, это будешь ты. Кто знает?
Но пришло другое – то, о чем никто не говорил. Сначала раздался страшный скрип. И в этом скрипе случилось что-то такое, что стало видно всех. И все побежали. Побежали так, как никогда не бежали. Они натыкались друг на друга, отталкивали друг друга. И оттого становились уродливыми.
— Я был прав, подумал он. – Они уроды, потому что их уродует страх. Не надо бояться. Только и всего. Это то, что я скажу теперь другим. Потому, что я это видел.
И он не побежал. Он стоял на месте и с любопытством. К которому примешивалась презгливость, рассматривал толпу своих жалких рыжих соплеменников.
А потом появились громады. Он не мог бы их описать. Они поднимались и опускались. Медленно поднимались и опускались в самую гущу тех, кто бежал. И когда они опускались. Раздавался страшный хруст. И для них все было кончено.
Теперь он и сам хотел побежать. Он забыл, что это уродует, он просто уже не думал об этом, а видел. Видел эти громады и слышал хруст.
Но он не мог побежать. И это его спасло. Потому, что громады прошли мимо.
И опять мысль вернулась к нему: «Вот не надо бояться, — подумал он.
И тут что-то сбоку зашумело, и ливень, обрушившийся сверху стал тащить его куда-то против его воли.
«Что это?» «Что это?!», — захлебывался он. Но времени для того, чтобы понять это, уже не было – вода, урча и завихряясь, втащила его в черную воронку.
— Нужно пригласить бабу Дусю. Опять их развелось здесь черт знает сколько, – сказала женщина, выходя из душа.
Похожие:
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ПОЛОТЕНЦЕ Он попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь... [...]
Стихотворения / 1960-1969Так она и стояла.
Затерянная.
В сером плаще.
А он уже не помнил,
что у нее есть плащ
и что на свете бывает дождь.
И он чуть не задохнулся от всех этих глупых вещей.
Или от того, что слишком много курил в эту ночь.
А потом их кто-то толкал.
Локтями.
Чемоданами.
Спинами.
И он рассказывал.
О раскаленных камнях.
О ящерицах.
О том, как погибал Чалый.
А она смотрела на него
глазами, не улыбающимися
и какими-то очень длинными.
Какими-то очень спокойными.
И при этом молчала.
И от этого он все говорил и говорил.
И все совсем не о том.
И вспоминал другое:
– Постарайся. Будет скверно, если и ты не придешь.
И еще он вспоминал женщину с узким, как у ящерицы, ртом,
Которой он рассказывал о ней,
когда забыл, что на свете бывает дождь.
И снова:
про белые камни,
про песок, заносящий погребенных,
про рыжую морду в пене, плачущую ему …
«Почему я ему рассказываю,
как по ночам у соседей плакал ребенок,
И почему он все время молчит?
Почему?».
09.02.64
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –...
ЭЛЕГИЯ. ВЕК ХХ Кафе, где можно пить и петь, Где одинокие мужчины Бросают...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... [...]
ЛитературоведениеА вот Скрипач, в руках его тоска
и несколько монет. Таков Скрипач.
А рядом с ним вышагивает Плач…
И. Бродский
Помню. Борька, москвич, окололитературный мальчик, притащил мне бобину записанных (им ли? у него ли?) стихов Бродского, начитанную автором, о котором я до этого ничего не слышал. Думаю, что это было году в шестидесятом – шестьдесят первом. Стихи были длинные, и, если можно так сказать, были написаны на одном дыхании, на одной интонации, на одном внутреннем ритме, я бы сказал, на одной мелодии, так что мало того, что все они были длинными, так еще пять или восемь стихотворений как бы сливались в один длиннющий стих, и это был не стих – это был крик, сгусток боли, крик человека с содранной кожей, когда неважно — что: дуновение ветра или касание руки – все мучение. И среди всего этого, как обломки кораблекрушения, вдруг мелькали потрясающе точные, чувственные образы:
И льется мед огней вечерних,
И пахнет сладкою халвою –
Ночной пирог несет сочельник
Над головою.
Гуляет выговор еврейский
По желтым лестницам печальным…
И не сеяли хлеба, никогда не сеяли хлеба,
Просто сами ложились в холодную землю, как зерна.
И хоть я категорически не люблю длинных стихов (главное достоинство поэзии для меня — концентрация, ни одного лишнего слова, а в тот период я еще и, отталкиваясь от поэтических «красивостей», сознательно прозаизировал стих, попутно вместе с водой выплеснув из ванны и ребенка – мелодичность), стихи мне понравились. Узнав же, что Бродскому 20 или 21 год, я сказал: «Ребенок обещает быть гениальным».
Гениальность, по моему глубокому убеждению, отличается от «просто талантливости» (по выражению Светлова). Гениальность – это, как правило, раннее, я бы сказал, досрочное, «не по росту», не по возрасту сложившееся мироощущение. Такого яростного, пропитанного болью мироощущения не было ни у кого в русской поэзии до Бродского и думаю,. что не будет.
Гениальность отличается от талантливости еще и мощностью залегания, что ли: разные нефтеносные слои могут давать одинаковый по ценности продукт, но мощности их при этом могут быть совершенно неравноценны. В самом раннем Бродском ощущалась эта мощность.
Помню ленинградский художник Аксельрод, в просторечии Аксель, рассказывал мне: «Как-то ночью приехал ко мне целый автобус поэтов…». Мне понравилась эта мера. В начале тех же шестидесятых мне довелось участвовать в тусовке такого «автобуса». Читали стихи. И как-то так вышло, что после каждого я, хотя никто меня не спрашивал, коротко комментировал: «Никакого отношения к поэзии это не имеет». Почти как Остап Бендер: «Никакого отношения к пожарной части …». Пока не вызвал жуткого раздражения всей стаи (графоманы всегда собираются стаями). И кто-то вызывающе крикнул: «А кого из ленинградцев вы вообще считаете поэтами?». И я, как волк, — не головой, всем корпусом повернувшись на этот голос, сказал: «Да поэтов, вообще, не бывает во множественном числе, а еще и ленинградских! Сегодня на весь Союз есть один поэт». И тогда кто-то так же задиристо спросил, кто. И я сказал: Бродский. Но никто этому не поверил, потому что это был один из них (которого здесь не было, но который мог быть) – и как поверить (потом они будут, захлебываясь, писать воспоминания – ведь рядом же был, в «Сайгоне», в литобъединении).
И при всем при этом у меня не было захлеба: мощность жилы, как все в нашем мире, имела оборотную сторону – оборачивалась неуправляемым словесным потоком – поэт фонтанировал и не мог остановиться, нагромождая слова. Сашка Аронов, один из московских поэтов, участник первого «Синтаксиса», с которого есть пошел русский самиздат, поэт, незаслуженно известный по песенке «Если у вас нету тети» из «Иронии судьбы» и так же незаслуженно забытый, прослушав стихи Бродского на лестничной площадке квартиры моего, уже упоминавшегося здесь, московского приятеля (в квартире нельзя было курить, и потому чтение ленинградского гостя происходило на лестничной площадке), заключил афористично коротко: «Волны дерьма».
Кстати, об одном из таких лестничных чтений (впрочем, какая разница: площадка или площадь, может быть все, что выходит на площадь, начинается с площадки, с кухни, с лестничного проема?) рассказывал, то ли Сашка, то ли этот мой московский приятель, у которого все это происходило:
— Сидели на ступеньках. Читали. А рядом приблудился котенок. И само собой образовалось так, что каждый, кому в очередь читать, брал его на руки. И вот подошла очередь Иосифа. А котенок исчез. И Иосиф начинает читать. Читал он, как принято у поэтов, закрыв глаза (помните, у Окуджавы: «Всю ночь кричали петухи И шеями мотали, Как будто новые стихи, Закрыв глаза, читали»?). И при этом голос его становился все выше и сам он поднимался вместе с голосом. И на лице у него появилось какое-то, постороннее, что ли, мучительное выражение. А когда кончил и сел, оказалось, что котенок залез под рубаху и, когда Иосиф поднялся, уцепился коготками за спину. Так и провисел, оставив на спине кровавые стигматы.
И что-то в этом было (возможно, только для меня), символическое, какое-то единство, какая-то целостность стихов, поэта и случая – вот в этой ободранной, содранной коже.
Но я о длиннотах. Мутноватый поток – «волны дерьма», хоть я и не соглашался с Сашкой, меня тоже раздражал: поэт, когда его несет, не должен включать сознание (упаси бог! оставим это стихотворцам, которых, впрочем, не несет), но после стоит, нужно посмотреть на дело свое на трезвую голову, если можно так сказать, просеять то, что попало в лоток золотоискателя. И я даже, отметив длинноты в «Шествии», по-редакторски подумал, что стоило бы убрать кое-какие «не несущие» повторы, без которых, как мне казалось, поэма бы только выиграла (каков наглец, но я же не знал, что он станет лауреатом Нобелевской премии, а хоть бы и знал – сегодня же знаю и все же…прости мне, грешному, нарушение табели о рангах, но могу же я «сметь свое суждение иметь… А вы?). И я сказал моему приятелю, что готов встретиться с молодым дарованием и поговорить с ним на эту тему. И тот, вроде бы, сказал об этом Иосифу, а Иосиф, вроде бы, этим заинтересовался, и мы встретились , но разговора не получилось. Не думаю, что он мог бы принести какую-нибудь пользу – заткнуть нефтяной фонтан пальцем?! Бензин из нефти получают как-то иначе.
Впрочем, я не собирался здесь писать воспоминания, и если обратился к ним, то только затем, что все последующее, о чем я буду и хочу писать здесь, берет начало в той, целостности, которая именуется Бродским.
Будь моя воля, я в начале шестидесятых дал бы Бродскому Нобелевскую премию.
Будь моя воля, я бы тогда, когда Бродскому ее дали, проголосовал против или за, но отметив: «за стихи начала 60-х.».
В середине 60-х Бродский был в точке бифуркации – в точке выбора.
Бродский выбрал: фонтан продолжал бить с той же силой, но это был уже селевой поток, в котором было все меньше нефти, да и не знаю, есть ли у нефти качество, но эта «нефть» была совсем другого качества. И это, как я уже говорил, было оборотной стороной потенциальной гениальности. Как-то Анна Ахматова сказала Бродскому, «Мы с вами знаем все рифмы». Бродский мог бы продолжить: «но только я использую все». Мало того, Анна Андреевна «слишком возомнила о себе», сказав свое величественное «мы» — она и не подозревала, что не знает и не узнает многих рифм, которые найдет и державно утвердит в поэзии ее юный друг.
Вот образчики:
Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна,
Как в гладкие зеркала. То
есть в них не проникнешь ни за какое злато.
Можно, глядя в газету, столкнуться со
Статьей о прохожем, попавшем под колесо…
Эти слова мне диктовала не
любовь и не муза, но потерявший скорость
звука пытливый, бесцветный голос;
я отвечал, лежа лицом к стене.
щиплет холодом. Глядя вниз…
…………………он видит: из…
В рифму так же рекрутированы:
…………. Перевернувшись на,
…………механический, ибо не,
разбегающихся по небосводу, где,
чьи осколки, однако, не ранят, но,
……………….Пот катится по лицу.
Фонари в конце улицы, точно пуговицы у
А еще:
Духота. Сильный шорох набрякших листьев, от
Какового еще сильней выступает пот…
сохраняют свою студеность. Ибо…
море (затем, что внутри у нас рыба…
шагнуть с дебаркадера вбок, вовне,
будешь долго падать, руки по швам; но не
воспоследует плеска.
И здесь перо
Рвется поведать про
Сходство…
Тронь меня – и ты заденешь то,
Что существует помимо меня, не веря
Мне, моему лицу, пальто…
Это чтоб лучше слышать кукареку, тик-так…
Это – чтоб ты не заметил, когда я умолкну, как…
и проч.
Новые рифмы, открытые поэтом, плюс окончательная «демократизация» стиля, начатая еще в спорах Ломоносова с Тредьяковским о высоком и низком штиле и, казалось бы, завершенная созданием пушкинского – общенародного литературного языка, обернулась у Бродского (заимствованной у Пастернака) стилевой анархией (как часто у нас демократия оборачивается анархией): слово Бог стало возможным рядом со словом фраер или чувак и при этом без желания сказать нечто ироническое или кощунственное по отношению к Богу (примеры). В результате и без того не чувствовавший затруднений в рифмовке, в отличие от «просто талантливого» Маяковского, «изводившего единого слова ради тысячи тонн словесной руды», Бродский почувствовал, перефразируя слова классика, легкость в руке необыкновенную – все рифмовалось со всем, поэзия стала превращаться в графоманство с мелькающими в этом мутном потоке проблесками гениальности.
«Волны дерьма» всплыли на поверхность и захлестнули поэзию.
И все же не это главное. Главное то, что в точке бифуркации было утрачено болевое мироощущение – то, с чем пришел поэт в этот мир, что он принес этому миру и, что стало именем – Бродский.
Бродский сменил имя. Не потерял, а сменил – приобрел совершенно новое имя. Которое и было увенчано Нобелевской премией.
Может быть, ахматовский акмеизм «засушил» эмоции, а первая, юношеская любовь осталась там, с Цветаевой, о которой – взахлеб, о которой: «когда я прочел «Поэму Горы», то все стало на свои места. И с тех пор ничего из того, что я читал по-русски, на меня не производило того впечатления, какое произвела Марина».
Голос неповторим, тот, юношеский. Тогда мастерство обслуживало этот голос, подчинялось ему. Потом голос стал ломаться, как ломается голос у певца, рано начавшего петь. У певца с непоставленнным голосом. Нельзя форсировать голос, нажимая на связки. Связки не выдерживают напряжения, которое должно быть распределено между ними и грудной клеткой. Бродский форсировал. Не только в стихах, но и в их чтении: он добирался до таких высот, когда казалось, что голос вот-вот сорвется. И сорвался – сорвал голос. Как Робертино Лоретти: петь мог, но уже стандартным эстрадным певцом. Но стандартным – это не для Бродского, не для его ощущения себя – единственного и неповторимого. И тогда он начал строить новую неповторимость – уже на сорванных связках: эмоцию сменила ирония, вопль — рассуждение – и то, и другое не давит на связки, не требует играть «на разрыв аорты». Теперь опора была не на связки, а на мастерство, на «хорошо поставленный голос». Раньше все подчинялось мелодии, управлялось ею и управляло ею, рассуждение – тоже. Теперь рассудочность стала определять саму структуру.
В нескончаемом потоке все меньше золота, все больше песка. Детали сменились подробностями, никак не относящимися к смыслу, но зато позволяющими растягивать материал мысли и чувства, едва ли достаточный для одного стишка, на нечто угрожающе эпическое, вроде сорокастраничного «Горбунова и Горчакова», серого и однообразного, как пустыня, которой и конца не видно – редкая птица долетит до середины… Даже образы, как в речи адвоката или лектора, становятся лишь примерами, а не органическими носителями смысла.
«Ночной пирог», «такси с больными седоками», «желтые печальные лестницы» — образы зримые, чувственные, пропитанные живой эмоцией, сменились образами, изысканными рассудком.
«Стихи о зимней компании 1980-го года».
Помните, о чем это?
Казалось бы, вот уж это-то не могло не отозваться болью. Тем более (прошу прощения за невольную игру словами) у «певца боли».
Но вот начало:
Скорость пули при низкой температуре
Сильно зависит от свойств мишени,
от стремленья согреться в мускулатуре
торса, в сложных переплетеньях шеи.
Бог с ним, что начальное утверждение – просто интеллектуалообразная «рыба» — слова, не несущие никакого смысла. Бог с ним, что следующие – скорее написала рука патологоанатома, чем поэта – сказалась недолгая работа в морге. Но это подчеркнутое равнодушье, применительно к теме пахнущее уже не моргом, но кощунством! И дальше, дальше, дальше… Не человеческая реакция, а «лишь повод для стихосложенья, для холодной удачи ума», как писала его модная современница. Под пером равнодушного работника морга (который и там, я уверен, в свободное от работы время писал свои «стишки»), под пером поэта, для которого «гвоздь в сапоге кошмарней фантазии Гете», смертоносное небо – «как осыпающаяся известка», «самолет растворяется в нем наподобье моли», кровь – «как сбежавшая пенка»… Перефразируя поэта несколько по-одесски, можно сказать: место «сердца горестных замет» заняли «ума холодных наблюдений».
Нет, образное видение не иссякло, пожалуй, в количественном отношении образов стало больше, но качество, качество… Такое впечатление, что теперь поэт уже просто использует свое воображение для демонстрации мастерства: «а я вот как могу, а еще вот так, а еще вот этак». Вот «Эклога 4-я», которую бы лучше назвать «Исследование холода», представляющая собой нанизанные один на другой образные афоризмы, которые лучше назвать интеллектуализмами.
Чтобы вы как-то могли представить, войти в атмосферу эклоги, две начальные строфы целиком:
В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
Сам Казимир бы их не заметил,
Белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.
Сильный мороз – суть откровенье телу…
Собаки с вялым энтузиазмом кидаются по следу,
ибо сами оставляют следы.
В стужу панель подобна сахарной карамели…
А вот, так сказать, избранные интеллектуализмы:
Снег – «сухая, сгущенная форма света»
Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится добычей телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила. (?)
как у бюста в нише
глаз зимою скорее закатывается, чем плачет.
Зимою на самом деле
Вторник он же суббота….
Сны в холодную пору длинней, подробней.
Ход конем лоскутное одеяло
заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
Он берет урочища, веси, грады.
Холод слетает с неба
На парашюте. Всяческая колонна
Выглядит пятой, жаждет переворота. (?)
Можно бы и продолжить (если рука не устанет):
Холод есть голод и город. Замена буквы
не имеет значения – корень в слове блокада –
те же «л-о-д», и лед – оттуда,
и Ладога – тоже.
Мор – в слове мороз. Зима напоминает скелет:
Деревья – как на рентгеновском снимке, ребра.
Ночью холод, как тать, как убийца,
Прокрадывается в комнату – жаждет крови
Теплой, которую, как акула, чует
На расстоянии.
Холод напоминает о расставании…
Можно и дальше, не задумываясь, как я это делаю сейчас, так сказать, в прямом эфире – экспромтом, сидя за компьютером, только вот рифмы надо бы подобрать, да и за рифмами при желании дело не стало бы – «главное, как говорил Бродский, — величие замысла». Впрочем, о величии замысла мы еще поговорим.
Почему это произошло? Причин много. Как в самоубийстве Маяковского.
Есть причины в характере личности: Бродский – пижон, и это знали все, кто общался с ним, он не только был не таким как все, но и лелеял в себе это – свою особость, которая часто оборачивалась снобизмом.
Есть причины биографические: то, что он окончил всего восемь классов, оставило свой след – теперь, по Чехову, «они ученость свою показать хочуть» и показывают: десятки примеров дилетантизма читатель без труда найдет и сам.
Есть причина, если так можно сказать, физиологическая: с годами человек утрачивает эмоцию.
Есть причина психологическая: прежний массив, который питает поэта, писателя, кончается, выписан, а новый еще не накоплен, и тогда остается либо молчать, либо изощряться – писать всухую, на одном мастерстве.
Но есть еще одно: боюсь, что с какого-то момента «рыжий» стал делать себе биографию» сознательно. Последнее требует пояснения.
Маленькое лирическое отступление. Когда-то я был знаком с одной диссидентской парой, давно уже известной «на Западе», потому обойдусь без фамилий. Она была ярой антисоветчицей. Он, из весьма благополучного семейства, антисоветчиком не был, но активно участвовал. Так вот, однажды в разговоре он сказал: «Да мне наплевать на все, что тут, — я просто хочу на Запад. Любой ценой». Цену, и дорогую, заплатила она. Те, первые, от Солженицына до Алика Гинзбурга и Наташи Горбаневской были революционерами по эмоции, безрассудными – тогда им «не светило» ничего, кроме психушки, тюрьмы, концлагеря, это потом появился выход – высылка, и тогда к безрассудности прибавилась рассудительность.
Боюсь, что такая рассудительность появилась (не была изначально, а именно появилась) у Бродского. Так это или нет, трудно сказать. Но, мне кажется, что интеллектуализация его стихов связана именно с ориентацией на Запад, на западного читателя, на западную литературу. Ну, скажите, ради бога, кому на Западе нужны «такси с больными седоками» и кто на Западе может понять это (боюсь, в переводе это такси превратилось бы в скорую помощь или санитарный фургон)? И кому на Западе нужен этот вселенский плач человека с содранной кожей – суховатый Запад, вообще, не склонен к нашей, российской, открытости чувств – не та ментальность. Зато он весьма понимает, принимает и даже приветствует что-нибудь вроде:
Всякая зоркость суть
Знак сиротства вещей,
Не получивших грудь,
или:
Теперь представим себе абсолютную пустоту.
Место без времени. Собственно воздух. В ту
и в другую, и в третью сторону. Просто Мекка
воздуха. Кислород, водород. И в нем
мелко подергивается день за днем
одинокое веко.
Это – записки натуралиста. За-
писки натуралиста. Капающая слеза
падает в вакууме без всякого ускоренья,
Король умер! «И умер он — и в люди вышел», как писал Александр Межиров, о котором наш лауреат со снобистским высокомерием и нескрываемым торжеством победителя: «Или какого-нибудь там Межирова — сопли, не лезущие ни в какие ворота». Да здравствует король!
Два Бродских. Один – вопль по поводу несовершенства мира. Другой – «депо метафор», зарифмованные «части речи», бесконечно длинные речевые потоки, словесные упражнения. Все это, как принято сейчас в политической терминологии, «в пакете» и было увенчано Нобелевской премией.
Два Бродских. Один, ориетированный на временное, на время, вечный, другой, с очевидностью уже ориентировавшийся на вечность, временный.
Что останется? Кто останется?
Останется первый. Останется вопль по поводу несовершенства мира. Этот плач будет востребован пока мир будет несовершенен, то есть до конца его (который, может быть, не за горами).
Что останется от второго? «Частицы речи» в рифмах, бесструктурность, использование средств в отсутствии цели, стилистический анархизм, «рыба» стиха, фаршированная случайными, не имеющими смысла подробностями – все, что разрушает целостность и облегчает стихописание графоману. Это они получат и используют в полной мере легитимное право зарифмовывать частицы «не», «а», «ибо», это они наследуют мутный поток и станут рифмовать что угодно и как угодно.
***
На этом я, было, поставил точку в своем «Комментарии», когда, зайдя в интернет, случайно обнаружил неожиданных претендентов на наследство поэта – литературоведов Юрия Лотмана и Михаила Лотмана, написавших исследование поэтики Бродского в духе самого поэта. Это исследование, вполне серьезное и именуемое вполне серьезно «Между вещью и пустотой» (думаю, профессора, заслуженный и незаслуженный, не расслышали двусмысленности названия, в соотнесении с поэтом звучащим оценочно, чего никак не позволяет себе научная объективность), я и решил (естественно, сильно сократив – не переписывать же статью целиком) использовать вместо эпитафии.
Вместо эпитафии
Юрий Лотман, Михаил Лотман
Между вещью и пустотой
(Из наблюдений над поэтикой сборника Иосифа Бродского «Урания»)
2. Вещь у Бродского находится в конфликте с пространством, особенно
остром в Урании. Раньше вещь могла пониматься как часть пространства:
Вещь есть пространство, вне
коего вещи нет.
(<Натюрморт>,1971)
Сформулированный ранее закон взаимодействия пространства и вещи:
.Новейший
Архимед
прибавить мог бы к старому закону,
что тело, помещённое в пространство,
пространством вытесняется, (<Открытка из города К.>,1967)
теперь подлежит переформулировке:
Вещь, помещённой будучи, как в Аш два-О, в пространство <…>
пространство жаждет вытеснить… (<Посвящается стулу>, II, ),
то есть в конфликте пространства и вещи вещь становится (или жаждет
стать) активной стороной: пространство стремится вещь поглотить, вещь —
его вытеснить. Вещь, по Бродскому, — аристотелевская энтелехия: актуализированная
форма плюс материя:
Стул состоит из чувства пустоты
плюс крашеной материи…(VI)
При этом граница вещи (например, ее окраска) обладает двойственной природой
— будучи материальной, она скрывает в себе чистую форму:
Окраска
вещи на самом деле маска
бесконечности, жадной к деталям.
(<Эклога 5-я: летняя>, II, 1981)
Материя, из которой состоят вещи, конечна и временна; форма вещи —
бесконечна и абсолютна; ср. заключительную формулировку стихотворения <Посвящается стулу>:
…материя конечна. Но не вещь.
(Смысл этого утверждения прямо противоположен мандельштамовскому предположению:
Быть может, прежде губ уже родился шепот,
И в бездревесности кружилися листы…)
Из примата формы над материей следует, в частности, что основным признаком
вещи становятся ее границы; реальность вещи — это дыра, которую она после
себя оставляет в пространстве. Поэтому переход от материальной вещи к чистым
структурам, потенциально могущим заполнить пустоту пространства, платоновское
восхождение к абстрактной форме, к идее, есть не ослабление, а усиление
реальности, не обеднение, а обогащение:
Чем незримей вещь, тем верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она — везде.
(<Римские элегии>, XII)
2.1. Именно причастность оформленным, потенциальным структурам
и придает смысл сущему. Однако, несмотря на то, что натурфилософия поэзии
Бродского обнаруживает платоническую основу, по крайней мере в двух существенных
моментах она прямо противонаправлена Платону. Первый из них связан с трактовкой
категорий <порядок/беспорядок> (<Космос/Хаос>); второй == категорий
<общее/частное>.
В противоположность Платону, сущность бытия проступает не в упорядоченности,
а в беспорядке, не в закономерности, а в случайности. Именно беспорядок
достоин того, чтобы быть запечатленным в памяти («Помнишь свалку
вещей…»); именно в бессмысленности, бездумности, эфемерности проступают
черты бесконечности, вечности, абсолюта:
смущать календари и числа
присутствием, лишенным смысла,
доказывая посторонним,
что жизнь == синоним
небытия и нарушенья правил.
(«Строфы», XVI, )
Бессмертно то, что потеряно; небытие («ничто») == абсолютно.
С другой стороны, дематериализация вещи, трансформация ее в абстрактную
структуру, связана не с восхождением к общему, а с усилением особенного,
частного, индивидуального:
В этом и есть, видать,
роль материи во
времени — передать
все во власть ничего,
чтоб заселить вертоград голубой мечты,
разменявши ничто
на собственные черты.
<…>
Так говорят <лишь ты>,
заглядывая в лицо.
(«Сидя в тени», XXII-XXIII, июнь, 1983)
Только полностью перейдя «во власть ничего», вещь приобретает свою подлинную индивидуальность, становится личностью. В этом контексте следует воспринимать и тот пафос случайности и частности, который пронизывает нобелевскую лекцию Бродского; ср., например, две ее первые фразы: Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего, для человека, в предпочтении этом зашедшем довольно далеко — и в частности от родины, ибо лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властелином в деспотии, оказаться внезапно на этой трибуне == большая неловкость и испытание.
Ощущение это усугубляется не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до меня, сколько памятью о тех, кого эта часть миновала, кто не смог обратиться, что называется, «урби эт орби» с этой трибуны и чье общее молчание как бы ищет и не находит себе в вас выхода. (курсив наш. == М.Л., Ю. Л.).
Здесь четко прослеживается одна из философем Бродского: наиболее реально не происходящее, даже не происшедшее, а то, что так и не произошло.
2.2. По сравнению с пространством, время в поэзии Бродского играет в достаточной мере подчиненную роль; время связано с определенными про странственными характеристиками, в частности оно есть следствие перехода границы бытия:
Время создано смертью.
(«Конец прекрасой эпохи», 1969)
Что не знал Эвклид, что, сойдя на конус,
вещь обретает не ноль, но Хронос.
(«Я всегда твердил, что судьба == игра…», 1971
….И далее в том же роде:
5.1. В стихотворении «На выставке Карла Вейлинка»
воссоздается картина, в которой степень абстрактности изображенного позволяет
воспринимать его как предельную обобщенность самых различных жизненных
реалий, одновременно устанавливая структурное тождество разнообразных эмпирических
объектов. Каждая строфа начинается новой, но одинаково возможной интерпретацией
«реального содержания» картины:
Почти пейзаж…
Возможно, это — будущее…
<…>
Возможно также — прошлое…
<…>
Бесспорно — перспектива. Календарь.
<…>
Возможно — натюрморт. Издалека
все, в рамку заключенное, частично
мертво и неподвижно. Облака.
Река. Над ней кружащаяся птичка.
<…>
Возможно — зебра моря или тигр.
<…>
Возможно — декорация. Дают
«Причины Нечувствительность к Разлуке
со Следствием»…
<…>
Бесспорно, что == портрет, но без прикрас…
И вот весь этот набор возможностей, сконцентрированных в одном
тексте, одновременно и предельно абстрактном до полной удаленности из него
всех реалий и парадоксально предельно сконцентрированном до вместимости
в него всех деталей, и есть «я» поэта:
Что, в сущности, и есть автопортрет.
Шаг в сторону от собственного тела,
повернутый к вам в профиль табурет,
вид издали на жизнь, что пролетела.
Вот это и зовется мастерство.
Итак, автопортрет:
способность == не страшиться процедуры
небытие == как формы своего
отсутствия, списав его с натуры.
(«На выставке Карла Вейлинка», 1984)
Отождествив себя с вытекаемой вещью, Бродский наделяет «дыру
в пустоте» конкретностью живой личности и == более того == объявляет её
своим автопортретом:
Теперь представим себе абсолютную пустоту.
Место без времени. Собственно воздух. В ту.
и другую, и в третью сторону. Просто Мекка
воздуха. Кислород, водород. И в нем
мелко подергивается день за днем
одинокое веко.
(«Квинтет», V )
1975г.
Лучшей пародии на стихи Бродского и, одновременно, на литературоведение не напишешь. Незавидная участь – еще при жизни стать пищей литературоведческих червей, привлеченных запахом разложения поэзии – интеллектуализмом. Бедный Иосиф!
Похожие:
УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы...
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ Какое время на дворе, таков мессия. Андрей Вознесенский В промежутке... [...]
Стихотворения / 1970-1979Подарили человеку подарок –
Расписную такую матрешку.
Простовата матрешка немножко,
И узор пожалуй что ярок.
Ну, дареному-то в зубы не смотрят,
Не в игре играть против правил.
Окрестил ее хозяин Мотрей.
На комод ее хозяин поставил.
Тихо медленные годы проходят,
Над хозяином плывут и над куклою.
И стоит себе Мотря на комоде.
С ребятишками внутри.
Круууглая…
4.05.71
Похожие:
ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла...
БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,...
ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный...
ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею.
Звякает цепь. Уключины скрипят вдалеке…
По голому острову ползали маленькие змеи.
Маленькие змеи на желтом-желтом песке.
Быстрые такие, юркие, они такое выделывали,
А сверху на них, на маленьких, такое солнце лилось!
Мы были одни на этом острове:
я,
они
и эта женщина,
почти девочка,
С клубком рыжих волос.
Они были такие маленькие, а она такая большая,
Она была такая взрослая, что могла б заменить им мать…
– Слушай, – сказала она, – если мы тебе мешаем,
Мы отползем подальше, чтобы не мешать.
Она была уже взрослая, а они так быстро взрослели.
И вздувались в бурые петли. И всё ползали по ней, ползали…
……………………………………………………………………………………………
Я не выдержал и закричал: – Неужели ты не видишь?! Неужели…
Но она ничего не замечала.
А потом было поздно.
19.01.1978
Похожие:
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ВОЗВРАЩЕНИЕ Постой, мальчишка! Чего ты маешься? И мне как будто не...
СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в...
ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... [...]
Стихотворения / 1960-1969И было утро
И человек взглянул на часы.
И увидел, что уже пять.
А она смотрела в потолок, на тени оконных рам.
И тогда человек сказал,
так, просто чтобы сказать:
– Знаешь, наверно, там
холодно по утрам.
И женщина сказала: «Нет».
И он знал, о чем она.
Потому что было уже пять
и брезжил в окне рассвет.
И он прислушался к тишине.
И услышал, что тишина
Дрожит, как тень на потолке.
И она повторила: «Нет!»…
И было утро. И вставал
День, перемешанный с тьмой…
Шел от Христова Рождества
Год тридцать седьмой.
03.12.62
Женщина
И человек взглянул на часы.
И увидел, что уже пять.
И тогда он подумал, что еще далеко.
Не очень, но далеко.
И подумал, что женщина сможет понять.
Что она должна понять.
И еще:
что это ей понять
будет нелегко.
А она спала с открытым ртом
(Только дети так могут спать)
И знала все, что будет потом,
И что уже пять.
И знала, что время еще есть –
Не час, не два – век.
И знала, что он уже не здесь,
Этот ее человек,
Что он постарается не шуршать,
Что у него «Дела»…
Просто ей стало трудно дышать –
Женщина поняла.
29.12.62
До рассвета
И человек взглянул на часы.
И увидел, что уже пять.
И только тогда человек ощутил,
что ночь уже прошла.
Но было холодно и темно.
И рассвет не спешил вставать.
Человек шевельнул онемевшей рукой
и протяжно сказал: «Дела…».
И повторил протяжно: «Дела…».
И сам не знал, зачем.
Потому что в сущности у него
не было дел.
А что-то тяжелое и чужое
лежало на плече.
Но об этом он сейчас
думать не хотел.
Думать хотелось о другом.
А о чем, он и сам не знал.
Потому что ночь.
А пути людей по ночам неясны.
И человек вздохнул глубоко
и нырнул в глубину сна…
И до рассвета снились ему
хорошие сны.
15.02.1963
Ответ
…А потом он думал, что он сказал.
И никак не мог вспомнить, что он сказал.
А тот, напротив, щурил близорукие глаза,
Воспаленные и какие-то очень беспомощные глаза.
И это было – какой-то бред:
Этот резкий свет
и эти глаза.
И тот знал, сказал он уже или нет.
Но спросить его…
просто было нельзя.
А потом его вывели в коридор.
И тот только коротко глянул вслед.
И беспокойно было в глазах,
в беспомощных, близоруких глазах.
И тогда он понял, что это конец.
И тогда он понял, что это – ответ.
И улыбнулся, что это – ответ:
значит, он ничего не сказал.
25.12. 63
За дверью
И человек взглянул на часы.
И увидел, что уже пять.
И вслушался:
там, за дверью, размеренные шаги.
Человек поднял телефонную трубку
и спокойно сказал: «Начать».
И трубка медленно, как всегда,
легла на рычаги.
И тек за окном холодный рассвет.
И был он совсем один.
Один, как ночь.
И как рассвет,
что сам по себе течет.
И только за дверью кто-то ходил,
взад и вперед ходил.
Но был он не в счет.
Как ночь и рассвет.
Как сам он был не в счет.й
И так, один, он смотрел в пустоту,
над скопищем всех тревог.
А потом он устал.
И закрыл глаза.
И тот его не будил.
И тот не мог заглянуть в глаза.
И понять их тоже не мог.
Он мог ходить взад и вперед.
И он ходил и ходил.
09.01.64
Собачник
И человек взглянул на часы.
И увидел, что уже пять…
Но прежде, чем поднялся он,
поднялся старый пес.
И человек сказал псу:
-Ложись-ка, дружище, спать.
И ощутил на небритой щеке
холодный, мокрый нос.
И человек постоял и ушел
в сырую, скользкую рань.
А потом он трясся на холодных козлах
и курил мокрый табак.
А потом он думал, что дело – дрянь,
что дело – совсем дрянь,
Что дело – до невозможности дрянь.
И что в городе нет собак.
А потом, когда он чертовски устал
и стал от сырости пьян
И когда он приехал почти пустым
и встал пустым у стола,
Начальник сказал, что он слишком стар
и что план есть план.
И, уже не глядя ему в глаза,
протяжно сказал: «Дела…».
А он еще стоял у стола
и сам знал, что «дела».
Но он еще стоял у стола,
а тот не смотрел на него.
Он подумал, что должен уже уйти.
И не мог отойти от стола.
И тогда он сказал эти слова:
– Запиши еще одного.
14.01.64
Молчание
Так она и стояла.
Затерянная.
В сером плаще.
А он уже не помнил,
что у нее есть плащ
и что на свете бывает дождь.
И он чуть не задохнулся от всех этих глупых вещей.
Или от того, что слишком много курил в эту ночь.
А потом их кто-то толкал.
Локтями.
Чемоданами.
Спинами.
И он рассказывал.
О раскаленных камнях.
О ящерицах.
О том, как погибал Чалый.
А она смотрела на него
глазами, не улыбающимися
и какими-то очень длинными.
Какими-то очень спокойными.
И при этом молчала.
И от этого он все говорил и говорил.
И все совсем не о том.
И вспоминал другое:
– Постарайся. Будет скверно, если и ты не придешь.
И еще он вспоминал женщину с узким, как у ящерицы, ртом,
Которой он рассказывал о ней,
когда забыл, что на свете бывает дождь.
И снова:
про белые камни,
про песок, заносящий погребенных,
про рыжую морду в пене, плачущую ему…
«Почему я ему рассказываю,
как по ночам у соседей плакал ребенок,
И почему он все время молчит?
Почему?».
09.02.64
Похожие:
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились...
БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,...
ДВЕ МЕДУЗЫ Две медузы повисли на ржавых якорных лапах. Палуба пахла сандалом,...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... [...]
Стихотворения / 1970-1979В 1941 году в Звенигородке немцы убили моего деда,
заставив его перед этим вырыть себе могилу.
Обедали. После обеда
Ремни затянули. Встали.
Пошли закопали деда.
Наверно, за то, что старый.
А дед мой… Маленький был он,
Чуть повыше меня…
Копал он себе могилу
До конца своего дня.
Копал, как всегда работал, –
Пот не стирая с лица …
А выросла с того пота
Ямка для деревца.
Стал он в ту яму спокойно,
Черный кубик зажав в горсти,
И в землю ушел.
Как корни
Уходят –
чтоб прорасти …
…Затерялась его могила –
Столько прошло лет …
Но это же было! Было!
Господи, это же было!
Господи, дай мне силы
Остаться в этой земле,
Как стоят на краю дороги
Ряды опустелых хат …
…Как болят мои ноги!
Как ноги мне болят!
12.07.72
Похожие:
БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,...
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие...
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Я увидел нищего.
И пошел вслед.
Я не знаю, почему я это сделал.
В кармане у меня было несколько монет.
А палка его оставляла
черные пятаки на белом.
Так мы шли.
И шел снег.
Снег залеплял очки,
превращал прохожих в тени.
Я подумал, что так бывает только во сне.
И мысль эта почему-то привела меня в смятенье.
У него была удивительно сильная спина –
Под рваным ватником вздувались и опадали бугры.
Они шевелились.
И это тоже было из сна,
Так, что мне захотелось проснуться и выйти из игры.
И я сделал усилье –
и остановился,
и повернулся к нему спиной.
И пошел.
Ощущая натяжение мышц всем телом …
А потом я оглянулся.
Нищий шел за мной.
По черным пятакам на белом.
8.09.72
Похожие:
БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,...
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали....
СНЕГ Когда на землю падал снег, Являлось ощущенье боли. Какими-то тенями,...
У РАЗВИЛКИ Куда нам деться с болями своими? Куда нам деться?! …И... [...]
ПублицистикаНи дать, ни взять
Все дело в глаголах. В действии.
“Наша задача — взять власть в свои руки”. Так говорилось вначале.
Взять — это значит, приложить усилие. Или насилие.
“Взять землю у помещика — такова суть дела”.
Взяли…
И создали общество распределения.
И сменили… глагол — глагол “взять” для новой власти, впрочем, как и для любой власти, стал неудобным.
Тем более, у кого брать? У рабочих и крестьян? У себя же? У власти? Приложить к ней усилие? Или насилие?
В общем, с глаголом “взять” получалась форменная чепуха — глагол перестал идти в ногу со временем.
И стали, вместо него, внедрять другой: “давать”.
Давать стали все, что осталось от того, что взяли: соленую воблу по карточкам, меховые шапки, квартиры, которые раньше, припеваючи, занимали буржуазия и дворяне, какие-то — самые разнообразные — талоны, какие-то — самые разнообразные – места — в общем, все.
В мозгах произошло некоторое смещение : с одной стороны, не отвыкли брать, с другой же, начали привыкать, что дают.
И стала происходить с этим путаница в народе. Перекоп, например, брали сами, но кричали: ”Даешь Перекоп!”. А кто его должен был давать? Непонятно. Но поскольку лозунг шел сверху, а сверху давали, то и кричали так: ”Даешь!”.
На лингвистический этот парадокс никто тогда, конечно, внимания не обратил — не до лингвистики было, поважнее были дела.
А стоило обратить. Потому что было в парадоксе этом что-то от знамения времени. Нового времени.
И глагол “дать” стал распространяться прямо-таки без всякого удержу.
Давали Магнитку и Турксиб. Стали давать масло к хлебу.
Глаголом “дать” все больше и больше насыщался внутриполитический лексикон. И он даже уже стал выпадать в осадок.
И это естественно. Потому что выросли уже поколения, которые не брали — не участвовали, значит, во взятии. Которым давали.
Все реже потому вспоминали в разных там газетах и вообще в печатной продукции, что власть в свои руки взяли, что землю взяли – много чего взяли. Все чаще стали писать: ”Советская власть дала крестьянину землю”, ”дала право на труд”, ”дала право на отдых”, ”дала женщине равные права с мужчиной” — практически все дала.
Все дело в глаголе. Глагол внедрял ощущение зависимости. Что и нужно было власти.
А давать не прекращали. Правда, давали все в очередях. Так что вместе с глаголом “взять” поистерлись и почти совсем вышли из употребления глаголы “покупать” и “продавать”. Просто смешно стало говорить: ”Продают муку”. Дают — это другое дело, это понятно.
Внедряясь в голову простого, не совсем простого и совсем не простого человека, например, писателя или композитора, глагол “давать” был призван порождать в ней чувство неизбывной благодарности и неоплатного долга.
И благодарность росла. Ибо с каждым годом давали все больше — рука дающая не оскудевала. Из власти сыпалось, как из рога изобилия: давали путевки, давали ордена (раз-давать стали позже), характеристики, направления в институт, давали среднее и даже высшее образование, соль, муку, сахар, масло и мясо. Дали Сталинскую конституцию.
На фоне вчерашнего голода, голода, ставшего с 1917 года хроническим, все это представлялось полным изобилием. Дали-таки обещанное!
И народ смотрел в руки власти преданно, благодарно и с надеждой: что еще дадут?
Правда, при этом во все больших масштабах кого-то брали, все суровее кому-то давали. Но ко всему этому быстро привыкли и перестали замечать. Тем более, что власти обещали завтра дать еще больше, а послезавтра — и вовсе чего душа пожелает.
И народ ждал — чему-чему, а ожиданию научился. В тех же самых очередях: стоишь себе, ничего не делаешь, маешься, а там, глядишь, давать начали. Теперь не зевай только.
Долго и успешно воспитывала своих питомцев советская власть, создавая по Павлову условный рефлекс — чтобы в руку смотрел и к кормушке бежал. По звонку. Поощрение, наказание, а в результате — послушание. Такая система — пенитенциарная. Такое общество — распределения. Такие родители: Родина — мать, Сталин — отец.
И вырастили. Иждивенца. Он и в руку смотрел и к кормушке бежал – к окошечку кассы.
И пришли новые времена. Кормилица истощилась — грудь иссохла — шутка ли,70 лет.
И отняли многочисленных детей ее от груди ее.
И стало им голодно и сиро.
И пришла им пора становиться взрослыми и самим добывать себе пропитание.
А они не приучены — все на мать смотрят, все к груди тянутся: ”Мамка, титьки!”, все чуда ждут — авось молоко появится.
А им: ”Нет социализма! Нет кормушки! Нет распределения! И производства тоже нет! Ничего нет!”.
Ничего? Дудки. Главное-то осталось — микроб. Он-то самый живучий. На нем и государство выросло. И все мы. На этом самом — на ожидании чуда. Нельзя в одной, отдельно взятой? А вот и можно! Нельзя сразу из недоразвитого капитализма вперемешку с феодализмом в коммунизм? А мы верим. На полках пусто, а мы — “еще нынешнее поколение будет жить” — “раз — и в дамки”, как говаривал Ноздрев.
Чуда, — кричим, -чуда! И чтобы без напряга — “по щучьему велению, по-моему хотению”. Как в сказке.
И тогда приходит наперсточник с двумя колпачками и шариком. И супервайзер с гербалайфом. И целитель — экстрасенс, который раковую опухоль рукой снимет.
И в газете появляется объявление: ”Как выучить иностранный язык за два месяца практически без усилий”.
И институты становятся академиями.
И кандидат наук переводится на английский и становится доктором. Без усилий — без диссертации и дополнительных затрат мозгового вещества.
В обществе без надежды, в атмосфере ожидания чуда наперсточники растут, как грибы. Что там старый кустарь — одиночка! Вот уже ученый совет наперсточников решает вопрос: придумать такой факультет, чтобы студенты неслись безотказно, как куры в инкубаторе. Какие будут предложения? Врачи, учителя, инженеры — на это уже не идут: этих и так хоть пруд пруди, да и зарплаты не платят. Кто ж пойдет? Нужно что-то новенькое.
-Журналистики!
-Неплохо.
-Маркетинга и менеджмента!
-Очень хорошо.
-Народных целителей со стажировкой в Индии!
-Прекрасно!
-А вот, скажем, парламентских деятелей с последующим устройством на работу?
-Чудесно!
И растут не по дням, а по часам престижные факультеты – колпачки, под которыми околпачивают студентов. На факультете журналистики лекции читают вчерашние преподаватели русского языка, не написавшие в жизни ни одной заметки. Мо-жет, они теоретики — диссертации защитили по журналистике? Нет диссертаций. А если и есть, то только не по журналистике. Лекторы факультета маркетинга и менеджмента только вчера узнали слова эти. И то по телевизору. А что делать — иначе зарплату где взять?
Так три причины: историческая — то, что система распределения 70 лет выращивала из нас иждивенцев, бегущих к кормушке; психологическая — стремление получить все “практически без усилий” и социальная — то, что государство перестало нас кормить и загнало в угол, порождают ожидание чуда, ибо надежда на чудо появляется тогда, когда больше надеяться не на что.
И тогда приходит наперсточник и сбывает нам по сходной цене чудо, которого мы ожидаем.
И становятся вчерашние железнобетонщики народными целителями.
И уже не различишь, где железобетонщик, где народный целитель-экстрасенс, а где…правительство вкупе с парламентариями, который год питающее нас надеждой, что вот-вот наступит благоденствие на основе всеобщего падения производства. А всего-то и нужно — два колпачка и шарик с инвестициями и стажировкой на Богамах.
И растет, поднимаясь над нами, гигантская пирамида наперсточников — памятник безнадежности и неизбывной надежде на чудо.
КОРОТКО И ЯСНО
***
Магазин закрыт. На нем табличка с надписью “перестройка”.
И люди идут в другой. Через два квартала.
В нем тоже ничего нет.
***
Уже перестроили черный хлеб: стоил 14 копеек, теперь — 22.
Колбасы все еще нет. Перестраивают. В коопторг.
***
“Больше динамизма!” — таков новый лозунг.
Цены демонстрируют торжество динамизма.
Лестницу заменили эскалатором — то же самое, но больше динамизма.
***
Расцветает демократия: возникло Всесоюзное общество ветеранов, общество женщин, еще несколько других обществ.
Человек из общества. Иди знай, из какого.
***
То частник выступал под видом государства. Теперь — государство под видом частника.
***
Экспериментально в отдельных районах, вместо одного, баллотируется два кандидата куда-то.
Хотели послать куда-то обоих. Нельзя. Нужно одного.
Тогда послали куда-то второго.
***
Абуладзе: ”Покаяние”. Иззопов язык.
***
ЦК комсомола бежит за молодежью. Никак не догонит — одышка, ожирение — возраст.
Молодежь пытается догнать ЦК комсомола. Напрасно — те все на машинах.
Так и бегают друг за другом.
***
Реабилитировали Наполеона. Посмертно. Оказалось, что Ватерлоо не было. Вернее, было, но победили не те. А главное: Елена оказалась не святой. Какой ужас!
Невыдуманные истории
Золото партии
Есть история с большой буквы. Ее пишут. А есть истории с маленькой буквы. Их рассказывают. История с большой буквы всегда обращена лицом к политике. Истории с маленькой буквы – к человеку. Даже если они касаются политики. Вот одна из таких историй.
После исторической встречи Ю.В.Андропова с ветеранами партии, на которой Генсек подчеркнул, что ветераны – это золото партии, было принято решение расформировать партийные организации пенсионеров при ЖЭКах и объединить всех коммунистов-пенсионеров в единые территориальные организации.
Первое собрание новой организации, в которую вошел и я, было назначено на вторник на 14 часов в школе N 23.
Без четверти два я пришел в школу.
Возле дверей актового зала, где должно было проходить собрание, топталось несколько стариков и старушек. Я тоже стал топтаться.
Прошло минут 20. Когда стало ясно, что что-то тут не так, кто-то из топтавшихся позвонил, и тут выяснилось, что собрание перенесли – теперь оно должно состояться в 3. Уходить уже было не с руки, и стали ждать трех.
Золото партии, цвет партии ползет, с одышкой поднимается по лестнице, шкандыбает – подтягивается.
Три часа. Вошли в актовый зал, расселись.
Четверть четвертого. Собрания нет. И нет секретаря, так что спросить, в чем дело, не у кого.
Наконец появляется женщина (как выяснилось, секретарь – в глаза ее не видел) и объявляет:
– Все пошли на Ширшова, 16. Собрание будем проводить там.
Стало ясно: по-видимому, нас засекли, и мы в соответствии с революционными традициями меняем явки – недаром же ветераны.
Ширшова, 16. Низкое помещение окнами выходит на дощатый дворовый туалет: в одно окно – «М», в другое — «Ж». Правда, запаха нет – зима.
Света тоже нет.
– Ничего, – бодро говорит секретарь, – будем пока работать без света.
В конце-концов, – думаю я, – подпольщики собирались не в лучших условиях. Все в соответствии с революционными традициями.
Сумерки. Лиц почти не видно – конспирация.
Тут выясняется, что не хватает стульев. Как самый молодой, бегу в ЖЭК, что рядом, и выпрашиваю три стула. Втаскиваю. Раздаю. Какой-то старик предлагает мне сесть с ним на один стул. Интеллигент. Отказываюсь.
В это время впереди в темноте кого-то выдвигают в президиум. Освобождается два стула. Мой старик переходит на один из них, жестом предлагая мне садиться.
Сажусь. Открывается дверь и входит бабушка с явно дореволюционным стажем. Отдаю стул ей. А сам становлюсь у дверей. Входит еще одна бабушка. Бегу и выпрашиваю стул в ЖЭКе.
За всеми этими стульями пропускаю половину собрания. А поскольку это собрание первое для новой организации, то, как выясняется, на нем присутствует представитель райкома. Молодой, напористый, он берет слово и приветствует ветеранов «от имени районной партийной организации».
– Мне, товарищи, – говорит он далее, – очень понравилась атмосфера, в которой проходит ваше собрание.
Какая атмосфера – здесь же дышать нечем! – задушенно кричит кто-то из темноты.
И сидеть не на чем, – вздыхает рядом бывшая комсомолка.
Не у вас одних так, – успокаивает представитель райкома.
Действительно, думаю я, в стране еще не хватает стульев, туговато с электричеством – в общем, есть еще временные трудности. Но, видимо, ветераны партии как-то оторвались от жизни и уже не могут понять. А ведь понимали, всю жизнь. Понимали.
– Товарищи, – говорит секретарь парторганизации, других помещений нам не обещают, так что будем обживать это. Я уже заказала портреты членов политбюро.
Я стою, прислонившись к дверному косяку, и шепчу, как клятву: здесь будем стоять насмерть. Другие тоже стоят. Насмерть.
1997
Не на того напал
Что-то с людьми нынче происходит.Недавно приятель мой, интеллигентный работающий пенсионер, всю жизнь при должностях бывший, рассказал мне такую историю.— Еду я утром на работу. Рядом – дама. Напротив – мужчина.
У мужчины, представляешь, ширинка на пуговицах сверху донизу расстегнута. А он видеть этого не может – из-за живота своего, живот у него большой.
Тут дама наклоняется ко мне и тихо так говорит:
— Скажите ему, чтоб ширинку застегнул, а то мне неудобно.
И мне, понимаешь, не очень удобно. И пока я думаю: сказать, не сказать, мужчина закрывает глаза, вроде задремал. Теперь уж совсем как-то – что ж, будить его?
Тут он открывает глаза и вдруг говорит:
— Вот понять хочу: что вы за люди повылезли, с дипломатами? Хоть ты, например?
Я сначала даже не понял, кому это он. А он на меня смотрит и еще громче:
— Что у тебя в дипломате? И вообще, кто ты такой?
Тут я уже понимаю, что это он мне. Но от неожиданности у меня аж язык во рту заклинило. А он и не дожидается – меня заклинило, а его зациклило:
— Вот я инженер. На заводе работаю. А ты кто? У меня в сумке завтрак. А у тебя в дипломате? Ну что можно везти в дипломате? Кто ты, чтобы вот так с дипломатом ездить?
Господи, ну что он ко мне привязался?! Да отвяжись ты от меня, ради бога!
И тут меня расклинило:
— Вы бы лучше, — говорю я, — чем дипломатом моим интересоваться, ширинку застегнули, а то она у вас вся нараспашку.
Ну, думаю, теперь-то он от меня, наконец, отвяжется.
А он, как ни в чем не бывало, ширинку свою на ощупь застегивает по пуговице и при этом не останавливается:
— Подумаешь, ширинка! Я вчера в командировке был. Утром приехал. Вот только сумку схватил с завтраком. А что у тебя в дипломате? Кто ты чтоб с дипломатом ездить?
И тут меня прорвало:
— Да жидо-масон я, хоть и украинец во всех коленах! Жидо-масон, понимаешь?! Карл Маркс, Троцкий, Ленин! И я!
— Да нет, — вдруг засмущался он, — я лично против евреев ничего не имею.
— Имеешь! – уже почти ору я на весь троллейбус. И откуда что взялось – я уже совершенно не соображаю, что говорю. – Это ты, — кричу, — Ленина возле обкома краской замазывал? А теперь торбинкой с завтраком прикрываешься?
А он глаза выпучил от удивления и только бормочет:
— Да не красил я Ленина. У меня и краски нет. Вот привязался!
Ну, тут как раз моя остановка. Я и сошел.
А на работе меня сотрудники уже третий день вопросом донимают:
— Что у вас в дипломате, Юрий Борисович?
Много их в том троллейбусе ехало.
***
13 марта 91 года. Троллейбус. Водитель резко тормозит. Мужчина возле кабины:
— Я вот сейчас вытащу тебя оттуда да мордой об асфальт заторможу!
Голос откуда-то сзади:
— А ты и дальше за Союз голосуй! Они тебя мордой об асфальт всю жизнь тормозили и дальше так тормозить будут.
Троллейбус ощерился голосами. Троллейбус раскололся.
Рядом со мной мужчина лет сорока. В руках, видно, только что купленная (рассматривает, обнюхивает) «Меринг и Маркс». Вслушивается. Закрывает книгу. Ко мне:
— Говорят: Брежнев. Брежнев еще ничего, жить можно было. А этот придурок откуда взялся? Союз развалил. Европу отдал.
— И Персидский залив, — поддакиваю я и начинаю протискиваться к выходу. Придурок – он придурок и есть.
Из троллейбуса – в сберкассу – платить за квартиру. В сберкассе тоже не протолкнуться. Молодая женщина с ребенком на руках. Кто-то впереди говорит:
— Женщина, идите без очереди.
Женщина, как-то виновато оглядываясь, покорно проходит вперед.
— Могла бы и постоять, — почти спокойно говорит пожилая. – Погуляла бы с ребенком.
Пенсионер, стоящий рядом, с лицом «бвшего»:
— Молодежь. Они везде лезут. Я-вот… у меня одни штаны были.
Переходит на визг:
— Да выбросить ее – и все!
Пожилая (тоже уже с повизгиванием):
— Я в горячем цеху работала. На Петровке. В баню шла – с меня текло. Голодали. И ничего.
— Ничего, — говорю я успокаивающе, — они еще тоже голодать будут.
То ли аргумент подействовал, то ли энергия вся в гудок вышла – успокоились.
Выходя, подумал, вспомнил: «Из искры возгорится пламя». И холодок по спине.
17. 03. 91. Избирательный участок. День голосования: скажите «да» Союзу!
Чтобы сказали, демонстрация изобилия (будущего) – кефир в вестибюле.
Кефир!
И ни одного человека. То есть без очереди!
Подхожу ближе. Глазам не верю.
Тут же подходит женщина.
Тоже не верит:
— Продаете?
— Только в обмен на бутылку.
Люди недальновидны – приходят голосовать без бутылок.
Организаторы дальновиднее – увезут назад и… распределят.
«Голосуйте за Союз!».
16. 12. 92. Вчера был слух: завтра будут давать мясо, по 107 (а на базаре –300).
Очередь занимали с ночи. Синие чернильные номера на ладонях уже перевалили далеко за 100. Стоят.
— Говорят, будет после обеда.
— Что значит «говорят»?
— Заведующая сказала.
В обед всех выгнали на улицу.
— Обед кончится – впустим.
Мороз.
Обед кончился полчаса назад. Стоим.
Наконец впустили. Мяса нет, но хоть тепло.
Стоим.
Мяса так и не привезли.
…И стоять будем
Пошел я в овощной магазин. На борщ купить.
Есть капуста. И картошка есть. И бурачки. Продавщицы нет. И в очереди трое стоят всего: один мужчина и две женщины. Я четвертый.
Стоим, Уж пятая появилась, шестой и седьмой пришли.
– А продавщица где? — осведомляюсь я у третьей.
– Сказали, товар принимает.
– И давно?
– Не знаю, я пришла – ее уже не было.
От нечего делать смотрю, как два плотника под руководством директора новую дверь устанавливают.
А очередь тем временем растет помаленьку. И терпение иссякает. И кто-то сзади уже обобщает про «наши порядки». И кто-то другой подхватывает, что «у нас людей ни во что…» И это все громче. Просто уже вот-вот начнется.
И тут она появляется из подсобки. И успокаивающе, как детям:
– Ну, чего расшумелись? Сейчас всех отпущу.
И всех сразу отпустило. Но только она свою тару на весы поставила, директор кричит.
– Иди дверь подсоби ставить, бо мне уже некогда. А люди подождут.
И она разводит руками и выпархивает из-за прилавка.
И тут я не выдерживаю. Я вытыкаюсь из очереди, подхожу к этому директору и говорю ему про «наши порядки» и про «»людей ни во что» – короче, пусть продавщица идет и отпускает, а дверь подождет.
И вдруг от очереди отделяется второй, с орденскими колодками, и строго так говорит:
– Не мешайте людям работать, только время затягиваете.
И вся очередь сразу начинает волноваться и шуметь, что вот «трудно ему постоять», что «пришел здесь права качать, ты дома качай», что «все стоят, как люди, а он… Барин выискался – ему больше всех надо!»
А и правда, что мне, больше всех нужно? Плюнул я на свой борщ и пошел из магазина.
До сих пор понять не могу, чего это они так. Одно только и ясно: на том стоим.
19 июня 1997 ШКОЛА ВЫЖИВАНИЯ КАК ПРОЖИТЬ НА СТИПЕНДИЮ
Начните с психотерапии. Вам не по карману мясо? Станьте убежденным вегетарианцем. Как Лев Толстой. Оказаться в компании с графом не только полезно, но и приятно. И поможет избавиться от комплекса неполноценности.
Что до молочных продуктов, представьте себе, что все это – от коров, кормленых травой после Чернобыля, – и ваше желание как рукой снимет.
Просыпаясь, думайте о том, что сахар – это белая смерть, а прочие сладости ведут к диабету и ожирению, и благодарите власти за ограничение своего рациона.
Как видите, благодаря психотерапии необходимая вам «корзина» сильно уменьшилась, а количество дней, которые вы можете прожить на свою стипендию (а то и зарплату), увеличилось.
Если вы все равно не можете дотянуть до конца месяца, рекомендую вам новую систему питания. Нет, не по Шелтону и Брэггу -модные на Западе системы, рекомендующие на завтрак два банана, вам не подходят.
Я предлагаю совершенно кондовую, приспособленную к местным условиям и проверенную на себе систему – первобытную. Как известно, первобытные люди, как животные, питались по сезону. А поскольку мы по уровню жизни приближаемся к первобытному состоянию, питайтесь по сезону – сезонная пища намного дешевле. Ни в коем случае не ешьте фруктов зимой или первых овощей летом – в это время их тяжело переваривает ваш кошелек.
Летом – нажимайте на помидоры Но не сразу. Даже в светлом коммунистическом вчера я не ел помидоров по рублю. Выжидал и тогда, когда цена их опускалась до 50 копеек и выходил на охоту только к тому времени, когда она доходила до 30. И покупал за 15.
Вы скажете: как за 15 и при чем тут охота? При том и охота, что за 15. Приходя на рынок, я перехожу на режим поиска. Я отворачиваюсь от крупных и обхожу помидоры средней величины, не моргнув глазом, прохожу мимо бабок и молодиц, перед которыми помидоры возвышаются горой. Но вот взгляд мой цепляется за бабку, которая уже завершает базарный день. И тут я пикирую, как коршун на добычу.
– Почем?
– Тридцять.
– А такие? – показываю на помидор, только цветом отличающийся от винограда.
– По двадцять. – А если выберете и я все заберу?
– Ну, то по п’ятнадцять.
И все довольны: бабка – потому, что на такие никто и не смотрит, привыкнув, что крупное лучше мелкого и не вдумываясь в то, что это относится ко всему, что дает отходы в виде корки, кожуры и прочего, а помидоры – продукт безотходный, я – понятно: ешь на здоровье сколько влезет три раза в день – с луком и постным маслом, с хлебом и…
Не знаю, как вы, а я люблю сало. Но с салом есть тонкости. В прямом смысле: ищи свежее и самое тонкое, на которое покупатель, как и на твои помидоры, и смотреть не хочет, – его за полцены отдадут. Вы скажете: так оно ж не помидоры – шкура отходит Это правда. Но проверил и без шкуры дешевле.
Теперь хочешь – соли, а хочешь, как я, – перетопи его с лучком – первосортный продукт получается – белый, вкусный, ароматный. Мажь на хлеб и…
Изредка можно устраивать бесплатный молочный завтрак. Идете на рынок в молочный ряд и пробуете творог и сметану. А молочный ряд длинный…
17 июля 1997
Похожие:
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился...
О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который...
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что... [...]
Стихотворения / 1950-1959У ночи своя походка.
У человека – своя.
Человек останавливается.
Ночь продолжает идти.
Папироса зажата в зубах.
Огонь облизал края.
Человек улыбнулся невесело:
– Постойте. Нам по пути.
Ночь вздрагивает – сыро,
жмется к комочку света.
(Господи, что ему – тени,
узкой и длинной, как жгут?)
– Мадам, вы очаровательны.
Но, сожалею об этом,
Мне хочется поболтать.
И меня нигде не ждут.
Двое шагают молча.
Угловато горбятся крыши.
– Вы правы, мадам, – так лучше.
И опять тишина.
Потом человек останавливается
у тумбы с пестрой афишей.
Стоит и что-то насвистывает.
Ночь уходит.
Одна.
04.1959
Похожие:
ЖЕНЕ Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только...
ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,...
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... [...]
Стихотворения / 1980-1989В. Кривулину
ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ
НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ
Пустота.
Только хвои мельканье –
Зеленой иглы, что сшивает краями
То, высокое, с этим, земным.
Тонкий шов горизонта –
намокших холстов замыканье.
Лад нестройный в болота оркестровой яме.
Хриплый вскрик коростеля, как всхлип.
А за ним
Пустота.
Пузырьки на болоте
То вздуваются, то опадают.
Так, наверно, дышал миоцен,
Выходя из бормочущей жижи.
Там, на дне, а быть может, и ниже
Варят краску для этих полотен
Оформители задников и мизансцен…
Тишина.
И восходят пары
Лишь затем, чтоб недвижность куста
Оттенить
– так задумано сдуру.
Ах ты, мой коростель,
не пора ль выходить из игры –
Оркестровая яма пуста,
Дирижер потерял партитуру.
Не аккорд, но дрожание
в тоненьком горле твоем.
Что ты можешь один, коростель?
Отдохни, ради бога…
Но зеленые иглы снуют.
Но свинцовый висит окоем.
И вздыхает болото
коровой, жующей у стога.
Похожие:
КОШКИН ДОМ (русская считалка) Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,...
ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора...
ПРЕДСМЕРТНОЕ. НАТАЛИ Бесплодие. Нелегкая пора. Пора – пустяк. А что, коли навечно...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... [...]
Стихотворения / 1980-1989А у вдовы, молодой и бедовой,
Ночью кончается месяц медовый.
К утру и выйдет. К утру – потише.
– Был, говорили?
Был, де, да вышел.
Сроду в России дело простое:
Дело простое – мужик на постое.
1.12.85
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились...
БАЛЛАДА О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ Человек, геройски раненный в живот, Впервые подумал, зачем живет. ... [...]
Стихотворения / 1980-1989Что я помню? Кривой забор.
Над забором – шелковиц ветки.
Через весь наш тишайший двор
Перекрикиваются соседки.
Что почем, узнают, и где,
Сколько сахару класть в клубнику …
И в заботе этой великой
Сходит медленный летний день.
1988
Похожие:
ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как...
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
ПАЦАНЫ Несчастлив, кто молится многим богам. Счастлив, кто молится одному богу…...
В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... [...]
Стихотворения / 1970-1979Двое будут в поле.
Один возьмется,
а другой оставится.
Евангелие
Скорбно, о Господи! Скорбно и сиро до воя,
До на высоких тонах уходящего к небу хриплого лая собачьего.
Как-то случайно – под старость и в немощи сделали младшего.
Двое их стало в поле немерянном, двое.
Тихий младенец пришел с уходящим лицом.
(– Ладно, родить. А уж брать-то, на что он вам сдался?).
Так он и прожил всю жизнь на земле нежильцом.
Тот отходил. А он, нежилец, остался.
А как тот умирал, все кого-то искал.
Все на дверь глядел, тяжело дыша.
Но стояла, как в раме, у косяка
Давно неживая его душа.
Ах, наверное зря мастерил он высокий порог,
На широкие окна навешивал крепкие ставни.
Так – с глазами к двери – под утро прибрал его Бог,
Видящий тайное и воздающий явно.
Ну, а тот, нежилец, все картинки писал,
Все картинки писал да бессмертья искал.
Не для славы – она только морок и дым,
А чтоб так и не встретиться с братом своим.
10.07.78
Похожие:
НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе....
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили...
СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... [...]
Стихотворения / 1970-1979Вначале появилась пыль.
Ей не помешали ни замок, ни наглухо закрытые окна.
Она лежала на вещах тонкой серой пленкой.
Пока ее было мало.
Потом,
когда ее стало больше,
она свалялась в похожие на шерсть волокна,
Как будто комната заново творила кошку,
которая в той толчее куда-то пропала.
Потом с люстры сползла ниточка
и стала тянуться к паркету.
Каждый раз, когда хлопала дверь в парадном,
каждый раз, когда это случалось,
Она вздрагивала и долго еще качалась
В застоявшемся воздухе без малейшего ветра.
А еще,
с тех пор, как он умер, комната стала ловить чужие звуки:
Голоса, шорохи за стеной –
дребедень, всякую малость.
Даже когда где-то внизу водопроводчик возился в открытом люке…
С каждым прожитым днем что-то в ней менялось.
И пришло время
(год прошел, или дни, или месяцы),
Когда по стене пробежал первый таракан.
Он был голенастый и очень веселый.
Он осмотрелся и, видно, решил: поместимся.
И тогда вовсю повалили рыжие новоселы.
Ни щелочки пустой, ни трещины
они в ней не оставили.
Они расползались по ней,
как из квашни расползается тесто.
Они расползались по ней,
шурша надкрыльями и скрипя суставами.
И ни для чего человеческого в ней не осталось места.
А ниточка …А ниточка
все сползала с люстры.
Все качалась ниточка,
качалась, как живая…
И все это бывает,
когда в доме долго пусто.
А потому и не было,
что так не бывает.
15.11.75
Похожие:
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне....
ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... [...]
ПублицистикаВ последнее время все более в моду входит мысль, что панацея от всех наших бед — в религии. Это проповедуют не только Солженицын и Ко. К этому все больше склоняется вчерашний убежденный атеист — интеллигент. Вместе с Вольтером он склонен полагать, что бога стоит выдумать. Богоискательство стало поветрием, таким же, как аханье перед рублевскими ликами, собирание икон, культурный отдых у монастырских стен. Но речь не об этом — не о моде и модниках, которые сегодня бегут за стариной, а завтра побегут за модерном, а то и умудряются сочетать все это разом. Не о них речь. Речь о тех, кто в поисках своих действительно обращается (или готов обратиться) к богу.
Мы лежали на берегу потока, начало которому давало озеро, перегороженное плотиной. Над нами на холме возвышался Ферапонтов монастырь с фресками Дионисия, совсем не величественный, как его старший брат Кирилловский, а даже какой-то домашний монастырь, но от этого не менее впечатляющий (а по мне — даже более). И фрески, которые я видел впервые, тоже отличались от рублевских тем, что били в них не лики, но лица, да и те, видно, мало интересовали художника. А интересовали его, наоборот, быт и объемы, телесные и осязаемые. Наверное, потому случайно обнажившийся кирпич на одной из фресок (над самым входом) не выпирал из общей картины, а казался ее естественной частью, как будто и его нарисовал Дионисий.
Слушай, — сказал мой друг — художник, — как ты думаешь, бог есть?
Для меня в этот момент не было ничего, кроме монастыря, неба шума воды, равномерного и потому покойного, запаха свежескошенного сена — уже сена, но еще травы. И еще — фресок Дионисия, стоявших перед глазами. Думать не хотелось ни о чем. Даже о боге.
— А кто его знает, — не поворачивая головы, сказал я.
— Но ты-то сам как думаешь?
Это было как муха. Если не отогнать…
— А тебе зачем это? Для интеллектуального разговора? Ну, скажу: да — что-нибудь изменится в твоем поведении? Схоластика все это, чесотка интеллектуальная, — все больше раздражался я. Но муха продолжала свое черное дело.
— А мне вот нужен бог, — как-то по-детски искренне сказал мой друг.
— Это когда ж он тебе понадобился? После монастыря, что ли? — все злился я.
— Давно, — совсем не замечая моей злости, сказал он. — Помню, маленьким еще был. Нарисовал себе в спичечной коробочке бога и все открывал ее, когда никто не видел, и смотрел. А сказать боялся или спросить — мои-то неверующими были. Оба.
От этого спичечного коробка злость моя испарилась, как не бывало ее. Теперь я повернулся к нему и даже приподнялся на локте.
— Тебе-то какой бог нужен?
— Что значит — «какой»?
— А потому что, я думаю, у каждого какой-то свой бог. В этом отношении, как, впрочем, и во многих других, древние были ближе к истине — у них было много богов. Но то были боги социальные, разбитые по ведомствам — у каждого свой департамент. А я о личных разных. Я убежден, как к любому понятию, к Богу приходят от чего-то конкретного, от какой-то конкретной необходимости. Потому для каждого у него своя ипостась, и бог одного не похож на бога другого — просто словом одним называем, а за словом — разное. Вот, например, от горя идет человек к богу. Тогда его бог – Бог — утешение, Бог — утоли моя печали. А другой смерти боится. Для него бог — Бог-жизнь потусторонняя, Бог-бессмертие. Третий всю жизнь надеется найти миллион. Для него бог — Бог — Счастливый случай, Бог — Надежда. А тебе зачем?
— Для меня, как для Толстого – Бог — Нравственносгь. Я думаю, что вера создает нравственность.
«Господи, дай же ты каждому, чего у него нет», — вспомнил я слова Окуджавы. И еще я вспомнил отца Сергия. «Так вот для чего тебе бог!» Да нет, мой друг не был безнравственным человеком. Скорее, наоборот. Именно поэтому и мучился. Ибо была у него ахиллесова пята. И этой пятой была женщина. Не какая-нибудь конкретная, а женщина вообще с ее плотью, к которой друг мой был неравнодушен. Это его корчило, заставляло мучиться, но… соблазн был слишком велик.
— Нравственность, говоришь? Как будто бог мешал кому-нибудь грешить. Верили — и убивали. Верили — и грабили. Верили — и насиловали. А потом шли в церковь и грехи свои тяжкие замаливали.
— Да, но ты ведь сам говорил, что нравственность не столько в том, чтобы не грешить, сколько в нравственном осуждении греха, в признании его грехом, виною. Говорил или нет?
— Говорил. И это правда. Но только зачем тебе для этого бог? Достаточно и совести.
— А разве тебе никогда не нужен был бог?
— Нет, никогда. Просто не находил я ему дела в себе. Понимаешь? Вот ты говоришь: нравственность. Ты, вроде бы, с богом. А я — без. Давай-ка померяемся нравственностью. А?
Прием был запрещенный — удар под дых: я-то знал, что стоит за этим его богоискательством, а он, скорее всего, и сам не понимал этого, ну, а что я слышу и вижу за этим — этого он и представить не мог. В глазах у него (или мне так показалось) даже появилось что-то вороватое и… виноватое.
— Ну, мало ли что… А, кроме того, не верю я тебе, что нет его у тебя внутри — просто, может быть, ты себе его не называешь? Где-то я читал, что евреи считали зримый образ бога — грехом. Может, что-то в этом роде?
Так думает и другой мой друг. Тот ищет бога в парапсихологии и разных индуистских учениях. Он любит меня. Он уважает меня. И потому (себе в утешение) утверждает, что согласно этим учениям поэты носят Это в себе, и они даже ближе к Этому, не разумом, но естеством своим. Потому и открывается им то, что не открывается непосвященным.
— Чепуха! — говорю я. — Я действительно не нуждаюсь в боге. А нравственность свою я выдумал сам.
— Ты уверен, что сам?
— Уверен. Потому что знаю, помню, понимаю механизм — откуда она взялась. Наверное, прав Гришка — поэты ближе к богу. Только он не понимает, что стоит за этим, а я — понимаю. Почему я — поэт? Причин много. Но одна из самых существенных-то, что я остро или обостренно воспринимаю человеческую боль вообще. Что в поэте важно? Умение сопереживать, ставить себя на чужое место и ощущать или возбуждать в себе при этом ощущение того, на чье место ты становишься. Здесь есть что-то от артистичности, но только не по Станиславскому, а искренней. А, может быть, и не всегда искренней. Но в любом случае, поэт должен если не чувствовать, то хотя бы уметь чувствовать другого (я имею в виду не только поэта, конечно, но и любого писателя, но истинного). Ведь Толстой не смог бы быть Толстым, не влезая в шкуру Каренина и Анны одновременно или попеременно. И это не игра. Рано или поздно это становится свойством твоей личности. А от этого уже один шаг к нравственности. Ведь каждый раз, ставя себя на место другого, переживая его боль, ты ощущаешь ее как свою. Именно отсюда и родился тот нравственный принцип — один, — который я понял и принял к руководству давно: не делай другому ничего, что было бы больно тебе. Но разве не он лежит в основе всей евангелической морали — всех этих «не убий», «не возлюби…»…?
А теперь скажи, зачем мне бог? Необходимость бога для нравственности — то же, что и необходимость закона. Человеческие отношения регулируются двумя вещами: совестью, то есть твоим внутренним мерилом, или, когда его нет или на него нельзя надеяться — законом. Но необходимость закона диктуется именно внутренней безнравственностью, ненадежностью: если ты сам не можешь быть себе судом, то нужен суд над тобою. Боязнь его, как представляется, будет удерживать тебя от безнравственных поступков. Да, кого-то, может, и удержит. Но в целом это иллюзия. Ибо всегда можно надеяться, что закон не увидит, что тебе удастся обойти его, что не поймаешься, а если и поймаешься, может, от кары удастся отвертеться, представив дело не совсем так, как оно было, а может, просто смилостивиться. Недаром, Господь -милостивый. Недаром, каждый раз, согрешив, каешься — на милостивость эту рассчитываешь.
Другое дело — твои, личные нравственные принципы, тобою свободно избранные, никем извне не навязанные. Им-то (себе) солгать труднее и представить дело иначе, чем было, труднее — сам ведь знаешь, как было и что было. Я вот знаю, что не предам. Не потому, что герой. Не потому, что не считаю это рациональным. А потому, что в отличие от Иуды заранее знаю — повешусь, не смогу с этим жить. Вот и вся мораль.
А Бог… Бог нужен, наверное, слабым, от слабости, от невозможности на себя, в себе опереться. Тогда-то, от этого-то и выдумываешь суд «над», потому что суд в себе — это тяжесть, которая тебе не под силу.
…Мы лежали на берегу потока и молчали. Не знаю, о чем он. Я — о нем, о жене его …и о себе — о том, чего бы я себе не простил. А над нами возвышался Ферапонтов монастырь. Но это не был Бог. Это было просто здорово!
Писано в начале семидесятых
Похожие:
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь...
СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто...
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... [...]
Стихотворения / 1960-1969Все равно – я иначе не мог.
Ночь была.
Было сыро.
И деревья облетели наголо.
А она сидела на скамейке,
сжавшись в комок.
На мокрой садовой скамейке.
В парке пустом.
И плакала.
Последние трамваи отзвенели и ушли,
Подобрав запоздавших по дороге…
А главное:
ноги у нее не доставали до земли.
До смешного тоненькие,
как у девчонки,
ноги.
А в комнате нашей,
тесной даже для двух,
Как всегда, над чертежами сидел мой друг.
И в зеленом углу висел паук,
Совсем безобидный старый паук.
Когда мы работали, он спускался к нам,
Паутину линий
окидывал наметанным глазом.
Ветер дул из щелей старого окна
И шевелил паутину
и наши волосы разом.
Потом он поднимался и сидел в углу.
Большой и хмурый.
И не переставал ткать…
В эту ночь мы оба спали на полу.
Потому что была у нас одна кровать…
А утром она ушла,
не простившись с нами.
И пока на холодном полу мы отлеживали бока,
Она смела паутину,
женщина с тоненькими, как у девчонки, ногами
И убила нашего паука.
04.1961
Похожие:
БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,...
ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова...
ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... [...]
ПрозаОчередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка стоит выделки. Овчинка… Он нисколько не волновался. Пусть волнуются другие. У кого, у кого, а у него все в порядке. Слава богу, не первый год.
Он сидел и ждал. От дыма уже першило в глазах. Кто-то рассказывал о старом подвиге. Обычные байки.
— Иду я, значит, сюда. И вдруг смотрю — он. Глазам своим не поверил: в центре города, тут тебе такси, троллейбусы, люди вокруг — до сих пор ума не приложу, как его сюда занесло. И идет аккурат прямо на меня. Как будто знает, шельма, что я ему пока безвредный. А может, и вправду знает. Хитрые они.
Стал я, братцы, глаз отвесть не могу — красивый такой, гордый — теперь такого уже не увидишь. Эх, думаю, такая невезуха — потом, когда можно будет, ищи-свищи его — что он тебя ждать будет? И зло меня взяло такое, что схватил я его голыми руками. А я, значит, ремень снял, захомутал его — и прямо сюда с собой.
Тут, конечно, очередь. Как всегда. Я как втащил его — у все шары на лоб. Я говорю: братцы, видите, дело какое, везуха какая прямо в руки подвалила. Так что, говорю, пропустите, Бога ради, терпения нету. Ну, люди ж они, а не звери — пропустили. Так я прямо с ним туда и поперся — оставить боялся. А эти тоже, как увидели его, так про все свои бумажки всякие, тесты, про всю эту трахомудию забыли — что, так, что ли, не видно? Ну, и сразу мне дали…
Он сидит, слушает в пол-уха — не надо оно ему, а сам, по привычке, что ли, всматривается. Оно, может, и глупо – здесь. Да как сказать… Это для новичка какого-нибудь, а он уж видал — перевидал всякое. Он, может, еще то время помнит, про какое все забыли. А глаз у него – дай бог всякому. Вон тот, с волосами на морде. Не брился, нарочно отращивал – обычная уловка, так многие делают. Мордоворот, конечно, нормальный, что там говорить. Только это раньше так – морда, и все. А теперь – дудки. Теперь ты в глаза смотри, в глаза. Там, небось, щетины не вырастишь. И кирпичом их не натрешь. А глаза-то у него того… Похоже, хрен тебе ее дадут. Тебе бы уже дома сидеть, а то и…
Потом он сидел, тупо уставившись в одну точку. Пока не вызвали того волосатика. Тот долго не выходил. А потом вышел, и от двери отойти не может – стоит, как пень – другому войти никак нельзя. Да отойди ты, не мешай людям! «Неправильно это, — говорит. – Я жаловаться буду». А что я говорил. Это тебе неправильно. А мне, так очень правильно. Он жаловаться будет. Права качать. Вот то-то и оно. Да ты брат, уже достиг. Ну, может, и не совсем еще достиг. Но тепленький уже – кровь в тебе туда-сюда уже разгоняется.
Ему стало мерзко и гадливо. Он поднялся, подошел к волосатику, посмотрел ему в глаза и медленно сказал: «Шел бы ты отсюда, а?». И по тому, что тот не стал хорохориться, хоть был на голову выше его и, вообще, увидел, что тот уже тоже догадался. «А здоровый!», — подумал он уже с каким-то восхищением.
Комиссия лютовала. Одному не дали только за то, что на «фрукт» он сказал — «груша» и образование у него было на один класс выше. Раньше на это не очень обращали внимание, — ну, один класс, подумаешь. Другой какое-то мудреное слово прочитал сходу. Хуже, конечно. Но чего не бывает… Может, случайно откуда-то влетело и застряло. А один, так вообще… На чем засыпался – холера его знает. А только выскочил, как ошпаренный. Глаза красные, морда красная, руки ходуном ходят. Подошел, наклонился – весь аж шипит: «Слушай, говорит, — не я буду, они сами все там такие. Все до одного.». А что, раньше так и было. Так то ж раньше… А парень этот чем-то ему нравился. Слушай, что я тебе скажу: брось ты это, выбрось из головы совсем. С такого вот все и начинается. Гляди, сколько народу сидит, а ни один так не думает. Уразумел? Это тебе не «груша». Хотел еще что-то сказать, да очередь подошла….
Все сошло нормально. И теперь он кунял в электричке – сколько там еще бродить придется – выспаться надо. Ружье с коротким тупым стволом он положил плашмя на колени. Не то, чтобы не мог поставить в угол – просто приятно было ощущать ладонью гладкое дерево приклада. Для любого охотника нет существа дороже. И нет дороже той минуты, когда сливаешься с ним.
Спалось на этот раз плохо. Почему-то не выходил из головы тот парень. И эта «груша», чтоб ее черт побрал! Он сам чуть не сказал «груша». Сказал-то «яблоко», а вот чуть не сказал. Ну, а если б и сказал? Какая разница? Что, не фрукт это? Совсем уже с ума посходили. От жиру бесятся. Равенство. На всех заборах написали. Так давай я тебя и проверять буду – грушу тебе эту тыкать или яблоко. Он так распалился, что сказал громко: «Груша» и с каким-то даже удовольствием повторил: «Груша».
В купе никого не было. Колеса стучали. Покачивался вагон. Тускло светила лампочка. Лампочка напоминала грушу.
… На остановке в купе вошел парень. Тоже, видать, охотник. Только моложе его лет на десять.
Поздоровались. Познакомились. Оказалось, в одно место едут. Парень был в модных ботинках – подошва сантиметров двадцать, а то и больше. Хорошая подошва, из мигранола – сносу ей нет. Выбросил он такие ботинки – ходить противно. А костюм, как у него, — некропластовый. Для леса, для болота – что надо.
Парень полез в рюкзак, достал бутылку и закусь, что к ней полагается. А еще два стакана из долаба. Об камень бей –не разобьешь.
— Подсаживайся, что ли, а то одному как-то тошно.
Он не заставил себя долго просить – он это понимал.
— За удачу, — сказал парень. – За нашу, за охотничью!
Пил он хорошо – свободно. Только болтал много. Молодой.
— Ты вот смотришь на меня и думаешь – салага. А я уже шестой сезон хожу. Ты вот когда начал? Нет, скажи, когда? Вот видишь. А я в семнадцать. Ты уж, старик, не обижайся, но я так скажу: обгоняем мы вас по всем статьям. Что, нет? Да ты, небось, обиделся, что ли?
Он не обиделся. Он просто сидел и слушал, как она проходит в желудке. Тепло так, нежно. А того он не слушал – ни к чему было. А тот говорил и говорил. И было, как в телевизоре с выключенным звуком: губы двигались, то откроют, то прикроют крепкие белые зубы (один кривой, правда, — вырос куда-то не туда), за ним мелькал, суетился язык, а все ни к чему.
— Ты мне лучше скажи: ты право где получал? – прервал он парня.
— В 22-м, а что?
— Значит, у вас там другое. Тогда ты мне на один вопрос ответь, только быстро: ты какой фрукт знаешь?
— Яблоко.
— Яблоко-яблоко. Ты что, других не видел?
— Видел. Только ж ты сам сказал – быстро. Ну, и первое, что в голову пришло, и сказал. А что?
— А что, а что, — он вдруг почему-то страшно обозлился. – Заладил, как сорока. А ничего! Яблоко и яблоко…
Теперь они сидели молча. Парень собрал весь свой хлам обратно в рюкзак, задвинулся в темноту, в угол и там застыл. А его, наконец, потянуло на сон. Он положил руки крест-накрест на стол, уперся в них подбородком и закрыл глаза. Так и заснул.
Когда проснулся, серело. Значит, в самую тютельку, — подумал он. – Нет, нюх еще не подводит. А этот, небось… Он поднял голову и наткнулся на настороженный взгляд охотника. – Обижается еще. Зря я его, конечно…
Поезд утишал ход. За окном стоял лес. Он легко вскинул тяжелый рюкзак и пошел, было, к выходу, но остановился и, не оглядываясь, буркнул: «Что сидишь? Пора. Он тут минуту стоит». Так, не оглядываясь, и пошел вдоль вагона и не слышал, но знал, что тот идет за ним. «Охотник, — подумал он. – Зря я его».
Когда поезд ушел, тот еще стоял сзади, за спиной. Как дичь следил – тихо. Тут уж он обернулся.
— Слушай, парень, да брось ты обижаться. Не со зла я.
Парень широко улыбнулся – рот у него был широкий, края далеко уходили.
— Да я и не обижаюсь, старик. Чего обижаться? Я вот только думал: может, вместе пойдем – я в этих местах впервой и вообще…
— А чего, я не против, — как-то поспешно сказал он. И от этой поспешности снова, как тогда, стало муторно и зло. Но он пересилил себя и добавил:
— Пошли.
Этих брать хорошо утром, когда они еще сонные. На это и расчет был. Только не вышел расчет. Солнце уже высоко над головой было, а они все шагали – он впереди, тот шагах в тридцати сзади – условились так. Подогреватели на некропластовых костюмах перевели на охлаждение, так что не жарко было.
А может, их, вообще, уже того – всех под гребенку? Раньше их же здесь было, хоть пруд пруди. Что ни год, то хуже. Да и не те они стали. А что? Говорят, потомства они уже не дают. Так что, может, это уже и не они вовсе?
Засвистала иволга. Хорошо засвистала, аккуратно. Он оглянулся, стал ждать.
— Слушай, — сказал парень, подойдя почти вплотную, — давай, может перекус сделаем?
Он согласился. Разложили на траве нехитрый харч. На этот раз в дело пошла его бутылка. Справились быстро – видать, находились. Он опять, как там, в поезде, быстро уснул и проснулся, когда день шел на убыль.
Снова пошли тем же порядком – он впереди, тот шагах в тридцати сзади. Только теперь шли в другую сторону – он решил прочесать то место за озерцом.
Шли ходко, торопясь. До темноты поспеть надо было – в темноту его черта с два учуешь. Вообще, морочливое это дело, но для охотника самая в том и сладость, что морочливое. Сколько их было таких – права получит, а ни с чем приходит. И смех и грех. Правда, говорят, некоторые нарочно так делали. Шут его знает – всяко, конечно, бывает.
Возле самого озерца хуже стало. Место болотистое, а обходить не хотелось. А тут еще и темнеть начало. Ногами перебирать быстро надо было – задержишься – засасывать начнет. А тому в ботинках каково?
Но вышли на твердое, вышли. Точнее, он-то вышел, а тот еще сзади был, на топком. Но дистанцию, собака, держал.
Тут он его и увидел. Этого. Сидел он на каком-то пеньке, спиной к нему. Бог его знает, что он там делал. Только сидел неподвижно. И спина была неподвижная. Ему даже показалось, что сердце у него останавливается. Сколько раз, а поди ты!
Он стал медленно поднимать ружье.
Можно уже было нажать на собачку. Но не нажимал – прислушивался к чему-то внутри себя. Только сердце толчками стало ходить. Да и никогда он не стрелял, пока лица не увидит. Оно, конечно, проще – в спину. Но у них ведь в лице главное. В глазах даже. Когда он вдруг увидит тебя. Не то, чтобы ужас, а, вроде, удивление какое-то и застылость – на, бери меня. Что-то такое бывает у женщин, когда их опрокидываешь.
Ждать уже было невмоготу. Он специально наступил на ветку ногой. Ветка хрустнула. Спина медленно стала разворачиваться. И тогда он увидел лицо.
Ей богу, издалека, да еще в сумерках оно ничем не отличалось от человеческого. Да что там в сумерках! Встреть он его в городе – мимо прошел бы. Но ошибки быть не могло. Просто с каждым годом у них все больше схожести с людьми. Это раньше все – лысые да картавые. Их за версту чуешь с их ужимками, словами разными. А теперь всех сравняли: «фрукт» – «яблоко». А этот – фрукт, видать…
Даром он вспомнил про этот «фрукт». Ей богу, даром. Потому что тот уже увидел его и все понял, а он все еще держал ружье у плеча и не стрелял и потерянно прислушивался к чему-то в самом себе, к чему-то, чего он еще не знал и даже названия не знал.
Выстрел прозвучал так неожиданно, что, уже падая и замирая, он все еще никак не мог понять, как это он нажал на собачку и даже не почувствовал этого. Такого с ним еще не бывало…
Подошел парень. Постоял секунду-две, прислушиваясь к топоту за деревьями. По-хозяйски вынул из рюкзака фотоаппарат. Быстро темнеющий воздух прорезали две белые вспышки. Одну – себе, другую – для комиссии. Они там как-то по зрачкам определяют. Но он-то и без этих всяких зрачков голову готов был прозакладать – дозрел.
Потом парень наклонился, перевернул тело, запустил руку в карман некропластовой куртки, достал «Право на личность» и положил рядом с таким же в карман своей куртки. Одно было уже использовано. Теперь оставалось использовать другое. Он закурил, легко вскинул на плечи тяжелый рюкзак и бесшумно двинулся по следам беглеца.
Похожие:
ПОЛОТЕНЦЕ Он попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь...
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Бесплодие. Нелегкая пора.
Пора – пустяк. А что, коли навечно
Душа твоя бесплодием увечна?
… … … … … … … … … …..
Застывший бег гусиного пера…
В чернильнице засохшие чернила…
Увы, уж если муза изменила,
Тебе, мой друг, сам Бог велел: пора!
И мне пора. Ни огонька вдали.
Лишь изморозь в полях земли немилой…
Чернила высохли?
Перо застыло?
А кровь на что?
…Прощайте, Натали.
1979
Похожие:
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали....
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…...
КОШКИН ДОМ (русская считалка) Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,... [...]
ПрозаОн попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь часов до поезда и теперь уезжал.
Стояла жара. Именно стояла. Неподвижно. Уже почти месяц. Над Молдавией, куда он ехал. Над Украиной. Над европейской и не европейской частью СССР. Стоял антициклон.
Одессы Бабеля, Багрицкого, Катаева не существовало. Теперь он это знал.
Он не пошел на Дерибасовскую, не видел ни памятника Дюку, ни потемкинской лестницы. Он спросил: «Где море?» и пошел к морю. По узеньким незнаменитым улочкам, круто спускавшимся куда-то вместе со своими деревьями, нависающими над ними, под их тенью, вместе с неторопливыми редкими прохожими (была суббота), вместе с медлительными кошками, которые вообще никуда не двигались.
Все же идя вниз и по возможности прямо, он прошел какой-то парк, где суетились, видно, готовясь к соревнованию, юные сандружинницы с красными пятнами крестов на белых повязках, пренебрег асфальтированной лентой, предпочтя ей, несмотря на воду или соли в колене — просто боли в колене, отвальную крутизну, заросшую кустарником, и вышел к морю, из-за зарослей, скатов и деревьев неожиданному и резкому, с пляжем почти пустынным, уставленным ребристыми лежаками, только подчеркивавшими эту пустынность.
Часа два он пролежал на песке, презирая ребристые лежаки, в джинсах, потому что взять плавки ему и в голову не пришло — кто же знал, что он окажется в Одессе, у моря. Один раз за это время он, закатав джинсы до колен, попробовал воду — пошлепал босыми пятками. Вода была холодной.
Потом он поднялся наверх и купил в павильоне пирожки с творогом. Пирожки были хорошо твердыми, а творог — сухим. Два пирожка он все же съел полностью, третий — предварительно вытряхнув из него творог, четвертый закинул в кусты. И хотел было спуститься обратно на пляж, но тут рядом захрипел репродуктор и вдруг ясным таким голосом сказал: «Граждане, которые отдыхают на нашем пляже! До ваших услуг имеются морские лисапеты, которые вы можете взять на прокат. Прогулки на лисапетах — лучший вид отдыха, чем просто так».
Теперь, сидя, в распаренном на солнцем вагоне и вспоминая этот голос, заставивший его все же сесть в первый попавшийся трамвай, проехать по круговому маршруту и увидеть Одессу (без Дерибасовской, без Дюка и без лестницы, с однообразными серыми домами, с бесчисленным количеством булочных и столовых), он знал, что голос в репродукторе — это все, что осталось от Бабеля, Багрицкого и Катаева, от той еще Одессы.
Напротив его боковой нижней полки сидели три девицы лет по семнадцати, отхватившие солнца, сколько его можно отхватить за один-единственный пляжный день и потому не загоревшие равномерным благородным загаром, а вульгарно-красными расплывающимися пятнами. У девиц были отчетливо-деревянные голоса пэтэушниц. Одна из них (Ну, ты даешь, Муська!) непрерывно острила. И юмор у нее был пэтэушный.
Он вынул из рюкзака пасьянсные карты и отгородился от них пасьянсом.
— Постель брать будете?
Он кивнул, взял стопку белья, кинул ее на противоположное сиденье, вытащил из кошелька рубль, протянул проводнице, опять нагнулся над столиком и переложил ряд от семерки до валета на даму. Проводница, тоненькая, стройная, в форме, несмотря на жару, ему понравилась. Пасьянс не получился.
Он пошел курить.
За соседним столиком сидел парень, видно, студент, и, поглядывая в книгу на коленях, переставлял фигурки на шахматной доске. Убивать вагонное время можно по-разному. Но как-то убивать нужно. Потому что оно пустое. Пустое время нужно убивать.
— Простите, может, сыграем лучше? — сказал он парню. Тот поднял голову:
— Пожалуйста. Только я плохо играю.
— Плохо, хорошо — все относительно, — сказал он. — Так как?
— Я не против, — сказал парень. — Но я только недавно научился и, видите, учусь. А вы, наверное, хорошо играете?
— Тогда, пожалуй, не стоит, — сказал он. И пошел по проходу — курить.
Он сел у открытого окна напротив туалета на ящик для мусора, с удовольствием затянулся и вспомнил керченский дворик 44 года, маленького, совсем маленького, даже по сравнению с ним, двенадцатилетним, Толика Стефанского — сына врачихи, жившего по соседству. «Это просто. Видишь: король ходит так, тура — так, королева — так… Видишь? Понял? А надо дать мат королю — это чтоб ему ходить некуда. Понял? Видишь? А теперь давай сыграем». И как в первой партии он через три хода получил мат, так и не успев понять, что произошло, и как Толик уже расставлял шахматы по-новой и опять дал ему этот мат в три хода, и засмеялся, и опять поставил, и опять — дал, и опять рассмеялся. И тогда он вмазал этому победителю и ногой при этом поддел доску так, что все фигурки рассыпались. И как тот плакал, и ползал, и собирал их, а потом собрал, захлопнул доску и ушел. И как на следующий день он свистом вызвал этого Толика, а когда тот вышел и встал на пороге, маленький, тщедушный, сказал: «Тащи свою коробку — играть будем». И тот уже не смеялся, а просто давал ему маты один за другим и при этом, он видел, еле сдерживался и, чтоб не смеяться, бегал вокруг доски, приплясывая. А потом пришло время, когда Толик перестал приплясывать, а стал сидеть, как вкопанный. Так он и выучился. А Толик потом стал врачом и забросил шахматы.
Пока он так сидел, курил и вспоминал, курильщиков прибавилось. Студент тоже вышел, стоял рядом и время от времени поглядывал на него. Наконец решился:
— У вас, наверное, разряд есть?
— Когда-то был, — сказал он.
— А что, разрядник у безразрядника всегда выиграет?
— В принципе, всегда. Потому что профессионал.
— А вы профессионал? — вдруг с вызовом спросил один из курильщиков.
— Не обо мне речь, — сказал он, чуть напрягаясь. — Я говорю в принципе.
— Нет, — сказал тот, — а вы все же профессионал, как вы считаете?
— Я-то скорее нет, — сказал он.
— Вы же сказали, что у вас разряд, — не отставал парень.
— Был, — сказал он. — Давно.
— Ну вот, например, у меня вы можете выиграть? — продолжал наседать тот.
— Не знаю, — сказал он.
— Но вы же сказали, что вы разрядник, что вы хорошо играете, может, попробуем?
— Пожалуйста, — сказал он и почувствовал, как кожа обтянула лицо.
— Я сейчас принесу шахматы, — с готовностью сказал начинающий любитель.
Они сели за свободный столик в последнем купе.
С первых ходов стало ясно, что перед ним не новичок: играл свободно, уверенно, напористо, ставя одну за другой тактические ловушки. Ловушки были простые, но смотреть и видеть нужно было. А у него еще голова разболелась, да и двое суток без сна тоже давали о себе знать — он чувствовал, что думает медленно им бестолково.
И все же выиграл. Вернее, тот проиграл. Потому что на ловушки он все же не попался, а кроме ловушек у того игры не было. Напор был, а игры не было. Вот так.
— Мы еще потом сыграем, смущенно бормотал тот, собирая шахматы. — А то я не спал вчера. А вообще, у меня первый и я первое место по городу взял, по Павлограду, и теперь — вот жду вызова на республику. — И вдруг неожиданно улыбнулся:
— Внаглую я играл — наказывать сильно не хотелось. Ну, вот и наказал…
А парень ничего, — подумал он. — Ничего парень. Просто молодой.
— Да ладно, — сказал он. — С кем не бывает.
— Ну, я пойду? — каким-то извиняющимся тоном сказал парень. — А то у меня еще дел — я тут на стажировке, помощником начальника поезда.
А он пошел на свое место. Там, возле девиц этих, уже набилось народу молодого. Сидели тесно. Играли в дурака. Он прошел мимо, заглянул к проводнице:
— Можно у вас стаканчик?
— Вот, возьмите.
— Спасибо.
Пошел обратно, достал из рюкзака баночку растворимого кофе, насыпал в стакан две ложки, опять пошел к проводнице.
— А кипяточку можно?
— Бойлер у нас испорченный, — сказала проводница. — Но вы подождите — я сейчас из соседнего вагона принесу.
И пошла. Он еще раз отметил, какая она стройная и строгая. И она опять ему понравилась. Потому что легче запретить, чем разрешить, отказать, чем пойти.
Когда она пришла, он виновато сказал:
— Прошу прощения, я не думал, что в другом вагоне.
Она не ответила — просто молча налила кипяток в подставленный стакан. И то, что она не ответила, ему тоже понравилось
Потом он выпил свой кофе, отнес стакан, возвратился, раскладывал пасьянс, который никак не выходил, курил, сидя на мусорном ящике и предупредительно вскакивая каждый раз, когда кому-нибудь нужно было выкинуть остатки еды, учил любителя раскладывать пасьянс — и так до сумерек, когда проводница начала разносить чай.
— Наверное, бойлер все же починили, — подумал он и сам пошел за чаем.
Но оказалось, что бойлер все же починили — проводница стояла и наливала чай из чайника.
Ему стало неудобно — вроде, свою норму он уже выпил, а ей носить. И еще было одно обстоятельство: он не пил сладкого чая, а это проводницам невыгодно. Тут, правда, у него наготове всегда был ход: давайте без сахара, а я заплачу, как обычно (так он говорил и в парикмахерской: без одеколона, а заплачу, как обычно — он терпеть не мог запаха тройного одеколона), но сказать это сейчас, ей, было неловко и оскорбительно. Потому что она была человек. И он посмотрел, как она наливает, уже круто наклонив чайник, и повернулся, чтобы уйти, но она спросила «вам чего?», и он через силу, через себя переступая, сказал:
— Мне бы еще стаканчик кипяточку («еще», потому что помнил о кофе). — И добавил: если осталось.
Она улыбнулась, встряхнула чайник и сказала:
— Сейчас принесу. — И добавила: Я мигом.
Это была уже какая-то фантастика.
А она, как ни в чем не бывало, действительно мигом, вернулась и перед тем, как налить, еще спросила «вам, наверное, покрепче? И налила полстакана заварки, а когда он сказал: «пожалуйста, без сахара — я сладкого не пью», не дернулась, даже ухом не повела, только кивнула и подала ему стакан. И он, вместо «спасибо», тоже кивнул, перенимая у нее по ситуации этот молчаливый стиль, и пошел по проходу, как-то особенно бережно ощущая этот стакан в руке, подчеркнуто терпеливо поджидая, когда кто-то уберет ноги с прохода или посторонится.
Чай, хоть и пол-стакана заварки, был некрепкий, с тем деревянным привкусом, какой неизбывно бывает у плохого чая, но пил он его с удовольствием. Потом он отнес стакан обратно, не дожидаясь, конечно, пока она станет собирать стаканы, предварительно вначале сполоснул его под краном, вручил (не отдал, а именно вручил) ей и положил рядом приготовленные заранее 30 копеек, а как он еще мог?
Она посмотрела, сказала «вы же без сахара», но он быстро и неловко сказал: «возьмите-возьмите, это не важно, спасибо» и вышел, умиленный уже не только ею, но и собой — хоть что-то, а все же…
На полках рядом продолжали резаться в дурака. Все уже перезнакомились и называли друг друга: Валек, Муська, Витек. Студенты покоряли пэтэушниц разговорами о недавней сессии, с особым вкусом произнося незнакомые тем слова «сопромат», «диффуры», «производная». Пэтэушницы покоряли студентов открытым смехом и открытыми коленками. Се ля ви была в полном разгаре.
Он пошел, покурил еще и стал стелить.
Когда надел наволочку и положил вторую простыню под подушку — спал он в вагонах обычно, не раздеваясь, увидел, что все — больше белья нет. А должно быть еще полотенце. Он приподнял подушку, потом матрас, посмотрел под простыню — полотенца не было. Ну, и бог с ним, подумал он, обойдется. И лег. Глаза закрылись сами собой — только теперь дали о себе знать те двое суток, жара, изматывающее безделье.
Но не уснул — вспомнил про полотенце. Нужно предупредить проводницу — она отвечает. Потом ей искать, когда все сдавать будут. А сейчас посвободнее. Но тело уже налилось, подниматься не хотелось. «А-а, — подумал он, — потом, утром». Обойти себя не удалось. Он поднялся и пошел по уже тусклому проходу туда, к ней.
Она сидела в своем купе с тем парнем-шахматистом. Близко сидела.
— Вы мне полотенце не дали, — сказал он и, подумав, что она может принять это за претензию, поспешил добавить: — Мне оно не нужно. Я просто к тому, что вы потом искать будете… Чтобы предупредить…
— Как не дала? — сказала она, поднимаясь. — Я вам все вместе дала. Вы поищите.
— Уже искал, — сказал он. — Нету. Две простыни, наволочка, а полотенца нету.
— Ну, как это нету, как это нету, — повышая голос, сказала она. — Весь комплект должен быть.
И резко пошла по проходу туда, к его месту. А он пошел за ней, почему-то ощущая при этом свою вину, хотя вины его никакой не было.
Резким шагом она подошла к его постели, стянула с нее простыню, которую он перед тем долго и аккуратно подворачивал под матрас, откинула подушку, потрясла в руке вторую простыню, сдвинула в угол матрас…
— Ну, так где же полотенце? — обернулась она к нему.
— Вот и я говорю, — сказал он.
— Нет, это Я у вас спрашиваю, — повысила голос проводница. — Я давала весь комплект. Где полотенце?
— Не понял, — сказал он, чувствуя, как натягивается кожа на лице. — Это же Я вам сказал, что нет полотенца.
— Ну и что? — сказала она. — Что ж вы через пять часов сказали? Я вам когда дала, а вы когда? Где полотенце?
-Да вы что, — задохнулся он. — Как я мог раньше? Я же только стелить стал.
— А мне какое дело, когда вы стелить стали?
— Как какое? Выходит, что я украл, что ли, полотенце ваше?
— А я не знаю. Где полотенце?
— А плевать я хотел на ваше полотенце! Потеряли — теперь ищите. Я вас предупредил. Я вам сообщил. Все! Тем более что белье не сшитое было. Химичите тут. А если б сшитое, полотенце бы на месте было.
— Ну и что, что не сшитое? Такое дали. А полотенце, я точно помню, я вам давала. Такое, из двух половинок сшитое, я помню.
«Врет, — задохнулся он от ненависти. — Тут же придумала, на ходу».
— Ах, сшитое, — тихо, но криком сказал он. — И я, значит, украл эту ценность? А вы не помните, оно, случаем, не белыми нитками шито было?
В купе засмеялись.
— Ну, ладно, каюсь: украл. В подарок жене. Вот обрадуется! — сказал он уже на публику. Публика опять засмеялась.
Проводница уже не отвечала. Дернула плечом, перешла к соседям, стала смотреть там. Через несколько минут он услышал ее голос, отчетливо-деревянный:
— А это у вас что за полотенце лишнее? Вот это, наверное, и есть его полотенце.
— Да вы же сами мне его давали вместо наволочки, — возмущенно сказала женщина. — Наволочки у вас не было — я вам сказала.
— Ну вот, — сказал он, обращаясь к компании. — Полотенце нашли, так наволочки нет — час от часу не легче. Ну и ну…
— Так у них же так, — сказала Муська.
— Ну, так что: нашли или не нашли мое полотенце? — мстительно сказал он, заглядывая в соседнее купе.
Проводница посмотрела на него, повернулась и пошла к себе.
— А полотенце вы мне все-таки выдайте, — крикнул он ей вдогонку. — Мне утром умыться надо. Понятно?…
… Утром, когда подъезжали уже, он скатал матрас, поднял столик, вытащил из-под него рюкзак и увидел полотенце — оно лежало между стенкой и рюкзаком. Он поднял его, обернулся — все были заняты сборами — и положил на стопку белья, собранного перед тем. Полотенце было вафельное, сшитое из двух половинок, с бахромой — обтрепками по краям.
Он взял стопку и, почему-то неся ее на отлете, пошел по проходу.
Проводница укладывала белье в мешок.
— Вот, — сказал он, не глядя на нее и протягивая полотенце, — нашлось
Спасибо, — сказала она. — А то я так переживала, мелочь ведь, а переживала. И куда оно могло деться, и правда. — И, улыбнувшись, повторила. — Спасибо.
А он не смог улыбнуться.
Похожие:
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес...
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... [...]
Стихотворения / 1950-1959На кухне, между умывальником и плитой,
Висело старое зеркало.
Оно никого не могло наделить красотой,
Но и никого не коверкало.
И из тысяч мух
редкая муха
На нем не оставляла след свой…
………………………………………………………
Это зеркало с трещиной от подбородка к уху
Было частью девочкиного детства.
По утрам, когда дом затихал от беготни
И дверь захлопывалась тяжело,
Она становилась на цыпочки перед ним
И долго вглядывалась в помутневшее стекло.
Солнечные зайцы бегали по стене.
Кот, ленивый, на окне улегся опять.
Только здесь, в мутно-грязной глубине
Ничего невозможно было понять.
Но зато появлялась принцесса в потемках
И шептала,
чуть-чуть покосившись на дверь:
– Кто назвал тебя, девочка, гадким утенком?
Не верь!
…Однажды в дом привезли новое.
Огромное! Взрослые ходили и ликовали.
Его торжественно водрузили в столовой.
А старое очутилось в подвале.
И девочку к зеркалу подвели.
И она смотрелась в него незряче…
А они никак понять не могли:
Глупая, почему она плачет?
12.58
Похожие:
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ОДИНОЧЕСТВО Дверь запиралась на ключ, на два оборота – Просто хотелось...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
РАКОВИНА …Когда-то она лежала на берегу, белом от зноя. В мириады... [...]
ЛитературоведениеПРОЛОГ
Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен узнал о взятии Варшавы: «Я писал предыдущие страницы, ничего не зная о том, что враг в доме. Предместья разрушены – сожжены (…) О боже, и ты существуешь! – Существуешь и не мстишь! Или тебе мало московских злодеяний – или – или ты сам москаль! О, Отец, такова отрада твоей старости! – Мама, страдалица, нежная мать, ты пережила дочь, чтобы увидеть, как москаль по ее костям ворвется терзать вас»… В таком душевном состоянии Шопен создает свой бессмертный шедевр – Этюд до минор. И по моменту создания, и по духу музыки, и по тому названию, которое закрепилось за ним с легкой руки Ференца Листа, этюд этот действительно «Революционный». Этот этюд – одно из самых популярных произведений музыкальной литературы, музыкальный символ Польши… «Революционный этюд» начинается резким диссонирующим аккордом, словно артиллерийским залпом, после которого от середины клавиатуры низвергается бурный пассаж, исполняемый левой рукой. Эти два элемента – аккорд (а в дальнейшем страстная патетическая аккордовая фраза) и рокочущий пассаж – пронизывают весь Этюд.
120 лет спустя, в 1952 году, я написал свой «Революционный этюд». Несмотря на то, что масштаб событий, вызвавших оба этюда, несравним – мой был написан по глубоко личному поводу (впрочем, как я писал в поэмке в ночь перед последним школьным экзаменом, «Жизнь одного – это тоже история С массой бунтов, революций, событий»), он тоже начинался «резким диссонирующим аккордом», в нем тоже звучала «страстная патетическая фраза» и «рокочущий пассаж» так же пронизывал весь Этюд:
Над Варшавой огни, красноватые, в дымке, плясали,
Ветер комкал афишу, на улице, в самом конце.
Полустерто: «сегодня…». Осколком оборвано: «в зале…»
«Концерт».
Он на сцену всходил. На холодную, грязную сцену.
Пусть никто не пришел, пусть добраться сюда нелегко,
Но горячее сердце – великое сердце Шопена
Билось в клавишах белых упрямым биеньем веков.
Непокорные волосы клочьями белого дыма,
Искаженное мукой рождения жизни лицо.
Над позором детей, над горящей Варшавой любимой,
Как удары набата, – бессмертная юность отцов.
По дорогам к столице немецкие танки пылили.
Дребезжало стекло. По Варшаве родной не пройдешь.
И к ногам – штукатурка, как прежде, – букеты из лилий,
И удары орудий, как прежде, – удары ладош.
В развороченных взрывом местах, где балконы и ложи,
Только ветер шальной, только серого щебня гора…
Пусть не слышал никто, но он знает: сегодня, быть может,
Он впервые сыграл – человечье бессмертье сыграл.
Тогда мне было 20, а как поэту – всего четыре года, и он мне нравился: он был красивым, как «Я пью за матерей, которые бросают своих детей» в исполнении Дружникова – он был театральным, он стоял на пафосе, как на котурнах.
Через шесть лет он устарел – театральные красивости стали восприниматься мной, как морщины: «великое сердце», «непокорные волосы», «искаженное мукой рождения жизни», «бессмертная юность» – в общем, «упрямое биенье веков»! На фоне моего нового, «постреволюционного», постакмеистического, стиля театральность казалась – и оказалась – просто постыдной. Но тогда… Для того времени и для меня того времени мой «Этюд» был действительно революционным.
У времени был совсем другой почерк, другой голос.
Через шесть лет после пресловутого постановления, почти день в день, 12 августа 1952 года завершился последний акт трагедии под названием «Дело Еврейского Антифашистского Комитета» (ЕАК). Завершился расстрелом 13 его членов.
СТИХ И СУДЬБА
Я попал в этот город случайно, возвращаясь из эвакуации. И прожил в нем всего год, встретив здесь День победы. Через семь лет меня снова потянуло сюда (море, родственники, воспоминания – не знаю).По дороге я остановился у знакомых в Симферополе. И сразу пошел в редакцию «Крымского комсомольца», чтобы получить свою порцию лавров – как любой начинающий поэт, я видел себя через увеличительное стекло – юность, вообще, время преувеличений: в мечтах, в надеждах, в ожидании неожиданного. А если реальность не дает никаких оснований, плевать на реальность – вот он Я. В реальности я не был избалован лаврами: кроме железнодорожной газеты «Сталинская магистраль» да еще университетской многотиражки, меня нигде не публиковали и публиковать не собирались. И все же…В редакции столичной газеты (Симферополь тогда был столицей, хоть и АССР) меня приняла Маргарита Мигунова – прозаик, ученица Паустовского. И произошло: мой (вполне дерьмовый) рассказ тут же был принят в печать, а такие же (вполне дерьмовые, но тогда я этого не знал) стихи настолько понравились местному поэту Борису Серману (писавшему приблизительно такие же), что он тут же стал тащить меня на радио. Но на радио что-то там в этот день не сварилось, а на следующий я уезжал – у меня уже был билет в кармане.В поезде я написал очередной стих (как у всех начинающих, стихи из меня лезли, как фарш из мясорубки) – «Встреча с Керчью». Стих был «на уровне», и я не замедлил понести его в газету. Это была уже не столичная, а всего лишь городская газета, и называлась она «Керченский рабочий».Не знаю, то ли потому, что на мне лежал отблеск столичной славы, то ли потому, что, как говорят картежники, карта шла в масть, но зам. редактора Башарин тут же отослал его в набор. – А у вас здесь есть пишущий народ? – спросил я, ударяя на «здесь». – По средам собираются. Не думаю, что Вам это будет интересно, – подчиняясь напору интонации, сказал Башарин. – Но вот в эту среду у нас будет профессор Шенгели – поэт из Москвы. Может быть, это…
Шенгели? Поэт? К тому времени я неплохо знал современных поэтов, но этого… И тут вспомнилось из Маяковского (Маяковского я знал вдоль и поперек): «Стихи читает профессор Шенгели – не поймешь, в гимназии ты, в шинке ли», и еще что-то такое – о встрече в литинституте: «Встретил Маньку толстоморденькую. А ты что здесь делаешь? Стихам учусь. А кто учит? Профессор Шенгели. Ну и научит же Маньку профессор Шенгели!» (за точность цитирования не ручаюсь, но по существу и по интонации все точно). И еще: «Молотобойцев анапестам учит Шенгели…». Ясно: из «бывших» – эстет, формалист, потому и не знаю – на кой он мне!
– Так как, придете? – спросил Башарин, – Может, и почитаете, кстати?
– Поэт? – сказал я. – Не знаю. Я думал, он давно уже вымер. Не знаю…
В среду я пришел в редакцию. Где логика? Логики не было – просто интересно. Как оказалось потом, и полезно. Может, и вам? Потом…«Поэтов» собралось много. Читали по кругу. Старик (ему тогда и шестидесяти не было) как будто дремал, склонившись на палку с набалдашником («Эстет из прошлого века – прав был Маяковский», – неприязненно думал я). Стихи были длинные – графоманы коротко писать не умеют. Но когда очередной стих все же заканчивался, профессор поднимал голову и (к моему удивлению… и восхищению) говорил: «У вас во второй строфе в третьем стихе не хватает одного слога, а в седьмой – сравнение хромает. Кроме того.., – и неизменно заканчивал: «А печатать, что ж, печатать можно», дескать, бумага все стерпит. И это как-то примиряло меня со стариком. Но Маяковский…После очередного «а печатать можно», дошла очередь и до меня.Читать я не собирался и все же, от неожиданности забыв все свои стихи, вынул блокнот и прочел незадолго до этого написанный «Революционный этюд»: «Скончал певец. Осел, уставясь в землю лбом…»: – Ничего не понятно! – неожиданно возмутилась публика. – Прочтите еще раз.Прочел еще раз Не поняли? Чего? Может быть, просто не расслышали? Да вот и профессор поднял голову со своего набалдашника, протянул руку: – Можно взглянуть? – И он? – Это черновик… У меня еще и почерк… – Ничего, я привык… и к черновикам, и к почеркам.Поднялся, взял блокнот и вернулся на свое место.А «поэты», до этого чинно и смиренно дожидавшиеся своей очереди, а потом, дождавшись, так же смиренно выслушивавшие приговор мэтра, все больше превращались в толпу и уже не заметили этого жеста. Или, наоборот, заметили и ощутили поддержку – если и он не понял… – Еще раз! – потребовала толпа. – Я не долгоиграющая пластинка, – огрызнулся я. (Господи, помяни царя Давида и всю кротость его!) Толпа распалилась еще больше. Всеобщее возмущение выразил седовласый учитель: – Я тридцать лет преподаю литературу. Маяковского я понимаю. А этого… Когда фашисты… Господи, но и тогда же… фашисты, ну, пусть не фашисты, а русские, царские войска, и тоже в сентябре, взяли Варшаву, раздавив восстание, и ведь недаром же – «Революционный этюд», и мой стих – так же. И вот они теперь, как те, тогда… – Он старик – не всем же с гранатой под танк! – кричу и я, пытаясь перекричать. – Ну, с гранатой не может, – выкрикивает кто-то, – пусть бы играл в бомбоубежище – женщинам и детям дух поднимал. – Вы правы, — огрызаюсь я. – Только рояль в бомбоубежище не додумались перетащить. Жаль, что вас там не было – помогли бы.
Не поняли: для поэта, композитора – это тоже форма сопротивления, может быть, единственная.
«Я хочу быть понят своей страной», – писал мой кумир Маяковский. Не поняли. – Да для кого он играет и для кого вы пишете?! – выкрикнул следующий.И тогда маститый профессор, до этого как бы не замечавший бушующих вокруг страстей, вдруг поднял голову от блокнота и сказал: – Поэту такого вопроса задавать нельзя – поэт не пишет «для» — кого или чего, поэт пишет «потому что». А ваше дело – читать его или не читать. Что ж до старого пианиста, то я вспомнил чей-то рассказ. Однажды индусский факир или жонглер вдруг почувствовал в себе горение веры. Он пошел в храм, встал перед Буддой, но не знал, как молиться. И тогда он вынул из заплечного мешка шарики и стал ими жонглировать. Я думаю, что все понятно?
Все стало еще непонятней.
«Поэт не пишет для». Пройдет без малого семь лет, и эта странная формула станет моей жизненной, точнее, пожизненной, позицией. Но тогда…
Публика стала расходиться.
Профессор (тогда он еще не был для меня поэтом – я не знал ни одного его стиха, да и среди изучаемых на филфаке он, как, впрочем, и все поэты Серебряного века – рыцари поэзии, не числился, как поэт он оставался только в первой многотомной советской энциклопедии под редакцией Бухарина, которую изъяли из библиотек) поднялся со своего места, подошел и, возвращая блокнот, сказал:
– Вы, как я понял, приезжий? Хотите, я покажу вам свою Керчь, старую Керчь?
– Вы, как и мы, – от Иннокентия Анненского, – сказал он, когда мы вышли. Как будто присоединил меня звеном к цепочке, протянувшейся из прошлого…
Не думаю, что ему понравился «Этюд». Но думается, что в мальчишке, юнце он услышал нечто родственное – он сам уже давно играл в пустом зале. Хотя, кто знает, может быть, поэт расслышал в «упрямом биенье веков» биенье своего, Серебряного, века.
Все странно перепуталось в этот вечер: меня, поклонника Маяковского, меня, еще недавно писавшего «Нет, я лирики не признаю, Как кошечка прилизанной, И если пою, то всегда пою На благо социализма», судили именем моего кумира, а эстетствующий антипод Маяковского, провозгласивший странную формулу: «поэт не пишет для», был единственным, кто протянул мне руку.
Странно и причудливо вяжут свою пряжу Парки.
В протянутой мне руке оказалась ниточка судьбы, которая привела меня в Коктебель, в дом Волошина, к Марье Степановне, оттуда – в Питер, к Вите Кривулину и Виктору Андрониковичу Мануйлову, от Мануйлова – к Холшевникову и в Пушкинский дом, от него – к Лотману. А еще, оттуда, из Коктебеля, — к незнаменитому, но настоящему поэту Ошеру Дризу, и от него – к знаменитому математику Андрею Николаевичу Колмогорову.
Ниточка связала прошлое с будущим.
«Ревэтюд» был первым. Потом будут «Акробат», «Меншиков»…
«Ревэтюд» был прологом и стал эпилогом.
Похожие:
О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и...
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы...
ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет.... [...]