Перейти к содержимому

Яков Островский

Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.

08.2014

Yakov Ostrovsky, Островский Яков
Стих дня

Городской ноктюрн

У ночи своя походка.

           У человека – своя.

Человек останавливается.

                      Ночь продолжает идти.

Недавно добавленные:
Стихотворения / 1980-1989Несчастлив, кто молится многим богам. Счастлив, кто молится одному богу… В детстве он выстругал деревянный наган. Потом ему выстругали деревянную ногу.   Потом он работал. Спал с женой. Напивался. Старые песни пел. Ругался матерно … И жил войной. Потому как окончить ее не успел.   Потом он сажал на обрубок внуков И радовался, как слушают пацаны Про маршала Конева и про маршала Жукова – Про великих маршалов великой войны.   15.12.87 Похожие: У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились... ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... В ЭТОМ ГОРОДЕ В этом городе у каждой женщины что-то такое в глазах.... [...]
ЛитературоведениеПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен узнал о взятии Варшавы: «Я писал предыдущие страницы, ничего не зная о том, что враг в доме. Предместья разрушены – сожжены (…) О боже, и ты существуешь! – Существуешь и не мстишь! Или тебе мало московских злодеяний – или – или ты сам москаль! О, Отец, такова отрада твоей старости! – Мама, страдалица, нежная мать, ты пережила дочь, чтобы увидеть, как москаль по ее костям ворвется терзать вас»… В таком душевном состоянии Шопен создает свой бессмертный шедевр – Этюд до минор. И по моменту создания, и по духу музыки, и по тому названию, которое закрепилось за ним с легкой руки Ференца Листа, этюд этот действительно «Революционный». Этот этюд – одно из самых популярных произведений музыкальной литературы, музыкальный символ Польши… «Революционный этюд» начинается резким диссонирующим аккордом, словно артиллерийским залпом, после которого от середины клавиатуры низвергается бурный пассаж, исполняемый левой рукой. Эти два элемента – аккорд (а в дальнейшем страстная патетическая аккордовая фраза) и рокочущий пассаж – пронизывают весь Этюд. 120 лет спустя, в 1952 году, я написал свой «Революционный этюд». Несмотря на то, что масштаб событий, вызвавших оба этюда, несравним – мой был написан по глубоко личному поводу (впрочем, как я писал в поэмке в ночь перед последним школьным экзаменом, «Жизнь одного – это тоже история С массой бунтов, революций, событий»), он тоже начинался «резким диссонирующим аккордом», в нем тоже звучала «страстная патетическая фраза» и «рокочущий пассаж» так же пронизывал весь Этюд: Над Варшавой огни, красноватые, в дымке, плясали, Ветер комкал афишу, на улице, в самом конце. Полустерто: «сегодня…». Осколком оборвано: «в зале…» «Концерт». Он на сцену всходил. На холодную, грязную сцену. Пусть никто не пришел, пусть добраться сюда нелегко, Но горячее сердце – великое сердце Шопена Билось в клавишах белых упрямым биеньем веков. Непокорные волосы клочьями белого дыма, Искаженное мукой рождения жизни лицо. Над позором детей, над горящей Варшавой любимой, Как удары набата, – бессмертная юность отцов. По дорогам к столице немецкие танки пылили. Дребезжало стекло. По Варшаве родной не пройдешь. И к ногам – штукатурка, как прежде, – букеты из лилий, И удары орудий, как прежде, – удары ладош. В развороченных взрывом местах, где балконы и ложи, Только ветер шальной, только серого щебня гора… Пусть не слышал никто, но он знает: сегодня, быть может, Он впервые сыграл – человечье бессмертье сыграл. Тогда мне было 20, а как поэту – всего четыре года, и он мне нравился: он был красивым, как «Я пью за матерей, которые бросают своих детей» в исполнении Дружникова – он был театральным, он стоял на пафосе, как на котурнах. Через шесть лет он устарел – театральные красивости стали восприниматься мной, как морщины: «великое сердце», «непокорные волосы», «искаженное мукой рождения жизни», «бессмертная юность» – в общем, «упрямое биенье веков»! На фоне моего нового, «постреволюционного», постакмеистического, стиля театральность казалась – и оказалась – просто постыдной. Но тогда… Для того времени и для меня того времени мой «Этюд» был действительно революционным. У времени был совсем другой почерк, другой голос. Через шесть лет после пресловутого постановления, почти день в день, 12 августа 1952 года завершился последний акт трагедии под названием «Дело Еврейского Антифашистского Комитета» (ЕАК). Завершился расстрелом 13 его членов. СТИХ И СУДЬБА Я попал в этот город случайно, возвращаясь из эвакуации. И прожил в нем всего год, встретив здесь День победы. Через семь лет меня снова потянуло сюда (море, родственники, воспоминания – не знаю).По дороге я остановился у знакомых в Симферополе. И сразу пошел в редакцию «Крымского комсомольца», чтобы получить свою порцию лавров – как любой начинающий поэт, я видел себя через увеличительное стекло – юность, вообще, время преувеличений: в мечтах, в надеждах, в ожидании неожиданного. А если реальность не дает никаких оснований, плевать на реальность – вот он Я. В реальности я не был избалован лаврами: кроме железнодорожной газеты «Сталинская магистраль» да еще университетской многотиражки, меня нигде не публиковали и публиковать не собирались. И все же…В редакции столичной газеты (Симферополь тогда был столицей, хоть и АССР) меня приняла Маргарита Мигунова – прозаик, ученица Паустовского. И произошло: мой (вполне дерьмовый) рассказ тут же был принят в печать, а такие же (вполне дерьмовые, но тогда я этого не знал) стихи настолько понравились местному поэту Борису Серману (писавшему приблизительно такие же), что он тут же стал тащить меня на радио. Но на радио что-то там в этот день не сварилось, а на следующий я уезжал – у меня уже был билет в кармане.В поезде я написал очередной стих (как у всех начинающих, стихи из меня лезли, как фарш из мясорубки) – «Встреча с Керчью». Стих был «на уровне», и я не замедлил понести его в газету. Это была уже не столичная, а всего лишь городская газета, и называлась она «Керченский рабочий».Не знаю, то ли потому, что на мне лежал отблеск столичной славы, то ли потому, что, как говорят картежники, карта шла в масть, но зам. редактора Башарин тут же отослал его в набор. – А у вас здесь есть пишущий народ? – спросил я, ударяя на «здесь». – По средам собираются. Не думаю, что Вам это будет интересно, – подчиняясь напору интонации, сказал Башарин. – Но вот в эту среду у нас будет профессор Шенгели – поэт из Москвы. Может быть, это… Шенгели? Поэт? К тому времени я неплохо знал современных поэтов, но этого… И тут вспомнилось из Маяковского (Маяковского я знал вдоль и поперек): «Стихи читает профессор Шенгели – не поймешь, в гимназии ты, в шинке ли», и еще что-то такое – о встрече в литинституте: «Встретил Маньку толстоморденькую. А ты что здесь делаешь? Стихам учусь. А кто учит? Профессор Шенгели. Ну и научит же Маньку профессор Шенгели!» (за точность цитирования не ручаюсь, но по существу и по интонации все точно). И еще: «Молотобойцев анапестам учит Шенгели…». Ясно: из «бывших» – эстет, формалист, потому и не знаю – на кой он мне! – Так как, придете? – спросил Башарин, – Может, и почитаете, кстати? – Поэт? – сказал я. – Не знаю. Я думал, он давно уже вымер. Не знаю… В среду я пришел в редакцию. Где логика? Логики не было – просто интересно. Как оказалось потом, и полезно. Может, и вам? Потом…«Поэтов» собралось много. Читали по кругу. Старик (ему тогда и шестидесяти не было) как будто дремал, склонившись на палку с набалдашником («Эстет из прошлого века – прав был Маяковский», – неприязненно думал я). Стихи были длинные – графоманы коротко писать не умеют. Но когда очередной стих все же заканчивался, профессор поднимал голову и (к моему удивлению… и восхищению) говорил: «У вас во второй строфе в третьем стихе не хватает одного слога, а в седьмой – сравнение хромает. Кроме того.., – и неизменно заканчивал: «А печатать, что ж, печатать можно», дескать, бумага все стерпит. И это как-то примиряло меня со стариком. Но Маяковский…После очередного «а печатать можно», дошла очередь и до меня.Читать я не собирался и все же, от неожиданности забыв все свои стихи, вынул блокнот и прочел незадолго до этого написанный «Революционный этюд»: «Скончал певец. Осел, уставясь в землю лбом…»: – Ничего не понятно! – неожиданно возмутилась публика. – Прочтите еще раз.Прочел еще раз Не поняли? Чего? Может быть, просто не расслышали? Да вот и профессор поднял голову со своего набалдашника, протянул руку: – Можно взглянуть? – И он? – Это черновик… У меня еще и почерк… – Ничего, я привык… и к черновикам, и к почеркам.Поднялся, взял блокнот и вернулся на свое место.А «поэты», до этого чинно и смиренно дожидавшиеся своей очереди, а потом, дождавшись, так же смиренно выслушивавшие приговор мэтра, все больше превращались в толпу и уже не заметили этого жеста. Или, наоборот, заметили и ощутили поддержку – если и он не понял… – Еще раз! – потребовала толпа. – Я не долгоиграющая пластинка, – огрызнулся я. (Господи, помяни царя Давида и всю кротость его!) Толпа распалилась еще больше. Всеобщее возмущение выразил седовласый учитель: – Я тридцать лет преподаю литературу. Маяковского я понимаю. А этого… Когда фашисты… Господи, но и тогда же… фашисты, ну, пусть не фашисты, а русские, царские войска, и тоже в сентябре, взяли Варшаву, раздавив восстание, и ведь недаром же – «Революционный этюд», и мой стих – так же. И вот они теперь, как те, тогда… – Он старик – не всем же с гранатой под танк! – кричу и я, пытаясь перекричать. – Ну, с гранатой не может, – выкрикивает кто-то, – пусть бы играл в бомбоубежище – женщинам и детям дух поднимал. – Вы правы, — огрызаюсь я. – Только рояль в бомбоубежище не додумались перетащить. Жаль, что вас там не было – помогли бы. Не поняли: для поэта, композитора – это тоже форма сопротивления, может быть, единственная. «Я хочу быть понят своей страной», – писал мой кумир Маяковский. Не поняли. – Да для кого он играет и для кого вы пишете?! – выкрикнул следующий.И тогда маститый профессор, до этого как бы не замечавший бушующих вокруг страстей, вдруг поднял голову от блокнота и сказал: – Поэту такого вопроса задавать нельзя – поэт не пишет «для» — кого или чего, поэт пишет «потому что». А ваше дело – читать его или не читать. Что ж до старого пианиста, то я вспомнил чей-то рассказ. Однажды индусский факир или жонглер вдруг почувствовал в себе горение веры. Он пошел в храм, встал перед Буддой, но не знал, как молиться. И тогда он вынул из заплечного мешка шарики и стал ими жонглировать. Я думаю, что все понятно? Все стало еще непонятней. «Поэт не пишет для». Пройдет без малого семь лет, и эта странная формула станет моей жизненной, точнее, пожизненной, позицией. Но тогда… Публика стала расходиться. Профессор (тогда он еще не был для меня поэтом – я не знал ни одного его стиха, да и среди изучаемых на филфаке он, как, впрочем, и все поэты Серебряного века – рыцари поэзии, не числился, как поэт он оставался только в первой многотомной советской энциклопедии под редакцией Бухарина, которую изъяли из библиотек) поднялся со своего места, подошел и, возвращая блокнот, сказал: – Вы, как я понял, приезжий? Хотите, я покажу вам свою Керчь, старую Керчь? – Вы, как и мы, – от Иннокентия Анненского, – сказал он, когда мы вышли. Как будто присоединил меня звеном к цепочке, протянувшейся из прошлого… Не думаю, что ему понравился «Этюд». Но думается, что в мальчишке, юнце он услышал нечто родственное – он сам уже давно играл в пустом зале. Хотя, кто знает, может быть, поэт расслышал в «упрямом биенье веков» биенье своего, Серебряного, века. Все странно перепуталось в этот вечер: меня, поклонника Маяковского, меня, еще недавно писавшего «Нет, я лирики не признаю, Как кошечка прилизанной, И если пою, то всегда пою На благо социализма», судили именем моего кумира, а эстетствующий антипод Маяковского, провозгласивший странную формулу: «поэт не пишет для», был единственным, кто протянул мне руку. Странно и причудливо вяжут свою пряжу Парки. В протянутой мне руке оказалась ниточка судьбы, которая привела меня в Коктебель, в дом Волошина, к Марье Степановне, оттуда – в Питер, к Вите Кривулину и Виктору Андрониковичу Мануйлову, от Мануйлова – к Холшевникову и в Пушкинский дом, от него – к Лотману. А еще, оттуда, из Коктебеля, — к незнаменитому, но настоящему поэту Ошеру Дризу, и от него – к знаменитому математику Андрею Николаевичу Колмогорову. Ниточка связала прошлое с будущим. «Ревэтюд» был первым. Потом будут «Акробат», «Меншиков»… «Ревэтюд» был прологом и стал эпилогом. Похожие: О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и... УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в... УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы... ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет.... [...]
Стихотворения / 1980-1989…А за Александр Сергеичем Конь оседланный стоит. Вот поедет – Бог простит. Бог простит… И делать нечего.   И дорога не нова. Да и все уже не ново … Только вот седло готово. И аллея. И листва.   10.10.85 Похожие: В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!... ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... [...]
ПрозаОчередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка стоит выделки. Овчинка… Он нисколько не волновался. Пусть волнуются другие. У кого, у кого, а у него все в порядке. Слава богу, не первый год. Он сидел и ждал. От дыма уже першило в глазах. Кто-то рассказывал о старом подвиге. Обычные байки. — Иду я, значит, сюда. И вдруг смотрю — он. Глазам своим не поверил: в центре города, тут тебе такси, троллейбусы, люди вокруг — до сих пор ума не приложу, как его сюда занесло. И идет аккурат прямо на меня. Как будто знает, шельма, что я ему пока безвредный. А может, и вправду знает. Хитрые они. Стал я, братцы, глаз отвесть не могу — красивый такой, гордый — теперь такого уже не увидишь. Эх, думаю, такая невезуха — потом, когда можно будет, ищи-свищи его — что он тебя ждать будет? И зло меня взяло такое, что схватил я его голыми руками. А я, значит, ремень снял, захомутал его — и прямо сюда с собой. Тут, конечно, очередь. Как всегда. Я как втащил его — у все шары на лоб. Я говорю: братцы, видите, дело какое, везуха какая прямо в руки подвалила. Так что, говорю, пропустите, Бога ради, терпения нету. Ну, люди ж они, а не звери — пропустили. Так я прямо с ним туда и поперся — оставить боялся. А эти тоже, как увидели его, так про все свои бумажки всякие, тесты, про всю эту трахомудию забыли — что, так, что ли, не видно? Ну, и сразу мне дали… Он сидит, слушает в пол-уха — не надо оно ему, а сам, по привычке, что ли, всматривается. Оно, может, и глупо – здесь. Да как сказать… Это для новичка какого-нибудь, а он уж видал — перевидал всякое. Он, может, еще то время помнит, про какое все забыли. А глаз у него – дай бог всякому. Вон тот, с волосами на морде. Не брился, нарочно отращивал – обычная уловка, так многие делают. Мордоворот, конечно, нормальный, что там говорить. Только это раньше так – морда, и все. А теперь – дудки. Теперь ты в глаза смотри, в глаза. Там, небось, щетины не вырастишь. И кирпичом их не натрешь. А глаза-то у него того… Похоже, хрен тебе ее дадут. Тебе бы уже дома сидеть, а то и… Потом он сидел, тупо уставившись в одну точку. Пока не вызвали того волосатика. Тот долго не выходил. А потом вышел, и от двери отойти не может – стоит, как пень – другому войти никак нельзя. Да отойди ты, не мешай людям! «Неправильно это, — говорит. – Я жаловаться буду». А что я говорил. Это тебе неправильно. А мне, так очень правильно. Он жаловаться будет. Права качать. Вот то-то и оно. Да ты брат, уже достиг. Ну, может, и не совсем еще достиг. Но тепленький уже – кровь в тебе туда-сюда уже разгоняется. Ему стало мерзко и гадливо. Он поднялся, подошел к волосатику, посмотрел ему в глаза и медленно сказал: «Шел бы ты отсюда, а?». И по тому, что тот не стал хорохориться, хоть был на голову выше его и, вообще, увидел, что тот уже тоже догадался. «А здоровый!», — подумал он уже с каким-то восхищением. Комиссия лютовала. Одному не дали только за то, что на «фрукт» он сказал — «груша» и образование у него было на один класс выше. Раньше на это не очень обращали внимание, — ну, один класс, подумаешь. Другой какое-то мудреное слово прочитал сходу. Хуже, конечно. Но чего не бывает… Может, случайно откуда-то влетело и застряло. А один, так вообще… На чем засыпался – холера его знает. А только выскочил, как ошпаренный. Глаза красные, морда красная, руки ходуном ходят. Подошел, наклонился – весь аж шипит: «Слушай, говорит, — не я буду, они сами все там такие. Все до одного.». А что, раньше так и было. Так то ж раньше… А парень этот чем-то ему нравился. Слушай, что я тебе скажу: брось ты это, выбрось из головы совсем. С такого вот все и начинается. Гляди, сколько народу сидит, а ни один так не думает. Уразумел? Это тебе не «груша». Хотел еще что-то сказать, да очередь подошла…. Все сошло нормально. И теперь он кунял в электричке – сколько там еще бродить придется – выспаться надо. Ружье с коротким тупым стволом он положил плашмя на колени. Не то, чтобы не мог поставить в угол – просто приятно было ощущать ладонью гладкое дерево приклада. Для любого охотника нет существа дороже. И нет дороже той минуты, когда сливаешься с ним. Спалось на этот раз плохо. Почему-то не выходил из головы тот парень. И эта «груша», чтоб ее черт побрал! Он сам чуть не сказал «груша». Сказал-то «яблоко», а вот чуть не сказал. Ну, а если б и сказал? Какая разница? Что, не фрукт это? Совсем уже с ума посходили. От жиру бесятся. Равенство. На всех заборах написали. Так давай я тебя и проверять буду – грушу тебе эту тыкать или яблоко. Он так распалился, что сказал громко: «Груша» и с каким-то даже удовольствием повторил: «Груша». В купе никого не было. Колеса стучали. Покачивался вагон. Тускло светила лампочка. Лампочка напоминала грушу. … На остановке в купе вошел парень. Тоже, видать, охотник. Только моложе его лет на десять. Поздоровались. Познакомились. Оказалось, в одно место едут. Парень был в модных ботинках – подошва сантиметров двадцать, а то и больше. Хорошая подошва, из мигранола – сносу ей нет. Выбросил он такие ботинки – ходить противно. А костюм, как у него, — некропластовый. Для леса, для болота – что надо. Парень полез в рюкзак, достал бутылку и закусь, что к ней полагается. А еще два стакана из долаба. Об камень бей –не разобьешь. — Подсаживайся, что ли, а то одному как-то тошно. Он не заставил себя долго просить – он это понимал. — За удачу, — сказал парень. – За нашу, за охотничью! Пил он хорошо – свободно. Только болтал много. Молодой. — Ты вот смотришь на меня и думаешь – салага. А я уже шестой сезон хожу. Ты вот когда начал? Нет, скажи, когда? Вот видишь. А я в семнадцать. Ты уж, старик, не обижайся, но я так скажу: обгоняем мы вас по всем статьям. Что, нет? Да ты, небось, обиделся, что ли? Он не обиделся. Он просто сидел и слушал, как она проходит в желудке. Тепло так, нежно. А того он не слушал – ни к чему было. А тот говорил и говорил. И было, как в телевизоре с выключенным звуком: губы двигались, то откроют, то прикроют крепкие белые зубы (один кривой, правда, — вырос куда-то не туда), за ним мелькал, суетился язык, а все ни к чему. — Ты мне лучше скажи: ты право где получал? – прервал он парня. — В 22-м, а что? — Значит, у вас там другое. Тогда ты мне на один вопрос ответь, только быстро: ты какой фрукт знаешь? — Яблоко. — Яблоко-яблоко. Ты что, других не видел? — Видел. Только ж ты сам сказал – быстро. Ну, и первое, что в голову пришло, и сказал. А что? — А что, а что, — он вдруг почему-то страшно обозлился. – Заладил, как сорока. А ничего! Яблоко и яблоко… Теперь они сидели молча. Парень собрал весь свой хлам обратно в рюкзак, задвинулся в темноту, в угол и там застыл. А его, наконец, потянуло на сон. Он положил руки крест-накрест на стол, уперся в них подбородком и закрыл глаза. Так и заснул. Когда проснулся, серело. Значит, в самую тютельку, — подумал он. – Нет, нюх еще не подводит. А этот, небось… Он поднял голову и наткнулся на настороженный взгляд охотника. – Обижается еще. Зря я его, конечно… Поезд утишал ход. За окном стоял лес. Он легко вскинул тяжелый рюкзак и пошел, было, к выходу, но остановился и, не оглядываясь, буркнул: «Что сидишь? Пора. Он тут минуту стоит». Так, не оглядываясь, и пошел вдоль вагона и не слышал, но знал, что тот идет за ним. «Охотник, — подумал он. – Зря я его». Когда поезд ушел, тот еще стоял сзади, за спиной. Как дичь следил – тихо. Тут уж он обернулся. — Слушай, парень, да брось ты обижаться. Не со зла я. Парень широко улыбнулся – рот у него был широкий, края далеко уходили. — Да я и не обижаюсь, старик. Чего обижаться? Я вот только думал: может, вместе пойдем – я в этих местах впервой и вообще… — А чего, я не против, — как-то поспешно сказал он. И от этой поспешности снова, как тогда, стало муторно и зло. Но он пересилил себя и добавил: — Пошли. Этих брать хорошо утром, когда они еще сонные. На это и расчет был. Только не вышел расчет. Солнце уже высоко над головой было, а они все шагали – он впереди, тот шагах в тридцати сзади – условились так. Подогреватели на некропластовых костюмах перевели на охлаждение, так что не жарко было. А может, их, вообще, уже того – всех под гребенку? Раньше их же здесь было, хоть пруд пруди. Что ни год, то хуже. Да и не те они стали. А что? Говорят, потомства они уже не дают. Так что, может, это уже и не они вовсе? Засвистала иволга. Хорошо засвистала, аккуратно. Он оглянулся, стал ждать. — Слушай, — сказал парень, подойдя почти вплотную, — давай, может перекус сделаем? Он согласился. Разложили на траве нехитрый харч. На этот раз в дело пошла его бутылка. Справились быстро – видать, находились. Он опять, как там, в поезде, быстро уснул и проснулся, когда день шел на убыль. Снова пошли тем же порядком – он впереди, тот шагах в тридцати сзади. Только теперь шли в другую сторону – он решил прочесать то место за озерцом. Шли ходко, торопясь. До темноты поспеть надо было – в темноту его черта с два учуешь. Вообще, морочливое это дело, но для охотника самая в том и сладость, что морочливое. Сколько их было таких – права получит, а ни с чем приходит. И смех и грех. Правда, говорят, некоторые нарочно так делали. Шут его знает – всяко, конечно, бывает. Возле самого озерца хуже стало. Место болотистое, а обходить не хотелось. А тут еще и темнеть начало. Ногами перебирать быстро надо было – задержишься – засасывать начнет. А тому в ботинках каково? Но вышли на твердое, вышли. Точнее, он-то вышел, а тот еще сзади был, на топком. Но дистанцию, собака, держал. Тут он его и увидел. Этого. Сидел он на каком-то пеньке, спиной к нему. Бог его знает, что он там делал. Только сидел неподвижно. И спина была неподвижная. Ему даже показалось, что сердце у него останавливается. Сколько раз, а поди ты! Он стал медленно поднимать ружье. Можно уже было нажать на собачку. Но не нажимал – прислушивался к чему-то внутри себя. Только сердце толчками стало ходить. Да и никогда он не стрелял, пока лица не увидит. Оно, конечно, проще – в спину. Но у них ведь в лице главное. В глазах даже. Когда он вдруг увидит тебя. Не то, чтобы ужас, а, вроде, удивление какое-то и застылость – на, бери меня. Что-то такое бывает у женщин, когда их опрокидываешь. Ждать уже было невмоготу. Он специально наступил на ветку ногой. Ветка хрустнула. Спина медленно стала разворачиваться. И тогда он увидел лицо. Ей богу, издалека, да еще в сумерках оно ничем не отличалось от человеческого. Да что там в сумерках! Встреть он его в городе – мимо прошел бы. Но ошибки быть не могло. Просто с каждым годом у них все больше схожести с людьми. Это раньше все – лысые да картавые. Их за версту чуешь с их ужимками, словами разными. А теперь всех сравняли: «фрукт» – «яблоко». А этот – фрукт, видать… Даром он вспомнил про этот «фрукт». Ей богу, даром. Потому что тот уже увидел его и все понял, а он все еще держал ружье у плеча и не стрелял и потерянно прислушивался к чему-то в самом себе, к чему-то, чего он еще не знал и даже названия не знал. Выстрел прозвучал так неожиданно, что, уже падая и замирая, он все еще никак не мог понять, как это он нажал на собачку и даже не почувствовал этого. Такого с ним еще не бывало… Подошел парень. Постоял секунду-две, прислушиваясь к топоту за деревьями. По-хозяйски вынул из рюкзака фотоаппарат. Быстро темнеющий воздух прорезали две белые вспышки. Одну – себе, другую – для комиссии. Они там как-то по зрачкам определяют. Но он-то и без этих всяких зрачков голову готов был прозакладать – дозрел. Потом парень наклонился, перевернул тело, запустил руку в карман некропластовой куртки, достал «Право на личность» и положил рядом с таким же в карман своей куртки. Одно было уже использовано. Теперь оставалось использовать другое. Он закурил, легко вскинул на плечи тяжелый рюкзак и бесшумно двинулся по следам беглеца. Похожие: ПОЛОТЕНЦЕ Он попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь... ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»... ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Она не умела работать локтями. А мужик был ловкий – Влез-таки. Оглянулся: «А ты не зевай». Незамужняя женщина осталась на остановке. Смотрела, как уходил трамвай.   Мужика того она скоро простила. Стояла себе и смотрела, как рельсы заносит снежком. Потом улыбнулась: пропустила, так пропустила. И пошла пешком.   24.06.1994 Похожие: НА ПЕРЕПРАВЕ Билась в недальних порогах река. «У переправы коней не меняют».... БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
ПублицистикаУ кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не быть»?У меня нет вопроса. И у Гитлера не было. Я – еврей. По паспорту и по «морде». Я – еврей. По крови. Которая течет в жилах, и по крови, которая текла из жил. Мой прадед – меламед. Мой дед окончил раввинскую школу в Умани, и был меламедом в Звенигородском хедере и по совместительству – резником. Когда пришли бандиты, у них вопросов не было. Но тогда деду удалось спастись. Когда пришли фашисты, у них тоже вопросов не было – они просто расстреляли деда, бабушку и старшую мою тетку во рву под Звенигородом. Так в чем вопрос? И кто его задает, этот неизвестный вопрос, который без конца муссируется в «Еврейскойгазете»? Еврей не задает. Нееврей не задает. Гитлер и его последыши не задавали и не задают. Чиновники задают. Чиновник – человек без национальности. Потому и задает. Другим. По долгу службы. И отвечает на него, не дожидаясь вашего ответа. По инструкции. По нужде – ему нужно решить, еврей ли вы.У меня нет вопроса. Только однажды… По нужде. И потому, что не было этого вопроса у моей матери: в приснопамятном сорок первом она сожгла наши с братом метрики, в надежде, что нам удастся спастись, если мы попадемся без документов – она думала, что у гитлеровцев еще может быть вопрос… В сорок втором на Кавказе нам с братом выдали новые метрики. Не задавая того самого вопроса – в этих метриках просто не было графы о национальности. И потому через пол-столетия, когда я собирался покинуть дорогую родину, у меня в первый и последний раз в жизни возник этот вопрос. И я поехал в Киев и задал его чиновнице посольства: дескать, если по паспорту «да», а по метрике неизвестно, то как ?- В чем вопрос? – спросила чиновница. – Ведь по паспорту…- Но теперь мне его поменять придется, а в новых паспортах не будет национальности.- Но вот же в вашей метрике: мать – Берта Самуиловна, отец – Исаак Григорьевич.- Так что, — глупо спросил я.- А то что имена и отчества еврейские. Значит, вы еврей. Не понимаю, в чем вопрос? Вы что, сомневаетесь в том, что вы еврей?- Я не сомневаюсь. Но я хотел бы получить официальный ответ. Я специально для этого приехал из Днепропетровска.- Слушайте, вы, пожилой человек, специально для этого ехали? И выстояли целую очередь? Нет, наверное, мы никогда не поймем до конца этих русских. Хоть и евреев.Так мой еврейский вопрос был решен окончательно. И я уехал в Германию. В уверенности, что и для всех евреев он решен окончательно. Как и для всех неевреев. Потому что у них этого вопроса и не было.Но оказалось, что и здесь, в Германии, он кого-то продолжает мучить. Кого? Чиновников? Но у них – есть инструкции и нет вопросов. А если и были, то там, за границей. Так у кого же?У чиновников. Здешних. Которые из гемайды. Вопрос, кого допустить к кормушке и кому из нее подкармливаться. Вот это и есть их еврейский вопрос. Но об этом не говорят вслух – среди воспитанных людей это не принято. Поэтому его ставят абстрактно: «Кого считать?»И вот я – еврей по паспорту и «по морде», по крови, которая течет в жилах и из жил, говорю вам: поверьте Гитлеру – там, в его инструкциях, все было разработано с немецкой тщательностью и пунктуальностью, точно и методично, учитывая половинки, четвертушки, осьмушки – до какого-то там знака после запятой, до надцатого колена. И инструкции эти были разработаны специально для чиновников. Поверьте Гитлеру, и у вас больше никогда не будет вопросов.А у меня, у еврея, «еврейского вопроса» нет. Разве что один: зачем вам нужно, чтобы он был? Впрочем, и этого вопроса у меня тоже нет. Похожие: Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА   Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –... СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто... О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который... ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Стихотворения / 1970-1979Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла на цыпочках судьба И поцеловала в лоб. Была она, судьба, совсем девочка, А тяжела – не поднять. И что-то она с ним такое сделала. А что, не понять. Ни дня для него не стало, ни вечера. А все мало. Была она в руках его, что та свечечка. …Свечечкой в руках и стала. Плакали люди по покойнику – Вишь ты, какое лихо… А у судьбы были руки тоненькие И лицо тииихое. 22.11.78 Похожие: ЗМЕИ Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает... НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо... СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Бесплодие. Нелегкая пора. Пора – пустяк. А что, коли навечно Душа твоя бесплодием увечна? … … … … … … … … … ….. Застывший бег гусиного пера… В чернильнице засохшие чернила… Увы, уж если муза изменила, Тебе, мой друг, сам Бог велел: пора!   И мне пора. Ни огонька вдали. Лишь изморозь в полях земли немилой… Чернила высохли? Перо застыло? А кровь на что? …Прощайте, Натали.     1979 Похожие: ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль... НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... КОШКИН ДОМ (русская считалка)   Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,... [...]
Стихотворения / 1990-1999Закатился пятак под лавку. Закатился, дурак, по пьянке. А и выпил всего полбанки. Ах, поручик, пора в отставку.   Уходи в отставку, поручик, – Хуже нет – дожить до бесчестья. Уезжай-ка в поместье лучше. Только где оно, то поместье?   Нет поместья. Изба чужая. На полатях детишек стайка. И поручик не уезжает. Служит, мается, спит с хозяйкой.   19.06.1992 Похожие: БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная... БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... ИУДА Что ты делаешь здесь? Разве эта земля – твоя? Разве... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... [...]
Стихотворения / 1960-1969Когда желтую пустоту унесут в ночь последние трамваи, Я выключаю приемник и говорю: пора. Перед тем, как лечь спать, я подхожу к двери, наклоняюсь к замочной скважине и ожидаю… Так уже много лет подряд начинается эта игра.   Так она начинается. Я слышу, как скрипят половицы у соседа напротив. И этот противный скрип протягивается между нами. Как будто он догадывается и усмехается: ждете? И выходит на лестничную площадку, шаркая тяжелыми ногами. Выходит. И стоит. И вслушивается в пустоту, в тишину темени, В шорохи листьев, в запахи, в ноющий водосток… Я вижу в замочную скважину, как он вздрагивает время от времени И кутается в рыжий, изъеденный молью бабий платок.   Потом он наклоняет голову к скважине, вот так. И я вижу только ухо, все обратившееся в слух. А я стою за дверью, хохочу во все горло и громко кричу: дурак! (Я знаю: он все равно не услышит – он от рождения глух…)   Иногда он не выходит. И тогда я выхожу на площадку вместо него. И жду. И надеюсь, что вот – вот заскрипят половицы. И вслушиваюсь. И ничего не слышу. Ничего! И сам хохочу над собой… 11.1960 Похожие: ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... ХРИСТОС И ИУДА (цикл стихов) Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее. Но никто... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... [...]
Стихотворения / 1990-1999Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у столба. Глянул: а за ним – толпа. В той толпе и я. Снег летит наискосок. Боже, что мне тот кусок?! Господи, избавь! Желтым светится фонарь. Дело к ночи, и как встарь, Время для забав. А потом он там лежал, В кулаке кусок зажав, Кончив путь земной… Я-то, я-то тут при чем? Кто-то дышит мне в плечо. И толпа за мной. 12.02.90 Похожие: БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1990-1999Билась в недальних порогах река. «У переправы коней не меняют». Только-вот рыжая что-то хромает, Ходом сбивает и коренника.   Так-то – ничто. И поклажа легка. Так на земле. А с рекою не шутят – Вроде бы что там, а ну как закрутит… Тут бы сберечь хоть коренника…   Длинная жизнь, что в кобыле жила, Шею вытягивала из тела. С берега вслед им долго глядела. Долго глядела… А вплавь не пошла.   9.10.1991 Похожие: КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у... [...]
ПрозаДо районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать. Но поезд был пригородный — останавливался у каждого столба, высаживал пассажиров, набирал пассажиров, пыхтел, свистел, лениво набирал ход и тут же снова останавливался. Так что ехать было еще часа два. И все же видно было, что скоро конец — свободнее стало, так что можно было вытянуть ноги, затекшие от сидения. Я и вытянул. И уперся в чью-то сумку. Сумка была матерчатая, плотная и битком набитая. Я вспомнил, что наткнулся на нее еще когда входил. То есть не я вспомнил, а нога вспомнила это ощущение, когда опять наткнулась. А уж потом мозг вспомнил. И удивился: вроде, ни одного из тех, кто ехал в моем купе сначала, уже не было — железнодорожник в фуражке только вошел, бабка с мешком — так я помню, как она тыкалась, куда бы его поставить, женщина с ребенком, мужичок сонный — их, вроде бы, тоже не было. А может, мужичок и был, так сумка стояла далеко от него — чего б он ее сюда поставил? В общем, видно забыл кто-то. Наверное, просто забыл — остановки минуты по две — по три, спешить нужно, суета, давка — немудрено. Я посмотрел на попутчиков и снова уткнулся в «Вопросы литературы», в исследование о Достоевском. Не тут-то было: глаза скользили по строчкам, а мозг почему-то продолжал исследовать проблему матерчатой сумочки. Собственно, исследованием назвать это было нельзя. Впрочем, как и то, что я читал. Он просто «крутился» вокруг нее с каким-то, я бы сказал, приплясыванием: повторял какие-то словечки, выдрыгивался и при этом делал вид, что даже не смотрел в ее сторону. «В этой маленькой корзинке есть помада и духи». Помада и духи. Вряд ли. «Лента, кружево, ботинки — что угодно для души». Это придумали старухи в чепцах. Когда были девочками. Когда их душам угодно было стать молодыми женщинами. В лентах, кружевах и высоких, шнурованных ботинках. Я тех девочек уже не застал — кончились те девочки. Только и осталось от них, что эта глупая считалка. А жаль. А еще была считалка: «Вам барыня прислала сто рублей». Это уже поближе. Тоже оттуда, но поближе — «что хотите, то купите»… Барыня прислала. В полотняной сумочке. Чушь какая-то!… А что?… «Обезьяна без кармана потеряла кошелек»… Жена всегда его на дно норовит — чтоб не вытащили. А потом стоит и копается — в помидорах, в картошке, в петрушке разной — троллейбусные билеты достает. «А милиция узнала — посадила на горшок». При чем тут…? Мужичок сонный открыл глаза, посмотрел в окно, заерзал — видно, выходить скоро — свое высмотрел, потом взглянул на сумочку — его? — как будто ощупал кошелек в кармане — здесь ли? -, потом на меня глянул и к окну отвернулся. А хоть и не его?! Вот возьмет и пойдет к выходу. И что? Вспомнить бы, был он или уже после сел… И пойдет себе… Сонный мужичок на станции вышел. А женщина с ребенком осталась. Вроде бы, ее не было тогда. Господи, да на что она тебе, да оставь ты ее в покое! Да не в этом дело! «Лента, кружево, ботинки»… А в чем? В чем?! Вместо ответа мозг опять стал приплясывать и шаманить. «Это он, это он — ленинградский почтальон!». И вовсе не ленинградский почтальон. А вот просто — «Это ОН, это ОН». Это его проделки — взял и подкинул. Эйнштейн как-то сказал, что бог в кости не играет. Еще как играет! А что ему делать? Все знать, все видеть и при этом жить вечно. Так и ошалеть недолго от скуки. Вот он и забавляется. «Ленинградский почтальон!». Тут мозг взял и приплел Владика из Ленинграда. Это он потом в Ленинград уехал. К родителям. А тогда он у бабушки жил в нашем дворе. И это он придумал: взял старый бабкин кошелек с такими никелированными шариками защелкивающимися, привязали мы нитку к этим шарикам, кошелек трухой какой-то набили — чтоб потолще был, положим его на дорогу, спрячемся за забором и ждем. Идет человек, смотрит — кошелек, нагнется поднять, а мы — за нитку. Смеху! А потом так получилось, что бабка Владькина на этом попалась. А она злющая была и Владьку как свои пять пальцев знала. В общем, «а милиция узнала — посадила на горшок». А милиция совсем другое узнала: что мы нашли револьвер в дяди Ваниных дровах в проулке. И пришли и забрали. Но сначала долго спрашивали, где нашли да как. И брат показывал, где и как. Потому что это он его нашел. А я не находил. Никогда и ничего. И не выигрывал. Никогда и ни во что. Ну, в шахматы. А по облигациям или в лотерею — никогда. Это я уже знал точно. Потому и не играл никогда. Добровольно. А то к зарплате навязывали, то сдачу… Я их потом и не проверял. Лежит-лежит, пока не потеряется. А один никак не терялся. Я тогда пошел на почтамт проверить, а они мне: «Срок давно вышел. Прочтите, что написано — небось, грамотный». Да-а-а. Одна станция осталась. И женщина с ребенком осталась. Наверное, все же ее. Ну, а если не ее? Взять? Так и не твое ведь. Оставить? Кто-то все равно возьмет. Ну, проводник. Пройдет по вагону бутылки собирать — кто-то рассказывал, что это у них вроде постоянной статьи дохода — а тут еще сумочка. Что он ее, в бюро находок сдаст? Как бы не так! И опять получится: он найдет, а я… Так вот, наверное, и получается: случай выпадает каждому, когда-нибудь да выпадает, только один его хватает, а другой… «Ну, давай, давай, — сказал мозг. — Ты бы лучше Нелу сюда позвал». Нела — это соседка у меня такая. Я как-то во двор вышел — там у нас свалка каждый раз образовывается от ремонтов — девать-то некуда, — смотрю: кто-то два тюка тряпья выбросил и доски. Хорошие такие доски, полированные или лаком скрытые, и стойки какие-то — видно стеллаж разобрали и выкинули. А у меня книги стопками лежат… Ну, я сначала две доски взял — доски просто замечательные!, а когда нес, подумал, что надо Неле про тряпки сказать — она всякие тряпки и бумагу собирает и сдает на макулатурные книги. Если бы просто сдать, я бы и сам не прочь, а там с ночи очередь занимать, а я в войну да и после войны на всю жизнь очереди отстоял, больше не надо — у меня идеасинкразия к очередям образовалась. Постучал я Неле. «Ой, спасибо, спасибо!». И побежала. А я пошел. Вернулся — она тюк одной рукой по земле волочит, в другой доску несет. «Вот, — говорит, — там еще доски прекрасные для полок». «Да я же как раз их и нашел, — говорю я. — Две доски взял, по дороге как раз к вам зашел, а за этими вот пришел. У меня ведь, знаете, книги совсем некуда ставить». «Ну, ничего, — говорит, — остальное пополам поделим. Я вам лучше тючок тряпья один дам. Из своих. Уж больно доски хорошие». И потащила. А потом остановилась — сообразила: «Это ж, — говорит, — стеллаж, видно, был целый. Что ж его зорить? Вы бы мне свои доски не отдали? А то ни туда, ни сюда». Да пропади ты пропадом — вот привязался! И тут поезд остановился. Теперь уже окончательно. Потому что остановка была конечная. И все уже потянулись к выходу, а женщина с ребенком еще сидела. И я сидел. А потом она тоже поднялась. И взяла девочку за руку. И пошла. А я еще посидел — пусть она выйдет совсем — и вскинул рюкзак и взял сумочку. Но нес ее как-то на отлете, как бы открещиваясь на всякий случай, что она моя, как бы готовый протянуть ее хозяйке — вдруг в последний момент все же забыла: «Вот, забыли сумочку». Но когда сходил по ступенькам, женщины уже не было и вообще почти никого не было, и только проводник — молодой парень — стоял у вагона. И я подумал, что это, вообще-то, его добыча и что хорошо, что он не знает этого. Но все же ощущение, что это я у него украл, просто так, на глазах, не у кого-нибудь, кого я и в глаза не видел, а именно у него, заставило меня вынести руку немного вперед и бочком-бочком… И я, как ни в чем не бывало, совсем как ни в чем не бывало, прошел по перрону в совсем пустое здание вокзала с рядами автоматических камер хранения. Но этот подонок-мозг, конечно, не пропустил и этого «как ни в чем не бывало», и эту руку с сумочкой, неестественно вытянутую вперед, и даже совсем незаметное движение, вернее, замедление движения, когда я чуть не протянул сумочку проводнику. «Да в чем, собственно, дело?» — спросил он уже серьезно, оставив, слава богу, это свое приплясывание подлое, эту свою иронию грошовую. И я знал, знал, что только начни отвечать, что он уже приготовил свою логику, все мыслимые аргументы. «Да ни в чем, ни в чем», — сказал я, ощущая полную безнадежность и беспомощность. …Содержимое сумочки было накрыто махровым полотенцем. Сняв его, я обнаружил килограмма три винограда, под которым лежал какой-то сверток, обернутый в старую газету. Я запустил руку, вытащил сверток, развернул. В свертке были старые, растоптанные босоножки. Больше ничего в сумке не было. Бог иронически улыбнулся и скосил глаза на полотенце. В полотенце с краю была выжжена большая дыра с рыжими опалинами по краям. Все. Я обернул босоножки полотенцем, оглянулся, положил сверток в одну из пустых ячеек автоматической камеры хранения и прикрыл дверцу. Все. «Ничего, — сказал мозг. — Виноград крымский. И сумочка — тоже вещь». Я не понял, иронически он это или для утешения. И даже не стал разбираться. Я просто повернулся и поставил туда эту вещь вместе с этим виноградом. Но отойти не успел — в дверях показался милиционер. Прислонившись к косяку, милиционер обвел скучающим взглядом пустое помещение и стал смотреть. Я покопался в кошельке, нашел нужную монетку, кинул ее в щелку, набрал шифр, захлопнул дверцу, для достоверности подергал ее… — Идиот, — сказал мозг. — Просто идиот!». — Склероз, — сказал я театральным шепотом. — А рюкзак-то забыл! Теперь нужно было опять надевать очки, набирать шифр, копаться в кошельке, отыскивая еще одну пятнадцатикопеечную монету, открывать, закрывать… В общем, милиционер ушел, не дождавшись конца процедуры. Но все равно теперь нужно было где-то убить часа два хотя бы… А сумочку можно было забыть. Просто забыть и все.   Похожие: ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»... НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от... СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... ПРАВО НА ЛИЧНОСТЬ Очередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка... [...]
Стихотворения / 1970-1979Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек был, умный, Добрый был человек.   Руки лежат сбоку. Повязана платком щека. Оставил человек собаку. Лохматую. Щенка.   Ой умер человек, жалко – Жить среди людей не смог … А щенка сволокли на свалку – Игрушечный был щенок.   Неказистый такой, ушастый, Тряпичный такой он был. И любил его старик ужасно. …А больше никого не любил.   27.07.70 Похожие: СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо... КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И... НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... [...]
Стихотворения / 1980-1989В этом городе у каждой женщины что-то такое в глазах. Именно в этом городе. Где помнят о голоде. Где помнят о превращавшихся в лед слезах.   В этом городе. Где ничего не помнят. Ни о слезах, ни о голоде. Все это враки. Где в белых ночах в подворотнях вскрикивают пьяные драки И люди, как насекомые, шуршат в темноте коммунальных комнат.   И – серые – утром расползаются по работам, И тысячами и тысячами их вдыхает и выдыхает вокзал, И – сонных – электрички их склеивают потом. И тела их слипаются. И отдельными остаются только глаза.   18.07.88 Похожие: ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... ОСЕНЬ 1836 ГОДА А он не знал, откуда боль Приходит и куда –... МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Подарили человеку подарок – Расписную такую матрешку. Простовата матрешка немножко, И узор пожалуй что ярок.   Ну, дареному-то в зубы не смотрят, Не в игре играть против правил. Окрестил ее хозяин Мотрей. На комод ее хозяин поставил.   Тихо медленные годы проходят, Над хозяином плывут и над куклою. И стоит себе Мотря на комоде. С ребятишками внутри. Круууглая…   4.05.71 Похожие: ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,... ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный... ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... [...]
ЗаметкиУбил тщеславие. Убил желание писать стихи. Убил влюбленности. Одну за другой. Убил все, что любил, даже любовь к красной икре (осталась – к мороженому, убивал-убивал, ан, не убил). Теперь жалуешься на дефицит желания. А ты как думаешь: убивал, убивал и… Убийца! Они все похоронены во мне. Я – кладбище. Убийца и кладбище. Хоронил – прятал. Прятал и хоронил. Просто сценарий для фильма ужасов. Фильма-метафоры. Где на глазах происходят все убийства и только в конце оказывается…Это – за минуту-две, оторвавшись от телевизора, где никакого намека на все это – вдруг. Две жизни, внутренняя и внешняя, два разных потока текут каждый сам по себе, каждый по своим законам, иногда сливаясь, чаще – все более отдаляясь друг от друга. Вот оторвался от телевизора, чтоб выйти на кухню покурить и…Как мечется мысль! Как белая мышь в клетке. И никак не остановить, не достать, не вынуть из клетки. Старость. У мозга ослабли руки. Тремор мозга. Оттого мысли мелькают, цепляются одна за другую, трутся одна о другую. Все труднее остановить, достать, выложить на бумагу. Мышь — на бумагу? Что за бред? Слова, слова – что они реальности и что она им!А вот и нет, черта пухлого, как я говорил в детстве (откуда я это взял, не сам же придумал этого пухлого черта?).В нашей коммуналке о четырех соседей – однажды в реальности. Открываем двери в свою кухню (там кухни были цугом: одна – для двух соседей, другая – для нас со старушкой Варварой Ивановной – просто святым человеком, о которой где-нибудь, когда-нибудь – отдельно. Или уже никогда?)… Открываем дверь, а за ней – мышка, так аккуратно лежит на белом листике. Фантастика? Не может быть? Но столбняк удивления быстро прошел и мы – к соседке из первой кухни:— Софья Ивановна, это вы мертвую мышку — под дверь? — Что вы, я ее и в глаза не видела! Наверное, бежала и умерла.— И листик себе перед смертью постелила?— А кто их знает.Вот и я теперь своих мышек перед смертью из клетки – на листики: как мелькнет, так и вытащил. А там уж с листика – сюда, в компьютер, а то потом сам не пойму, что написал – почерк и всегда был плохой, а тут еще и спешу ухватить за хвостик, и этот тремор – старость.Вот и первый листик кончился. Условно первый, первый, что под руку попался, из тех, что накопились за последнее время – июнь-июль 2008 года. Теперь листик и порвать можно. Вы себе не представляете, какое я испытываю удовольствие, когда порву очередной листик.Да, забыл сказать, это я взял самый молодой, только что проклюнувшийся листик, скорее даже почку, завязь, которая уже в процессе переписывания на компьютер превратилась в это – я просто не могу тупо переписывать – не машинистка же, в конце концов, не могу не думать – вот он и разворачивается… в процессе. А теперь – самый старый. Даже правый нижний угол, видно, залитый когда-то чаем, уже не помню, когда – склероз, оторвался, так что и не знаю, прочтется ли. Мало того, здесь, кроме более ли менее горизонтальных строк, что-то, как обычно, еще и на полях, как обычно, не потому, что экономлю бумагу, а потому, что в погоне записать (пока не забыл – склероз) и взять новый листик не успеваешь, так что пока хоть кусочек белеет… Похожие: Листик-3 листик-3 Передача «Тем временем» 15.03. 09. Плач и стенания по... Листик-4 Мысли, идеи ветвятся, как деревья. Сначала – ассоциативно, потом –... Понятия не имею В обиходе выражения «Понятия не имею» и «Не представляю» используются... ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый... [...]
Стихотворения / 1960-1969Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было сыро. И деревья облетели наголо. А она сидела на скамейке, сжавшись в комок. На мокрой садовой скамейке. В парке пустом. И плакала.   Последние трамваи отзвенели и ушли, Подобрав запоздавших по дороге… А главное: ноги у нее не доставали до земли. До смешного тоненькие, как у девчонки, ноги.   А в комнате нашей, тесной даже для двух, Как всегда, над чертежами сидел мой друг. И в зеленом углу висел паук, Совсем безобидный старый паук.   Когда мы работали, он спускался к нам, Паутину линий окидывал наметанным глазом. Ветер дул из щелей старого окна И шевелил паутину и наши волосы разом.   Потом он поднимался и сидел в углу. Большой и хмурый. И не переставал ткать… В эту ночь мы оба спали на полу. Потому что была у нас одна кровать…   А утром она ушла, не простившись с нами. И пока на холодном полу мы отлеживали бока, Она смела паутину, женщина с тоненькими, как у девчонки, ногами И убила нашего паука. 04.1961 Похожие: БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... [...]
Проза— Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка. Можно, он посидит здесь? У меня как раз идет корректура, — сказала мама и ушла. В комнате никого не было, потому что того дядю он сразу не увидел. А диван был интересный – не такой, как дома или как в гостях. В нем были ровная дырка и круглая дырка. В ровную дырку, как в щелку в почтовом ящике, можно засунуть листик или газету, а в круглую — палец. И еще он был весь пожмаканный и от него сами отколупывались такие черные кусочки. Он сам стал отколупывать такие кусочки. Они были кожаные и блестящие, а когда их отколупаешь, под ними просто такая серая тряпка. Он взял книжку и стал смотреть картинки. Он их видел тысячи раз и просто перелистывал их — а вдруг он какую-нибудь забыл. Но он не забыл никакую. Тогда он стал читать « — Од-наж-ды. Однажды». — И сразу он узнал, что это про охотника. Но все равно было интересно, как складываются слова — слепливаются вместе все буквы и получается Абу-Селим и ружье. Получается настоящее ружье и настоящий Абу-Селим. — Ру-жье бы-ло ста-рое и сво-ен-рав-но-е, — читал он. — Какое? — спросил тот дядя. И тогда он поднял голову и увидел того дядю. Дядя, оказывается, сидел за столом и тоже читал. Он очень удивился — ведь в комнате никого не было. — Сво-ен-рав-но-е. Своенравное, — сказал он. — Своенравное, — быстро сказал дядя и чуть-чуть наклонил голову к плечу. Понятно. А что это значит? Он посмотрел на дядины очки и опять удивился. Он так удивился, что глаза прямо устали на дядиных очках, а он не мог их даже никуда подвинуть. — Своенравное, — сказал он. И пожал плечами. И еще раз посмотрел в книгу — проверил, есть там это слово или нет, потому что оно там оказалось, когда дядя спросил. — Сво-ен-рав-но-е. Своенравное. — Он посмотрел на дядю и улыбнулся. И дядя тоже улыбнулся, подошел и сел рядом. — Тебе сколько лет? — спросил дядя. — Скоро будет шесть. — Да, — зачем-то сказал дядя. — Молодец. — И долго смотрел в окно. Он тоже посмотрел в окно. Но там ничего такого не было, кроме мокрой крыши другого дома. Дядя достал длинный мундштук (таких длинных мундштуков он никогда не видел), сначала желтый, а дальше коричневый, затолкал туда сигарету, чиркнул зажигалкой и выпустил из носа дым. Потом он опять сказал «да» и опять замолчал. Это «да» было такое ни к чему, что он никогда не слышал такого. И оно было такое длинное, как дядя смотрел в окно. И это «да», и мундштук, и «своенравное» были чем-то вместе и слеплялись, как буквы. — Ну, раз тебе скоро будет шесть, так поехали дальше, — сказал дядя. — Что там дальше было с этим своенравным ружьем? — О-но то стре-ля-ло, то не стре-ля-ло, — прочитал он и остановился, ожидая, что сейчас что-то опять окажется и уже заранее испытывая внутри какое-то замирание, как когда они играли в прятки и он прятался и кто-то, кто искал, поворачивался и шел к нему. И чем ближе тот к нему подходил, тем это замирание становилось нестерпимее, так что сжимались руки и ноги, и хотелось пикать. И тогда он выскакивал и что-то кричал и смеялся и куда-то бежал, все равно, куда. — То стреляло, то не стреляло, — сказал дядя. — Такое странное ружье, такое своенравное ружье. Вот и оказалось! Опять же, оказалось: «стреляло и не стреляло» и «своенравное» слепились! Он засмеялся и быстро-быстро стал рассказывать, как они слепились: — А когда он хотел убить эту птицу, так оно не выстрелило. А потом он его положил. И оно само выстрелило и убило зайца. Само оно просто выстрелило и — зайца. — Да, — сказал дядя и погладил его по голове. — Вот так оно и получается. Говорил он очень серьезно и как будто совсем не про это. Но так было у других взрослых, когда им говоришь, а они что-то отвечают, а сами не слушают. А у него все как-то слепливалось. Потому что — тут он догадался и прямо обрадовался — он был слепщик. — Дядя, — спросил он, подняв голову и посмотрев дяде в глаза, — а какая у вас работа? — Работа? — спросил дядя, как будто удивился, что это слово тут оказалось. — Скучная у меня работа. Слова у меня, понимаешь? И ему почему-то стало очень жалко этого дядю, хотя он не понимал, почему это может быть жалко, когда у человека такая интересная работа, что он все слепливает. И он не поверил, что это скучно, но получилось так, как будто поверил. Но не притворился, а вправду поверил, И вздохнул, и кивнул головой. Но в это время вошла какая-то тетя. Она положила на дядин стол большой лист газеты, только с одной стороны это была обычная газета, а с другой — просто чистая бумага. Она села напротив, за другим столом. Положила и перед собой такой же лист. И еще другой, на котором только было еще что-то написано письменно, чернилами. Она посмотрела на дядю и сказала: — Можно читать. — Хорошо, — сказал дядя, поднялся, посмотрел на него, развел руками и пошел к своему столу. Дядя сел за стол, еще раз взглянул на него, чиркнул зажигалкой и наклонился над листом. Он вспомнил про книгу, даже взял ее в руки, но положил на место и стал смотреть на дядю. Дядя, как все взрослые, когда они читают, совсем не шевелил губами, а просто смотрел на газету. Только время от времени он отворачивался в угол и щелкал пальцем по своему разноцветному мундштуку. Он тихо сполз с дивана, взял белое блюдце, в которое дядя стряхивал пепел, когда сидел рядом с ним на диване, подошел и молча поставил его на стол. Дядя, не поворачивая головы, сказал «благодарю», потом засмеялся и так же, не поворачивая головы, положил ему руку на голову. И он постоял немножко под этой рукой, а потом пошел на свое место. И стал опять смотреть на дядю. Время от времени дядя сморщивался (наверное, у него что-то болело), а потом что-то писал на газете. — Вы посмотрите, как он на вас смотрит, — вдруг сказала тетя, и он сразу быстро сбежал глазами. — Тебе нравится этот дядя? Голос у тети был неприятный, как почти у всех взрослых, когда они говорят с вами, иногда даже у мамы. И он не захотел сейчас слышать этот голос. Он просто смотрел на ножку стола пока тетя не начала опять читать. Тогда он посмотрел на нее и стал опять смотреть на дядю. В комнате было тихо. Дядя снял очки, потер пальцем переносицу, закрыл ладонью глаза, посидел так немножко, потом пододвинул газету тете и сказал: — Здесь вот придется перебрать, а то дурдиотизм получается. — Хорошо, — кивнула тетя. Дядя поднялся, взял в руки свое блюдце и пошел к дивану. — Ну что, — сказал он и сел рядом, — как продвигается охотник Абу-Селим? — Никак. А мы с Ирой недавно в планетарии были. — В планетарии? — удивился дядя. — Это что еще за зверь? — Это не зверь, — улыбнулся он. — Это где темно и звезды показывают. И там сначала дядя что-то скучно рассказывает, а потом интересно — маленькие звезды и большие. — Какие? — Ну, такие и такие. Только мама говорила, что они совсем не маленькие, а такие, как земля, большие. — А почему же маленькие? Что-то ты, парень, своенравное мне делаешь — сам говоришь, что маленькие, а сам — что большие. — Нет, — засмеялся он, нисколько не удивившись, что дядя не понимает — он ведь сам не понимал, пока мама не сказала ему, что это потому, что далеко, — только кажется, что они маленькие, а они большие, потому что далеко. — Ну, а если я стол этот возьму и кину до потолка, он также станет маленьким? Стол? Об этом мама ничего не говорила. Он посмотрел на стол. Потом на дядю. Потом опять на стол. Слепщик. Вот опять — слепил стол и звезды. — Стол тоже будет маленький, — удивился сам тому, что сказал, мальчик. — Ну, каким? Дальше уже как-то получилось так, что рот открывался и говорил сам, что хотел. И получилась такая интересная игра. — Как стул. — А если еще выше? — Тогда, как вот эта книга. — А еще? — Как лампа. — А еще, если совсем высоко? — Ну, тогда, — сказал рот, — как маленькая точечка. — Вот оно как? — сказал дядя. — Как маленькая точечка? А ты знаешь, так оно, наверное, и будет… — Только вы его не поднимете, — сказал он. — Папа его поднимет, а вы — нет. — Это почему же папа — да, а я — нет? — обиделся дядя. — Он такой большой и кричит сильно. — Ну, если сильно кричит, тогда, конечно, поднимет, — улыбнулся почему-то дядя. — Это ты, точечка, прав. — Мама тоже большая, — сказал мальчик, — но она стол не поднимет. — Ясно, — сказал дядя. — А теперь, точечка, пошли-ка в цех, посмотрим, может, уже вторую сверстали. И они пошли в цех. Тут он был когда-то вместе с мамой. И все уже видел. Так он и сказал дяде. А дядя ничего не сказал, а только кивнул головой. Они подошли к какой-то машине, где какая-то тетя быстро-быстро нажимала пальцами кнопочки с буквами. Дядя посмотрел на целую кучу таких газет, где с одной стороны белое, покачал головой и сказал: — Света, а Света, у тебя ренато есть? — А что? — Набери ему имя, а? — Что ты, нельзя. — А может, можно? — Одна уже поплатилась. Ты же знаешь. — Так она же не имя набирала. Она совсем другое набирала. — Ну и что? Мне-то зачем рисковать? — Да, — протянул дядя. — Нельзя, и все тут. Ты права, Светка, главное — не рисковать. Так сто лет прожить можно. Даже больше — сто двадцать. И дядя махнул рукой и пошел. По дороге он подошел к какому-то ящичку, вынул оттуда железку, потом подошел к такому железному столу и взял там из такой блестящей кучи одну такую блестящую штучечку. Потом он намазал ее черной краской и ту железку тоже. А еще потом — прижал блестящую, а потом железную к белому листу бумаги. И там стали буквы и звездочка, «ре-зо-лю-ция» и звездочка. — А теперь ты, точечка, — сказал дядя. И он тоже сделал все так же. И получились резолюция и звездочка. Тогда дядя обтер краску на блестящей и на железной и сказал: — Положи в карман. И пошли. Они снова пришли в ту комнату. Только когда они вошли, там оказалась другая тетя — не красная и толстая, а, наоборот, тоненькая и длинненькая и немножко похожая на девочку. А ноги у нее были прямые и высокие. И на них лежала сумочка. И тетя улыбнулась, когда они вошли, а дядя сказал: — Здравствуй. Ты-то откуда? — Шла мимо и зашла. Ты еще долго? — Да как сказать, — сказал дядя и прошел к столу. А он пошел за дядей, стараясь даже не смотреть в ее сторону. Он уже знал, что сейчас будет. Сейчас они начнут разговаривать и будут почему-то улыбаться. И дядя забудет о нем. А потом они уйдут и уйдут себе. — А я пойду, — сказал он, — и наберу много-много таких железных слов. И у меня будут все слова, как в книжке. — Нельзя, — сказал дядя. — Зачем тебе рисковать? Он не понял, что значит «рисковать», а спросил: — Почему нельзя? А я возьму — и все. Он не хотел так говорить с дядей, но так у него получилось. — А тогда вот что будет, — сказал дядя и быстро нарисовал домик, в домике — окно, а в окне нарисовал такую решетку, как у них на первом этаже. — Вот что будет, — сказал дядя. — Возьмут тебя и посадят в этот домик. А вылезть та не сможешь, потому что здесь решетка. — А я просто выйду через дверь. — А тут возле двери, — сказал дядя и быстро нарисовал человечка, — будет стоять человек с ружьем (он пририсовал и ружье — такую черточку сделал). Ты захочешь выйти, а он тебя не выпустит. — А я возьму у дяди Саши наган и ба-бах его. — Да, но тут их будет много, — стал быстро-быстро рисовать дядя. — И все с ружьями. — А я — всех, — сказал он. — А если они — тебя? — спросил дядя. — Да и вообще, ну стоит ли столько людей убивать из-за железных слов каких-то? Они — ведь живые… И тут ему тоже стало жалко этих на бумаге, потому что они оказались живые, а он совсем забыл, что они живые. И тут он почему-то вспомнил про эту тетю, которая сидела где-то там за спиной, как будто ее и не было. И удивился, что дядя тоже забыл про эту тетю. — Ну, так как? — спросил дядя. Он не успел ответить. — Ну, так я пойду, — сказала тетя из-за спины. — Оказалась, — с испугом подумал он. — Видишь, как получается, — сказал дядя и глаза у него стали не веселые, как раньше, а какие-то прозрачные. — Так что ты иди. Газета, наверное, нескоро и вообще, мне домой надо, и Надя сказала белье в стирку нести. Так что ты иди. — Да, — сказал дядя, уже не глядя в ее сторону. — Так как будет со строчками? — Хорошо будет, — ответил он. — Пусть они себе лежат. И эти тоже, — и протянул дяде «резолюцию» и звездочку. — Ну, вот и правильно, — сказал дядя, не обращая внимания на протянутую ладонь. За спиной открылась и закрылась дверь. Дядя снял очки, — потер переносицу, потом посмотрел на ладонь с «резолюцией» и звездочкой, коротко вскинул глаза на него, сказал: «Это ты брось. Это ни к чему. Это же подарок», а когда он положил подарок обратно в карман, вдруг заторопился: «Сейчас. Ты погоди» и вышел. Пока дяди не было, в комнату пришла та толстая и красная тетка и села вязать. А он снова забрался на диван. И стал ждать. Он ждал долго. Но дядя не приходил. Тогда он встал и пошел в цех. Там он сразу увидел дядю. Тот стоял возле одного из железных столов, по которому теперь, дергаясь, ехал такой каток. Сначала он ехал в одну сторону, потом — в другую. И когда он проехал в другую и остановился, тетя подала дяде лист с буквами с одной стороны. И дядя сказал: «Еще». Каток поехал опять туда и обратно. Тетя подала дяде еще один лист. Но дядя сказал: «Еще». И каток снова поехал. Он остановился рядом. Но дядя его не видел. Тогда он подошел и тронул дядю за руку. Дядя сказал: «Еще», как будто не заметил его. А тетя заметила и сказала: — Смотри, он от тебя ни на шаг. Это чей, Тонин? — Да, — сказал дядя, — хороший малыш. Ты бы слышала, как он читает. — Уже читает? — удивилась тетя и тут же заставила его прочитать. Потом, как все, сказала: «Молодец». И они пошли — дядя с листами в руке и он. Дядя шел большими и быстрыми шагами, так что он еле поспевал. И снова дядя читал. А он сидел и смотрел на него. И опять влезла эта тетка. Теперь она сказала: — Скажи дяде, чтоб он купил себе мальчика. Знаешь, где покупают мальчиков? Где тебя купили? — В роддоме, — сказал он, хотя ему совсем не хотелось говорить. — Ну вот, — засмеялась тетя. — Пусть и он купит себе мальчика. У него же мальчика нет, а только девочка. — Зачем? — спросил он. Но она не услышала. Она все говорила и при этом смотрела не на него, а на дядю, а дядя ни на кого не смотрел и читал свою газету. — Ты бы хотел, чтобы у тебя был такой папа? Видишь, как он с детьми обращается. Это не каждый так к детям относится. Так ведь? Вот ему и надо купить мальчика. — Зачем? — опять спросил он. — Нина Ивановна, — сказал дядя, — опять они не перебрали. Проследите, пожалуйста. — Хорошо, — сказала она и принялась за свою газету. А он все ждал, когда дядя закончит. Тут пришла мама и спросила, не мешал ли, и сказала, что теперь она освободилась и что теперь он может идти с ней. Но он не встал с дивана. А та тетя красная, которая все время вмешивалась, сказала маме, что это его дядя очаровал и что у дяди исключительная любовь к детям. И при этом она смотрела не на маму, а на дядю. И снова повторила насчет мальчика и насчет девочки. И он понял, что это она все выдумала — и насчет мальчика, и насчет девочки, и насчет дяди. И все слова у нее были отдельные, так что дяде, если бы он ее слышал, это не понравилось бы. Мама ушла. А дядя все сидел и читал. Потом сказал: «Все» и пошел к вешалке. И надел пальто и шляпу. А он смотрел, как дядя надевает пальто и шляпу, и ничего не понимал. Дядя надевал пальто и шляпу так же, как читал газету, — он смотрел только на пальто и шляпу и никуда больше. И только когда он спросил дядю: «Ты уходишь?», дядя посмотрел на него, как будто он оказался, и сказал, но не ему, а той красной тете: — Да, Нина Ивановна, надо его к Тоне переправить. Пока, малыш. И не успел он опомниться, как дверь открылась и закрылась. Похожие: ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»... ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1960-1969– А у белой лошади был жеребенок белый. В избе было тепло, так хорошо тепло. И раскачивалась старуха и странную эту песню пела. А у печи сидел гость (метелью или бедой сюда его занесло).   Он сидел и оттаивал. Молчаливый такой, городской. И бабка его отпаивала какой-то травой настойной. И было ему тепло, тепло и покойно, Как будто в бабкиных травах настаивался покой.   А когда уходил (беда его гнала или дело) И осталась изба проталиной в белом снегу, Вдруг забилось, как заяц, стреляный на бегу: – А у белой лошади был жеребенок. Бееелый…   14.02.69 Похожие: ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –... ПАУК Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было... ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь... НА ОСТАНОВКЕ Она не умела работать локтями. А мужик был ловкий –... [...]
Стихотворения / 1950-1959Дверь запиралась на ключ, на два оборота – Просто хотелось верить, что кто-то может войти. Кот – разжиревший бездельник зубами давил зевоту. Облезшая стрелка часов ползла к десяти.   Вещи имели запах, тонкий и слабый, – Запах духов, мыла, матовой кожи. «От вас на двести шагов разит настоящей бабой». Кто это сказал? Кто же?   Еще не сняв пальто, ты вглядываешься в осколок стекла: Разбежались морщинки у глаз. Куда они бегут? Постойте. Постойте! Постой… Юность не оглядывается. Юность ушла. Остаются зеркала, которые никогда не лгут. Остаются руки, которым некуда деться. Беспомощные и усталые. Их, действительно, некуда деть. Остается на столике, вместо фотографии детства, Очень серьезный и важный, плюшевый, с оторванным ухом, медведь. Остается (если в памяти очень порыться) Шорох жестких ладоней, запах крепкого табака…   Это могло быть иначе. «Тридцать? Вам уже тридцать?! Я бы не дал вам тридцать». Это теперь. Тоска.   Ты медленно раздеваешься. Ты лицом прижимаешься к раме. Спокойная, как всегда. Холодная, как всегда. Ты стоишь на ветру, там, рядом с мокрыми фонарями, И в мягких комнатных туфлях вздрагивает вода. 10.1959 Похожие: ГОРОДСКОЙ НОКТЮРН У ночи своя походка. У человека – своя. Человек останавливается.... РАКОВИНА …Когда-то она лежала на берегу, белом от зноя. В мириады... ЖЕНЕ Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только... ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили... [...]
Стихотворения / 1990-1999Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь опор.   Двор зарос лопухами. Огромный такой двор. И лопухи огромные. Один – над головой. И брат мой. Ещё не убитый. Ещё живой. Ещё высокий. Ещё как дерево, а не как трава. Как дерево. Которое в войну спилят на дрова.   – Господи, – плачет мать, – что у него в голове?! Что у него в голове!.. А мне и доныне снятся Высокие лошади в высокой траве. Лошади, откладывающие лошадиные яйца.   27.06.1993 Похожие: ПОВОРОТ Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот.... ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... ГОСТЬ – А у белой лошади был жеребенок белый. В избе... [...]
Стихотворения / 1990-1999И вода была черна, как смола, и густа, как смола. И весла были недвижны. А лодка плыла. И тогда он подумал, что это уже навсегда: Перевозчик, молчание, темная эта вода. 3.07.90 Похожие: ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... ПОВОРОТ Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот.... ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... [...]
Стихотворения / 1990-1999Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот. Профиль греческой камеи. Поворот высокой шеи – Жизни поворот.   Угадать тогда бы, что там Впереди, за поворотом, Знать бы наперед…   Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот.   9.12.1992 Похожие: У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... ПОРУЧИК Закатился пятак под лавку. Закатился, дурак, по пьянке. А и... СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то... БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная... [...]
ПублицистикаВ последнее время все более в моду входит мысль, что панацея от всех наших бед — в религии. Это проповедуют не только Солженицын и Ко. К этому все больше склоняется вчерашний убежденный атеист — интеллигент. Вместе с Вольтером он склонен полагать, что бога стоит выдумать. Богоискательство стало поветрием, таким же, как аханье перед рублевскими ликами, собирание икон, культурный отдых у монастырских стен. Но речь не об этом — не о моде и модниках, которые сегодня бегут за стариной, а завтра побегут за модерном, а то и умудряются сочетать все это разом. Не о них речь. Речь о тех, кто в поисках своих действительно обращается (или готов обратиться) к богу.   Мы лежали на берегу потока, начало которому давало озеро, перегороженное плотиной. Над нами на холме возвышался Ферапонтов монастырь с фресками Дионисия, совсем не величественный, как его старший брат Кирилловский, а даже какой-то домашний монастырь, но от этого не менее впечатляющий (а по мне — даже более). И фрески, которые я видел впервые, тоже отличались от рублевских тем, что били в них не лики, но лица, да и те, видно, мало интересовали художника. А интересовали его, наоборот, быт и объемы, телесные и осязаемые. Наверное, потому случайно обнажившийся кирпич на одной из фресок (над самым входом) не выпирал из общей картины, а казался ее естественной частью, как будто и его нарисовал Дионисий.   Слушай, — сказал мой друг — художник, — как ты думаешь, бог есть? Для меня в этот момент не было ничего, кроме монастыря, неба шума воды, равномерного и потому покойного, запаха свежескошенного сена — уже сена, но еще травы. И еще — фресок Дионисия, стоявших перед глазами. Думать не хотелось ни о чем. Даже о боге. — А кто его знает, — не поворачивая головы, сказал я.   — Но ты-то сам как думаешь? Это было как муха. Если не отогнать… — А тебе зачем это? Для интеллектуального разговора? Ну, скажу: да — что-нибудь изменится в твоем поведении? Схоластика все это, чесотка интеллектуальная, — все больше раздражался я. Но муха продолжала свое черное дело. — А мне вот нужен бог, — как-то по-детски искренне сказал мой друг. — Это когда ж он тебе понадобился? После монастыря, что ли? — все злился я. — Давно, — совсем не замечая моей злости, сказал он. — Помню, маленьким еще был. Нарисовал себе в спичечной коробочке бога и все открывал ее, когда никто не видел, и смотрел. А сказать боялся или спросить — мои-то неверующими были. Оба. От этого спичечного коробка злость моя испарилась, как не бывало ее. Теперь я повернулся к нему и даже приподнялся на локте. — Тебе-то какой бог нужен? — Что значит — «какой»? — А потому что, я думаю, у каждого какой-то свой бог. В этом отношении, как, впрочем, и во многих других, древние были ближе к истине — у них было много богов. Но то были боги социальные, разбитые по ведомствам — у каждого свой департамент. А я о личных разных. Я убежден, как к любому понятию, к Богу приходят от чего-то конкретного, от какой-то конкретной необходимости. Потому для каждого у него своя ипостась, и бог одного не похож на бога другого — просто словом одним называем, а за словом — разное. Вот, например, от горя идет человек к богу. Тогда его бог – Бог — утешение, Бог — утоли моя печали. А другой смерти боится. Для него бог — Бог-жизнь потусторонняя, Бог-бессмертие. Третий всю жизнь надеется найти миллион. Для него бог — Бог — Счастливый случай, Бог — Надежда. А тебе зачем? — Для меня, как для Толстого – Бог — Нравственносгь. Я думаю, что вера создает нравственность. «Господи, дай же ты каждому, чего у него нет», — вспомнил я слова Окуджавы. И еще я вспомнил отца Сергия. «Так вот для чего тебе бог!» Да нет, мой друг не был безнравственным человеком. Скорее, наоборот. Именно поэтому и мучился. Ибо была у него ахиллесова пята. И этой пятой была женщина. Не какая-нибудь конкретная, а женщина вообще с ее плотью, к которой друг мой был неравнодушен. Это его корчило, заставляло мучиться, но… соблазн был слишком велик. — Нравственность, говоришь? Как будто бог мешал кому-нибудь грешить. Верили — и убивали. Верили — и грабили. Верили — и насиловали. А потом шли в церковь и грехи свои тяжкие замаливали. — Да, но ты ведь сам говорил, что нравственность не столько в том, чтобы не грешить, сколько в нравственном осуждении греха, в признании его грехом, виною. Говорил или нет? — Говорил. И это правда. Но только зачем тебе для этого бог? Достаточно и совести. — А разве тебе никогда не нужен был бог? — Нет, никогда. Просто не находил я ему дела в себе. Понимаешь? Вот ты говоришь: нравственность. Ты, вроде бы, с богом. А я — без. Давай-ка померяемся нравственностью. А? Прием был запрещенный — удар под дых: я-то знал, что стоит за этим его богоискательством, а он, скорее всего, и сам не понимал этого, ну, а что я слышу и вижу за этим — этого он и представить не мог. В глазах у него (или мне так показалось) даже появилось что-то вороватое и… виноватое. — Ну, мало ли что… А, кроме того, не верю я тебе, что нет его у тебя внутри — просто, может быть, ты себе его не называешь? Где-то я читал, что евреи считали зримый образ бога — грехом. Может, что-то в этом роде? Так думает и другой мой друг. Тот ищет бога в парапсихологии и разных индуистских учениях. Он любит меня. Он уважает меня. И потому (себе в утешение) утверждает, что согласно этим учениям поэты носят Это в себе, и они даже ближе к Этому, не разумом, но естеством своим. Потому и открывается им то, что не открывается непосвященным. — Чепуха! — говорю я. — Я действительно не нуждаюсь в боге. А нравственность свою я выдумал сам. — Ты уверен, что сам? — Уверен. Потому что знаю, помню, понимаю механизм — откуда она взялась. Наверное, прав Гришка — поэты ближе к богу. Только он не понимает, что стоит за этим, а я — понимаю. Почему я — поэт? Причин много. Но одна из самых существенных-то, что я остро или обостренно воспринимаю человеческую боль вообще. Что в поэте важно? Умение сопереживать, ставить себя на чужое место и ощущать или возбуждать в себе при этом ощущение того, на чье место ты становишься. Здесь есть что-то от артистичности, но только не по Станиславскому, а искренней. А, может быть, и не всегда искренней. Но в любом случае, поэт должен если не чувствовать, то хотя бы уметь чувствовать другого (я имею в виду не только поэта, конечно, но и любого писателя, но истинного). Ведь Толстой не смог бы быть Толстым, не влезая в шкуру Каренина и Анны одновременно или попеременно. И это не игра. Рано или поздно это становится свойством твоей личности. А от этого уже один шаг к нравственности. Ведь каждый раз, ставя себя на место другого, переживая его боль, ты ощущаешь ее как свою. Именно отсюда и родился тот нравственный принцип — один, — который я понял и принял к руководству давно: не делай другому ничего, что было бы больно тебе. Но разве не он лежит в основе всей евангелической морали — всех этих «не убий», «не возлюби…»…? А теперь скажи, зачем мне бог? Необходимость бога для нравственности — то же, что и необходимость закона. Человеческие отношения регулируются двумя вещами: совестью, то есть твоим внутренним мерилом, или, когда его нет или на него нельзя надеяться — законом. Но необходимость закона диктуется именно внутренней безнравственностью, ненадежностью: если ты сам не можешь быть себе судом, то нужен суд над тобою. Боязнь его, как представляется, будет удерживать тебя от безнравственных поступков. Да, кого-то, может, и удержит. Но в целом это иллюзия. Ибо всегда можно надеяться, что закон не увидит, что тебе удастся обойти его, что не поймаешься, а если и поймаешься, может, от кары удастся отвертеться, представив дело не совсем так, как оно было, а может, просто смилостивиться. Недаром, Господь -милостивый. Недаром, каждый раз, согрешив, каешься — на милостивость эту рассчитываешь. Другое дело — твои, личные нравственные принципы, тобою свободно избранные, никем извне не навязанные. Им-то (себе) солгать труднее и представить дело иначе, чем было, труднее — сам ведь знаешь, как было и что было. Я вот знаю, что не предам. Не потому, что герой. Не потому, что не считаю это рациональным. А потому, что в отличие от Иуды заранее знаю — повешусь, не смогу с этим жить. Вот и вся мораль. А Бог… Бог нужен, наверное, слабым, от слабости, от невозможности на себя, в себе опереться. Тогда-то, от этого-то и выдумываешь суд «над», потому что суд в себе — это тяжесть, которая тебе не под силу. …Мы лежали на берегу потока и молчали. Не знаю, о чем он. Я — о нем, о жене его …и о себе — о том, чего бы я себе не простил. А над нами возвышался Ферапонтов монастырь. Но это не был Бог. Это было просто здорово! Писано в начале семидесятых   Похожие: ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше... О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний   Сталин и дети Мне было лет семь... СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто... ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... [...]
Стихотворения / 1990-1999Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой поэт, Александр Сергеич Пушкин был хороший парень, И подобного другого не было и нет. Александр Сергеич Пушкин был хороших правил: Он ушел, детей оставив, славу и вдову. Что детей, вдову и славу, он тома оставил И таким явился к Богу, как на рандеву. Так – во фраке и цилиндре – встал он перед Богом, Перед Господом самим, чтоб держать ответ. И спросил его Господь, вежливо, но строго: – Как там жизнь, скажи, любезный? – Суета сует. Все на свете суета, да куда уж хуже: Карнавал и мелодрама – страсти из чернил. Да к тому ж еще служи, называйся мужем… Боже, Господи прости, что ты сочинил?! Александр Сергеич Пушкин. Что ему осталось? Отродясь такого парня не было и нет. И такому-то ему что светило? Старость… А конец он сам придумал – сказано, поэт. 30.04.91 Похожие: БУРЕЛОМ Было, не было – забыла. Просто шла сквозь бурелом. Просто... У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1990-1999Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой и Моховой. А купеческая дочь Чай пила, отставив пальчик, И Амур – кудрявый мальчик Ей грозился из угла. Кто там прав, кто виноват, Сами пусть и разберутся. То ли дело – чай из блюдца, Крепкий сахар – рафинад. Сахар кончился, хоть вой. Что за жизнь без рафинада! Ах, Амур, а жить-то надо, Надо жить, пока живой. И купеческая дочь, В тесный вырез вправив груди, Что ни ночь выходит в люди. …………………………………………. С непокрытой головой – Сретенкой и Моховой. 1.05.1991 Похожие: НА ПЕРЕПРАВЕ Билась в недальних порогах река. «У переправы коней не меняют».... ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь... В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1980-1989Был приказ отступить. Не дошел он до роты. Вестовой не дошел – вестового всосало болото. И приказа как не было. А по ним артиллерия била. А у них – ничего. Рота дрогнула и отступила.   Суд был скорый и правый: чего там рядить – виноваты. Расстреляли комроты. Солдат распихали в штрафбаты. Так на так получилось: их всех постепенно убили …   Кто-то помнит болото. Про вестового забыли.   17.01.88 Похожие: НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так... ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый... ПУСТОТА В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ   Пустота. Только... МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ А у вдовы, молодой и бедовой, Ночью кончается месяц медовый.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали. Как инок, тих и благостен вначале, В метельных муках кончился январь.   А ветер, словно тушу кабана, Освежевав угодья Прикубанья, Нес тяжкий черный облак в вышине.   Под ним лежала долгая страна. И люди помертвелыми губами Шептали: «Не иначе, как к войне».   В тот год упал на землю черный снег. Февраль 78 Похожие: СОБАЧИЙ ВАЛЬС Шарик Жучку взял под ручку И пошел с ней танцевать.... ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по... ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,... СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... [...]
Публицистика– Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился и даже обиделся. – Михаил Аркадьевич, – сказал я и с нажимом, хотя никто меня об этом не спрашивал, добавил, – поэт. – Б – 9 – 77 – 54 – Спасибо. – Б – 9 – 77– 54. Мне, пожалуйста, Светлова. – Я слушаю. – Я из Днепропетровска. Мне очень нужно с вами встретиться. Я проездом. – Ну, пгиезжайте. – Сейчас? – Можно и сейчас. Только сейчас дождь. – Это ничего. – Газве что ничего. Тогда валяйте. – Еду. – Подождите. А вы знаете, куда? – Нет. – Тогда пгиезжайте. Пгоезд Художественного театга, 2, квагтига 2а. Найдете? – Конечно. Я выскакиваю на улицу. Льет дождь. Все ужасно торопятся. Мне впопыхах объясняют, как и куда. Объясняют бестолково. Так, что я долго ищу, как и куда … Открывает мне человек, очень похожий на карикатуру из Архангельского. И рыжий. К рыжим у меня отношение вполне определенное. Рыжих у нас на Чечелевке не любили. Иногда рыжих жалели. Чаще – дразнили. У рыжих имен не было, просто говорили: «Рыжий». А у этого было имя. Еще какое! Такое, что он просто не мог быть рыжим, не имел права. А вот был. И это было большим ударом по моим представлениям о рыжих, вообще, и о поэтах, в частности. Я был уже не мальчиком. Но мужем я еще тоже не был. Мне было 17. И у меня были иллюзии. И насчет поэтов и насчет рыжих. … А потом я читал стихи. А рыжий, немного похожий на карикатуру, быстрыми шагами ходил по комнате, почти бегал, и, картавя (он еще и картавил!), повторял: – Дегмо. – И это тоже дегмо. Чего греха таить, мне было обидно за Рыжего: считается большим поэтом и абсолютно ничего не понимает в стихах. За себя мне обидно не было: я твердо знал, что я – гений. Может, чуть поменьше Пушкина. И то неизвестно. Потому что в школе меня носили на руках. Потому что за урок я однажды написал целую поэму толщиной в тетрадь. Потому что незадолго до нашей встречи я получил свой первый гонорар в газете «Сталинская магистраль». Потому что во дворце пионеров я получил первую премию на конкурсе, а в университете, студентом которого я стал в этом году, – вторую. Все факты говорили об одном – в русскую поэзию пришла яркая, самобытная личность. – Дегмо, – еще раз повторил Рыжий. Как попугай. И тогда я решил доконать его – начал читать свой лучший стих: Шел дождь всю ночь. Земля насквозь промокла. Шатался ветер пьяный меж ветвей, И тонко грусть вызванивали стекла На нервов напряженной тетиве … – А это уж совсем дегмо, – сказал Рыжий. Ну, это уж слишком! – Почему? – А потому, мой мальчик, что сгавнение – это бинокль. Оно должно пгиближать смысл. А вы бинокль повогачиваете не той стогоной. «Негвов напряженной тетиве …». Вегтите, вегтите, а куда вегтите? Пгоще надо, пгоще. Я заметил, что все картавые люди очень любят говорить слова на «р». Они прямо прилипают к ним, как мухи к липучке. Их прямо от этих слов за уши не оттащишь. И тут я почему-то ужасно обиделся и приуныл. Кажется даже, у меня впервые мелькнула мысль, что я не гений, может быть, не гений. И мне расхотелось читать. И все же я прочитал еще несколько. Где-то в середине одного стиха Рыжий остановил меня: – Вот это хогошо! Я бы даже укгал это у вас. Честное слово, укгал бы. Как это: Маленький, ему иггать бы вечно, И покамест не собьется с ног, Стгоить гогод, маленький, конечно, Самый беззащитный гогодок. Здогово! Только вы же этого не понимаете. – Почему? Ведь я же написал! – Ну и что? Подумаешь, он написал! А не понимаете. Вот тетиву негвов понимаете. А это – нет … А потом я сказал ему, что хочу поступить в Литинститут. – Ни в коем случае, – сказал он. – Я не могу гагантиговать, что у вас есть талант. И не могу гагантиговать, что у вас его нет. И никто не может. Потому что бога нет. Но если у вас есть искга божья, то она и без Литинститута возгогится в пламя. А если нет … Если б вы знали, сколько бездагностей после Литинститута бегает по гедакциям и пгосит напечатать дегмо. А дегмо не берут. Часто не бегут. А дгугого ничего они не умеют – это маленькие фабгички по выгаботке дегма. Кустаги. Но и кустагям что-то есть надо, на хлеб загабатывать надо. Вот они и бегают. Жалкое згелище. … Не знаю, какое зрелище представляли собой маленькие фабрички по выработке дерьма, но когда я шел от Светлова, зрелище было жалким. Еще бы – человек прощался с мечтой. Но безвыходных положений не бывает. Пройдя несколько улиц, я нашел выход: я забыл, сколько раз было произнесено сакраментальное «дегмо», и помнил только одно: «Я бы даже укгал это у вас». Значит, думал я, искга во мне все же есть, значит, не все так уж безнадежно. Даже совсем наоборот. Единственное, что все же не давало мне покоя: я действительно не понимал, чем та строфа лучше других и почему Рыжий так ухватился за нее. … Через три года, написав сотни дегмовых строк, я понял, чем та строфа была лучше других. Для Светлова. А через восемь лет я с удовольствием отдал бы ее Светлову. Потому, что это была не моя строфа. Потому что это была его строфа. Похожие: ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что... О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который... О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний   Сталин и дети Мне было лет семь... [...]