Яков Островский
Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.
08.2014
Стих дня
Городской ноктюрн
У ночи своя походка.
У человека – своя.
Человек останавливается.
Ночь продолжает идти.
Недавно добавленные:
Стихотворения / 1980-1989В этом городе у каждой женщины
что-то такое в глазах.
Именно в этом городе.
Где помнят о голоде.
Где помнят о превращавшихся в лед слезах.
В этом городе.
Где ничего не помнят.
Ни о слезах, ни о голоде.
Все это враки.
Где в белых ночах
в подворотнях
вскрикивают пьяные драки
И люди, как насекомые,
шуршат в темноте коммунальных комнат.
И – серые – утром
расползаются по работам,
И тысячами и тысячами
их вдыхает и выдыхает вокзал,
И – сонных –
электрички
их склеивают потом.
И тела их слипаются.
И отдельными остаются только глаза.
18.07.88
Похожие:
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл...
ОСЕНЬ 1836 ГОДА А он не знал, откуда боль Приходит и куда –...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял...
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... [...]
Стихотворения / 1980-1989(русская считалка)
Тилим-бом, тилим-бом! –
Загорелся кошкин дом.
Трали-вали, трали-вали.
Кто стрелял? В кого стреляли?
Впрочем, тот, кто жертвой стал,
Сам в кого-то там стрелял.
Аты-баты, все мы квиты –
Кто убил и кто убитый.
Отвечают головой
Царь, сапожник и портной.
Царь – за то, что плохо правил,
Тот – что сына нам оставил,
Кровь пускавшего из жил,
А портной – за то, что жил.
Тилим-бом, тилим-бом!
Загорелся кошкин дом.
Не кончается игра –
Выбирать придет пора:
Ты убийца или он …
Кто не хочет, выйди вон.
16.01.88
Похожие:
РУССКАЯ ИСТОРИЯ Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели....
НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес...
ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,...
СМЕРТЬ КАПИТАНА Умер старый капитан. Он готовился к событью, А теперь готов... [...]
Стихотворения / 1980-1989Пришел человек слепой.
А слепые кому нужны?
Посидел у бывшей жены,
И ладно, и бог с тобой.
Он что? Он не в обиде –
Слепые кому нужны?..
А жалко, что не увидел,
Какая она с войны.
03.80
Похожие:
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл...
БАЛЛАДА О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ Человек, геройски раненный в живот, Впервые подумал, зачем живет. ...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,...
ПАЦАНЫ Несчастлив, кто молится многим богам. Счастлив, кто молится одному богу…... [...]
ПрозаНикогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от какого начала то, чем кончится, и от какого конца было то начало.
А конца не боишься – боишься начала. Потому что что-то может что-то значить, а может ничего не значить, а может казаться, что ничего не значит, а оказаться, что… Или показаться… И тогда всё это окажется словоблудием. Или покажется. Кому? Потомкам. А потомки, как потёмки.
Вот так и это.
Приходила суббота. Она была так же бедна, как и остальные. Гости съезжались на дачу.
В ожидании начала, ожидание для меня всегда мучительно, я решил вбить в землю большой, выше меня ростом, деревянный крест. Крест я нашел в кладовке. Он остался от старых хозяев. Зачем он был им, не знаю, даже не задумывался – в нашем подвале тоже можно найти все, что угодно, – здесь, на улицах нашего города, можно найти всякое – выставляют, выбрасывают, целое, поломанное – бесполезное, а я нахожу – просто не могу пройти мимо – и тащу в подвал, даже не представляя, зачем оно может понадобиться, – соображение пользы меня никогда не останавливало – стоит ли мелочиться, если даже дело всей моей жизни – писание стихов бесполезно, мало того, всё, за что бы я ни брался, в конце концов оказывалось бесполезным – такая вот интуиция.
Может быть, поэтому я решил поставить этот крест – превратить его во что-то полезное.
Честно говоря, мне и в голову не пришло бы превратить его во что-то полезное, если бы я недели три назад вечером не нашел (и, конечно, притащил) что-то плотно-серо-матерчатое, свернутое в длинную трубку, которое жена определила как жалюзи, не преминув – взглядом – отметить, что я верен себе. Этот взгляд меня и заставил подумать о том, как бы превратить это «жалюзи» во что-то полезное. Потому что как жалюзи оно нам было ни к чему. Это мне было ясно сразу. И стало еще яснее, когда жена добавила:
– Ничего, в подвале места еще хватит.
Тут я решил, что ни за что не отнесу его в подвал.
Поставив это вытянувшееся жалюзи, как нашкодившего школяра, в угол, я стал думать, к чему бы его приспособить.
И придумал!
– Слушай, – сказал я ей, – она будет ширмой.
– Чем, чем? – не поняла она, как всегда, сидевшая за компьютером. – Ширмой? Да, именно этого нам не хватало. В гостиной. Вы молодцы (так говорил наш сын, принимая вежливую форму за множественную).
Она думала, что победила. Но не тут-то было:
– Зачем в гостиной? – возразил я с заметным грузинским акцентом. – Поставим ее на даче – сама ведь говорила, что хотела бы загорать, да она насквозь просматривается с соседних участков. Вот поставлю – и загорай.
Она промолчала, и я стал думать, как сделать из этого – стоящего в углу, ширму.
Ту металлическую трубку, на которую оно было намотано, можно просто вбить стоймя в землю, но где взять вторую – об этом выбрасыватели как-то не позаботились.
Конечно, со временем можно найти и какой-то железный штырь или что-то такое, например, выброшенную швабру. И вбить в землю. Но за это время аргумент протухнет – как обычно, найдется контраргумент или окажется, что ширма ей вовсе ни к чему, не только в гостиной, и на даче, да и мне отсроченная победа будет уже ни к чему, и я, тоже как обычно, отойду на заранее подготовленные всей нашей совместной жизнью позиции: оно мне надо?
2.
Пока она занималась подготовкой к приему гостей, я вытащил этот крест и решил попробовать, вобьется ли он в землю или нужно будет вкопать. Где – пока не имело значения, хоть вот здесь, в двух шагах от кладовки – место буду искать потом – не мне же загорать за этой жалюзёй.
Поставил и стал бить молотком по перекладине. Конечно, лучше бы сверху, но тогда табурет еще нести.
Когда стало ясно, что лучше все-таки вкопать, на стук молотка вышла жена.
– Вот, решил попробовать – вместо второго стояка. Как ты думаешь, наверное, лучше вкопать?
– Ну да, более оригинального решения и представить себе нельзя: лежишь рядом с туалетом (он у нас совмещен с кладовкой), а над тобой – крест.
– При чем тут туалет – это же просто проба – вбить или вкопать, я же не идиот, чтобы здесь…
Но ничего этого она уже не слышала – произнеся положенную ей по роли ремарку, она повернулась и ушла со сцены.
Здесь я должен сделать маленькое отступление.
Через год или два после создания новой семьи выяснилось, что я не умею делать всё, что делаю. Кроме стихов и всякого рода думья.
Началось с обоев. Прежде клеил обои я, и не только в своей квартире, но и у друзей. У меня был кое-какой опыт, у нее – никакого.
Я стоял сверху.
– Ну, кто так клеит?! – сказала она снизу.
Баба з возу – кобыли лэгше. Я слез со стремянки и передал ей бразды правления. Потом оказалось, что я все делаю не то, не так и не там. И я молча «слезал со стремянки». В конце концов, мне был оставлен молоток. И гвозди. Без права определять, куда вбивать.
Я привык. Но сейчас дело шло к тому, что я могу потерять последнее мужское достоинство – молоток. И я возмутился: отнес свой крест в кладовку, швырнул молоток в ящик с инструментами, влез на чердак, лег на матрац и закрыл глаза – не видеть, не слышать, не обонять – отключиться!
Отключиться не удавалось – меня просто бесил этот крест. На ровном месте!
Я открыл глаза, тупо уставился в стену и… нашел наручники.
3.
Они лежали на улице, там, где я не так давно нашел видеокассеты, как оказалось, на каком-то языке – видно выброшенные съехавшими на родину сербами. Как я уже говорил, в Германии могут выбросить всё. Но чтобы наручники… Полицейский, точно, не выбросил бы. Преступник? Как он их снял? Распилил?
Интересно. Я поднял их – целехонькие. Но разомкнутые. Интересно.
Может, испорченные? Полицейский по дороге и выбросил.
Я надел их, как это делают полицейские в фильмах, на оба запястья, только на свои, нажал, они щелкнули и замкнулись – ничего не поломанные. Тогда опять непонятно.
Интересно.
Я подумал еще несколько секунд или минут и, вспомнив, что они защелкнулись, попробовал их открыть, снять.
И тут наступил «момент истины» – наручники не снимались.
Но кто-то же их снял – меня уже не интересовало, полицейский или преступник – перед тем, как выбросить. Может, и ключ тут же выбросил – зачем он ему? Да, скорее всего, где-то здесь, в траве.
Наверное, целый час шарил руками и глазами – нету. А там и свет в единственном окне погас – в темноте и искать нечего.
Вот идиот, так идиот – сам себя заковал. А теперь что делать? Теперь – только в полицейский участок. А где он, тот участок?
Но как-то вспомнил: там такое здание, недалеко – вроде, он и есть.
Участок оказался там, в том самом здании, слава богу. Я, честно, обрадовался. Но уже стоя перед дверью, подумал: а как я им все объясню – те несколько фраз, которые я могу сказать по-немецки: сколько стоит, где остановка, пожалуйста, извините, и без которых жить здесь просто невозможна, никак не подходят к ситуации, без которой не только можно, но и нормально, если ты сам нормальный, прожить всю жизнь? Меня даже позабавило, когда я представил, как я, войдя в участок и показывая им наручники, чтобы они сняли их, говорю: вас костет (сколько стоит?), как будто собираюсь купить эти проклятые наручники. И тогда они дружно отвозят меня в сумасшедший дом.
Но что делать…
4.
В комнате сидело двое: один – за столом, другой поодаль.
– Гутен таг, – сказал я, хотя был уже довольно явный абенд или даже нахт. И я мог бы вспомнить эти слова, если бы постарался, но не до стараний было. А гутен таг я говорил каждый день. Хоть в магазине кассирше, хоть в аптеке, хоть соседям по дому – оно входило в десятку слов, нужных для жизни, и от частого употребления само вылетало из меня. А поздно вечером, тем более, ночью ни магазины, ни аптеки не работали, да и соседи по дому не шастали, а даже если шастали, так встретиться мы не могли – я сидел и тупо смотрел убогие русские программы.
– Гутен таг, – повторил я, подойдя к столу.
Тот, что сидел за столом, вопросительно посмотрел на меня, как они сверяют фотографию на паспорте с живым лицом, потом опустил глаза…
И я увидел, что он увидел, протянул руки вперед, мол, снимите, и вдруг сказал: вас костет?
Тут уже второй привстал со стула – увидел.
Я опустил руки, прижал их к животу, как беременная женщина, – мавр сделал свое дело.
Полицейские на меня уже не смотрели – они смотрели друг на друга. Без слов. И я понимал, о чем они. Без слов.
– Ну, что ты на это скажешь? – спрашивал один.
– Побег, не иначе как побег, – отвечал другой.
– Это-то ясно, как стеклышко. Но откуда?
Старший сел набирать номера: один, другой, третий…
Я улыбнулся: как наш милиционер – тупой, ведь и так ясно. Ну, звони, звони – я подожду, мне не к спеху.
Поставив всю полицию имперского города Ганновера на ноги, старший угомонился: положил трубку на место и втупился в меня: ну, откуда ты на мою голову?
И тут только до меня дошло, что это не он, это я тупой. Тупой и к тому же без языка.
Молча смотрим друг на друга.
Потом он что-то говорит – видно, что-то придумал.
– Нихт ферштеен, – говорю я из своего военного детства. И тут же вспоминаю из пятого класса: стол – тыш, рыба – фыш, ножик – мессер, лучше – бэсэр, маслобойка – батерфас, что такое – васысдас, и про нашу училку немецкого: их бина, дубина, полено, бревно, ферштеен, что Лиина – скотина давно. Вот и нашлось нужное слово!
– Их бина, – говорю я, – русиш. Рашен, – уточняю я по-английски, которого не знаю еще больше, чем немецкий.
В этот волнующий момент «встречи на Эльбе» в дверях появился третий полицейский.
Вы верите, ну, не знаю, в Бога или провидение, ну, во что-то такое, что когда если тебе очень нужно, то оно появляется каким-то непостижимым образом? Я тоже не поверил бы, если бы…
Старший сказал ему что-то длинное, из чего я понял только одно слово: руссиш. Остальное и не нужно было понимать, потому что только это слово и было важно. И не только для меня.
Услышав его, третий подошел ко мне.
– Русский? – коротко спросил он. – Документы.
Я повернулся к нему левым боком, выпер как-то этот левый бок, мол, здесь.
Он понял, вытащил бумажник, порылся, достал что нужно, нет, не паспорт – паспорта я не ношу, но там адрес на всякий случай, номер телефона, который я никогда не помню, сказал что-то первому, тот снял трубку и стал звонить.
Я услышал радостный голос жены. Я не слышал, что она говорила, да и не важно это было, а важно было одно: что радовалась, что нашелся. Только говорила она почему-то по-русски, хотя отлично могла по-немецки.
Снизу раздавались знакомые голоса. Я поднялся с дивана и как ни в чем ни бывало вышел к гостям…
Вот я и говорю: никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от какого начала то, чем кончится, и от какого конца было то начало.
Похожие:
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес...
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПРАВО НА ЛИЧНОСТЬ Очередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка... [...]
Стихотворения / 1970-1979В 1941 году в Звенигородке немцы убили моего деда,
заставив его перед этим вырыть себе могилу.
Обедали. После обеда
Ремни затянули. Встали.
Пошли закопали деда.
Наверно, за то, что старый.
А дед мой… Маленький был он,
Чуть повыше меня…
Копал он себе могилу
До конца своего дня.
Копал, как всегда работал, –
Пот не стирая с лица …
А выросла с того пота
Ямка для деревца.
Стал он в ту яму спокойно,
Черный кубик зажав в горсти,
И в землю ушел.
Как корни
Уходят –
чтоб прорасти …
…Затерялась его могила –
Столько прошло лет …
Но это же было! Было!
Господи, это же было!
Господи, дай мне силы
Остаться в этой земле,
Как стоят на краю дороги
Ряды опустелых хат …
…Как болят мои ноги!
Как ноги мне болят!
12.07.72
Похожие:
БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,...
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие...
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... [...]
Стихотворения / 1980-1989Корабли издалека
Походили на игрушки.
И салютовали пушки
Кораблям издалека.
Только в доме старика –
Адмирала
было тихо.
В кресле юная портниха
Обшивала обшлага.
Было тихо. И века
Поднимали вдруг ключицу –
Что-то, что должно случиться,
Что-то медлило пока.
И недвижный адмирал
С венчиком вокруг макушки
Бормотал: «Какие пушки!
Славно как!».
И обмирал.
3.07.81
Похожие:
ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!... [...]
ПрозаДо районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать. Но поезд был пригородный — останавливался у каждого столба, высаживал пассажиров, набирал пассажиров, пыхтел, свистел, лениво набирал ход и тут же снова останавливался. Так что ехать было еще часа два.
И все же видно было, что скоро конец — свободнее стало, так что можно было вытянуть ноги, затекшие от сидения.
Я и вытянул. И уперся в чью-то сумку. Сумка была матерчатая, плотная и битком набитая.
Я вспомнил, что наткнулся на нее еще когда входил. То есть не я вспомнил, а нога вспомнила это ощущение, когда опять наткнулась. А уж потом мозг вспомнил.
И удивился: вроде, ни одного из тех, кто ехал в моем купе сначала, уже не было — железнодорожник в фуражке только вошел, бабка с мешком — так я помню, как она тыкалась, куда бы его поставить, женщина с ребенком, мужичок сонный — их, вроде бы, тоже не было. А может, мужичок и был, так сумка стояла далеко от него — чего б он ее сюда поставил?
В общем, видно забыл кто-то. Наверное, просто забыл — остановки минуты по две — по три, спешить нужно, суета, давка — немудрено.
Я посмотрел на попутчиков и снова уткнулся в «Вопросы литературы», в исследование о Достоевском.
Не тут-то было: глаза скользили по строчкам, а мозг почему-то продолжал исследовать проблему матерчатой сумочки.
Собственно, исследованием назвать это было нельзя. Впрочем, как и то, что я читал. Он просто «крутился» вокруг нее с каким-то, я бы сказал, приплясыванием: повторял какие-то словечки, выдрыгивался и при этом делал вид, что даже не смотрел в ее сторону.
«В этой маленькой корзинке есть помада и духи». Помада и духи. Вряд ли. «Лента, кружево, ботинки — что угодно для души». Это придумали старухи в чепцах. Когда были девочками. Когда их душам угодно было стать молодыми женщинами. В лентах, кружевах и высоких, шнурованных ботинках. Я тех девочек уже не застал — кончились те девочки. Только и осталось от них, что эта глупая считалка. А жаль.
А еще была считалка: «Вам барыня прислала сто рублей». Это уже поближе. Тоже оттуда, но поближе — «что хотите, то купите»… Барыня прислала. В полотняной сумочке. Чушь какая-то!… А что?… «Обезьяна без кармана потеряла кошелек»… Жена всегда его на дно норовит — чтоб не вытащили. А потом стоит и копается — в помидорах, в картошке, в петрушке разной — троллейбусные билеты достает. «А милиция узнала — посадила на горшок». При чем тут…?
Мужичок сонный открыл глаза, посмотрел в окно, заерзал — видно, выходить скоро — свое высмотрел, потом взглянул на сумочку — его? — как будто ощупал кошелек в кармане — здесь ли? -, потом на меня глянул и к окну отвернулся.
А хоть и не его?! Вот возьмет и пойдет к выходу. И что? Вспомнить бы, был он или уже после сел… И пойдет себе…
Сонный мужичок на станции вышел.
А женщина с ребенком осталась.
Вроде бы, ее не было тогда. Господи, да на что она тебе, да оставь ты ее в покое! Да не в этом дело! «Лента, кружево, ботинки»… А в чем? В чем?!
Вместо ответа мозг опять стал приплясывать и шаманить. «Это он, это он — ленинградский почтальон!». И вовсе не ленинградский почтальон. А вот просто — «Это ОН, это ОН». Это его проделки — взял и подкинул. Эйнштейн как-то сказал, что бог в кости не играет. Еще как играет! А что ему делать? Все знать, все видеть и при этом жить вечно. Так и ошалеть недолго от скуки. Вот он и забавляется. «Ленинградский почтальон!». Тут мозг взял и приплел Владика из Ленинграда. Это он потом в Ленинград уехал. К родителям. А тогда он у бабушки жил в нашем дворе. И это он придумал: взял старый бабкин кошелек с такими никелированными шариками защелкивающимися, привязали мы нитку к этим шарикам, кошелек трухой какой-то набили — чтоб потолще был, положим его на дорогу, спрячемся за забором и ждем. Идет человек, смотрит — кошелек, нагнется поднять, а мы — за нитку. Смеху! А потом так получилось, что бабка Владькина на этом попалась. А она злющая была и Владьку как свои пять пальцев знала. В общем, «а милиция узнала — посадила на горшок».
А милиция совсем другое узнала: что мы нашли револьвер в дяди Ваниных дровах в проулке. И пришли и забрали. Но сначала долго спрашивали, где нашли да как. И брат показывал, где и как. Потому что это он его нашел. А я не находил. Никогда и ничего. И не выигрывал. Никогда и ни во что. Ну, в шахматы. А по облигациям или в лотерею — никогда. Это я уже знал точно. Потому и не играл никогда. Добровольно. А то к зарплате навязывали, то сдачу… Я их потом и не проверял. Лежит-лежит, пока не потеряется. А один никак не терялся. Я тогда пошел на почтамт проверить, а они мне: «Срок давно вышел. Прочтите, что написано — небось, грамотный». Да-а-а.
Одна станция осталась. И женщина с ребенком осталась.
Наверное, все же ее.
Ну, а если не ее? Взять? Так и не твое ведь. Оставить? Кто-то все равно возьмет. Ну, проводник. Пройдет по вагону бутылки собирать — кто-то рассказывал, что это у них вроде постоянной статьи дохода — а тут еще сумочка. Что он ее, в бюро находок сдаст? Как бы не так! И опять получится: он найдет, а я… Так вот, наверное, и получается: случай выпадает каждому, когда-нибудь да выпадает, только один его хватает, а другой…
«Ну, давай, давай, — сказал мозг. — Ты бы лучше Нелу сюда позвал».
Нела — это соседка у меня такая. Я как-то во двор вышел — там у нас свалка каждый раз образовывается от ремонтов — девать-то некуда, — смотрю: кто-то два тюка тряпья выбросил и доски. Хорошие такие доски, полированные или лаком скрытые, и стойки какие-то — видно стеллаж разобрали и выкинули. А у меня книги стопками лежат… Ну, я сначала две доски взял — доски просто замечательные!, а когда нес, подумал, что надо Неле про тряпки сказать — она всякие тряпки и бумагу собирает и сдает на макулатурные книги. Если бы просто сдать, я бы и сам не прочь, а там с ночи очередь занимать, а я в войну да и после войны на всю жизнь очереди отстоял, больше не надо — у меня идеасинкразия к очередям образовалась.
Постучал я Неле. «Ой, спасибо, спасибо!». И побежала. А я пошел. Вернулся — она тюк одной рукой по земле волочит, в другой доску несет. «Вот, — говорит, — там еще доски прекрасные для полок». «Да я же как раз их и нашел, — говорю я. — Две доски взял, по дороге как раз к вам зашел, а за этими вот пришел. У меня ведь, знаете, книги совсем некуда ставить». «Ну, ничего, — говорит, — остальное пополам поделим. Я вам лучше тючок тряпья один дам. Из своих. Уж больно доски хорошие». И потащила. А потом остановилась — сообразила: «Это ж, — говорит, — стеллаж, видно, был целый. Что ж его зорить? Вы бы мне свои доски не отдали? А то ни туда, ни сюда».
Да пропади ты пропадом — вот привязался!
И тут поезд остановился. Теперь уже окончательно. Потому что остановка была конечная.
И все уже потянулись к выходу, а женщина с ребенком еще сидела.
И я сидел.
А потом она тоже поднялась. И взяла девочку за руку. И пошла.
А я еще посидел — пусть она выйдет совсем — и вскинул рюкзак и взял сумочку.
Но нес ее как-то на отлете, как бы открещиваясь на всякий случай, что она моя, как бы готовый протянуть ее хозяйке — вдруг в последний момент все же забыла: «Вот, забыли сумочку».
Но когда сходил по ступенькам, женщины уже не было и вообще почти никого не было, и только проводник — молодой парень — стоял у вагона. И я подумал, что это, вообще-то, его добыча и что хорошо, что он не знает этого. Но все же ощущение, что это я у него украл, просто так, на глазах, не у кого-нибудь, кого я и в глаза не видел, а именно у него, заставило меня вынести руку немного вперед и бочком-бочком… И я, как ни в чем не бывало, совсем как ни в чем не бывало, прошел по перрону в совсем пустое здание вокзала с рядами автоматических камер хранения. Но этот подонок-мозг, конечно, не пропустил и этого «как ни в чем не бывало», и эту руку с сумочкой, неестественно вытянутую вперед, и даже совсем незаметное движение, вернее, замедление движения, когда я чуть не протянул сумочку проводнику. «Да в чем, собственно, дело?» — спросил он уже серьезно, оставив, слава богу, это свое приплясывание подлое, эту свою иронию грошовую. И я знал, знал, что только начни отвечать, что он уже приготовил свою логику, все мыслимые аргументы. «Да ни в чем, ни в чем», — сказал я, ощущая полную безнадежность и беспомощность.
…Содержимое сумочки было накрыто махровым полотенцем. Сняв его, я обнаружил килограмма три винограда, под которым лежал какой-то сверток, обернутый в старую газету. Я запустил руку, вытащил сверток, развернул. В свертке были старые, растоптанные босоножки. Больше ничего в сумке не было.
Бог иронически улыбнулся и скосил глаза на полотенце. В полотенце с краю была выжжена большая дыра с рыжими опалинами по краям. Все.
Я обернул босоножки полотенцем, оглянулся, положил сверток в одну из пустых ячеек автоматической камеры хранения и прикрыл дверцу. Все.
«Ничего, — сказал мозг. — Виноград крымский. И сумочка — тоже вещь».
Я не понял, иронически он это или для утешения. И даже не стал разбираться. Я просто повернулся и поставил туда эту вещь вместе с этим виноградом.
Но отойти не успел — в дверях показался милиционер. Прислонившись к косяку, милиционер обвел скучающим взглядом пустое помещение и стал смотреть.
Я покопался в кошельке, нашел нужную монетку, кинул ее в щелку, набрал шифр, захлопнул дверцу, для достоверности подергал ее…
— Идиот, — сказал мозг. — Просто идиот!».
— Склероз, — сказал я театральным шепотом. — А рюкзак-то забыл!
Теперь нужно было опять надевать очки, набирать шифр, копаться в кошельке, отыскивая еще одну пятнадцатикопеечную монету, открывать, закрывать… В общем, милиционер ушел, не дождавшись конца процедуры.
Но все равно теперь нужно было где-то убить часа два хотя бы…
А сумочку можно было забыть. Просто забыть и все.
Похожие:
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от...
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка....
ПРАВО НА ЛИЧНОСТЬ Очередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка... [...]
Стихотворения / 1960-1969Человек услышит. Но откроет не сразу
(Почему-то покажется,
что снова ноет рука).
«Здесь живут человек и кошка.
Человеку звонить два раза».
Женщина на цыпочках
дотягивается до звонка.
Когда она приходит,
человек решает: хватит.
Сметает паутину. Убивает клопа.
Потом садится на угол
незастеленной кровати
И, бессмысленно улыбаясь, говорит:
«Ты просто глупа».
Тогда женщина плачет.
Что-то жалобное, тонкое.
Что-то шепчет о вере,
о любви,
о надежде…
А он не мешает ей.
Только бормочет:
«Дура. Девчонка.
Хотя волосы серые
– совсем не такие, как прежде».
А потом он решительно говорит:
«Уходи.
Совсем.
Я уезжаю на днях».
И, довольный ложью, идет впереди,
Медленно, как на похоронах.
Они спускаются по лестнице
– голова и плечо вровень.
Ночь опускает на землю
медленный снег.
Маленькая женщина поднимает голову,
упрямо сдвигает брови
И негромко говорит:
«Пока, человек».
Он стоит у подъезда. Минуту… Две…
Пока не затихнут шаги вдалеке…
И ветер шевелится в пустом рукаве,
Как котенок в мешке.
09.03.62
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,...
ПАУК Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было...
ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... [...]
ПублицистикаВ последнее время все более в моду входит мысль, что панацея от всех наших бед — в религии. Это проповедуют не только Солженицын и Ко. К этому все больше склоняется вчерашний убежденный атеист — интеллигент. Вместе с Вольтером он склонен полагать, что бога стоит выдумать. Богоискательство стало поветрием, таким же, как аханье перед рублевскими ликами, собирание икон, культурный отдых у монастырских стен. Но речь не об этом — не о моде и модниках, которые сегодня бегут за стариной, а завтра побегут за модерном, а то и умудряются сочетать все это разом. Не о них речь. Речь о тех, кто в поисках своих действительно обращается (или готов обратиться) к богу.
Мы лежали на берегу потока, начало которому давало озеро, перегороженное плотиной. Над нами на холме возвышался Ферапонтов монастырь с фресками Дионисия, совсем не величественный, как его старший брат Кирилловский, а даже какой-то домашний монастырь, но от этого не менее впечатляющий (а по мне — даже более). И фрески, которые я видел впервые, тоже отличались от рублевских тем, что били в них не лики, но лица, да и те, видно, мало интересовали художника. А интересовали его, наоборот, быт и объемы, телесные и осязаемые. Наверное, потому случайно обнажившийся кирпич на одной из фресок (над самым входом) не выпирал из общей картины, а казался ее естественной частью, как будто и его нарисовал Дионисий.
Слушай, — сказал мой друг — художник, — как ты думаешь, бог есть?
Для меня в этот момент не было ничего, кроме монастыря, неба шума воды, равномерного и потому покойного, запаха свежескошенного сена — уже сена, но еще травы. И еще — фресок Дионисия, стоявших перед глазами. Думать не хотелось ни о чем. Даже о боге.
— А кто его знает, — не поворачивая головы, сказал я.
— Но ты-то сам как думаешь?
Это было как муха. Если не отогнать…
— А тебе зачем это? Для интеллектуального разговора? Ну, скажу: да — что-нибудь изменится в твоем поведении? Схоластика все это, чесотка интеллектуальная, — все больше раздражался я. Но муха продолжала свое черное дело.
— А мне вот нужен бог, — как-то по-детски искренне сказал мой друг.
— Это когда ж он тебе понадобился? После монастыря, что ли? — все злился я.
— Давно, — совсем не замечая моей злости, сказал он. — Помню, маленьким еще был. Нарисовал себе в спичечной коробочке бога и все открывал ее, когда никто не видел, и смотрел. А сказать боялся или спросить — мои-то неверующими были. Оба.
От этого спичечного коробка злость моя испарилась, как не бывало ее. Теперь я повернулся к нему и даже приподнялся на локте.
— Тебе-то какой бог нужен?
— Что значит — «какой»?
— А потому что, я думаю, у каждого какой-то свой бог. В этом отношении, как, впрочем, и во многих других, древние были ближе к истине — у них было много богов. Но то были боги социальные, разбитые по ведомствам — у каждого свой департамент. А я о личных разных. Я убежден, как к любому понятию, к Богу приходят от чего-то конкретного, от какой-то конкретной необходимости. Потому для каждого у него своя ипостась, и бог одного не похож на бога другого — просто словом одним называем, а за словом — разное. Вот, например, от горя идет человек к богу. Тогда его бог – Бог — утешение, Бог — утоли моя печали. А другой смерти боится. Для него бог — Бог-жизнь потусторонняя, Бог-бессмертие. Третий всю жизнь надеется найти миллион. Для него бог — Бог — Счастливый случай, Бог — Надежда. А тебе зачем?
— Для меня, как для Толстого – Бог — Нравственносгь. Я думаю, что вера создает нравственность.
«Господи, дай же ты каждому, чего у него нет», — вспомнил я слова Окуджавы. И еще я вспомнил отца Сергия. «Так вот для чего тебе бог!» Да нет, мой друг не был безнравственным человеком. Скорее, наоборот. Именно поэтому и мучился. Ибо была у него ахиллесова пята. И этой пятой была женщина. Не какая-нибудь конкретная, а женщина вообще с ее плотью, к которой друг мой был неравнодушен. Это его корчило, заставляло мучиться, но… соблазн был слишком велик.
— Нравственность, говоришь? Как будто бог мешал кому-нибудь грешить. Верили — и убивали. Верили — и грабили. Верили — и насиловали. А потом шли в церковь и грехи свои тяжкие замаливали.
— Да, но ты ведь сам говорил, что нравственность не столько в том, чтобы не грешить, сколько в нравственном осуждении греха, в признании его грехом, виною. Говорил или нет?
— Говорил. И это правда. Но только зачем тебе для этого бог? Достаточно и совести.
— А разве тебе никогда не нужен был бог?
— Нет, никогда. Просто не находил я ему дела в себе. Понимаешь? Вот ты говоришь: нравственность. Ты, вроде бы, с богом. А я — без. Давай-ка померяемся нравственностью. А?
Прием был запрещенный — удар под дых: я-то знал, что стоит за этим его богоискательством, а он, скорее всего, и сам не понимал этого, ну, а что я слышу и вижу за этим — этого он и представить не мог. В глазах у него (или мне так показалось) даже появилось что-то вороватое и… виноватое.
— Ну, мало ли что… А, кроме того, не верю я тебе, что нет его у тебя внутри — просто, может быть, ты себе его не называешь? Где-то я читал, что евреи считали зримый образ бога — грехом. Может, что-то в этом роде?
Так думает и другой мой друг. Тот ищет бога в парапсихологии и разных индуистских учениях. Он любит меня. Он уважает меня. И потому (себе в утешение) утверждает, что согласно этим учениям поэты носят Это в себе, и они даже ближе к Этому, не разумом, но естеством своим. Потому и открывается им то, что не открывается непосвященным.
— Чепуха! — говорю я. — Я действительно не нуждаюсь в боге. А нравственность свою я выдумал сам.
— Ты уверен, что сам?
— Уверен. Потому что знаю, помню, понимаю механизм — откуда она взялась. Наверное, прав Гришка — поэты ближе к богу. Только он не понимает, что стоит за этим, а я — понимаю. Почему я — поэт? Причин много. Но одна из самых существенных-то, что я остро или обостренно воспринимаю человеческую боль вообще. Что в поэте важно? Умение сопереживать, ставить себя на чужое место и ощущать или возбуждать в себе при этом ощущение того, на чье место ты становишься. Здесь есть что-то от артистичности, но только не по Станиславскому, а искренней. А, может быть, и не всегда искренней. Но в любом случае, поэт должен если не чувствовать, то хотя бы уметь чувствовать другого (я имею в виду не только поэта, конечно, но и любого писателя, но истинного). Ведь Толстой не смог бы быть Толстым, не влезая в шкуру Каренина и Анны одновременно или попеременно. И это не игра. Рано или поздно это становится свойством твоей личности. А от этого уже один шаг к нравственности. Ведь каждый раз, ставя себя на место другого, переживая его боль, ты ощущаешь ее как свою. Именно отсюда и родился тот нравственный принцип — один, — который я понял и принял к руководству давно: не делай другому ничего, что было бы больно тебе. Но разве не он лежит в основе всей евангелической морали — всех этих «не убий», «не возлюби…»…?
А теперь скажи, зачем мне бог? Необходимость бога для нравственности — то же, что и необходимость закона. Человеческие отношения регулируются двумя вещами: совестью, то есть твоим внутренним мерилом, или, когда его нет или на него нельзя надеяться — законом. Но необходимость закона диктуется именно внутренней безнравственностью, ненадежностью: если ты сам не можешь быть себе судом, то нужен суд над тобою. Боязнь его, как представляется, будет удерживать тебя от безнравственных поступков. Да, кого-то, может, и удержит. Но в целом это иллюзия. Ибо всегда можно надеяться, что закон не увидит, что тебе удастся обойти его, что не поймаешься, а если и поймаешься, может, от кары удастся отвертеться, представив дело не совсем так, как оно было, а может, просто смилостивиться. Недаром, Господь -милостивый. Недаром, каждый раз, согрешив, каешься — на милостивость эту рассчитываешь.
Другое дело — твои, личные нравственные принципы, тобою свободно избранные, никем извне не навязанные. Им-то (себе) солгать труднее и представить дело иначе, чем было, труднее — сам ведь знаешь, как было и что было. Я вот знаю, что не предам. Не потому, что герой. Не потому, что не считаю это рациональным. А потому, что в отличие от Иуды заранее знаю — повешусь, не смогу с этим жить. Вот и вся мораль.
А Бог… Бог нужен, наверное, слабым, от слабости, от невозможности на себя, в себе опереться. Тогда-то, от этого-то и выдумываешь суд «над», потому что суд в себе — это тяжесть, которая тебе не под силу.
…Мы лежали на берегу потока и молчали. Не знаю, о чем он. Я — о нем, о жене его …и о себе — о том, чего бы я себе не простил. А над нами возвышался Ферапонтов монастырь. Но это не был Бог. Это было просто здорово!
Писано в начале семидесятых
Похожие:
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь...
СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто...
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... [...]
ПублицистикаЗакон и закономерность «По закону»… Мы знаем закон, соблюдаем (или преступаем) закон – живем по закону. И забываем, что над законом или в стороне от него существует закономерность и что жизнь существует не по закону, а по закономерности. От закона рождается Право, от закономерности – Судьба.
Судьба. Древние знали это, поняли это. И воплотили свое знание в трагедии Эдипа. Пушкин верил в это. И воплотил в «Олеге». Мы – забыли. И будущее тянем (и тянемся к нему) не по закономерности — по закону.
Закон и закономерность. Право и судьба. Ничто не исчезает бесследно – просто, развиваясь, меняет формы. В биологии, в истории – в жизни.В первобытности, когда человек еще был больше животным, чем человеком, право сильного и определялось силой, грубой физической силой – пришел, убил слабого, забрал его добычу, его самку.Потом, когда добыча сменилась производством, место животных, добывавшихся охотой, заняли рабы, так называемые, — «производительные силы», которые и воспринимались, как животные, добытые физической силой – силой оружия.В каком-то смысле, по праву феодального наследования, как-то трансформировавшегося в новые времена в чиновное наследование, как ничто в истории не исчезает, а только меняет формы, во властную силу, а властная сила стала определяться владением «средствами производства», но еще остались в этом новом следы того, из чего оно вырастало, как в первых фильмах — следы фотографии, как в первых автомобилях – следы кареты, как в каждом из нас – следы наших предков, и вот этими «средствами производства» — «производительной силой», той самой, которая и определяла силу и право владельца – право сильного, была его добыча – добыча не производителя, охотника, но не животные, а люди, добытые силой оружия, — рабы,; а потом сила трансформировалась во владение землей и крестьянами (теми же рабами, но уже не добытыми силой, не добычей, а полученными по Праву, в частности, по праву наследования, а потом «средствами производства» стали машины и механизмы – это в них трансформировались домашние животные – рабы или крестьяне (недаром мощность машин стала измеряться в лошадиных силах), а люди стали «совершенно свободными», как писал поэт, «Свободными до умиления и их самих и населения», а потом или уже в то же самое время рядом с сильными – владельцами этих самых «средств производства», сменившими первобытных добытчиков, поскольку производство сменило добычу, а добыча охотничья превратилась в «добычу полезных ископаемых», а полезными ископаемыми стали не динозавр или мамонт, хотя за ними тоже оставили слово «ископаемые», а уголь, или нефть – так и говорим «добыча угля», «добыча нефти», а сам корень тот, охотничий, остался в русском советском языке – «добытчик»; так вот, рядом с владельцами «средств производства» появилось мелкое, но проворное (не от «провороваться» ли проворство это?) существо, как вот рядом с мамонтом или там бронтозавром, в которых воплощалась сила, появились маленькие, юркие существа – люди, которых те просто не замечали – просто там, внизу, копошилось что-то мелкое (люди, мыши – какая разница с высоты-то?) появились чиновники, которые никакими там «средствами производства» не владели, но потом, как и люди, незаметно выросли и превратились в Человеков, победивших всех этих динозавров и мамонтов и всех владельцев средств производства и ставших Силой и Правом, и сила трансформировалась в Чин, и стало так, что не по силе теперь им все должно было доставаться, и не по Закону или Праву, а по Чину.
И победа чиновника стала торжеством Закономерности – торжеством жизни и судьбы над идеей – придуманной идеей равенства.
Похожие:
ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии....
Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –...
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Стихотворения / 1960-1969Когда желтую пустоту
унесут в ночь последние трамваи,
Я выключаю приемник и говорю: пора.
Перед тем, как лечь спать,
я подхожу к двери,
наклоняюсь к замочной скважине
и ожидаю…
Так уже много лет подряд начинается эта игра.
Так она начинается.
Я слышу,
как скрипят половицы у соседа напротив.
И этот противный скрип протягивается между нами.
Как будто он догадывается
и усмехается: ждете?
И выходит на лестничную площадку,
шаркая тяжелыми ногами.
Выходит. И стоит. И вслушивается
в пустоту,
в тишину темени,
В шорохи листьев,
в запахи,
в ноющий водосток…
Я вижу в замочную скважину,
как он вздрагивает время от времени
И кутается в рыжий,
изъеденный молью
бабий платок.
Потом он наклоняет голову к скважине,
вот так.
И я вижу только ухо,
все обратившееся в слух.
А я стою за дверью,
хохочу во все горло
и громко кричу: дурак!
(Я знаю: он все равно не услышит –
он от рождения глух…)
Иногда он не выходит.
И тогда я выхожу на площадку вместо него.
И жду.
И надеюсь, что вот – вот заскрипят половицы.
И вслушиваюсь.
И ничего не слышу. Ничего!
И сам хохочу над собой…
11.1960
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и...
ХРИСТОС И ИУДА (цикл стихов) Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее. Но никто...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... [...]
Стихотворения / 1980-1989Жук прополз.
Таракан пробежал.
Лето прошло.
Лед лопается под ногами,
как лопается стекло.
Но сначала прикидывается –
подстерегает шаг.
И тихо –
тоненько так,
комарино –
звенит в ушах.
А там в сарафане своем молодом
– мать у печи.
И птица кричит.
Так …
Ни о чем …
Просто кричит.
5.02.84
Похожие:
ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый...
ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял...
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Хлеб подорожал в два раза! Лег читать «Вопросы литературы» (как в норку). А там Н. Панченко приводит цитату Н. В. Недоброво об Ахматовой: «Другие люди ходят в миру, – писал Недоброво, – ликуют, падают, ушибаются друг о друга; но все это происходит здесь, в середине мирового круга; а вот Ахматова принадлежит к тем, которые дошли как-то до его края…». Я так и не дочитал, потому что увидел готовое начало. И вот он, очередной экспромт.
* * *
Другие люди ходят в миру.
Ликуют, падают, ушибаются друг о друга.
И все это происходит здесь,
в середине мирового круга,
На юру.
А этот шел поперек.
Пока не дошел до края.
Так и почувствовал: край, дальше уже никуда.
Старый дорожный знак – покосившаяся звезда.
И – ни ада, ни рая.
Край. Уже за спиной и недруг и друг,
Уже за шеломенем где-то смутная плачет подруга.
Если смотреть вперед, нет ни мира, ни круга –
Только этот прерывистый ослабевающий звук.
1990
Похожие:
ИУДА Что ты делаешь здесь? Разве эта земля – твоя? Разве...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!...
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
БУРЕЛОМ Было, не было – забыла. Просто шла сквозь бурелом. Просто... [...]
ПублицистикаЖДУ ЗВОНКА
Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники – так те совсем: снимая трубку, вместо короткого, нетерпеливого «Да?!» – бархатное «Я вас внимательно слушаю». Результат тот же, но какой сервис!
– Когда все будет готово, мы вам обязательно позвоним. Ждите звонка. – говорит районная паспортистка, укладывая в папку приглашение а Штаты.
– Ждите звонка, – говорит девушка, выписывая заказ на авиабилеты.
– Получим подтверждение – позвоним.
Я жду звонка. До сих пор.
ПОНИМАЕТЕ ЛИ ВЫ ПО-РУССКИ?
Перестроились. Но не совсем. И не все.
– Ничего нет, – говорит та же паспортистка, когда через два месяца, так и не дождавшись звонка, я прихожу справиться, готово ли разрешение на выезд. Говорит, не поднимая головы от бумаг.
Не смотреть на посетителя, продолжать заниматься своими делами – для любого чиновника – правила хорошего тона Это я давно усвоил.
– А когда может быть? Молчание и перелистывание-перекладывание каких-то бумаг. Повторяю свой вопрос. Женщина, наконец, возмущенно поднимает голову. Расстреливает в упор глазами.
– Вы что, не понимаете по-русски? Я понимаю. И ухожу месяц собираюсь снова: подал в январе, уже начало апреля, а звонка все нет. Куда ж я задевал запись, когда у них приемные дни? А. вот: понедельник – с 2 до 4. пятница с 10 до 12. Иду «с 2 до 4».
Закрыто. Еще раз читаю табличку на двери – все правильно. Спрашиваю у дежурного, когда будет.
– Во вторник, С 10 до 12.
– Но там же написано…
– Вы что по-русски не понимаете – дни поменялись!
Перестройка
И все понимают по-русски.
А ПО-СОВЕТСКИ?
– Что на тебе, таможня пропускает, не глядя, – говорит знакомый, недавно вернувшийся из поездки в Штаты. – Жена, представляешь, два толстых свитера надела, поверх – шубку, легкую такую, а поверх всего – дубленку. Это при ее-то габаритах! Так и шла через таможню. Как водолаз? с растопыренными руками. Посмотрел на меня и добавил:
– Удобный ты человек – на тебя сколько ни надень, не видно будет.
УРОК ЛОГИКИ
– Вот паспорт. Вот инструкция, сколько и чего можно и сколько и чего нельзя, – говорит инспектор ОВИРа. – Денег сейчас меняют меньше – не 300. а 200.
(Этого можно было ожидать: экономят валюту).
– Билеты подорожали. Кажется, раза в два.
(Понятно: «хотят ехать, пусть раскошеливаются»).
– И последнее: раньше вы могли привезти подарков на 500 рублей, нашими деньгами, конечно, теперь – на сто. Видите: переправлено чернилами.
(Господи, а это-то им к чему? Что плохого, если мы навезем подарков хоть на миллион? Ведь не им платить, а товаров в стране больше будет. Хоть убей, не понимаю!) Обмен улыбками. Торжественная церемония вручения заграничного паспорта окончена.
Иду домой, «и все думаю о неожиданно подарке властей: должна же быть хоть какая-то логика. Наконец – эврика! Как же я сразу не догадался: им нужно, чтобы я смотрел им в руки, а так – вдруг возьму и отвернусь.
И стало как-то спокойнее: логика все же существует. Пусть даже их логика.
ТРИ СНОСИМ, ПЯТЬ – В УМЕ
Столичная таможня. Здравствуйте Я еду в Штаты и хотел бы узнать… Мне разрешается привезти подарков на сто рублей, так вот…
– На пятьсот, – перебивает меня таможенник. – Да, я знаю: раньше было на пятьсот, а теперь…
– На пятьсот, – прерывает таможенник.
– Но вот инструкций, – не уступаю я. – Видите: зачеркнуто и исправлено чернилами.
Таможенник смотрит, морщится. Потом говорит.
– У нас по Союзу пятьсот. А что там придумали в вашей конторе, простите…
– Ясно. (Вот тебе и логика!). Первый вопрос отпадает.
– Давайте второй.
– Имею я право провезти свои стихи?
– В уме, – говорит таможенник.
– Но в них нет ничего антисоветского.
– Все равно – в уме, – улыбается парень.
В ОЧЕРЕДИ
Очередь – символ родины. Очередь в кассы Аэрофлота для граждан, вылетающих за рубеж, – маленькая модель этой страны – ее людей, ее быта, ее перестройки. В очереди ты перестаешь быть человеком – ты становишься номером. Дважды – утром и вечером – перекличка.
– Номер 231!
– Я!
По очереди, как вши во время войны, ползут слухи. Люди расчесываются до крови.
– Говорят, билетов давно нет,
– Смотря куда.
– Мне – в Штаты.
– Плохо: в Штаты билетов нет до апреля 90 года.
– Кто зам сказал?
– Они. Я уже один раз достоялся.
– Чего ж вы опять стоите?
– Они поставили меня на карту ожидания – бывает, что кто-то не
летит. Вдруг повезет.
– Нет билетов! Билеты есть.Только нужно дать триста сверху. Один мой знакомый дал и давно в Америке гуляет. А я стою,
– Триста и я дал бы. Но теперь, говорят, они берут семьсот.
– Что вы хотите, такой спрос, такая инфляция!
* **
– А я вам говорю: будет голод. Как в тридцать третьем. Можете мне поверить.
– Но в этом году небывалый урожай, говорят.
– Что урожай! Вы читали, что составы застряли в Абхазии?
– При чем это к урожаю?
– А при том, что у транспорта односторонний паралич – хлеб есть, а вывезти его не смогут, так и сгниет.
– Что вы хотите, сказано же «страна рискованного земледелия»: посадишь – не вырастет, вырастет
– не соберешь, одних посадишь, другие вырастут.
– А это к чему?
– Это я так, занесло, бывает.
– А я вам говорю: будет голод.
Прихожу к знакомой – она что-то ищет, перерывает все бумаги. Говорит, мать, когда ее в сорок пятом выпустили из лагеря по беременности, привезла оттуда рецепт, как варить мыло. Только благодаря ему они и выжили. Вот она теперь хочет найти этот рецепт.
***
– Вы уже получили валюту?
– Нет, а что?
– Говорят, с первого будут менятьвдвое меньше.
– Как, еще вдвое?! Какой ужас!
Бегу!
***
Очередь. Тот, у кого список, автоматически становится начальством – привыкли, приучили. Делан перекличку, стоит на возвышении, смотрит свысока. Командует:
– Тридцать четвертый!
– Есть!
– Не «есть», а фамилия!
– Тридцать пятый! Тридцать шестой! Тридцать седьмой!.. Тридцать седьмой! Нет? Вычеркиваю! Тридцать восьмой, 39! 40! 41! 42!.. 42! Вычеркиваю! 43!
Подбегает запыхавшаяся женщина:
– Какой номер идет?
– Тише, сорок пятый.
– Ой, а я тридцать седьмая! Товарищ, подождите, я тридцать седьмая!
–Опоздали. Вычеркнули.
– Как?! Я четвертый день стою. Там троллейбус на Садовом кольце сломался.
– А нам какое дело – нужно было не опаздывать.
– Так я же говорю: троллейбус. Я-то чем виновата?
– Виновата – не виновата. Читайте дальше.
– Все. Читаю Сорок шестой!
– Постойте, что вы делаете – женщина четвертый день стоит!
– Вот и уступите ей свою очередь, если вы такой добрый! Читайте дальше, не задерживайте!
– Господи, да не звери же вы! – плачет женщина.
– Тут озвереешь, – говорит мужчина.
– Читайте дальше!
И все-таки свет не без добрых людей – отстояли.
***
Стоим. Делать нечего. Номер 228, кандидат наук, травит анекдоты. Анекдоты – хоть какая-то защита от реальности. Знает он их сотни. Сейчас идёт серия о милиционерах – об их непроходимой тупости.
В дверях, за стеклом, – милиционер. Открывает двери – жарко. Номер 228 прерывает очередной анекдот! – спешит воспользоваться открытой дверью; нигде никаких справок получить нельзя. Подходит к милиционеру:
– Я хотел бы узнать…
– Я тебе не справочное бюро.
– Слушайте, почему вы мне тыкаете?!
– Потому что ты тупой. Понимаешь по-русски: ту-пой.
Ну чем не анекдот!
***
Все непредсказуемо.
Через час после начала работы:
– Какой номер идет?
– Тринадцатый стоит.
Тринадцать человек в час. В первый день пытаешься просчитать: «13. Ну, пусть, 10. Умножить… Значит, на третий, день. Но нужно еще уточнить». Прихожу через три часа:
– Какой номер прошел?
– Тринадцатый стоит. Что вы удивляетесь – дипломаты идут. Пока дипломатов не отпустат, нам отпускать не будут.
Можно сделать отдельную кассу для дипломатов. Можно добавить кассиров – очередь сама бы их оплатила, только б не стоять днями под этими дверьми… За два часа до окончания работы вдруг пропустили 60 человек. Как, по две минуты на человека?!
– Просто пошли «штатные». Всех заворачивают – в Штаты билетов нет.
Я счастливчик – у меня на руках заказ, сделанный два месяца назад в Киеве, и рейсы уже расписаны, и время отлета, время прилета. Так что мне волноваться нечего – только бы войти внутрь.
…За весь следующий день прошло 15 человек.
***
Психология. Чем ближе к заветной двери, тем хуже человек понимает юмор.
Еще ближе – уже ничего не понимает, на обращения не реагирует – вырубился, работает в узко направленном диапазоне. В какой-то момент – все признаки маниакально-депрессивного психоза.
Стадии приближения видны по глазам: острые, как буравчики, глаза шизофреника – совсем близко, в первой-второй десятке.
***
– Поздравляю: мы воеторой десятке – встречает меня новый знакомый.
– С чего Вы взяли?
– С арифметики, – иронически отвечает он. – Вчера после переклички у меня был сороковой, у вас 43. За оставшиеся два часа, как мне сказали сегодня, впустили 25 человек. Дальше – обычная процедура вычитания, Но мы же только вчера говорили: к этой системе нормальная логика неприменима.
– Логика. Но арифметика-то остается.
– Наш высоконаучный спор прерывает возглас:
– Становись на перекличку! Плотно окружаем человека со списком.
– Номер первый! – выкрикивает
Третий… Четвертый… И так до номера моего оппонента, Толпа разнесла нас в разные стороны. Он оборачивается ко мне и поднимает руки: он сдается – правила арифметики не сработали, он остался сороковым, я – сорок третьим
Как это могло быть? Очень просто: после переклички, действительно, «запустили» внутрь 25 человек. Но забарахлил компьютер, И не работал до конца дня. Так что люди отдохнули в креслах и ушли. Чтобы утром возвратиться в очередь.
***
На пятый день я вхожу в святая святых! Девушка у компьютера смотрит мой заказ.
У вас заказ киевский – вот и получайте в Киеве, – говорит она, возвращая мне мой «счастливый билет».
Но вот инструкция. Здесь сказано, что получать в Москве,
С этого месяца – только по регионам. Ясно?
Но я-то откуда мог знать! Почему людям не сообщают, когда правила меняются?!
– Людям! – презрительно и раздраженно говорит девушка – Ты посмотри на него – еще права качает! Едьте себе в Киев и там качайте. Все! Разговор окончен. Следующий!
– Пройдите, гражданин, – мягко говорит милиционер, И мне кажется, что даже он мне сочувствует.
***
Не стану рассказывать, как я все же получил билет. Не потому заказу, не на тот месяц и не туда – к тому времени билеты на рубли стали давать только до Нью-Йорка, а дальше лети, как знаешь. Опять поменяли правила. И все-таки я здесь, в Сан-Франциско, Я отстоял свою очередь. Сегодня стоят другие. Люди-номера, я сочувствую вам!
«Летайте самолетами Аэрофлота – быстро, дешево и удобно!»
опубликовано в газете «Панорама» (США) в1989 г.
Похожие:
ЛЕНИНГРАДСКАЯ ШКОЛА «Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских...
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии....
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше... [...]
ЛитературоведениеПРОЛОГ
Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен узнал о взятии Варшавы: «Я писал предыдущие страницы, ничего не зная о том, что враг в доме. Предместья разрушены – сожжены (…) О боже, и ты существуешь! – Существуешь и не мстишь! Или тебе мало московских злодеяний – или – или ты сам москаль! О, Отец, такова отрада твоей старости! – Мама, страдалица, нежная мать, ты пережила дочь, чтобы увидеть, как москаль по ее костям ворвется терзать вас»… В таком душевном состоянии Шопен создает свой бессмертный шедевр – Этюд до минор. И по моменту создания, и по духу музыки, и по тому названию, которое закрепилось за ним с легкой руки Ференца Листа, этюд этот действительно «Революционный». Этот этюд – одно из самых популярных произведений музыкальной литературы, музыкальный символ Польши… «Революционный этюд» начинается резким диссонирующим аккордом, словно артиллерийским залпом, после которого от середины клавиатуры низвергается бурный пассаж, исполняемый левой рукой. Эти два элемента – аккорд (а в дальнейшем страстная патетическая аккордовая фраза) и рокочущий пассаж – пронизывают весь Этюд.
120 лет спустя, в 1952 году, я написал свой «Революционный этюд». Несмотря на то, что масштаб событий, вызвавших оба этюда, несравним – мой был написан по глубоко личному поводу (впрочем, как я писал в поэмке в ночь перед последним школьным экзаменом, «Жизнь одного – это тоже история С массой бунтов, революций, событий»), он тоже начинался «резким диссонирующим аккордом», в нем тоже звучала «страстная патетическая фраза» и «рокочущий пассаж» так же пронизывал весь Этюд:
Над Варшавой огни, красноватые, в дымке, плясали,
Ветер комкал афишу, на улице, в самом конце.
Полустерто: «сегодня…». Осколком оборвано: «в зале…»
«Концерт».
Он на сцену всходил. На холодную, грязную сцену.
Пусть никто не пришел, пусть добраться сюда нелегко,
Но горячее сердце – великое сердце Шопена
Билось в клавишах белых упрямым биеньем веков.
Непокорные волосы клочьями белого дыма,
Искаженное мукой рождения жизни лицо.
Над позором детей, над горящей Варшавой любимой,
Как удары набата, – бессмертная юность отцов.
По дорогам к столице немецкие танки пылили.
Дребезжало стекло. По Варшаве родной не пройдешь.
И к ногам – штукатурка, как прежде, – букеты из лилий,
И удары орудий, как прежде, – удары ладош.
В развороченных взрывом местах, где балконы и ложи,
Только ветер шальной, только серого щебня гора…
Пусть не слышал никто, но он знает: сегодня, быть может,
Он впервые сыграл – человечье бессмертье сыграл.
Тогда мне было 20, а как поэту – всего четыре года, и он мне нравился: он был красивым, как «Я пью за матерей, которые бросают своих детей» в исполнении Дружникова – он был театральным, он стоял на пафосе, как на котурнах.
Через шесть лет он устарел – театральные красивости стали восприниматься мной, как морщины: «великое сердце», «непокорные волосы», «искаженное мукой рождения жизни», «бессмертная юность» – в общем, «упрямое биенье веков»! На фоне моего нового, «постреволюционного», постакмеистического, стиля театральность казалась – и оказалась – просто постыдной. Но тогда… Для того времени и для меня того времени мой «Этюд» был действительно революционным.
У времени был совсем другой почерк, другой голос.
Через шесть лет после пресловутого постановления, почти день в день, 12 августа 1952 года завершился последний акт трагедии под названием «Дело Еврейского Антифашистского Комитета» (ЕАК). Завершился расстрелом 13 его членов.
СТИХ И СУДЬБА
Я попал в этот город случайно, возвращаясь из эвакуации. И прожил в нем всего год, встретив здесь День победы. Через семь лет меня снова потянуло сюда (море, родственники, воспоминания – не знаю).По дороге я остановился у знакомых в Симферополе. И сразу пошел в редакцию «Крымского комсомольца», чтобы получить свою порцию лавров – как любой начинающий поэт, я видел себя через увеличительное стекло – юность, вообще, время преувеличений: в мечтах, в надеждах, в ожидании неожиданного. А если реальность не дает никаких оснований, плевать на реальность – вот он Я. В реальности я не был избалован лаврами: кроме железнодорожной газеты «Сталинская магистраль» да еще университетской многотиражки, меня нигде не публиковали и публиковать не собирались. И все же…В редакции столичной газеты (Симферополь тогда был столицей, хоть и АССР) меня приняла Маргарита Мигунова – прозаик, ученица Паустовского. И произошло: мой (вполне дерьмовый) рассказ тут же был принят в печать, а такие же (вполне дерьмовые, но тогда я этого не знал) стихи настолько понравились местному поэту Борису Серману (писавшему приблизительно такие же), что он тут же стал тащить меня на радио. Но на радио что-то там в этот день не сварилось, а на следующий я уезжал – у меня уже был билет в кармане.В поезде я написал очередной стих (как у всех начинающих, стихи из меня лезли, как фарш из мясорубки) – «Встреча с Керчью». Стих был «на уровне», и я не замедлил понести его в газету. Это была уже не столичная, а всего лишь городская газета, и называлась она «Керченский рабочий».Не знаю, то ли потому, что на мне лежал отблеск столичной славы, то ли потому, что, как говорят картежники, карта шла в масть, но зам. редактора Башарин тут же отослал его в набор. – А у вас здесь есть пишущий народ? – спросил я, ударяя на «здесь». – По средам собираются. Не думаю, что Вам это будет интересно, – подчиняясь напору интонации, сказал Башарин. – Но вот в эту среду у нас будет профессор Шенгели – поэт из Москвы. Может быть, это…
Шенгели? Поэт? К тому времени я неплохо знал современных поэтов, но этого… И тут вспомнилось из Маяковского (Маяковского я знал вдоль и поперек): «Стихи читает профессор Шенгели – не поймешь, в гимназии ты, в шинке ли», и еще что-то такое – о встрече в литинституте: «Встретил Маньку толстоморденькую. А ты что здесь делаешь? Стихам учусь. А кто учит? Профессор Шенгели. Ну и научит же Маньку профессор Шенгели!» (за точность цитирования не ручаюсь, но по существу и по интонации все точно). И еще: «Молотобойцев анапестам учит Шенгели…». Ясно: из «бывших» – эстет, формалист, потому и не знаю – на кой он мне!
– Так как, придете? – спросил Башарин, – Может, и почитаете, кстати?
– Поэт? – сказал я. – Не знаю. Я думал, он давно уже вымер. Не знаю…
В среду я пришел в редакцию. Где логика? Логики не было – просто интересно. Как оказалось потом, и полезно. Может, и вам? Потом…«Поэтов» собралось много. Читали по кругу. Старик (ему тогда и шестидесяти не было) как будто дремал, склонившись на палку с набалдашником («Эстет из прошлого века – прав был Маяковский», – неприязненно думал я). Стихи были длинные – графоманы коротко писать не умеют. Но когда очередной стих все же заканчивался, профессор поднимал голову и (к моему удивлению… и восхищению) говорил: «У вас во второй строфе в третьем стихе не хватает одного слога, а в седьмой – сравнение хромает. Кроме того.., – и неизменно заканчивал: «А печатать, что ж, печатать можно», дескать, бумага все стерпит. И это как-то примиряло меня со стариком. Но Маяковский…После очередного «а печатать можно», дошла очередь и до меня.Читать я не собирался и все же, от неожиданности забыв все свои стихи, вынул блокнот и прочел незадолго до этого написанный «Революционный этюд»: «Скончал певец. Осел, уставясь в землю лбом…»: – Ничего не понятно! – неожиданно возмутилась публика. – Прочтите еще раз.Прочел еще раз Не поняли? Чего? Может быть, просто не расслышали? Да вот и профессор поднял голову со своего набалдашника, протянул руку: – Можно взглянуть? – И он? – Это черновик… У меня еще и почерк… – Ничего, я привык… и к черновикам, и к почеркам.Поднялся, взял блокнот и вернулся на свое место.А «поэты», до этого чинно и смиренно дожидавшиеся своей очереди, а потом, дождавшись, так же смиренно выслушивавшие приговор мэтра, все больше превращались в толпу и уже не заметили этого жеста. Или, наоборот, заметили и ощутили поддержку – если и он не понял… – Еще раз! – потребовала толпа. – Я не долгоиграющая пластинка, – огрызнулся я. (Господи, помяни царя Давида и всю кротость его!) Толпа распалилась еще больше. Всеобщее возмущение выразил седовласый учитель: – Я тридцать лет преподаю литературу. Маяковского я понимаю. А этого… Когда фашисты… Господи, но и тогда же… фашисты, ну, пусть не фашисты, а русские, царские войска, и тоже в сентябре, взяли Варшаву, раздавив восстание, и ведь недаром же – «Революционный этюд», и мой стих – так же. И вот они теперь, как те, тогда… – Он старик – не всем же с гранатой под танк! – кричу и я, пытаясь перекричать. – Ну, с гранатой не может, – выкрикивает кто-то, – пусть бы играл в бомбоубежище – женщинам и детям дух поднимал. – Вы правы, — огрызаюсь я. – Только рояль в бомбоубежище не додумались перетащить. Жаль, что вас там не было – помогли бы.
Не поняли: для поэта, композитора – это тоже форма сопротивления, может быть, единственная.
«Я хочу быть понят своей страной», – писал мой кумир Маяковский. Не поняли. – Да для кого он играет и для кого вы пишете?! – выкрикнул следующий.И тогда маститый профессор, до этого как бы не замечавший бушующих вокруг страстей, вдруг поднял голову от блокнота и сказал: – Поэту такого вопроса задавать нельзя – поэт не пишет «для» — кого или чего, поэт пишет «потому что». А ваше дело – читать его или не читать. Что ж до старого пианиста, то я вспомнил чей-то рассказ. Однажды индусский факир или жонглер вдруг почувствовал в себе горение веры. Он пошел в храм, встал перед Буддой, но не знал, как молиться. И тогда он вынул из заплечного мешка шарики и стал ими жонглировать. Я думаю, что все понятно?
Все стало еще непонятней.
«Поэт не пишет для». Пройдет без малого семь лет, и эта странная формула станет моей жизненной, точнее, пожизненной, позицией. Но тогда…
Публика стала расходиться.
Профессор (тогда он еще не был для меня поэтом – я не знал ни одного его стиха, да и среди изучаемых на филфаке он, как, впрочем, и все поэты Серебряного века – рыцари поэзии, не числился, как поэт он оставался только в первой многотомной советской энциклопедии под редакцией Бухарина, которую изъяли из библиотек) поднялся со своего места, подошел и, возвращая блокнот, сказал:
– Вы, как я понял, приезжий? Хотите, я покажу вам свою Керчь, старую Керчь?
– Вы, как и мы, – от Иннокентия Анненского, – сказал он, когда мы вышли. Как будто присоединил меня звеном к цепочке, протянувшейся из прошлого…
Не думаю, что ему понравился «Этюд». Но думается, что в мальчишке, юнце он услышал нечто родственное – он сам уже давно играл в пустом зале. Хотя, кто знает, может быть, поэт расслышал в «упрямом биенье веков» биенье своего, Серебряного, века.
Все странно перепуталось в этот вечер: меня, поклонника Маяковского, меня, еще недавно писавшего «Нет, я лирики не признаю, Как кошечка прилизанной, И если пою, то всегда пою На благо социализма», судили именем моего кумира, а эстетствующий антипод Маяковского, провозгласивший странную формулу: «поэт не пишет для», был единственным, кто протянул мне руку.
Странно и причудливо вяжут свою пряжу Парки.
В протянутой мне руке оказалась ниточка судьбы, которая привела меня в Коктебель, в дом Волошина, к Марье Степановне, оттуда – в Питер, к Вите Кривулину и Виктору Андрониковичу Мануйлову, от Мануйлова – к Холшевникову и в Пушкинский дом, от него – к Лотману. А еще, оттуда, из Коктебеля, — к незнаменитому, но настоящему поэту Ошеру Дризу, и от него – к знаменитому математику Андрею Николаевичу Колмогорову.
Ниточка связала прошлое с будущим.
«Ревэтюд» был первым. Потом будут «Акробат», «Меншиков»…
«Ревэтюд» был прологом и стал эпилогом.
Похожие:
О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и...
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы...
ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Вот и все – полковник умирал.
Если б нет, то был бы генералом.
Дело было, в сущности, за малым:
Смерти нет – и вот ты генерал.
Смерти нет – и вот ты на коне,
Да не просто на коне – на белом.
А не так: уже ощуплым телом
Вмятиной на серой простыне.
Смерть пришла. Звучал высокий хор,
Неземной исполненный печали,
И старик сказал, звеня ключами:
– Что ты медлишь? Проходи, майор.
13.10.90
Похожие:
ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь...
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,...
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... [...]
Стихотворения / 1970-1979Такого ветра не видали встарь.
В полях продутых вороны кричали.
Как инок, тих и благостен вначале,
В метельных муках кончился январь.
А ветер, словно тушу кабана,
Освежевав угодья Прикубанья,
Нес тяжкий черный облак в вышине.
Под ним лежала долгая страна.
И люди помертвелыми губами
Шептали: «Не иначе, как к войне».
В тот год упал на землю черный снег.
Февраль 78
Похожие:
СОБАЧИЙ ВАЛЬС Шарик Жучку взял под ручку И пошел с ней танцевать....
ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по...
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,...
СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... [...]
Стихотворения / 1970-1979Ах, что-то это все же значит,
Когда, спокойная на вид,
Она в очередях стоит,
А по ночам в подушку плачет.
А подойдешь:
– Ну как дела?
– Да ничего. Да что дела?
Так, полегоньку, понемножку …
И тихо:
– Кошка умерла.
Вот так взяла и умерла …
Ах вот как –
кошка умерла.
Скажите, кошка!
– В такой вот ямке, у корней.
Ножом копал он ямку ей
Под деревом.
А я не знаю,
Зачем он это сделал с ней.
Зачем он это сделал с ней?
А вдруг, когда он это – с ней,
Она была живая?
Ах, дело ясного ясней,
Что что-то помутилось в ней.
Да бог с ней, с кошкой этой.
Но я-то, я
на склоне дней
Стал повторять вдруг вслед за ней:
Зачем он это сделал с ней?
Зачем он это сделал с ней?
Зачем он это сделал с ней?
И так вот до рассвета.
25.03.79
Похожие:
НИЩИЙ Я увидел нищего. И пошел вслед. Я не знаю, почему...
КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет». И...
АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по...
У РАЗВИЛКИ Куда нам деться с болями своими? Куда нам деться?! …И... [...]
Стихотворения / 1980-1989Когда на землю падал снег,
Являлось ощущенье боли.
Какими-то тенями, что ли,
Был полон падающий снег.
И одинокий человек,
Прижавшийся к оконной раме,
Не снег, совсем не этот снег
Так долго провожал глазами.
Челнок причаливал к кустам.
Кричала выпь, вспорхнув с ночлега…
И что-то промелькнуло там –
Какое-то подобье снега.
24.03.89
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И...
ОСЕНЬ 1836 ГОДА А он не знал, откуда боль Приходит и куда –...
ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... [...]
Публицистика…И вот я в Израиле.
Ничего не изменилось – просто я стал жить справа налево.
Дома я встаю не раньше десяти. Здесь – в шесть. Утра!
Дома меня ни под каким соусом не заставишь выйти прогуляться, подышать свежим воздухом, а не сидеть в прокуренной комнате. Здесь – выхожу и гуляю!
Придуманный язык звучит на фоне придуманных деревьев. С одного из них, растущего перед моим окном, свешивается махровый красный цветок. Один на все дерево! Как это может быть, не знаю. Скорее всего, этого быть не может. Но есть. Как и многочисленные девицы в хаки, с пилотками, засунутыми в лычки.
Дети с длинными палками в руках переходят улицу. Почему палки? Зачем палки? А как раз для перехода: палка в руках ребенка – жезл регулировщика. Самообслуживание, однако.
Квартиры с неясными очертаниями: какие-то стеночки–ширмочки, какие-то тупички-заначки. Там, где, вроде бы, не должно быть ничего, обнаруживается нечто: балкончик, кладовочка, неожиданная комнатка – в общем, какой-то закопелок.
Мне говорят:
— Не забудь на ночь или уходя оставлять жалюзи, закрывающие окна, открытыми – через открытые окна не влезут, а через закрытые жалюзями запросто – тогда рама отодвигается.
Где логика? А без логики. Третьего дня закрыл , а ночью проснулся от звука сдвигаемой рамы. И – ладонь! Спросонья взревел нечленораздельным хрипом.
Ладонь исчезла – ша, уже никто никуда не идет.
Улицы, конечно не все, отдельные, перпендикулярны сами себе и потому упираются сами в себя.
В субботу пустынны. Если на улице люди, — арабы.
Дети командуют взрослыми и делают что хотят: положил в автобусе ноги тебе на плечи, выплюнул жвачку прямо тебе под ноги, а ты ни-ни – ребенок! Сережа стал Иосиком и настаивает:
— Не говори: Сережа, никогда не говори: Сережа. Понял?
Где бы вы ни жили, в любое время суток над вами «то взлет, то посадка». Судя по этому, Израиль – самая могучая авиадержава мира. Куда там США или СССР!
Местный еврей-антисемит (такие здесь тоже водятся, может, их здесь тоже выращивают?) объясняет:
— Просто они все время пускают один единственный самолет – чтобы создать это самое впечатление.
На самом деле, объяснение другое: Израиль – страна маленькая – взлетающий самолет виден (и слышен) отовсюду.
Вдруг замечаю: Наташа, которая никогда даже обручального, носит три кольца на одной руке.
— Что так?
— Другие носят на каждом пальце. У нас так принято.
И действительно – сам видел, даже одну сфотографировал бы, если бы аппарат был: на всех пальцах – кольца, причем на безымянном – кольцо-часики, так что, чтобы посмотреть, сколько там натикало, нужно выпрямить палец в жесте «fuck you», хорошо хоть, что безымянный; с левой руки свешиваетс массивная золотая цепь, на шее – одна еще массивнее и вторая – потоньше. Не женщина, а витрина ювелирного магазина.
Кстати, в витринах ювелирных магазинов – только массивное и безвкусное.
И этим славятся израильские ювелиры?!
Да ничего подобного. Просто здесь это носят. А то, чем славятся, делают для Парижа и Лондона.
Вообще, по культуре, нравам, обычаям Израиль – это районный центр оседлости, разросшийся до размеров страны. Да и то сказать, за такое время можно вырастить деревья и виноградники, культура за такое время не выращивается.
Говорят, вырастили голубоглазых, стройных девиц.
Не видел ни одной. Хотя моя дочь и другие настаивают, что, хоть и не может быть, но есть.
— А почему ж не видно?
— Что ж ты хочешь, они днем не ходят.
Но вечером их тоже не видно.
— Естественно, работают.
Вечером работают, днем отсыпаются. Так и остаются легендой.
Справоналевые поэты. Устроили конкурс. Все признали друг друга. Этим и живут.
Бедные неудачники, приобретя в родной стране стойкий комплекс неполноценности, ринулись осваивать духовную Калифорнию.
Во- первых, стали печатать себя напропалую: мой знакомый, лишив жену всех ее драгоценностей, напечатал четыре книги, другой, у жены которого не было драгоценностей, — три, но зато стал Председателем организованного им же Союза Писателей. Избрали? Что ты, сам себя назначил.
Теперь неписатели дают рекомендацию неписателям в Союз Писателей.
Какие-то огромные летающие существа. Думал: мыши. Говорят: летающие тараканы.
Огромные муравьи – один израильский муравей запросто сборет целый русский муравейник.
Все укрупняется, как сквозь увеличительное стекло: муравьи, тараканы, незаметные писатели: незаметные авторы журнала «22», который правильно было бы назвать «38 и 9» объявляются, чего мелочится, классиками мирового уровня: «Это наш Шекспир!», территория области – страной, мало того, великой страной.
То, о чем у нас говорят шепотом или понизив голос, здесь в автобусе ли, на улице – как в мегафон. Израиль шумит, как море. И только по субботам…
Кафе. На вывеске крупно: «ИБЕНАМАТ». Пошли к «ИБЕНАМАТ» — выпить чашечку кофе.
Кстати, о клубничке. Парень, приехавший в гости:
— Хочу пойти в публичный дом, интересно…
— У нас публичных домов нет – запрещены.
— А я слышал…
— Нет. Запрещены. Можешь пойти в массажный кабинет. Но это риск.
— Что, можно получить…?
— Что ты, можно НЕ получить.
— ???
— Ты раздеваешься, и тебе возвращают деньги – гоев не обслуживаем.
Справоналевость во всем. Сказать женщине «ослиха» — не обидится. «О» она не расслышит, а «сли ха» означает «извините, прошу прощения». Что говорить, если «они» — это я. В общем, летающие тараканы.
Часть комнаты, примыкающую к окну, здесь называют балконом, если эта часть отгорожена раздвижной стеклянной перегородкой. Так и говрят с гордостью: «У нас это балкон».
У Них это балкон. У Них это поэты. У Них! Сли ха!
Похожие:
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –...
О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который...
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Стихотворения / 1980-1989…А за Александр Сергеичем
Конь оседланный стоит.
Вот поедет – Бог простит.
Бог простит… И делать нечего.
И дорога не нова.
Да и все уже не ново …
Только вот седло готово.
И аллея. И листва.
10.10.85
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!...
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... [...]
Стихотворения / 1990-1999Избушка там на курьих ножках,
Извозчик в полицейских дрожках,
Лесная ягода – морошка,
Мякинный черный хлеб.
Я родился под этим небом,
Кормился этим черным хлебом
И был записан старым ребе
Среди ее судеб.
Мне повезло: меня забыли –
Как скот на бойне, не забили,
Ну, может, раз-другой избили,
Да речь не обо мне.
Мне повезло: худой и рыжий,
Я не подох, я жил и выжил
И даже как-то в люди вышел
В той проклятой стране.
Ее изба на курьих лапах,
Помоек кисловатый запах,
Жаргон воровский на этапах
Живут в моей крови.
Так отслужи, мой старый ребе,
Последний, может быть, молебен –
По ней, потерянной, молебен,
По прожитой любви.
23.11.1994
Похожие:
ПОРУЧИК Закатился пятак под лавку. Закатился, дурак, по пьянке. А и...
ОДИНОЧЕСТВО Хлеб подорожал в два раза! Лег читать «Вопросы литературы» (как...
КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой...
ИУДА Что ты делаешь здесь? Разве эта земля – твоя? Разве... [...]
Стихотворения / 1970-1979Шарик Жучку
взял под ручку
И пошел с ней танцевать.
А Барбосик –
черный носик
Стал на дудочке играть.
Он раздул забавно щеки.
Он глаза свои закрыл.
Звук серебряный, высокий
Вдруг над свалочкой поплыл.
И Барбосик –
черный носик
Стал как стрелка на часах…
Вот и все.
Стояла осень.
В листьях.
В музыке.
В глазах.
13.12.78
Похожие:
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали....
КОРНИ В 1941 году в Звенигородке немцы убили моего деда, заставив...
БАБИЙ ЯР (вольный перевод из О. Дриза) Он приходит на рынок в...
ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие... [...]
Стихотворения / 1970-1979Такой это был ларек.
Он возник за одну ночь
в проеме между старой керосиновой лавкой
и маленькой мастерской, где чинили и паяли.
Его наскоро сбили из фанерных щитов,
и он, наверное, завалился бы,
если б не опирался на эти опоры.
Как о нем люди узнали?
Да как-то узнали.
И теперь в очереди к нему стоял весь город.
Все, что было, давали по карточкам.
Время такое – война.
А то, чего не было, просто никто не давал.
И вдруг в паршивом ларьке
– вот тебе на! –
Почти что задаром
– кто сколько захочет! –
выбросили слова.
Не знаю, может быть, сам Сталин
приказал выдавать их народу,
улыбаясь в усы.
И тогда с государственных хранилищ сняли замки…
Продавщица,
рябая,
в ватнике,
набирала их совком и бросала на весы,
И заворачивала в большие бумажные кульки.
Брали и по мешку
(у кого был мешок) –
Слова были легкие,
даром, что литые.
А одна девочка
просто взяла кулачок.
Шла и приговаривала:
«Мои золотые».
Очередь волновалась:
а вдруг не достанется –
на килограмм шло много,
да и брали помногу.
Какой-то все бурчал:
«Сволочи. Расхищают общественные блага»…
Я взял полкило.
Когда принес, мать сказала: «Слава Богу».
«Слава Богу», – сказала мать.
И заплакала.
А потом оказалось,
что лежат они просто без толку.
А потом мы и вовсе надолго о них забыли.
Пока мать не догадалась, и мы подарили их знакомым на елку –
Красивые они были…
Так у нас их и не осталось.
Ни одного из того набора.
И ларек тот, как мастерскую сломали,
завалился в одно прекрасное утро…
…Кто ж тогда знал,
что война окончится скоро
И придет еще время,
когда они пригодятся кому-то?
1976
Похожие:
АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по...
ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный...
ЗМЕИ Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает...
ЛОШОНОК Дочери моей, Наташе Совсем помирать хотел. В чем и держалась... [...]
Стихотворения / 1990-1999Человек ждет поезда.
Сутки.
Вторые.
Третьи.
Поезда всё нету – где-то затор.
Там женщина.
Она должна была его встретить.
А его нет до сих пор.
То он возмущался, что поезд всё не приходит,
Ссорился с вокзальными служащими,
даже переходил в крик.
А потом – ничего, прижился вроде,
Привык.
И пока уборщица шваркает тряпкой,
Бормоча под нос себе: «Экий стыд!»,
Он стелит себе газеты –
на полу под утро зябко –
И спит.
Просыпаясь, он наблюдает,
как ласточки лепят гнездо
на высоком вокзальном своде,
И однажды обрадовался,
увидев маленькую головку, выглянувшую из гнезда…
А там – женщина.
Она всё ходит и ходит –
Всё встречает и встречает
бессмысленные поезда.
25.01.1993
Похожие:
ПАУК Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
КОГДА-ТО ТАМ БЫЛ ДОМ Казалось бы, спросить – чего уж проще – И оборвать... [...]
Стихотворения / 1990-1999Лошадиные яйца.
Разве лошади несутся?
Несутся.
Я слышал.
Во весь опор.
Двор зарос лопухами.
Огромный такой двор.
И лопухи огромные.
Один – над головой.
И брат мой.
Ещё не убитый.
Ещё живой.
Ещё высокий.
Ещё как дерево, а не как трава.
Как дерево.
Которое в войну спилят на дрова.
– Господи, – плачет мать,
– что у него в голове?!
Что у него в голове!..
А мне и доныне снятся
Высокие лошади
в высокой траве.
Лошади,
откладывающие лошадиные яйца.
27.06.1993
Похожие:
ПОВОРОТ Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот....
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой...
ГОСТЬ – А у белой лошади был жеребенок белый. В избе... [...]
Проза— Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка. Можно, он посидит здесь? У меня как раз идет корректура, — сказала мама и ушла.
В комнате никого не было, потому что того дядю он сразу не увидел. А диван был интересный – не такой, как дома или как в гостях. В нем были ровная дырка и круглая дырка. В ровную дырку, как в щелку в почтовом ящике, можно засунуть листик или газету, а в круглую — палец. И еще он был весь пожмаканный и от него сами отколупывались такие черные кусочки. Он сам стал отколупывать такие кусочки. Они были кожаные и блестящие, а когда их отколупаешь, под ними просто такая серая тряпка.
Он взял книжку и стал смотреть картинки. Он их видел тысячи раз и просто перелистывал их — а вдруг он какую-нибудь забыл. Но он не забыл никакую.
Тогда он стал читать «
— Од-наж-ды. Однажды». — И сразу он узнал, что это про охотника. Но все равно было интересно, как складываются слова — слепливаются вместе все буквы и получается Абу-Селим и ружье. Получается настоящее ружье и настоящий Абу-Селим.
— Ру-жье бы-ло ста-рое и сво-ен-рав-но-е, — читал он.
— Какое? — спросил тот дядя.
И тогда он поднял голову и увидел того дядю. Дядя, оказывается, сидел за столом и тоже читал. Он очень удивился — ведь в комнате никого не было.
— Сво-ен-рав-но-е. Своенравное, — сказал он.
— Своенравное, — быстро сказал дядя и чуть-чуть наклонил голову к плечу. Понятно. А что это значит?
Он посмотрел на дядины очки и опять удивился. Он так удивился, что глаза прямо устали на дядиных очках, а он не мог их даже никуда подвинуть.
— Своенравное, — сказал он. И пожал плечами. И еще раз посмотрел в книгу — проверил, есть там это слово или нет, потому что оно там оказалось, когда дядя спросил.
— Сво-ен-рав-но-е. Своенравное. — Он посмотрел на дядю и улыбнулся. И дядя тоже улыбнулся, подошел и сел рядом.
— Тебе сколько лет? — спросил дядя.
— Скоро будет шесть.
— Да, — зачем-то сказал дядя. — Молодец. — И долго смотрел в окно.
Он тоже посмотрел в окно. Но там ничего такого не было, кроме мокрой крыши другого дома.
Дядя достал длинный мундштук (таких длинных мундштуков он никогда не видел), сначала желтый, а дальше коричневый, затолкал туда сигарету, чиркнул зажигалкой и выпустил из носа дым. Потом он опять сказал «да» и опять замолчал.
Это «да» было такое ни к чему, что он никогда не слышал такого. И оно было такое длинное, как дядя смотрел в окно. И это «да», и мундштук, и «своенравное» были чем-то вместе и слеплялись, как буквы.
— Ну, раз тебе скоро будет шесть, так поехали дальше, — сказал дядя. — Что там дальше было с этим своенравным ружьем?
— О-но то стре-ля-ло, то не стре-ля-ло, — прочитал он и остановился, ожидая, что сейчас что-то опять окажется и уже заранее испытывая внутри какое-то замирание, как когда они играли в прятки и он прятался и кто-то, кто искал, поворачивался и шел к нему. И чем ближе тот к нему подходил, тем это замирание становилось нестерпимее, так что сжимались руки и ноги, и хотелось пикать. И тогда он выскакивал и что-то кричал и смеялся и куда-то бежал, все равно, куда.
— То стреляло, то не стреляло, — сказал дядя. — Такое странное ружье, такое своенравное ружье.
Вот и оказалось! Опять же, оказалось: «стреляло и не стреляло» и «своенравное» слепились! Он засмеялся и быстро-быстро стал рассказывать, как они слепились:
— А когда он хотел убить эту птицу, так оно не выстрелило. А потом он его положил. И оно само выстрелило и убило зайца. Само оно просто выстрелило и — зайца.
— Да, — сказал дядя и погладил его по голове. — Вот так оно и получается.
Говорил он очень серьезно и как будто совсем не про это. Но так было у других взрослых, когда им говоришь, а они что-то отвечают, а сами не слушают. А у него все как-то слепливалось. Потому что — тут он догадался и прямо обрадовался — он был слепщик.
— Дядя, — спросил он, подняв голову и посмотрев дяде в глаза, — а какая у вас работа?
— Работа? — спросил дядя, как будто удивился, что это слово тут оказалось. — Скучная у меня работа. Слова у меня, понимаешь?
И ему почему-то стало очень жалко этого дядю, хотя он не понимал, почему это может быть жалко, когда у человека такая интересная работа, что он все слепливает. И он не поверил, что это скучно, но получилось так, как будто поверил. Но не притворился, а вправду поверил, И вздохнул, и кивнул головой.
Но в это время вошла какая-то тетя. Она положила на дядин стол большой лист газеты, только с одной стороны это была обычная газета, а с другой — просто чистая бумага. Она села напротив, за другим столом. Положила и перед собой такой же лист. И еще другой, на котором только было еще что-то написано письменно, чернилами. Она посмотрела на дядю и сказала:
— Можно читать.
— Хорошо, — сказал дядя, поднялся, посмотрел на него, развел руками и пошел к своему столу.
Дядя сел за стол, еще раз взглянул на него, чиркнул зажигалкой и наклонился над листом.
Он вспомнил про книгу, даже взял ее в руки, но положил на место и стал смотреть на дядю.
Дядя, как все взрослые, когда они читают, совсем не шевелил губами, а просто смотрел на газету. Только время от времени он отворачивался в угол и щелкал пальцем по своему разноцветному мундштуку.
Он тихо сполз с дивана, взял белое блюдце, в которое дядя стряхивал пепел, когда сидел рядом с ним на диване, подошел и молча поставил его на стол. Дядя, не поворачивая головы, сказал «благодарю», потом засмеялся и так же, не поворачивая головы, положил ему руку на голову. И он постоял немножко под этой рукой, а потом пошел на свое место. И стал опять смотреть на дядю. Время от времени дядя сморщивался (наверное, у него что-то болело), а потом что-то писал на газете.
— Вы посмотрите, как он на вас смотрит, — вдруг сказала тетя, и он сразу быстро сбежал глазами.
— Тебе нравится этот дядя?
Голос у тети был неприятный, как почти у всех взрослых, когда они говорят с вами, иногда даже у мамы. И он не захотел сейчас слышать этот голос. Он просто смотрел на ножку стола пока тетя не начала опять читать. Тогда он посмотрел на нее и стал опять смотреть на дядю.
В комнате было тихо.
Дядя снял очки, потер пальцем переносицу, закрыл ладонью глаза, посидел так немножко, потом пододвинул газету тете и сказал:
— Здесь вот придется перебрать, а то дурдиотизм получается.
— Хорошо, — кивнула тетя.
Дядя поднялся, взял в руки свое блюдце и пошел к дивану.
— Ну что, — сказал он и сел рядом, — как продвигается охотник Абу-Селим?
— Никак. А мы с Ирой недавно в планетарии были.
— В планетарии? — удивился дядя. — Это что еще за зверь?
— Это не зверь, — улыбнулся он. — Это где темно и звезды показывают. И там сначала дядя что-то скучно рассказывает, а потом интересно — маленькие звезды и большие.
— Какие?
— Ну, такие и такие. Только мама говорила, что они совсем не маленькие, а такие, как земля, большие.
— А почему же маленькие? Что-то ты, парень, своенравное мне делаешь — сам говоришь, что маленькие, а сам — что большие.
— Нет, — засмеялся он, нисколько не удивившись, что дядя не понимает — он ведь сам не понимал, пока мама не сказала ему, что это потому, что далеко, — только кажется, что они маленькие, а они большие, потому что далеко.
— Ну, а если я стол этот возьму и кину до потолка, он также станет маленьким?
Стол? Об этом мама ничего не говорила. Он посмотрел на стол. Потом на дядю. Потом опять на стол. Слепщик. Вот опять — слепил стол и звезды.
— Стол тоже будет маленький, — удивился сам тому, что сказал, мальчик.
— Ну, каким?
Дальше уже как-то получилось так, что рот открывался и говорил сам, что хотел. И получилась такая интересная игра.
— Как стул.
— А если еще выше?
— Тогда, как вот эта книга.
— А еще?
— Как лампа.
— А еще, если совсем высоко?
— Ну, тогда, — сказал рот, — как маленькая точечка.
— Вот оно как? — сказал дядя. — Как маленькая точечка? А ты знаешь, так оно, наверное, и будет…
— Только вы его не поднимете, — сказал он. — Папа его поднимет, а вы — нет.
— Это почему же папа — да, а я — нет? — обиделся дядя.
— Он такой большой и кричит сильно.
— Ну, если сильно кричит, тогда, конечно, поднимет, — улыбнулся почему-то дядя. — Это ты, точечка, прав.
— Мама тоже большая, — сказал мальчик, — но она стол не поднимет.
— Ясно, — сказал дядя. — А теперь, точечка, пошли-ка в цех, посмотрим, может, уже вторую сверстали.
И они пошли в цех. Тут он был когда-то вместе с мамой. И все уже видел. Так он и сказал дяде. А дядя ничего не сказал, а только кивнул головой. Они подошли к какой-то машине, где какая-то тетя быстро-быстро нажимала пальцами кнопочки с буквами. Дядя посмотрел на целую кучу таких газет, где с одной стороны белое, покачал головой и сказал:
— Света, а Света, у тебя ренато есть?
— А что?
— Набери ему имя, а?
— Что ты, нельзя.
— А может, можно?
— Одна уже поплатилась. Ты же знаешь.
— Так она же не имя набирала. Она совсем другое набирала.
— Ну и что? Мне-то зачем рисковать?
— Да, — протянул дядя. — Нельзя, и все тут. Ты права, Светка, главное — не рисковать. Так сто лет прожить можно. Даже больше — сто двадцать.
И дядя махнул рукой и пошел. По дороге он подошел к какому-то ящичку, вынул оттуда железку, потом подошел к такому железному столу и взял там из такой блестящей кучи одну такую блестящую штучечку. Потом он намазал ее черной краской и ту железку тоже. А еще потом — прижал блестящую, а потом железную к белому листу бумаги. И там стали буквы и звездочка, «ре-зо-лю-ция» и звездочка.
— А теперь ты, точечка, — сказал дядя. И он тоже сделал все так же. И получились резолюция и звездочка. Тогда дядя обтер краску на блестящей и на железной и сказал:
— Положи в карман. И пошли.
Они снова пришли в ту комнату. Только когда они вошли, там оказалась другая тетя — не красная и толстая, а, наоборот, тоненькая и длинненькая и немножко похожая на девочку. А ноги у нее были прямые и высокие. И на них лежала сумочка. И тетя улыбнулась, когда они вошли, а дядя сказал:
— Здравствуй. Ты-то откуда?
— Шла мимо и зашла. Ты еще долго?
— Да как сказать, — сказал дядя и прошел к столу. А он пошел за дядей, стараясь даже не смотреть в ее сторону. Он уже знал, что сейчас будет. Сейчас они начнут разговаривать и будут почему-то улыбаться. И дядя забудет о нем. А потом они уйдут и уйдут себе.
— А я пойду, — сказал он, — и наберу много-много таких железных слов. И у меня будут все слова, как в книжке.
— Нельзя, — сказал дядя. — Зачем тебе рисковать? Он не понял, что значит «рисковать», а спросил:
— Почему нельзя? А я возьму — и все.
Он не хотел так говорить с дядей, но так у него получилось.
— А тогда вот что будет, — сказал дядя и быстро нарисовал домик, в домике — окно, а в окне нарисовал такую решетку, как у них на первом этаже. — Вот что будет, — сказал дядя. — Возьмут тебя и посадят в этот домик. А вылезть та не сможешь, потому что здесь решетка.
— А я просто выйду через дверь.
— А тут возле двери, — сказал дядя и быстро нарисовал человечка, — будет стоять человек с ружьем (он пририсовал и ружье — такую черточку сделал). Ты захочешь выйти, а он тебя не выпустит.
— А я возьму у дяди Саши наган и ба-бах его.
— Да, но тут их будет много, — стал быстро-быстро рисовать дядя. — И все с ружьями. — А я — всех, — сказал он.
— А если они — тебя? — спросил дядя. — Да и вообще, ну стоит ли столько людей убивать из-за железных слов каких-то? Они — ведь живые…
И тут ему тоже стало жалко этих на бумаге, потому что они оказались живые, а он совсем забыл, что они живые. И тут он почему-то вспомнил про эту тетю, которая сидела где-то там за спиной, как будто ее и не было. И удивился, что дядя тоже забыл про эту тетю.
— Ну, так как? — спросил дядя. Он не успел ответить.
— Ну, так я пойду, — сказала тетя из-за спины.
— Оказалась, — с испугом подумал он.
— Видишь, как получается, — сказал дядя и глаза у него стали не веселые, как раньше, а какие-то прозрачные. — Так что ты иди. Газета, наверное, нескоро и вообще, мне домой надо, и Надя сказала белье в стирку нести. Так что ты иди.
— Да, — сказал дядя, уже не глядя в ее сторону. — Так как будет со строчками?
— Хорошо будет, — ответил он. — Пусть они себе лежат. И эти тоже, — и протянул дяде «резолюцию» и звездочку.
— Ну, вот и правильно, — сказал дядя, не обращая внимания на протянутую ладонь.
За спиной открылась и закрылась дверь. Дядя снял очки, — потер переносицу, потом посмотрел на ладонь с «резолюцией» и звездочкой, коротко вскинул глаза на него, сказал: «Это ты брось. Это ни к чему. Это же подарок», а когда он положил подарок обратно в карман, вдруг заторопился: «Сейчас. Ты погоди» и вышел.
Пока дяди не было, в комнату пришла та толстая и красная тетка и села вязать. А он снова забрался на диван. И стал ждать.
Он ждал долго. Но дядя не приходил.
Тогда он встал и пошел в цех. Там он сразу увидел дядю. Тот стоял возле одного из железных столов, по которому теперь, дергаясь, ехал такой каток. Сначала он ехал в одну сторону, потом — в другую. И когда он проехал в другую и остановился, тетя подала дяде лист с буквами с одной стороны. И дядя сказал: «Еще». Каток поехал опять туда и обратно. Тетя подала дяде еще один лист. Но дядя сказал: «Еще». И каток снова поехал.
Он остановился рядом. Но дядя его не видел. Тогда он подошел и тронул дядю за руку. Дядя сказал: «Еще», как будто не заметил его. А тетя заметила и сказала:
— Смотри, он от тебя ни на шаг. Это чей, Тонин?
— Да, — сказал дядя, — хороший малыш. Ты бы слышала, как он читает.
— Уже читает? — удивилась тетя и тут же заставила его прочитать. Потом, как все, сказала: «Молодец».
И они пошли — дядя с листами в руке и он. Дядя шел большими и быстрыми шагами, так что он еле поспевал.
И снова дядя читал. А он сидел и смотрел на него.
И опять влезла эта тетка. Теперь она сказала:
— Скажи дяде, чтоб он купил себе мальчика. Знаешь, где покупают мальчиков? Где тебя купили?
— В роддоме, — сказал он, хотя ему совсем не хотелось говорить.
— Ну вот, — засмеялась тетя. — Пусть и он купит себе мальчика. У него же мальчика нет, а только девочка.
— Зачем? — спросил он.
Но она не услышала. Она все говорила и при этом смотрела не на него, а на дядю, а дядя ни на кого не смотрел и читал свою газету.
— Ты бы хотел, чтобы у тебя был такой папа? Видишь, как он с детьми обращается. Это не каждый так к детям относится. Так ведь? Вот ему и надо купить мальчика.
— Зачем? — опять спросил он.
— Нина Ивановна, — сказал дядя, — опять они не перебрали. Проследите, пожалуйста.
— Хорошо, — сказала она и принялась за свою газету. А он все ждал, когда дядя закончит.
Тут пришла мама и спросила, не мешал ли, и сказала, что теперь она освободилась и что теперь он может идти с ней.
Но он не встал с дивана. А та тетя красная, которая все время вмешивалась, сказала маме, что это его дядя очаровал и что у дяди исключительная любовь к детям. И при этом она смотрела не на маму, а на дядю. И снова повторила насчет мальчика и насчет девочки. И он понял, что это она все выдумала — и насчет мальчика, и насчет девочки, и насчет дяди. И все слова у нее были отдельные, так что дяде, если бы он ее слышал, это не понравилось бы.
Мама ушла. А дядя все сидел и читал. Потом сказал: «Все» и пошел к вешалке. И надел пальто и шляпу.
А он смотрел, как дядя надевает пальто и шляпу, и ничего не понимал. Дядя надевал пальто и шляпу так же, как читал газету, — он смотрел только на пальто и шляпу и никуда больше. И только когда он спросил дядю: «Ты уходишь?», дядя посмотрел на него, как будто он оказался, и сказал, но не ему, а той красной тете:
— Да, Нина Ивановна, надо его к Тоне переправить. Пока, малыш.
И не успел он опомниться, как дверь открылась и закрылась.
Похожие:
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1980-1989В. Кривулину
ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ
НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ
Пустота.
Только хвои мельканье –
Зеленой иглы, что сшивает краями
То, высокое, с этим, земным.
Тонкий шов горизонта –
намокших холстов замыканье.
Лад нестройный в болота оркестровой яме.
Хриплый вскрик коростеля, как всхлип.
А за ним
Пустота.
Пузырьки на болоте
То вздуваются, то опадают.
Так, наверно, дышал миоцен,
Выходя из бормочущей жижи.
Там, на дне, а быть может, и ниже
Варят краску для этих полотен
Оформители задников и мизансцен…
Тишина.
И восходят пары
Лишь затем, чтоб недвижность куста
Оттенить
– так задумано сдуру.
Ах ты, мой коростель,
не пора ль выходить из игры –
Оркестровая яма пуста,
Дирижер потерял партитуру.
Не аккорд, но дрожание
в тоненьком горле твоем.
Что ты можешь один, коростель?
Отдохни, ради бога…
Но зеленые иглы снуют.
Но свинцовый висит окоем.
И вздыхает болото
коровой, жующей у стога.
Похожие:
КОШКИН ДОМ (русская считалка) Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,...
ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора...
ПРЕДСМЕРТНОЕ. НАТАЛИ Бесплодие. Нелегкая пора. Пора – пустяк. А что, коли навечно...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... [...]
Стихотворения / 1990-1999Человек схватил кусок,
Переулок пересек,
На бегу жуя.
Задохнулся у столба.
Глянул: а за ним – толпа.
В той толпе и я.
Снег летит наискосок.
Боже, что мне тот кусок?!
Господи, избавь!
Желтым светится фонарь.
Дело к ночи, и как встарь,
Время для забав.
А потом он там лежал,
В кулаке кусок зажав,
Кончив путь земной…
Я-то, я-то тут при чем?
Кто-то дышит мне в плечо.
И толпа за мной.
12.02.90
Похожие:
БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –...
СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть...
ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
ЛитературоведениеА вот Скрипач, в руках его тоска
и несколько монет. Таков Скрипач.
А рядом с ним вышагивает Плач…
И. Бродский
Помню. Борька, москвич, окололитературный мальчик, притащил мне бобину записанных (им ли? у него ли?) стихов Бродского, начитанную автором, о котором я до этого ничего не слышал. Думаю, что это было году в шестидесятом – шестьдесят первом. Стихи были длинные, и, если можно так сказать, были написаны на одном дыхании, на одной интонации, на одном внутреннем ритме, я бы сказал, на одной мелодии, так что мало того, что все они были длинными, так еще пять или восемь стихотворений как бы сливались в один длиннющий стих, и это был не стих – это был крик, сгусток боли, крик человека с содранной кожей, когда неважно — что: дуновение ветра или касание руки – все мучение. И среди всего этого, как обломки кораблекрушения, вдруг мелькали потрясающе точные, чувственные образы:
И льется мед огней вечерних,
И пахнет сладкою халвою –
Ночной пирог несет сочельник
Над головою.
Гуляет выговор еврейский
По желтым лестницам печальным…
И не сеяли хлеба, никогда не сеяли хлеба,
Просто сами ложились в холодную землю, как зерна.
И хоть я категорически не люблю длинных стихов (главное достоинство поэзии для меня — концентрация, ни одного лишнего слова, а в тот период я еще и, отталкиваясь от поэтических «красивостей», сознательно прозаизировал стих, попутно вместе с водой выплеснув из ванны и ребенка – мелодичность), стихи мне понравились. Узнав же, что Бродскому 20 или 21 год, я сказал: «Ребенок обещает быть гениальным».
Гениальность, по моему глубокому убеждению, отличается от «просто талантливости» (по выражению Светлова). Гениальность – это, как правило, раннее, я бы сказал, досрочное, «не по росту», не по возрасту сложившееся мироощущение. Такого яростного, пропитанного болью мироощущения не было ни у кого в русской поэзии до Бродского и думаю,. что не будет.
Гениальность отличается от талантливости еще и мощностью залегания, что ли: разные нефтеносные слои могут давать одинаковый по ценности продукт, но мощности их при этом могут быть совершенно неравноценны. В самом раннем Бродском ощущалась эта мощность.
Помню ленинградский художник Аксельрод, в просторечии Аксель, рассказывал мне: «Как-то ночью приехал ко мне целый автобус поэтов…». Мне понравилась эта мера. В начале тех же шестидесятых мне довелось участвовать в тусовке такого «автобуса». Читали стихи. И как-то так вышло, что после каждого я, хотя никто меня не спрашивал, коротко комментировал: «Никакого отношения к поэзии это не имеет». Почти как Остап Бендер: «Никакого отношения к пожарной части …». Пока не вызвал жуткого раздражения всей стаи (графоманы всегда собираются стаями). И кто-то вызывающе крикнул: «А кого из ленинградцев вы вообще считаете поэтами?». И я, как волк, — не головой, всем корпусом повернувшись на этот голос, сказал: «Да поэтов, вообще, не бывает во множественном числе, а еще и ленинградских! Сегодня на весь Союз есть один поэт». И тогда кто-то так же задиристо спросил, кто. И я сказал: Бродский. Но никто этому не поверил, потому что это был один из них (которого здесь не было, но который мог быть) – и как поверить (потом они будут, захлебываясь, писать воспоминания – ведь рядом же был, в «Сайгоне», в литобъединении).
И при всем при этом у меня не было захлеба: мощность жилы, как все в нашем мире, имела оборотную сторону – оборачивалась неуправляемым словесным потоком – поэт фонтанировал и не мог остановиться, нагромождая слова. Сашка Аронов, один из московских поэтов, участник первого «Синтаксиса», с которого есть пошел русский самиздат, поэт, незаслуженно известный по песенке «Если у вас нету тети» из «Иронии судьбы» и так же незаслуженно забытый, прослушав стихи Бродского на лестничной площадке квартиры моего, уже упоминавшегося здесь, московского приятеля (в квартире нельзя было курить, и потому чтение ленинградского гостя происходило на лестничной площадке), заключил афористично коротко: «Волны дерьма».
Кстати, об одном из таких лестничных чтений (впрочем, какая разница: площадка или площадь, может быть все, что выходит на площадь, начинается с площадки, с кухни, с лестничного проема?) рассказывал, то ли Сашка, то ли этот мой московский приятель, у которого все это происходило:
— Сидели на ступеньках. Читали. А рядом приблудился котенок. И само собой образовалось так, что каждый, кому в очередь читать, брал его на руки. И вот подошла очередь Иосифа. А котенок исчез. И Иосиф начинает читать. Читал он, как принято у поэтов, закрыв глаза (помните, у Окуджавы: «Всю ночь кричали петухи И шеями мотали, Как будто новые стихи, Закрыв глаза, читали»?). И при этом голос его становился все выше и сам он поднимался вместе с голосом. И на лице у него появилось какое-то, постороннее, что ли, мучительное выражение. А когда кончил и сел, оказалось, что котенок залез под рубаху и, когда Иосиф поднялся, уцепился коготками за спину. Так и провисел, оставив на спине кровавые стигматы.
И что-то в этом было (возможно, только для меня), символическое, какое-то единство, какая-то целостность стихов, поэта и случая – вот в этой ободранной, содранной коже.
Но я о длиннотах. Мутноватый поток – «волны дерьма», хоть я и не соглашался с Сашкой, меня тоже раздражал: поэт, когда его несет, не должен включать сознание (упаси бог! оставим это стихотворцам, которых, впрочем, не несет), но после стоит, нужно посмотреть на дело свое на трезвую голову, если можно так сказать, просеять то, что попало в лоток золотоискателя. И я даже, отметив длинноты в «Шествии», по-редакторски подумал, что стоило бы убрать кое-какие «не несущие» повторы, без которых, как мне казалось, поэма бы только выиграла (каков наглец, но я же не знал, что он станет лауреатом Нобелевской премии, а хоть бы и знал – сегодня же знаю и все же…прости мне, грешному, нарушение табели о рангах, но могу же я «сметь свое суждение иметь… А вы?). И я сказал моему приятелю, что готов встретиться с молодым дарованием и поговорить с ним на эту тему. И тот, вроде бы, сказал об этом Иосифу, а Иосиф, вроде бы, этим заинтересовался, и мы встретились , но разговора не получилось. Не думаю, что он мог бы принести какую-нибудь пользу – заткнуть нефтяной фонтан пальцем?! Бензин из нефти получают как-то иначе.
Впрочем, я не собирался здесь писать воспоминания, и если обратился к ним, то только затем, что все последующее, о чем я буду и хочу писать здесь, берет начало в той, целостности, которая именуется Бродским.
Будь моя воля, я в начале шестидесятых дал бы Бродскому Нобелевскую премию.
Будь моя воля, я бы тогда, когда Бродскому ее дали, проголосовал против или за, но отметив: «за стихи начала 60-х.».
В середине 60-х Бродский был в точке бифуркации – в точке выбора.
Бродский выбрал: фонтан продолжал бить с той же силой, но это был уже селевой поток, в котором было все меньше нефти, да и не знаю, есть ли у нефти качество, но эта «нефть» была совсем другого качества. И это, как я уже говорил, было оборотной стороной потенциальной гениальности. Как-то Анна Ахматова сказала Бродскому, «Мы с вами знаем все рифмы». Бродский мог бы продолжить: «но только я использую все». Мало того, Анна Андреевна «слишком возомнила о себе», сказав свое величественное «мы» — она и не подозревала, что не знает и не узнает многих рифм, которые найдет и державно утвердит в поэзии ее юный друг.
Вот образчики:
Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна,
Как в гладкие зеркала. То
есть в них не проникнешь ни за какое злато.
Можно, глядя в газету, столкнуться со
Статьей о прохожем, попавшем под колесо…
Эти слова мне диктовала не
любовь и не муза, но потерявший скорость
звука пытливый, бесцветный голос;
я отвечал, лежа лицом к стене.
щиплет холодом. Глядя вниз…
…………………он видит: из…
В рифму так же рекрутированы:
…………. Перевернувшись на,
…………механический, ибо не,
разбегающихся по небосводу, где,
чьи осколки, однако, не ранят, но,
……………….Пот катится по лицу.
Фонари в конце улицы, точно пуговицы у
А еще:
Духота. Сильный шорох набрякших листьев, от
Какового еще сильней выступает пот…
сохраняют свою студеность. Ибо…
море (затем, что внутри у нас рыба…
шагнуть с дебаркадера вбок, вовне,
будешь долго падать, руки по швам; но не
воспоследует плеска.
И здесь перо
Рвется поведать про
Сходство…
Тронь меня – и ты заденешь то,
Что существует помимо меня, не веря
Мне, моему лицу, пальто…
Это чтоб лучше слышать кукареку, тик-так…
Это – чтоб ты не заметил, когда я умолкну, как…
и проч.
Новые рифмы, открытые поэтом, плюс окончательная «демократизация» стиля, начатая еще в спорах Ломоносова с Тредьяковским о высоком и низком штиле и, казалось бы, завершенная созданием пушкинского – общенародного литературного языка, обернулась у Бродского (заимствованной у Пастернака) стилевой анархией (как часто у нас демократия оборачивается анархией): слово Бог стало возможным рядом со словом фраер или чувак и при этом без желания сказать нечто ироническое или кощунственное по отношению к Богу (примеры). В результате и без того не чувствовавший затруднений в рифмовке, в отличие от «просто талантливого» Маяковского, «изводившего единого слова ради тысячи тонн словесной руды», Бродский почувствовал, перефразируя слова классика, легкость в руке необыкновенную – все рифмовалось со всем, поэзия стала превращаться в графоманство с мелькающими в этом мутном потоке проблесками гениальности.
«Волны дерьма» всплыли на поверхность и захлестнули поэзию.
И все же не это главное. Главное то, что в точке бифуркации было утрачено болевое мироощущение – то, с чем пришел поэт в этот мир, что он принес этому миру и, что стало именем – Бродский.
Бродский сменил имя. Не потерял, а сменил – приобрел совершенно новое имя. Которое и было увенчано Нобелевской премией.
Может быть, ахматовский акмеизм «засушил» эмоции, а первая, юношеская любовь осталась там, с Цветаевой, о которой – взахлеб, о которой: «когда я прочел «Поэму Горы», то все стало на свои места. И с тех пор ничего из того, что я читал по-русски, на меня не производило того впечатления, какое произвела Марина».
Голос неповторим, тот, юношеский. Тогда мастерство обслуживало этот голос, подчинялось ему. Потом голос стал ломаться, как ломается голос у певца, рано начавшего петь. У певца с непоставленнным голосом. Нельзя форсировать голос, нажимая на связки. Связки не выдерживают напряжения, которое должно быть распределено между ними и грудной клеткой. Бродский форсировал. Не только в стихах, но и в их чтении: он добирался до таких высот, когда казалось, что голос вот-вот сорвется. И сорвался – сорвал голос. Как Робертино Лоретти: петь мог, но уже стандартным эстрадным певцом. Но стандартным – это не для Бродского, не для его ощущения себя – единственного и неповторимого. И тогда он начал строить новую неповторимость – уже на сорванных связках: эмоцию сменила ирония, вопль — рассуждение – и то, и другое не давит на связки, не требует играть «на разрыв аорты». Теперь опора была не на связки, а на мастерство, на «хорошо поставленный голос». Раньше все подчинялось мелодии, управлялось ею и управляло ею, рассуждение – тоже. Теперь рассудочность стала определять саму структуру.
В нескончаемом потоке все меньше золота, все больше песка. Детали сменились подробностями, никак не относящимися к смыслу, но зато позволяющими растягивать материал мысли и чувства, едва ли достаточный для одного стишка, на нечто угрожающе эпическое, вроде сорокастраничного «Горбунова и Горчакова», серого и однообразного, как пустыня, которой и конца не видно – редкая птица долетит до середины… Даже образы, как в речи адвоката или лектора, становятся лишь примерами, а не органическими носителями смысла.
«Ночной пирог», «такси с больными седоками», «желтые печальные лестницы» — образы зримые, чувственные, пропитанные живой эмоцией, сменились образами, изысканными рассудком.
«Стихи о зимней компании 1980-го года».
Помните, о чем это?
Казалось бы, вот уж это-то не могло не отозваться болью. Тем более (прошу прощения за невольную игру словами) у «певца боли».
Но вот начало:
Скорость пули при низкой температуре
Сильно зависит от свойств мишени,
от стремленья согреться в мускулатуре
торса, в сложных переплетеньях шеи.
Бог с ним, что начальное утверждение – просто интеллектуалообразная «рыба» — слова, не несущие никакого смысла. Бог с ним, что следующие – скорее написала рука патологоанатома, чем поэта – сказалась недолгая работа в морге. Но это подчеркнутое равнодушье, применительно к теме пахнущее уже не моргом, но кощунством! И дальше, дальше, дальше… Не человеческая реакция, а «лишь повод для стихосложенья, для холодной удачи ума», как писала его модная современница. Под пером равнодушного работника морга (который и там, я уверен, в свободное от работы время писал свои «стишки»), под пером поэта, для которого «гвоздь в сапоге кошмарней фантазии Гете», смертоносное небо – «как осыпающаяся известка», «самолет растворяется в нем наподобье моли», кровь – «как сбежавшая пенка»… Перефразируя поэта несколько по-одесски, можно сказать: место «сердца горестных замет» заняли «ума холодных наблюдений».
Нет, образное видение не иссякло, пожалуй, в количественном отношении образов стало больше, но качество, качество… Такое впечатление, что теперь поэт уже просто использует свое воображение для демонстрации мастерства: «а я вот как могу, а еще вот так, а еще вот этак». Вот «Эклога 4-я», которую бы лучше назвать «Исследование холода», представляющая собой нанизанные один на другой образные афоризмы, которые лучше назвать интеллектуализмами.
Чтобы вы как-то могли представить, войти в атмосферу эклоги, две начальные строфы целиком:
В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
Сам Казимир бы их не заметил,
Белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.
Сильный мороз – суть откровенье телу…
Собаки с вялым энтузиазмом кидаются по следу,
ибо сами оставляют следы.
В стужу панель подобна сахарной карамели…
А вот, так сказать, избранные интеллектуализмы:
Снег – «сухая, сгущенная форма света»
Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится добычей телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила. (?)
как у бюста в нише
глаз зимою скорее закатывается, чем плачет.
Зимою на самом деле
Вторник он же суббота….
Сны в холодную пору длинней, подробней.
Ход конем лоскутное одеяло
заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
Он берет урочища, веси, грады.
Холод слетает с неба
На парашюте. Всяческая колонна
Выглядит пятой, жаждет переворота. (?)
Можно бы и продолжить (если рука не устанет):
Холод есть голод и город. Замена буквы
не имеет значения – корень в слове блокада –
те же «л-о-д», и лед – оттуда,
и Ладога – тоже.
Мор – в слове мороз. Зима напоминает скелет:
Деревья – как на рентгеновском снимке, ребра.
Ночью холод, как тать, как убийца,
Прокрадывается в комнату – жаждет крови
Теплой, которую, как акула, чует
На расстоянии.
Холод напоминает о расставании…
Можно и дальше, не задумываясь, как я это делаю сейчас, так сказать, в прямом эфире – экспромтом, сидя за компьютером, только вот рифмы надо бы подобрать, да и за рифмами при желании дело не стало бы – «главное, как говорил Бродский, — величие замысла». Впрочем, о величии замысла мы еще поговорим.
Почему это произошло? Причин много. Как в самоубийстве Маяковского.
Есть причины в характере личности: Бродский – пижон, и это знали все, кто общался с ним, он не только был не таким как все, но и лелеял в себе это – свою особость, которая часто оборачивалась снобизмом.
Есть причины биографические: то, что он окончил всего восемь классов, оставило свой след – теперь, по Чехову, «они ученость свою показать хочуть» и показывают: десятки примеров дилетантизма читатель без труда найдет и сам.
Есть причина, если так можно сказать, физиологическая: с годами человек утрачивает эмоцию.
Есть причина психологическая: прежний массив, который питает поэта, писателя, кончается, выписан, а новый еще не накоплен, и тогда остается либо молчать, либо изощряться – писать всухую, на одном мастерстве.
Но есть еще одно: боюсь, что с какого-то момента «рыжий» стал делать себе биографию» сознательно. Последнее требует пояснения.
Маленькое лирическое отступление. Когда-то я был знаком с одной диссидентской парой, давно уже известной «на Западе», потому обойдусь без фамилий. Она была ярой антисоветчицей. Он, из весьма благополучного семейства, антисоветчиком не был, но активно участвовал. Так вот, однажды в разговоре он сказал: «Да мне наплевать на все, что тут, — я просто хочу на Запад. Любой ценой». Цену, и дорогую, заплатила она. Те, первые, от Солженицына до Алика Гинзбурга и Наташи Горбаневской были революционерами по эмоции, безрассудными – тогда им «не светило» ничего, кроме психушки, тюрьмы, концлагеря, это потом появился выход – высылка, и тогда к безрассудности прибавилась рассудительность.
Боюсь, что такая рассудительность появилась (не была изначально, а именно появилась) у Бродского. Так это или нет, трудно сказать. Но, мне кажется, что интеллектуализация его стихов связана именно с ориентацией на Запад, на западного читателя, на западную литературу. Ну, скажите, ради бога, кому на Западе нужны «такси с больными седоками» и кто на Западе может понять это (боюсь, в переводе это такси превратилось бы в скорую помощь или санитарный фургон)? И кому на Западе нужен этот вселенский плач человека с содранной кожей – суховатый Запад, вообще, не склонен к нашей, российской, открытости чувств – не та ментальность. Зато он весьма понимает, принимает и даже приветствует что-нибудь вроде:
Всякая зоркость суть
Знак сиротства вещей,
Не получивших грудь,
или:
Теперь представим себе абсолютную пустоту.
Место без времени. Собственно воздух. В ту
и в другую, и в третью сторону. Просто Мекка
воздуха. Кислород, водород. И в нем
мелко подергивается день за днем
одинокое веко.
Это – записки натуралиста. За-
писки натуралиста. Капающая слеза
падает в вакууме без всякого ускоренья,
Король умер! «И умер он — и в люди вышел», как писал Александр Межиров, о котором наш лауреат со снобистским высокомерием и нескрываемым торжеством победителя: «Или какого-нибудь там Межирова — сопли, не лезущие ни в какие ворота». Да здравствует король!
Два Бродских. Один – вопль по поводу несовершенства мира. Другой – «депо метафор», зарифмованные «части речи», бесконечно длинные речевые потоки, словесные упражнения. Все это, как принято сейчас в политической терминологии, «в пакете» и было увенчано Нобелевской премией.
Два Бродских. Один, ориетированный на временное, на время, вечный, другой, с очевидностью уже ориентировавшийся на вечность, временный.
Что останется? Кто останется?
Останется первый. Останется вопль по поводу несовершенства мира. Этот плач будет востребован пока мир будет несовершенен, то есть до конца его (который, может быть, не за горами).
Что останется от второго? «Частицы речи» в рифмах, бесструктурность, использование средств в отсутствии цели, стилистический анархизм, «рыба» стиха, фаршированная случайными, не имеющими смысла подробностями – все, что разрушает целостность и облегчает стихописание графоману. Это они получат и используют в полной мере легитимное право зарифмовывать частицы «не», «а», «ибо», это они наследуют мутный поток и станут рифмовать что угодно и как угодно.
***
На этом я, было, поставил точку в своем «Комментарии», когда, зайдя в интернет, случайно обнаружил неожиданных претендентов на наследство поэта – литературоведов Юрия Лотмана и Михаила Лотмана, написавших исследование поэтики Бродского в духе самого поэта. Это исследование, вполне серьезное и именуемое вполне серьезно «Между вещью и пустотой» (думаю, профессора, заслуженный и незаслуженный, не расслышали двусмысленности названия, в соотнесении с поэтом звучащим оценочно, чего никак не позволяет себе научная объективность), я и решил (естественно, сильно сократив – не переписывать же статью целиком) использовать вместо эпитафии.
Вместо эпитафии
Юрий Лотман, Михаил Лотман
Между вещью и пустотой
(Из наблюдений над поэтикой сборника Иосифа Бродского «Урания»)
2. Вещь у Бродского находится в конфликте с пространством, особенно
остром в Урании. Раньше вещь могла пониматься как часть пространства:
Вещь есть пространство, вне
коего вещи нет.
(<Натюрморт>,1971)
Сформулированный ранее закон взаимодействия пространства и вещи:
.Новейший
Архимед
прибавить мог бы к старому закону,
что тело, помещённое в пространство,
пространством вытесняется, (<Открытка из города К.>,1967)
теперь подлежит переформулировке:
Вещь, помещённой будучи, как в Аш два-О, в пространство <…>
пространство жаждет вытеснить… (<Посвящается стулу>, II, ),
то есть в конфликте пространства и вещи вещь становится (или жаждет
стать) активной стороной: пространство стремится вещь поглотить, вещь —
его вытеснить. Вещь, по Бродскому, — аристотелевская энтелехия: актуализированная
форма плюс материя:
Стул состоит из чувства пустоты
плюс крашеной материи…(VI)
При этом граница вещи (например, ее окраска) обладает двойственной природой
— будучи материальной, она скрывает в себе чистую форму:
Окраска
вещи на самом деле маска
бесконечности, жадной к деталям.
(<Эклога 5-я: летняя>, II, 1981)
Материя, из которой состоят вещи, конечна и временна; форма вещи —
бесконечна и абсолютна; ср. заключительную формулировку стихотворения <Посвящается стулу>:
…материя конечна. Но не вещь.
(Смысл этого утверждения прямо противоположен мандельштамовскому предположению:
Быть может, прежде губ уже родился шепот,
И в бездревесности кружилися листы…)
Из примата формы над материей следует, в частности, что основным признаком
вещи становятся ее границы; реальность вещи — это дыра, которую она после
себя оставляет в пространстве. Поэтому переход от материальной вещи к чистым
структурам, потенциально могущим заполнить пустоту пространства, платоновское
восхождение к абстрактной форме, к идее, есть не ослабление, а усиление
реальности, не обеднение, а обогащение:
Чем незримей вещь, тем верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она — везде.
(<Римские элегии>, XII)
2.1. Именно причастность оформленным, потенциальным структурам
и придает смысл сущему. Однако, несмотря на то, что натурфилософия поэзии
Бродского обнаруживает платоническую основу, по крайней мере в двух существенных
моментах она прямо противонаправлена Платону. Первый из них связан с трактовкой
категорий <порядок/беспорядок> (<Космос/Хаос>); второй == категорий
<общее/частное>.
В противоположность Платону, сущность бытия проступает не в упорядоченности,
а в беспорядке, не в закономерности, а в случайности. Именно беспорядок
достоин того, чтобы быть запечатленным в памяти («Помнишь свалку
вещей…»); именно в бессмысленности, бездумности, эфемерности проступают
черты бесконечности, вечности, абсолюта:
смущать календари и числа
присутствием, лишенным смысла,
доказывая посторонним,
что жизнь == синоним
небытия и нарушенья правил.
(«Строфы», XVI, )
Бессмертно то, что потеряно; небытие («ничто») == абсолютно.
С другой стороны, дематериализация вещи, трансформация ее в абстрактную
структуру, связана не с восхождением к общему, а с усилением особенного,
частного, индивидуального:
В этом и есть, видать,
роль материи во
времени — передать
все во власть ничего,
чтоб заселить вертоград голубой мечты,
разменявши ничто
на собственные черты.
<…>
Так говорят <лишь ты>,
заглядывая в лицо.
(«Сидя в тени», XXII-XXIII, июнь, 1983)
Только полностью перейдя «во власть ничего», вещь приобретает свою подлинную индивидуальность, становится личностью. В этом контексте следует воспринимать и тот пафос случайности и частности, который пронизывает нобелевскую лекцию Бродского; ср., например, две ее первые фразы: Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего, для человека, в предпочтении этом зашедшем довольно далеко — и в частности от родины, ибо лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властелином в деспотии, оказаться внезапно на этой трибуне == большая неловкость и испытание.
Ощущение это усугубляется не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до меня, сколько памятью о тех, кого эта часть миновала, кто не смог обратиться, что называется, «урби эт орби» с этой трибуны и чье общее молчание как бы ищет и не находит себе в вас выхода. (курсив наш. == М.Л., Ю. Л.).
Здесь четко прослеживается одна из философем Бродского: наиболее реально не происходящее, даже не происшедшее, а то, что так и не произошло.
2.2. По сравнению с пространством, время в поэзии Бродского играет в достаточной мере подчиненную роль; время связано с определенными про странственными характеристиками, в частности оно есть следствие перехода границы бытия:
Время создано смертью.
(«Конец прекрасой эпохи», 1969)
Что не знал Эвклид, что, сойдя на конус,
вещь обретает не ноль, но Хронос.
(«Я всегда твердил, что судьба == игра…», 1971
….И далее в том же роде:
5.1. В стихотворении «На выставке Карла Вейлинка»
воссоздается картина, в которой степень абстрактности изображенного позволяет
воспринимать его как предельную обобщенность самых различных жизненных
реалий, одновременно устанавливая структурное тождество разнообразных эмпирических
объектов. Каждая строфа начинается новой, но одинаково возможной интерпретацией
«реального содержания» картины:
Почти пейзаж…
Возможно, это — будущее…
<…>
Возможно также — прошлое…
<…>
Бесспорно — перспектива. Календарь.
<…>
Возможно — натюрморт. Издалека
все, в рамку заключенное, частично
мертво и неподвижно. Облака.
Река. Над ней кружащаяся птичка.
<…>
Возможно — зебра моря или тигр.
<…>
Возможно — декорация. Дают
«Причины Нечувствительность к Разлуке
со Следствием»…
<…>
Бесспорно, что == портрет, но без прикрас…
И вот весь этот набор возможностей, сконцентрированных в одном
тексте, одновременно и предельно абстрактном до полной удаленности из него
всех реалий и парадоксально предельно сконцентрированном до вместимости
в него всех деталей, и есть «я» поэта:
Что, в сущности, и есть автопортрет.
Шаг в сторону от собственного тела,
повернутый к вам в профиль табурет,
вид издали на жизнь, что пролетела.
Вот это и зовется мастерство.
Итак, автопортрет:
способность == не страшиться процедуры
небытие == как формы своего
отсутствия, списав его с натуры.
(«На выставке Карла Вейлинка», 1984)
Отождествив себя с вытекаемой вещью, Бродский наделяет «дыру
в пустоте» конкретностью живой личности и == более того == объявляет её
своим автопортретом:
Теперь представим себе абсолютную пустоту.
Место без времени. Собственно воздух. В ту.
и другую, и в третью сторону. Просто Мекка
воздуха. Кислород, водород. И в нем
мелко подергивается день за днем
одинокое веко.
(«Квинтет», V )
1975г.
Лучшей пародии на стихи Бродского и, одновременно, на литературоведение не напишешь. Незавидная участь – еще при жизни стать пищей литературоведческих червей, привлеченных запахом разложения поэзии – интеллектуализмом. Бедный Иосиф!
Похожие:
УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы...
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ Какое время на дворе, таков мессия. Андрей Вознесенский В промежутке... [...]