Перейти к содержимому

Яков Островский

Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.

08.2014

Yakov Ostrovsky, Островский Яков
Стих дня

Городской ноктюрн

У ночи своя походка.

           У человека – своя.

Человек останавливается.

                      Ночь продолжает идти.

Недавно добавленные:
Стихотворения / 1980-1989В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ   Пустота. Только хвои мельканье – Зеленой иглы, что сшивает краями То, высокое, с этим, земным. Тонкий шов горизонта – намокших холстов замыканье. Лад нестройный в болота оркестровой яме. Хриплый вскрик коростеля, как всхлип. А за ним   Пустота. Пузырьки на болоте То вздуваются, то опадают. Так, наверно, дышал миоцен, Выходя из бормочущей жижи. Там, на дне, а быть может, и ниже Варят краску для этих полотен Оформители задников и мизансцен…   Тишина. И восходят пары Лишь затем, чтоб недвижность куста Оттенить – так задумано сдуру. Ах ты, мой коростель, не пора ль выходить из игры – Оркестровая яма пуста, Дирижер потерял партитуру.   Не аккорд, но дрожание в тоненьком горле твоем. Что ты можешь один, коростель? Отдохни, ради бога… Но зеленые иглы снуют. Но свинцовый висит окоем. И вздыхает болото коровой, жующей у стога. Похожие: КОШКИН ДОМ (русская считалка)   Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,... ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора... ПРЕДСМЕРТНОЕ. НАТАЛИ Бесплодие. Нелегкая пора. Пора – пустяк. А что, коли навечно... МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... [...]
Стихотворения / 1960-1969…Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и ничего не ел. И я два дня старался не смотреть на него. И он на меня тоже не смотрел.   А на третий мне стало просто тошно от его тощей морды – Ведь бывают такие морды, что их трудно перенести. И я сказал: «Знаешь, кот, давай, брат, пройдемся по городу». А он даже не посмотрел в мою сторону – так он по-идиотски грустил.   И все таки я уговорил его. Я смастерил ошейник из старого ремня, И мы пошли. Но наверное я опять сделал что-то не то. Наверное, она была права. Потому что все смотрели на меня. Потому что нормальные люди водят на поводке собак, а не котов.   Но мне-то было на все это наплевать, на всех этих глупых зевак. Даже если они думали, что я идиот. И коту было тоже наплевать. Потому что, хоть ошейник у него был как у собак, В сущности, он был кот, просто грустный кот.   А потом мы вернулись. И я утешал его, как мог: Я чесал у него за ушами и пожарил ему отличную яичницу в сале. А он все равно не ел … И тогда я засунул в посылку этот грустный шерстяной комок. Я просверлил там маленькие дырочки для воздуха … Но посылку не взяли. 1.06.64 Похожие: ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –... БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... [...]
Стихотворения / 1990-1999Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у столба. Глянул: а за ним – толпа. В той толпе и я. Снег летит наискосок. Боже, что мне тот кусок?! Господи, избавь! Желтым светится фонарь. Дело к ночи, и как встарь, Время для забав. А потом он там лежал, В кулаке кусок зажав, Кончив путь земной… Я-то, я-то тут при чем? Кто-то дышит мне в плечо. И толпа за мной. 12.02.90 Похожие: БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1980-1989Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели. Хотя и не тяжко.   Что-то в грудях пекло, и давило, и ныло, и жало. Но Палажкина жизнь (как и смерть) никому не мешала.   Потому царь великий и грешный Был лечен докторами учеными. И скончался. Покрытый Какими-то пятнами черными.   А к Палажке не звали – Лежала себе и лежала. Аж пока не поправилась И кучу детей нарожала.   Те – своих. И пошло: Пели, плакали, свадьбы играли … Ну а смысл? А мораль?.. А живут и живут. Без морали.   25.12.87   Похожие: ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как... ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... [...]
ЗаметкиМысли, идеи ветвятся, как деревья. Сначала – ассоциативно, потом – логически. И образуется сплошная крона и… «тетя Маша». Нет, сначала ты высаживаешь одно дерево. И годами пестуешь, выращиваешь его. И оно ветвится и, наконец, приносит тебе свои плоды. А потом – неожиданно – то ли тебе надоедает возиться с ним, то ли оно уже выросло и не нуждается в твоем уходе – так уходят от тебя выросшие, взрослые дети – уже не дети, а мужчины и женщины, уходят, образовывая свою семью, становясь, в свой черед, отцами и матерями. А ты? А ты, освободившись от забот о них, высаживаешь – опять неожиданно для себя – новое дерево и начинаешь пестовать его, это совсем другое дерево, не похожее на прежнее. А потом эти твои деревья где-то глубоко под корой — сознанием сплетаются корнями. Стволы их становятся все мощнее – уже в два-три обхвата. В Штатах, в парке, я увидел спил старой секвойи. На древесных кольцах были обозначены даты – от открытия Америки до того, как ее, секвойю, свалила бензопила. Деревья живут долго. И вдруг ты понимаешь: ничего не исчезает, а только уходит вглубь, только скрывается за корой – дерева или мозга. Так, от этого дерева, уже сваленного, уже мертвого, попадает в тебя плодоносное семя. Которое либо погибнет, прожив это мгновение, либо… со временем вырастет в новое дерево. Как любое семя любого растения – в зависимости от обстоятельств времени и пространства. И здесь, как уже не раз, я думаю: что, если бы мифическое яблоко упало на голову не Ньютона, а на другую, бедную голову? И еще я думаю о том, что так вот – в образах – мне удобнее, просторнее, что ли, думать, чем в понятиях и терминах: так я вижу идею, ощущаю ее тело – оно живое, настоящее физическое тело – предмет, оно объемно — я могу обойти его, увидеть его сзади, с разных сторон. Художник и аналитик сливаются в одно целое, и сама идея обретает цельность. Похожие: Понятия не имею В обиходе выражения «Понятия не имею» и «Не представляю» используются... Листик-1 Убил тщеславие. Убил желание писать стихи. Убил влюбленности. Одну за... Листик-3 листик-3 Передача «Тем временем» 15.03. 09. Плач и стенания по... ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь... [...]
Стихотворения / 1960-1969Когда желтую пустоту унесут в ночь последние трамваи, Я выключаю приемник и говорю: пора. Перед тем, как лечь спать, я подхожу к двери, наклоняюсь к замочной скважине и ожидаю… Так уже много лет подряд начинается эта игра.   Так она начинается. Я слышу, как скрипят половицы у соседа напротив. И этот противный скрип протягивается между нами. Как будто он догадывается и усмехается: ждете? И выходит на лестничную площадку, шаркая тяжелыми ногами. Выходит. И стоит. И вслушивается в пустоту, в тишину темени, В шорохи листьев, в запахи, в ноющий водосток… Я вижу в замочную скважину, как он вздрагивает время от времени И кутается в рыжий, изъеденный молью бабий платок.   Потом он наклоняет голову к скважине, вот так. И я вижу только ухо, все обратившееся в слух. А я стою за дверью, хохочу во все горло и громко кричу: дурак! (Я знаю: он все равно не услышит – он от рождения глух…)   Иногда он не выходит. И тогда я выхожу на площадку вместо него. И жду. И надеюсь, что вот – вот заскрипят половицы. И вслушиваюсь. И ничего не слышу. Ничего! И сам хохочу над собой… 11.1960 Похожие: ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... ХРИСТОС И ИУДА (цикл стихов) Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее. Но никто... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... [...]
Стихотворения / 1980-1989Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами, как лопается стекло. Но сначала прикидывается – подстерегает шаг. И тихо – тоненько так, комарино – звенит в ушах.   А там в сарафане своем молодом – мать у печи. И птица кричит. Так … Ни о чем … Просто кричит.   5.02.84 Похожие: ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе. А в притихшем Нюшкином доме Женихи приходили к Нюшке.   Приходил молодой и красивый – Тот, убитый еще под Брестом. И рыдала во сне невеста. И вздыхал на конюшне сивый, Как вздыхает лошадь от века От овса, от красной морошки… ……………………………………… …А потом приходил калека. И играл на губной гармошке.   Он гудел и гудел до боли. И в глазах мельтешили мухи … Говорят, что ночами в поле Он для Нюшки искал свои руки. В минном поле у Козьего лога, Где сорняк такой – не уполешь.   …Их еще приходило много. Только как их, родных, упомнишь?   И ночами все снится Нюшке (Только кто объяснит ей это?): Сивый мерин стоит в конюшне. Старый мерин. Которого нету. 05.79 Похожие: ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие... КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И... НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль... НИЩИЙ Я увидел нищего. И пошел вслед. Я не знаю, почему... [...]
Стихотворения / 1960-1969Две медузы повисли на ржавых якорных лапах. Палуба пахла сандалом, солью, смолой и небом. И человек, как сомнамбула, свернул на этот запах… Рука с коготками розовыми отметила в табеле: не был.   «Не был». Трюм задохнулся под тяжестью бочек и вьюков. В конторе ключ, упираясь, поворачивался в замке. А он все стоял у борта и щурился близоруко. И тонкая серая папка подрагивала в руке.   Море было зеленым. И небо было зеленым. И не было моря и неба. И время одно текло. Пахло пенькой смоленой. Пахло ветром соленым. Море дробило о берег бутылочное стекло.   И только когда капитан сказал по-извозчичьи: «Трогай!» И редкие капли стер со лба волосатой рукой, Человек, не оглядываясь, пошел обычной дорогой, Стуча каблуками туфель, как деревянной клюкой. 04.1960 Похожие: БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он... [...]
Стихотворения / 1990-1999У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И вдовы опущенные плечи Опускались ниже. Небо было тихим и огромным. Свет осенний падал на ограды… ……………………………………………….. Там еще стоял какой-то в темном. Где-то в отдалении. Не рядом. 07.04.1992 Похожие: СНЕГ Когда на землю падал снег, Являлось ощущенье боли. Какими-то тенями,... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой... БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... [...]
ЛитературоведениеКакое время на дворе, таков мессия. Андрей Вознесенский В промежутке меж звуком и словом опрометчиво медлит душа Белла Ахмадулина ПРОМЕЖУТОК Прошло время. Оттепель была позади. Фронда становилось воспоминанием… – Нет литературы, – вот уже много лет подряд вздыхает читатель. То есть, вообще-то, печатной продукции много. Особенно по сравнению с 1913 годом. Но литературы нет. И в то время, как прилавки книжных магазинов ломятся от свежей макулатуры, другую макулатуру (а иногда и эту самую, только вчера купленную) сдают на вес и на полученные талоны приобретают литературу. Литература – по талонам, как хлеб во время войны – по карточкам! Нужно ли более яркое свидетельство дефицита? Нет литературы. Между читателем и издателем – пустота, промежуток. О нем, о том, что заполняет его, ибо свято место пусто не бывает, и речь. Но прежде нелишне выяснить две немаловажные вещи: что такое литература и что такое макулатура, и чем одно отличается от другого, и, вообще, что с чем едят…читатели? Без длинных наукообразных рассуждений, хоть нынче они в моде, без стремления к дефинициям, можно сказать, что литература вообще и русская, в частности, всегда отличалась тем, что говорила людям нечто, им необходимое, и по тем вопросам, которые этими самыми людьми ощущались либо как «больные», либо просто как достойные внимания. О том, что Волга впадает в Каспийское море, литература с некоторых пор предпочитала умалчивать – очевидно, надеясь на эрудицию читателя и на макулатуру, которая этим только и пробавлялась, стремясь по форме походить на литературу. Зато от протопопа Аввакума до Льва Толстого литература пыталась объяснить людям, что есть зло и что – добро, то бишь, воспитывать нравственную человеческую личность (а воспитание такой личности – дело первостепенной важности для всего общества). От Пушкина до Достоевского и того же Толстого литература стремилась высветить психологию личности, справедливо полагая понимание этой психологии одним из главных условий человеческого взаимопонимания, а значит, и жизнедеятельности общества. Одновременно она пыталась моделировать действительность, дабы помочь человеку познать ее законы, до которых не добрался ученый аналитик. А заодно и те, до которых добрался, ибо ученый язык темен и невнятен для неспециалистов, да и выхолощены в нем как ненужные те самые эмоции, которые-то и составляют основу личностного познания. Все сказанное, надо полагать, должно бы относиться и к сегодняшней нашей поэзии, на небосклоне которой (да простит мне читатель старомодную выспренность) продолжают сиять четыре звезды первой величины. Хоть блеск их несколько потускнел и критики все чаще вставляют в свои «обоймы» другие имена: от Владимира Соколова до Николая Тряпкина, от Николая Рубцова до Юрия Кузнецова, да что-то, несмотря на все старания критиков, эти четверо остаются кумирами читателя. И потому, оставив критикам критиково, мы вместе с читателем останемся верными нашим героям и посмотрим, что же стало с ними двадцать лет спустя? Глава 1. ВОЗНЕСЕНИЕ БЕЛЛЫ «Tempora mutantur et nos mutamur in illis», – говорили древние. Что означает: времена меняются, и мы меняемся в них. Беллу времен Фронды создало время и унесло время. Когда-то она была девчонкой из нашей с вами компании. Обычной девчонкой. Недаром один из «великолепной четверки» назвал ее «божественным корешем Белкой». Теперь это для нее прозвучало бы диким, вульгарным амикошонством. Теперь Белла в вашу – любую – компанию не входит. Не снисходит. Ибо стала первой дамой литературного салона. О чем она? Естественно, о самом важном…для него, для литературного салона: о том, что пишется, о том, что не пишется, о том, как она любит Пушкина, и Лермонтова, и Андрюшу Вознесенского, и как не любит Дантеса и Мартынова, и как ни в грош не ставит то ли антиквара, то ли станционного смотрителя – в общем, того, плебея, у которого поэту увести жену сам бог велел, потому что он, поэт, – «Фауст и фантаст», как говаривал Пастернак. А также делится своим сплином, тонкими настроениями, мигренью…В общем, у кого что болит, тот о том и говорит… И салон в восторге, ибо у него болят, вернее, чешутся эти самые места. Но благовоспитанный салон не всегда может себе позволить чесать все чешущиеся места. Например, так прямо и наплевать на простого служащего – смотрителя или антиквара, а главное – сказать об этом во всеуслышание. А поэт – может. Браво! Брависсимо, Белла! А ведь было время, когда Белла писала не только о поэзии и любила не только поэтов и стихописание. Просто любила. Так сказать, непрофессионально. Как, простите, мещанка обычная. И даже не стеснялась писать об этом. Просто. По-человечески: Ты думаешь, что я из гордости хожу, с тобою не дружу? Я не из гордости – из горести так прямо голову держу. «Не уделяй мне много времени» Дом клялся мне, что никогда он этой женщины не видел. Он говорил: – Я пуст. Я пуст. Я говорила: – Где-то, где-то… Он говорил: – И пусть. И пусть. Входи и позабудь про это. «Твой дом» И мы увиделись. И в двери мы вошли. И дома не было за этими дверями. Мы встретились, как старые вожди, с закинутыми головами… «Сентябрь» Таково было начало. Но девочка (тогда ей было 22) провидела и продолжение, и… конец: Вот щелкают и потрошат кусты, репейники приклеивают к платью и говорят: – А что же плачешь ты? – что плачу я? Что плачу? «Сентябрь» Вслушайтесь в эту боль. Вслушайтесь, как естественно и с какой трагической силой звучат простые слова! Да, почти девочка, неумёха, с простотой, доступной лишь настоящим поэтам, писала о вечно женском, о естественном. И потому естественно. (Немного статистики: в изданном в 1975 году сборнике Беллы Ахмадулиной «Стихи» – 18 стихов 1956 – 1961 годов. Из них о стихах – 3). Но то было начало. А потом, как в сказке, Золушка превратилась в принцессу. Сказки, как правило, дальше не продолжаются. А жизнь – продолжается. Превратившись в принцессу, Золушка осознала свое избранничество: Полыхнуло во лбу моем что-то, и прохожий мне вслед поглядел «В той тоске, на какую способен» Лбом и певческим выгибом шеи, о, как я не похожа на всех. Я люблю эту мету несходства… «Это я» А дальше началась старая, как мир, история, поведанная нам А.С. Пушкиным в «Сказке о рыбаке и рыбке». Сначала: «Не хочу быть черной крестьянкой, Хочу быть столбовой дворянкой»: Марина, это все для красоты придумано, в расчете на удачу раз накричаться: я – как ты, как ты! «Уроки музыки» Потом: «Не хочу быть столбовою дворянкой, А хочу быть вольною царицей». «Моя родословная» – так просто и скромно назовет Белла свою поэму. Через 133 года после него, Пушкина, как бы намекая, что и Пушкину – «как ты, как ты!». Казалось бы, дальше некуда. Но у Пушкина – то было и дальше: «Не хочу я быть вольною царицей, Я хочу быть римскою папой». Все спуталось во мне. И было все равно – что Лермонтов, что тот, кто восходил из мрака. «Лермонтов и дитя» Так, родив в своем воспаленном воображения Лермонтова, Белла Ахмадулина стала… римскою папой. Ну, не естественно ли после всего этого, как руку для поцелуя, подставить галантному Богу свой избранный лоб? Была так неизбежна благодать и так близка большая ласка бога, что прядь со лба – чтоб легче целовать – я убирала и спала глубоко. «Случилось так, что двадцати семи» И разве не естественно после этого представить: Уверенный, что мною уж любим, бубнит и клянчит голосок предмета, его душа желает быть воспета, и непременно голосом моим. «Ночь» Ах, бедная Золушка! Как все нувориши, она ослепла от свалившегося на нее богатства. Не так уж редко поэт осознает свое избранничество. Так осознавал его Пушкин. Но видел смысл его в служении миру. У Ахмадулиной – уже не избранничество, а нарциссизм, не норма, но патология. Уже не она – миру, он – ей «лишь причина для стихосложенья, для мгновенной удачи ума». И потому стихи превращаются в сводки о болезни (как в марте 1953-го о другом, тоже избранном): Как долго я не высыпалась, писала медленно, да зря… «Как долго я не высыпалась» И пристальная, как монгол в седле, всю эту ночь я за столом сидела… «Описание ночи» Что сделалось? Зачем я не могу, уж целый год не знаю, не умею слагать стихи… «Другое» Как непреклонно честный разум мой стыдится своего несовершенства, не допуская руку до блаженства затеять ямб в беспечности былой… «Ночь» О, эта прекрасная уверенность в том, что весь мир, поскольку он «желает быть воспетым, и непременно голосом моим», со страхом и надеждой читает эти сводки о состоянии твоего творческого пульса! И как милостива и гуманна, какой заботой об этом трепещущем мире, который, о боже, может остаться не воспетым твоим голосом, дышит строфа: Ну, нет, теперь беру тетрадку и, выбравши любой предмет, описываю по порядку все, что мне в голову придет. «Как долго я не высыпалась» Ну, слава богу! А мы-то, бедные, вконец извелись – вдруг не опишет или, не дай бог, что-нибудь пропустит, а не по порядку. (Немного статистики: в уже упоминавшемся сборнике из 31 стиха, написанного после 1961 года, за 12 лет, 27 – о стихах и поэтах). Глава 2. «МЕТА НЕСХОДСТВА» или СТИЛЬ ПЛЕТЕНИЯ СЛОВЕС Белла Ахмадулина гармонична, как, пожалуй, немногие из современных, да и не современных, поэтов. Сделав избранничество своей основной темой, она нашла для нее и свой стиль, такой же изысканный и утонченный, такой же отстраняющий, отделяющий от простого смертного, как «мета несходства». Правда, стиль этот существовал задолго до нее, в глубокой древности. Но помнят о нем только специалисты-литературоведы. Обозначается он в литературоведении термином – «стиль плетения словес». Поскольку секрет плетения русских кружев подобного рода затерян (как, впрочем, и многие другие секреты истории этой загадочной страны, что ученые историки объясняют хронически царящей в ней бесхозяйственностью), а мода на них растет, читатели, надеюсь, простят нам, если мы, несколько пожертвовав стройностью изложения, попутно посвятим их в технологию этого забытого ремесла. При всей своей внешней сложности она довольно проста и доступна. Основой служит обычное слово. Например, «сон». Вы берете это простое (плебейское) слово и облагораживаете его, приплетая к основе другое слово. Например, «совершенье». Так «сон» превращается в «совершенье сна». При полной неизменности первоначального смысла полученный узор приобретает благородство, изящество и непередаваемый аромат старины. Таким же образом создаются и более сложные узоры, ценность которых увеличивается пропорционально количеству слов, приплетенных к основе. Так, простое – «было жарко» превращается в благородное – «земли перекалялась нагота», «смотреть» – в «зрение возжечь», «было лень» – в «лень, как болезнь, во мне смыкала круг». И уже не «пошлость», а «пошлости нетрезвая жара», не «писать», но «на казнь посылать свечу ради тщетного смысла ночного» или так: «подобострастный бег карандаша спешит служить и жертвовать длиною», не «ходить», но «совершать балет хожденья», не «кресло», но «глубокий плюш казенного Эдема», не «лыжник», но – «ликующий лыжник снегов», не «наступил ноябрь», но «уж сбылся листопад. Извечным этим средством не пренебрег октябрь, склоняясь к ноябрю»… Словесные кружева ахмадулинской выделки по сути представляют собой «завитки вокруг пустоты» (Так Блок довольно точно определил сущность модернизма). Естественно, что и сами их узоры часто создаются не из вещественного сырья, но из опредмеченных абстракций. При помощи некоего алгоритма плетения совершается, как сказала бы сама Белла, балет превращенья прилагательных, т. е. свойств предметов, в существительные, т. е. в сами предметы: «темной глубины» – в «тьму глубины», «белой бумаги» – в «белизну бумаги», «непослушного тела» – в «непослушанье тела». Так появляется «скромность холста», «невинность курка», «лба простота», «простор тесноты», «звук немоты», «недоуменье танца», «опрометчивость уст», «незрячесть глаз», «чрезмерность зренья», «ночи безымянность» и т.д. и т. п. Когда-то Маркс по достоинству оценил подобные кружева. Он писал Энгельсу: «Зато персидская проза убийственна. Например, «Ranzat-us-sa-sa» благородного Мирхонда, излагающего персидский героический эпос очень образным, но совершенно бессодержательным языком. Об одном короле retired (ушедшем в отставку) он пишет: “он ударил в барабан отставки палочкой ухода от дел»…Того же Виллаха постигнет участь короля Афразиаба Туранского, которого покинули его войска и про которого Мирхонд пишет: “Он кусал себе ногти ужаса зубами отчаяния пока из пальцев стыда не брызнула кровь убитого сознания». «Принцессы крови сидели на этих креслах», – уверяет Настю г-жа Вербицкая. Блюда у барина – серебряные. Вазы – из цельного оникса. Стол – из синего агата. Рамы на картинах золотые. Вино он пьет «Lacrima Christi»… Это как раз тот самый стиль, который любят у нас почему-то штабные писаря, парикмахеры, гостинодворцы, молодые лакеи… К. Чуковский, «Вербицкая», 1910 г. Глава 3. «А МНЕ ЕЩЕ СИЛЬНЕЕ ХОЧЕТСЯ» Да, нравится. И не просто нравится, а привлекает все больше и больше поклонников. Нравится, несмотря на то, что узкоцеховая проблема писания или неписания стихов, как и прочие нюансы этого процесса, о которых сообщает вам поэтесса в своих творениях, вас, читатель, вряд ли волнуют: она «на казнь посылает свечу ради тщетного смысла ночного» и мучится, бедняжка, оттого, что «уж целый год не знает, не умеет слагать стихи», а вам утром – на работу, на свою ежедневную казнь ради тщетного смысла земного, а потом – в очередь за…да почти за всем (не спросив: «Что там дают?», становитесь – приучились). А потом – к плите. Так что, говоря высоким штилем, что вам Гекуба и что вы Гекубе, что в переводе на наш современный русский означает: мне бы ее заботы. Нет, что там ни говори, трудно поверить, что бесконечные уверения в любви к Пушкину (которого вы, читатель, тоже уважаете – вон какие очереди на подписку), что эти уверения из стиха в стих заставляют звенеть сокровенные струны вашей души. И совсем уж невозможно представить себе, что вы согласны так, за здорово живешь уступить, позволить поэту увести из-под собственного носа вашу собственную жену лишь потому, что он «Фауст и фантаст». Дудки! – себе дороже. Пишешь? Пиши. А рукам воли не давай. И все же нравится. И значит, не что, а как. Нравится то самое, над чем так убийственно иронизировал Маркс. Нет, упаси меня боже обвинять вас, читатель, в антимарксизме – вы человек приватный и не обязаны в своей частной жизни исповедывать марксизм. Да и времена не те, чтобы политические ярлыки навешивать, – прошли те времена. Я даже не осмелюсь журить вас за дурной вкус, – о вкусах не спорят. Другое дело – попытаться понять причины. «Чары», – скажите вы цветаевским словом? О, если бы «чары», если бы все это было так беспричинно и личностно, как вам кажется, или как в известной песне Высоцкого, строка из которой стоит в названии этой главы! Так ведь нет. Потому что, смею вас заверить, это не вам нравится, потому что ваше «нравится» – лишь иллюзия выбора, а сам выбор продиктован вам социально. Так что, извините, совсем не в «чарах» дело. Дело в другом. Поэтесса и жена известного поэта, переводчика, литературоведа рассказала мне однажды забавную историю. Было это то ли в 17, то ли в 18 году. В чем-то вроде вошедшей в историю литературы «Бродячей собаки» (а может, именно в ней) выступали поэты. Публика была пестрая: армяки, шинели, вечерние туалеты. В первых рядах сидели перевитые пулеметными лентами герои революции – матросы. – Одной из первых выступала моя подруга. Страшная трусиха, она с первых дней революции, продолжая для себя писать в обычном тогда духе, стала одновременно писать стихи «a la russe» для новых хозяев: с матом, с похабщиной, с черт знает чем. Их-то она и начала читать, преданно глядя в глаза первому ряду. Им – на их языке. Это казалось ей беспроигрышной лотереей. И вдруг одного из них перекосило. Он вскочил с места и с криком: «Ах, курва! Ты что это нам?!» – стал рвать маузер из деревянной кобуры. За ним повскакивали с мест и другие «братишки». Переполох начался страшный. Подруга моя бросилась за кулисы. Матросы загромыхали на сцену… Не знаю, чем бы это кончилось. Но тут я с перепугу начала читать – была моя очередь. Что-то изысканное, в духе Северянина и Бальмонта. И матросики остановились. А потом устроили мне бурную овацию. Как я потом узнала, в это время наши мужчины закатали подругу в какой-то попавшийся под руку ковер и черным ходом вынесли из театра. Такая вот история. Да, такая вот история. Оказалось, что матросам не нужен мат. Оказалось, что матросам нужно про принцессу Ирен и вообще про красивую жизнь. Оказалось, что им нужно, чтобы тоненькие поэтессы уводили их от повседневности. А матом они могли и сами. И повиртуозней. Да и вообще, как известно, кухаркам испокон веков нравилось про графинь, про Бову-королевича, про генерала Скобелева на белом коне. – Матросы. Кухарки…Боже мой, при чем здесь все это? Да знаете ли вы, кто читает Ахмадулину? Знаю. Но скажите, положа руку на сердце, разве ваша жизнь не так же однообразна и уныла, как ее, кухаркина? Разве не для того, чтобы уйти от нее, забыть о ней, вы хватаетесь за первый попавшийся детектив? Разве не вы, отстояв очередь за цыплятами, вечером отстаиваете другую – на очередную зарубежную мелодраму? Разве не от однообразия жизни своей убегаете вы в футбольный матч по телевизору, в оглушающую поп-музыку – куда угодно, только подальше от будней, заполненных бытом и работой? И Белла уводит вас в то, четвертое измерение, где все не так, как в вашем мире: где говорят не о том и не так и не совсем понятно, где дети не орут и не задергивают вас, а являются «серебряным облаком» – этакими ангелочками, красивыми и бесплотными, где тяжелая и уродующая вас беременность представляется так: «Под сердцем, говорят. Не знаю. Не вполне. Вдруг сердце вознеслось и взмыло надо мною, сопутствовало мне стороннею луною, и муки было в нем не боле, чем в луне», где на плечах несете вы не семью, но «созвездья», где «капроновые два крыла проносит ангел грациозный», где боль не от травмы, не от ссоры в коммунальной квартире, но от невозможности найти эпитет к «свече» и где все: и сама свеча, и эпитет к ней, и дождь, и сад, и садовод – не жизнь, но театральные декорации, где все – ах, боже мой, до чего красиво, до чего не так! Это – как мечта о рае. Хочется верить и молиться. И чувство красоты, гармонии и благодарности расправляет в вас свои белые ангельские крыла, заслоняя хоть на маленький кусочек уворованного времени «этот безумный, безумный, безумный мир». Но это только одна составляющая того явления, которое зовется Беллой Ахмадулиной. Вторая – ваше осознанное или неосознанное фрондерство. Ибо всем своим естеством изящный, тонкий стих Беллы противостоит газетной трескотне и потоку поэтической периодики, лозунгам и славословию, приевшимся словесным штампам и не менее приевшимся штампованным темам. И это ваше «нравится» – Белле – не столько «да» – ее стиху, сколько «нет» – установившейся норме. Так по закону антитезы, когда умирал человек, в племенах, где норма – бритоголовые, члены рода в знак траура отращивали волосы, а там, где норма – длинноволосые, брили головы (см. у Плеханова в «Письмах об искусстве»). И все же дело не только в антитезе. Дело в том, что с некоторого времени вам почему-то захотелось не просто другого, а старой бронзы подсвечников, темной, тяжелой мебели, икон – короче, того самого аристократизма, который раздражал Маркса в «благородном Мирхонде», за который во времена не столь отдаленные расстреливали, гноили в тюрьмах и, в лучшем случае, отправляли в места не столь отдаленные. И это отнюдь не означает, что вы разошлись во взглядах с Марксом и, чего доброго, стали антимарксистами. Вовсе нет. Все это находится в полном соответствии с марксистскими представлениями о том, что бытие определяет сознание. Просто, как уже говорилось, меняются времена, и мы меняемся вместе с ними. Плебея и теоретика революции плебеев Маркса аристократизм не мог не раздражать. Когда же, именно благодаря Марксу и в полном соответствии с его теорией, кто был никем, тот стал всем (а стать всем для плебея и означало на деле получить все то, чем владел аристократ), плебея потянуло на аристократизм (о чем довольно хорошо сказано у одного автора, не то, чтобы забытого вовсе, но которого рекомендуется забыть). Сегодня эта тяга представляется просто модой, приобретением чуть ли не последнего десятилетия, а Белла Ахмадулина – пророком ее. Увы, читатель, именем Клио я вынужден рассеять это заблуждение: установка на аристократизм – не мода, а симптом, уже не раз обнаруживавший себя на протяжении человеческой истории. Глава 4. КОЕ-ЧТО О ГЕНЕАЛОГИИ ИЛИ РОДОСЛОВНАЯ БЕЛЛЫ В поэме «Моя родословная» Белла занялась своей генеалогией совсем не случайно. Не только затем, чтобы сравняться с «любовью ее души» – Пушкиным. И не только затем, чтобы всей структурой поэмы с ее далекими историческими экскурсами навести читателя на аналогию с другой биографией, так хорошо знакомой ему в изложении В. Маяковского («Хочу быть римскою папой!») Основной, вряд ли осознанный поэтессой, смысл поэмы видится нам в другом: как Пушкин в своей «Родословной» доказывал свою принадлежность к старому дворянству, так Белла доказывает свою принадлежность к новому – к тем, кто был никем. Недаром, в ее «Родословной» – не князь, не боярин, но шарманщик и «азиат, что нищенствует где-то» (и это чрезвычайно важно – нищий, то есть тот, кому нечего терять, кроме, понятно, своих цепей), и, конечно же, революционер – Александр Стопани. И не потому ли, что именно это было поставлено во главу угла, проявилась в поэме одна странность: Белла, для которой звание поэта превыше всего, а тема поэзии – чуть ли не единственная во всем творчестве, рассказав нам о своей человеческой родословной, даже не упомянула о родословной поэтической? Этот пробел мы и попытаемся здесь восполнить. Тяга к аристократизму, установка на аристократизм во все времена (во всяком случае, на протяжении новейшей истории) знаменовала собою завершающую фазу революции. Воплощением этой закономерности в разное время и в разных странах стали артиллерийский поручик, возложивший на свою голову корону империи, и сын сапожника, присвоивший себе титул генералиссимуса. И это не случайно – так осуществлялась заветная мечта того, кто был никем, стать всем. Эта закономерность нашла яркое отражение в истории российской словесности. XIX век в России был, в сущности, веком буржуазно-демократической революции, которая началась на Сенатской площади. Эта революция, отразившись, как в зеркале, в литературе своего времени, противопоставила салонному Карамзину и даже демократичнейшему аристократизму Пушкина великих плебеев – Некрасова, Достоевского, Чехова. Мода на демократизм была настолько велика, что даже истинный аристократ – граф Лев Николаевич Толстой – вынужден был опроститься и обрести, по словам Ленина, «мужицкий голос, мужицкую мысль». Когда же революция завершилась и буржуа, разночинец – нувориш прочно вцепился во власть, «стал всем», носившееся в воздухе требование демократизма сменилось установкой на аристократизм и хорошие манеры. Но, не будучи аристократом, наш демократический нувориш трансформировал аристократизм в снобизм, а хорошие манеры – в манерность. В литературу широким потоком хлынули жеманство, изыск, красивость. Завершающая фаза буржуазно-демократической революции вызвала к жизни символизм. Симптомом ее перерождения, вырождения стали госпожа Вербицкая, Мирра Лохвицкая, Северянин, Вертинский и прочие, им же числа несть. Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском! Удивительно вкусно, искристо, остро! Весь я в чем-то норвежском! Весь я в чем-то испанском! Вдохновляюсь порывно! и берусь за перо! В будуаре тоскующей нарумяненной Нелли, Где под пудрой молитвенник, а на нем Поль де Кок Игорь Северянин Я жажду наслаждений знойных Во тьме потушенных свечей, Утех блаженно-беспокойных, Из вздохов сотканных ночей Мирра Лохвицкая О, прорезь глаз наискосок, И легкость шубки серебристой, И бархат капора, и льдистый, Мутнее золота, зрачок!… О, как трогательно ты любила! Сердце на холодном острие Не тебе ль пылавшим подносила Шпага кавалера де Грие? Всеволод Рождественский Словно Тьеполо расплавил Теплым облаком атласы… На террасе Клеопатры Золотеют ананасы. Михаил Кузмин И, взойдя на трепещущий мостик, Вспоминает покинутый порт, Отряхая ударами трости Клочья пены с высоких ботфорт. Или, бунт на борту обнаружив, Из-за пояса рвет пистолет, Так, что сыплется золото с кружев, С розоватых брабантских манжет. Послушай: далеко, далеко за озером Чад Изысканный бродит жираф. Николай Гумилев В общем: В бананово-лимонном Сингапуре, в бури, Когда под ветром клонится банан, Вы грезите всю ночь на желтой шкуре, Под вопли обезьян. Александр Вертинский Не правда ли, мой читатель, в этом тонком и удивительно изысканном аромате, таком давнем и полузабытом, вдруг ощутил ты нечто столь волнующе знакомое, что вместе с тогдашним (не тем, каким знал ты его еще недавно, ни в коем случае не тем!) Всеволодом Рождественским готов вновь, уже сегодня, повторять написанные более полувека назад слова: Как не зачитаться вечерами, Если в душном воздухе теплиц Пахнет старомодными духами С этих легкомысленных страниц! (Ах, не этими ли духами пахнут и сегодня легкомысленные страницы Беллы Ахмадулиной?!) …Российская буржуазно-демократическая революция завершилась разложением – декадансом. На смену ей пришла революция социалистическая. Теперь уже стать «всем» стремились не буржуа и разночинцы, но рабочие и крестьяне. И литература вновь стала демократической, обретя их голос. Я, ассенизатор и водовоз, Революцией мобилизованный и призванный, Ушел на фронт из барских садоводств Поэзии – бабы капризной. Владимир Маяковский Знаю, музу мою невзлюбила экзотика. Не воспитанный с детства в охотничьих играх, Мой герой не ходил на Чукотку на котика И не целился в глаз полосатого тигра. Алексей Сурков Пою. Но разве я пою? Мой голос огрубел в бою, И стих мой…блеску нет в его простом наряде. Демьян Бедный Так новая литература в лице своих ведущих представителей недвусмысленно заявила, что изыски кончились и настала пора говорить другим языком и о другом. Таково было веление времени. И новые поэты и вчерашние салонные шаркуны настроили свои лиры в унисон этому велению. По лужам, по грязи смешная девчонка Бежит, предлагая газеты, По-воробьиному щелкает звонко: «Декреты! декреты! декреты!». А. Крайский Взвешивает утренний удой И у сепаратора стоит Наш Василий – Парень молодой И на самом деле, и на вид. А. Твардовский В общем: Но вот все двери растворились, Повсюду шепот пробежал: На службу вышли Ивановы В своих штанах и пиджаках. Н. Заболоцкий Или, как совершенно верно отметил Александр Блок: Гетры серые носила, Шоколад Миньон жрала, С юнкерьем гулять ходила – С солдатьем теперь пошла. …Прошло время. Революция отпраздновала свое десятилетие. Трупы старого, расстрелянного мира давно убрали. Все подскребли, подчистили (даже историю). Но откуда-то с литературной обочины вдруг потянуло сладковатым трупным запахом: Повези меня, миленький, в бар, Там, где скрипка зудит до рассвета. Подари золотой портсигар Да чулочки кирпичного цвета. Л. Попова Не повторяй былые испытанья, Не отравляй отравленной души. Простились мы на острове молчанья, Расстались мы в сиреневой тиши. В. Долин За шепот шин, за голоса дрожанье В холодной трубке, за разлив зари Над площадью, за то, что горожане, За то, что вспыхнем и перегорим. Н. Дементьев Постепенно этот запах стал ощущаться не только у поэтов обочины. Потянуло душком прошлого и в произведениях будущих классиков. В новых балладах и стихах Николая Тихонова явственно запахло Киплингом, который был официально предан анафеме как апологет империализма, и Гумилевым, просто расстрелянным. Да и словами новый классик стал выражаться какими-то изысканными: Не лжет жена, и стар лакей, Но книги, погреба и латы, И новый Цезарь налегке, Уже под выведенной датой. «И мох и треск в гербах седых» Тут счастье с колоды снимает кулак, Оскал Гулливера, синея, худеет, Лакеи в бокалы качают коньяк, На лифтах лакеи вздымают индеек. «Гулливер играет в карты» Я одержимый дикарь, я гол. Скалой меловою блестит балкон. К Тучкову мосту шхуну привел Седой чудак Стивенсон. «Я одержимый дикарь, я гол» (Ну как тут не вспомнить Северянина: Я остановила у эскимосской юрты Пегого оленя, – он поглядел умно… А я достала фрукты И стала пить вино. И еще: Задушите меня, зацарапайте, Предпочтенье отдам дикарю!). Ну, ладно – бывший гусар Тихонов. Но вот уже у рабоче-крестьянского Уткина едва слышно зазвучала мелодия старого романса: Не этой песней старой Растоптанного дня, Интимная гитара, Ты трогаешь меня. В смертельные покосы Я нежил, строг и юн, Серебряную косу Волнующихся струн… Короче: Берет за грудь певунью Безусый комиссар. «Гитара» Снова, еще почти совсем неприметная, появилась установка на изыск: «изумрудное небо», «серебряная пена», «серебряная флейта», «золотая клавиатура», «золотые купола», «серебряная метель» – драгоценности поднимаются в цене. И вот уже ветер у Уткина вдруг надевает мягкие туфли и халат, что уж никак не вяжется с рабоче-крестьянским лирическим героем, а рядом с ним появляются «арфы проводов», встают «рюмки кипарисов» и улыбка превращается в «серебряную рыбку». Ничто так оперативно не отражает тончайших, еще даже не успевших оформиться в сознании, нюансов психологии, как сравнение и эпитет, ибо в них прежде всего проявляется подсознание. И вот уже даже у «братеника» Прокофьева появляется «сладчайшая поэзия из расцелованного рта», Дон становится «сиреневым», острова – «синими», «рвется ночи кружево», «горят в небесах золотые ометы», бежит на лыжах Сольвейг, откуда ни возьмись, забрела в стихи блоковская Незнакомка. Короче, стало похоже на то, что «мой братеник ходит к Ливерпулю По чужим, заморским сторонам». Так это Прокофьев, чего ж тогда спрашивать с попутчика Мандельштама, с Иванушки-дурачка Мандельштама, который, расслышав все это, решил, что так и надо, что уже время, и вдруг во весь голос сказал: Я пью за военные астры, За все, чем корили меня: За барскую шубу, за астму, За блеск петербургского дня, За музыку сосен савойских, Полей Елисейских бензин, За розу в кабине ролс-ройса, За масло парижских картин… Голосом поэтов заговорило будущее. Но было оно скрыто даже от глаз, призванных быть прозорливыми, завесой времени. И потому голос будущего приняли за голос прошлого (Да и как не спутать – уж очень похожими они были, голоса эти). Юродивого Иванушку-дурачка сослали в места не столь отдаленные, чтоб не путался, значит. И поэты снова настроили свои лиры на демократический лад: За нефть и чугун, За прокат нашей стали, За честное слово, Что Сталину дали, – задыхался от восторга Прокофьев. Сталинское слово – на века! – вторил ему Светлов. И Жданов знал, что Сталина заданье Он выполнит железом и огнем, – прорицал Тихонов. Пойми, как Сталин прост и благороден, – втолковывал Антокольский. Лети, мой металл, свети, мой металл, Не меркни ни в холод, ни в жар, Чтоб Сталин сказал: «Хороший металл, Спасибо тебе, сталевар!», – писал Асеев. Сталин – наша слава боевая, Сталин – нашей юности полет, – убеждал Сурков. Демократия торжествовала. Поэты истово утверждали простую и грубую прозу жизни. Однако недаром сказано: гони природу в дверь – она влетит в окно. В звуках демократических фанфар чуткое ухо все явственней улавливало мелодии императорских гимнов. Далекой ассоциацией приходили на ум державинские оды. Слова стали простыми, стиль – грубым. Но позолота «с розоватых брабантских манжет», осыпавшись, засверкала на маршальских звездах, в пышном звании генералиссимуса. Тот, кто был никем, наконец, по-настоящему ощутил себя всем, заявив об этом в известной формуле о полной и окончательной победе социализма. Социалистическая революция завершилась. Страна входила в свою постреволюционную фазу. И симптомом окончательной победы революции, как во все времена, стала установка на изыск, на те ценности, которые революция отвергала. Эта установка и родила Беллу Ахмадулину. Тянет, как фокусник изо рта И у себя, и у других. В. Маяковский Музыку я разъял, как труп. А.С. Пушкин Глава 5. ПОЭЗИЯ РАСПАДА ИЛИ РАСПАД ПОЭЗИИ Но прежде – несколько строк теории. Так сказать, экстракт, потому что самой теории здесь не место. Любое настоящее произведение искусства – целостный организм, где, как в живом, биологическом организме, все взаимосвязано. Органичность этой взаимосвязи такова, что в принципе, как Герасимов по черепу восстанавливал весь облик, так по одному сравнению можно (подчеркиваю: в пределе) восстановить суть целого. Я говорю: по сравнению, ибо сравнение всегда несет в себе свернутую психологию восприятия. Когда полная луна сравнивается с детским шариком на веревочке, мир в стихе воспринимает либо ребенок, либо взрослый, но сквозь призму детства. Это уже определяет его, стиха, тематику. Когда же луна катится, скажем, как каравай, – перед нами восприятие либо крестьянина, либо просто голодного человека. В стихе Пушкина такое сравнение немыслимо. В стихе Есенина оно почти неизбежно. Когда о луне говорится: «крупного калибра, золотая пишет траекторию луна», стих связан с армейским восприятием. В стихе Есенина такое сравнение невозможно. В этом ограничении практически и являет нам себя целостность поэтического организма – чужеродные ему ткани не приживаются по принципу биологической несовместимости. Я привел в пример сравнение, но принцип касается всего диапазона средств, используемых в стихе. И еще: поэзия, движение образа или мысли в стихе, каким бы причудливым оно нам ни казалось, подчиняется законам логики, как и всякий текст, ибо родовой статус поэзии – информация. Подчеркиваю: речь идет не просто о зарифмованном тексте, но о поэтическом произведении. Это его законы. Что же касается просто зарифмованного текста, то ему эти законы не писаны… Стих «Выпусти птицу» – далеко не худший у Вознесенского. В нем есть та характерная экспрессия, которая подкупает читателя в лучших стихах поэта, есть благородная эмоция, есть…все то, что вообще отличает стихи Андрея Вознесенского, которые ни с чьими другими не спутаешь. Выписываю его целиком, чтобы читатель в процессе нашего рассмотрения мог сверять частности с целым (именно в этом состоит тот анализ на целостность, который мы собираемся произвести): Выпусти птицу! Что с тобой, крашеная, послушай?! Модная прима с прядью плакучей, бросишь купюру, выпустишь птицу. Так что прыщами пошла продавщица. Деньги на ветер, синь шебутная! Как щебетала в клетке из тиса та аметистовая четвертная – «Выпусти птицу!» Ты оскорбляешь труд птицелова, месячный заработок свой горький и «Геометрию» Киселева, ставшую рыночною оберткой. Птица тебя не поймет и не вспомнит, люд сматерится, будет обед твой – булочка в полдник, ты понимаешь? Выпусти птицу! Птице пора за моря вероломные, пусты лимонные филармонии, пусть не себя – из неволи и сытости выпусти, выпусти… Не понимаю, но обожаю бабскую выходку на базаре. «Ты дефективная, что ли, деваха? Дура – де-юре, чудо – де-факто!» Как ты ждала ее, красотулю! Вымыла в горнице половицы. Ах, не латунную, а золотую!.. Не залетела. Выпусти птицу! Мы третьи сутки с тобою в раздоре, чтоб разрядиться, выпусти сладкую пленницу горя, выпусти птицу! В руки синица – скучная сказка, в небо – синицу! Дело отлова – доля мужская, женская доля – выпустить птицу!… Наманикюренная десница, словно крыло самолетное снизу, в огненных знаках над рынком струится, выпустив птицу. Да и была ль она, вестница чудная?.. Вспыхнет на шляпе вместо гостинца, пятнышко едкое и жемчужное – память о птице. А теперь начнем. По строчкам. Пробуя каждую на зуб. «Что с тобой, крашеная, послушай?! Модная прима с прядью плакучей»… Судя по обращению, поэт с «примой» незнаком. Правда, через несколько строф он скажет: «Мы третьи сутки с тобою в раздоре», скажет, как человеку не только знакомому, но и близкому. Однако пусть вас это не смущает. Просто по ассоциации вспомнил другую. С кем не бывает? Так ведь «ты» все время относилось к той, а теперь к этой, а через строфу – опять к той. Хоть бы предупредил как-то. А то нелогично получается. Нелогично? Да разве поэзия должна быть логичной? Должна? Закон? Для Пушкина и Блока – возможно. Да их закон для нас не писан. Может быть, в алогичности все очарование? Как у Мандельштама. Помните, как Цветаева о нем: «Почему люблю Мандельштама, с его путанной, слабой, хаотической мыслью, порой бессмыслицей (проследите-ка логически любой его стих!) и неизменной магией каждой строчки. Дело не в классицизме – в чарах». И поэт, следуя своему закону, в погоне за чарами перемандельштамливает Мандельштама, оставляя далеко за собой и реальность и логику, как сверхзвуковой самолет – звук. Казалось бы, зачем в императиве кричать «девахе», на твоих глазах выпускающей птицу: «Выпусти птицу!»? Сама ж выпускает – зачем же надрываться? Но что до этого поэту, если ему, вопреки логике, хочется надрываться. Если ему позарез нужно, чтобы вы поняли: и он, и он такой же, хоть и не выпускает птицу, так сказать, стать соавтором, примазаться к «приме» (очень даже современное свойство!). И что поэту до того, что продавщица не может «пойти прыщами» не только грамматически («…выпустишь птицу. Так что прыщами пошла продавщица»), но и физически. Пятнами – может, а прыщами – враз, на глазах у почтенной публики? – нет. Но ему охота – прыщами. А поскольку он – автор стиха, ему, автору, представляется, что здесь, как в известном армянском анекдоте, действует один закон: моя рыба – что хочу, то и делаю, потому в зеленый цвет покрасил и на стенку повесил. И красит, чего уж там стесняться? Сначала вам кажется, что речь идет о модернизированном варианте известных строк: «На волю птичку выпускаю При светлом празднике весны» (кстати, в стихах у Вознесенского мы часто будем встречаться с модернизированным способом выражения истин, открытых задолго до него). Итак, о чем? Казалось бы, о благородстве – это ли не благородство: выпустить живое из клетки, наплевав на горький месячный заработок, на то, что «будет обед твой – булочка в полдник»?! Но не торопитесь, мой читатель, поверить в чудо, ибо имеете вы дело с фокусником. Я и сам вместе с вами готов был поверить в это, но… Сначала меня остановила строка из следующей за «булочкой» строфы: «пусть не себя – из неволи и сытости». Позвольте, какая уж тут сытость, если «заработок горький», если приходится «Геометрию» Киселева продавать на обертки? А может быть, «Геометрия» не к тому – никто ее и не думал продавать, просто это символ нарушения логики, а рыночная обертка так, для красного словца (с этим мы тоже не раз еще встретимся у Вознесенского: красное словцо – это он любит)? Ну, ладно. А булочка в полдник и сытость – это как? Так и не найдя ответа, я еще через строфу наткнулся на нечто, уж совсем сбившее меня с толку: Как ты ждала ее, красотулю! Вымыла в горнице половицы. Ах, не латунную, а золотую!.. Не залетела. Выпусти птицу. Так вот, оказывается, в чем дело: сама готовила клетку – горницу, даже для приманки половицы вымыла! Только ждала не латунную, а золотую, а та не залетела! Нет, ничего не понимаю. Давайте сначала. Итак, вначале была живая, реальная птица, которую некая «прима» за четвертную выпустила из клетки. Голодная была прима или сытая, на последние выпускала или «от некуда девать деньги», неважно. А важно уже, что произошло «чудо – де-факто»: сначала, прибавив к неволе словечко «сытость», автор сместил идею сострадания живому, попавшему в неволю, в сторону мещанства и сделал свою полуголодную героиню пленницей «неволи и сытости», то есть этого самого мещанства. Потом птица в клетке по ассоциации вызвала в памяти пословицу: «лучше синицу в руки, чем – журавля в небе», которая и есть девиз мещанина. Пословица заслонила живую птицу, а вместе с ней идею освобождения из неволи, которой был оплодотворен первоначальный факт – случай на рынке. И автор, как ярмарочный зевака, бросился вслед этому новому впечатлению, потеряв при этом первоначальный смысл, как кошелек с деньгами. «В руки синицу – скучная сказка, в небо – синицу!», – орет ярмарочный зевака теперь. То есть речь уже о том, чтобы не размениваться на мелочи – не влетела золотая, латунную выпусти. И что с того, что этот новый смысл никак не вытекает из первоначальной картины – деваха платит четвертную только за то, чтобы выпустить птицу, не потому, что латунная, а не золотая, а потому, что в клетке? «Моя рыба!», – кричит автор. И тут ему приходит в голову еще одна интересная мысль: «Дело отлова – доля мужская, женская доля – выпустить птицу». Ну как не побежать и за ней ярмарочному зеваке, у которого глаза разбегаются, который одного боится: как бы чего не упустить. А что мысль эта ниоткуда не вытекает – ни из первой птицы, ни из ассоциативной синицы, да и из опыта реальности – тоже, это нашего ротозея мало заботит (жаль, не пришла ему в голову еще одна пословица: за двумя зайцами погонишься – ни одного не поймаешь). По дороге зевака ненадолго останавливается возле еще одного аттракциона: птица в клетке превращается в эмоцию горя, а сама клетка – в нутро близкого человека, с которым он в раздоре. Тут он, вспомнив кстати современное учение о необходимости разрядки, закричал свое «выпусти птицу!» уже по этому поводу и бросился обратно, досмотреть – выпустит или не выпустит. И поспел аккурат во время: не только увидел, как «наманикюренная десница» «над рынком струится, выпустив птицу», но даже заметил «на шляпе вместо гостинца пятнышко едкое и жемчужное – память о птице». Что ж, в наблюдательности зеваке отказать нельзя. Только в стихе это зачем? Зачем птичий помет – в память, пусть хоть и эстетизированный – жемчужный? То есть поэт хочет сказать, что вместо благодарности… Да ничего он не хочет сказать, ровно ничего. Просто увидел, что капнуло и…сассоциировал. Это вы по привычке, от Пушкина до Блока прививавшейся, смысла ищете. А ему и первой попавшейся ассоциации достаточно – лучше синицу в руки, чем журавля в небе: – смысл дело трудное – целостности требует, а целостность нелегко дается. Нет, читатель, что и говорить, дали мы маху вначале, назвав Вознесенского фокусником. Фокусник – это высокий профессионализм, предельная четкость и выверенность каждого движения. Другое дело – ярмарочный зевака: ему бы только успеть, а там – «все оглазею, все зарифмую». Тут ни что не важно, ни как. «Горница» и «прима» из разного стилистического набора и одно с другим никак не вяжется? Ну и что? Жалко ведь – слово хорошее. И что с того, что «десница» и «крыло самолетное» тоже из разного набора и что крыло это не работает, не поднимает никакого смысла, не обладает летучестью? Да ведь как похоже, если снизу смотреть, ведь ногти, как огни на крыльях! Разве откажешься? Да и врете, что не работает. На смысл стиха не работает? Так ведь и нету в нем определенного смысла, так, один крик: «Выпусти птицу!». А на читателя – работает. Потому что читатель не будет всеми этими анализами-шманализами вашими заниматься, смысла доискиваться. Читатель эмоцию, крик этот схватит. И еще кое-что. Но об этом – после. А однако же, при всем том, хотя, конечно, можно допустить и то, и другое, и третье, может даже…ну да и где же не бывает несообразностей. Н. В. Гоголь, «Нос» Глава 6. ВЫПУСТИ ПТИЦУ! «Выпусти птицу!» – ратует Вознесенский. Кому кричит, ей, уже выпустившей? Да нет, себя выкрикивает, себе – «чур тебе!» кричит. Ибо органически не может отказаться от синицы в руки. Ибо достаточно ему увидеть любое подобие, как он забывает обо всем на свете. Ради этого он готов нарушить логику, лишить стих смысла, опровергнуть самого себя. Важно одно – чтобы было похоже. Бывает, что подобие работает на смысл, еще чаще оно остается пустым. Но что ему до этого? На что похоже? Вот язык, красный и шершавый, похожий на подкладку калоши. На что работает, куда ведет сравнение? Да важно ли это? Похоже? Вот в стихотворении «Время на ремонте» Вознесенский замечает, что «время 0-0 – как надпись на дверях». Позвольте, но при чем здесь ассоциация с туалетом? Вы что-то хотите сказать этим о времени? – Ровным счетом ничего. Как, впрочем, и птичьим пометом на шляпе. Но ведь похоже? Да, похоже. Чайки в небе – на плавки бога, усы, свисающие вниз, – на гусеницу-землемера. Но к чему? «Челка с круглыми залысинами липнет трефовым тузом», хотя больше ничто в стихе не имеет отношения к карточной игре. Баки, действительно, можно уподобить «ручке под верхним бачком, воду чтобы опускать», хотя непонятно, что определило выбор именно этого подобия, потому что баки еще похожи на тропинки от ушей ко рту, оборвавшиеся тропинки, а также на обруч наушников, а также на авангард армии, грозящей затопить равнину лица, а также…мало ли что на что похоже! У натягивающей лук лучницы стрелу, действительно, можно представить как продолжение соска. Но попытайтесь продолжить этот образ – дайте стреле вырваться из лука – и бессмысленность, мимолетность сравнения (именно мимо летность) становится очевидной. И так будет из стиха в стих. – А знаете, на что похожа женщина, сделавшая мостик на перевернутой вверх дном лодке? – вопрошает Вознесенский. И тут же с гордостью человека, видящего то, что скрыто от других, провозглашает: «На ручку от утюга!». Да, похоже. Но зачем? Зачем ей делать мостик на лодке, да еще и перевернутой вверх дном? Именно для этого, для сравнения. Ведь согласитесь, иначе его бы не было. Чего только не сделает Андрей Вознесенский для того, чтобы увековечить пришедшее в голову сравнение! Лодку перевернуть – это сущий пустяк. На худой конец, сравнение, которое почему-либо не удалось пристроить в стихи, не грех и за самостоятельный стих выдать. Так время от времени пустые подобия гипертрофируются и начинают жить сами по себе, как нос у Гоголя. Вот несколько таких квази-стихов: Ночь Сколько звезд! Как микробов в воздухе… *** Сколько свинцового яда влито, сколько чугунных лжей… Мое лицо никак не выжмет штангу ушей… *** Висит метла, как танцплощадка, как тесно скрученные люди, внизу, как тыща ног нещадных, чуть-чуть просвечивают прутья. Зима Приди! Чтоб снова снег слепил, чтобы желтела на опушке, как александровский ампир, твоя дубленочка с опушкой. *** – Мама, кто там вверху, голенастенький – руки в стороны – и парит? – Знать, инструктор лечебной гимнастики. Мир не может за ним повторить. Бедные сравнения! Пойманные в силки стихов, эти латунные и золотые птички бессмысленно томятся в клетках вымученных строф. Но ведь поэт – не птицелов. Выпусти птицу! Я слагал кощунственно и истово этих слов набор. Андрей Вознесенский Если в этот волшебный сосуд заключить самые клокочущие, кипучие чувства, они заледенеют там раз навсегда, словно скованный морозом водопад. К. Чуковский, «В. Брюсов» Глава 7. АНИМИЗМ НАВЫВОРОТ ИЛИ ПРОКЛЯТЬЕ ЦАРЯ МИДАСА Искусство начиналось с анимизма – очеловечивания, одухотворения природы и вещей. При всей их случайности в сравнениях Вознесенского, как правило, есть своя последовательность – все живое в них превращается в вещь. Вознесенский – это анимизм навыворот, антиискусство. Как гимнастка превратилась в ручку от утюга, так соловей превращается «в сантехнический озонатор», совы – в «телефоны-автоматы», стрекозы – в «шурупы», петухи – в «аккордеоны с клавиатурой хвостов», белка становится алюминиевой, а бедную божью коровку поэт опрокидывает на спинку только для того, чтобы превратить в «чашку красную в горошек». Так, при помощи несложного алгоритма, убивается все живое, что попадется под руку Вознесенскому: кот превращается в радиоприемник, который «зеленым глазом ловит мир», псы – в зажигалки, из которых «светят тихие языки», головы – в лампочки, ввернутые в патроны черных костюмов. Гроздья сирени перестают цвести и превращаются в микрофоны, бутоны – в авторучки в чехольчиках с стержнями белыми для пасты. Да что там бутоны! Даже звук застывает и «изгибается в форме саксофона», даже душа превращается в «вертикальный штопор», даже о любимой, как о снаряде, – «белокурый недолеток» или так – «шаровая молния». Все замерзает, «словно скованный морозом водопад». Лед. Лед. Лед… О любви – так: «Во мне, несмотря на мусор, девяносто процентов тебя». О смерти – так: «Лед 69». Париж, навеки вошедший в наши сердца теплом и светом строк Хемингуэя и многих-многих до него и после, обернулся у Вознесенского миром «паутинок, антенн, оголенных проволочек», поэтический преемник – «сыном класса «Ан» и «707 – Боинга», а поэтические предшественники – Пушкин и Лермонтов «с свинцом в груди» – всего лишь «проколотыми билетами»…Воистину, ради красного словца не пожалеет и отца! Кстати, отца Вознесенский тоже не пожалел. Отец, мы видимся все реже-реже, в годок – разок, – так начинается стих «Отцу». И в этих строках, наконец, как будто зазвучала искренняя, настоящая тоска. Только не верьте тоске Вознесенского ни тогда, когда он тоскует о сыне «класса «Ан» или «Боинг-707», ни тогда, когда об отце, ни тогда, когда о святом духе, превращающемся в штопор. Потому что все это для него, как и для «божественного кореша» – Беллы Ахмадулиной, «лишь причина для стихосложенья, для мгновенной удачи ума». Потому что достаточно впереди мелькнуть сравнению, подобию, как куда денется эта тоска! Поэт уступит место ярмарочному зеваке. Не поэт – человек уступит. И побежит за новым зрелищем. Так будет всегда. Так было и на этот раз. Сначала Каспий показался «сухим морским коньком», затем всплыли рыбы «с глазами, как капсюль». И «тихая минута, которой ты измучился сейчас», уступила место бюрократическим пунктам «а» и «б», в которых стала усыхать, превращаясь в «сухой морской конек», трагедия природы и живая мысль отца (к слову, всякие цифры, параграфы, размерности одна из характерных черт «поэзии» Вознесенского, его «сухой морской конек»). А затем трагедия и тоска и вовсе усохли, потому что под руку подвернулось пресловутое схоластическое: «сколько ангелов на конце иголки», которое поэт тут же модернизировал в «сколько человечества уместится на шпиле Эмпайр Билдинг и Останкино?» (уж очень эти шпили похожи на острие иголки – как отказаться?). Ворвавшись в стих, сравнение перевернуло первоначальный смысл, как это бывало и будет не раз, вверх тормашками, поставило живые вопросы, над которыми бьется человечество и которыми мучился отец, в один ряд со схоластикой, убило и живое чувство, пробившееся было в начале стиха, и живую мысль, как пятнышко дерьма, птичьего помета убило все человеческое в подвиге «чудо-девахи». Так случается почти со всем, чего касается стих Андрея Вознесенского. О, проклятье царя Мидаса, под рукой которого все превращалось в холодные слитки золота! И все герои Вербицкой подрожат-подрожат, посверкают глазами, да вдруг ни с того, ни с сего и выпалят: «Спенсер…Энрико Ферри… селекционизм…Кампанелла…Г-жа Вербицкая старается: «реакция», «ассоциация», «психоз», «процесс» у нее на каждом шагу… К. Чуковский, «Вербицкая», 1900 г. «Вопрос: что у нея внутре?» «У мене виутре…неонка». А. и Б. Стругацкие, «Сказка о тройке» Глава 8. НАСЛЕДИЕ ГОСПОЖИ ВЕРБИЦКОЙ или БЛЕСНА ГОСПОДИНА ВОЗНЕСЕНСКОГО Ах, как любит такие слова Андрей Вознесенский! Почти так же, как игру в пустые подобия. И даже больше, чем г-жа Вербицкая. Ракетодромы и эскалаторы, метрополитены и полиэтилены так и кишат в его стихах. А еще: Маркс и Авиценна, Менделеев и Пикассо. А еще: «переход от феодализма к капитализму», «Геометрия» Киселева и генетика, наследственная память и эллипсы. А еще – олигархи и агрегаты, квадраты, ракеты, аминокислоты, капрон, неон, циклотрон… В общем, как 67 лет назад сказал К. Чуковский о госпоже Вербицкой, чье имя стало синонимом мещанской литературы: «Это делает книгу интеллигентной, не правда ли?». Вот эта-то интеллигентность и есть та самая поблескивающая металлическая пластинка или рыбка, та самая фальшивая приманка, именуемая у рыбаков блесною, на которую клюет современный просвещенный читатель, как клевал на нее его менее просвещенный предок 70 лет назад. 70 лет назад! Боже, до чего все изменилось! Уже не «Сердце» мурлыкают инспектора уголовного розыска в минуты раздумья, а слушают Бетховена. Не рыбу они ловят в свободные минуты, а пишут статьи на литературоведческие темы. В их разговорах мелькают имена Вольтера, Праксителя, Лукреция Кара, библейской Юдифи, Байрона, Фолкнера, Мориака, Беккета и уж не помню, кого еще…От персонажей современных приключенческих повестей только и слышишь: «Почитайте у Дарвина…«, «Меня пугает глобальная утилитарность человеческих устремлений…«, «Прущий структурализм Беккета…». Неслыханно выросли за последние годы и убийцы. Они рассуждают об «истине красоты», утверждая, что их смущает «ее многообразие». Они цитируют Фрейда. И уже не довольствуются комнатами и комнатушками. Имеют собственные дачи, пьют «джин-фис», «джин-тоник», «вермут Чинзано», «виски Маккини», курят «Мальборо», «Кент», «Пэл-Мэл»…Перед нами самая экстравагантная современность. – Постойте! – скажете вы. – Куда это вас занесло? Ведь речь же о стихах, о Вознесенском. При чем здесь детективы? Ах, прошу прощения, совершенно случайно попал сюда отрывок из статьи Н. Ильиной «Исповедь фельетониста», напечатанной в 8-м номере «Вопросов литературы» за 1977 год. Бывает же такое. Вот не так давно поэт и доцент Литературного института Василий Журавлев напечатал же в своем сборнике стих Анны Андреевны Ахматовой, случайно приняв за свой. Еще раз прошу прощения, но, надеюсь, процитированный отрывок более походит на критический пассаж об Андрее Вознесенском, чем стихи Журавлева на стихи Ахматовой. Так что, если его извинили, то меня уж сам бог велел, тем более, что я не доцент… Ах, читатель, но скажи, разве не сладостно звучали для тебя слова из процитированного отрывка? Скажи мне, о читатель, почему так вздрагивает твое верное сердце, когда ты слышишь имена Беккета и Джеймса Джойса, Кафки и Дос Пассоса, Набокова и Пруста? И почему уже ничего не говорят ему имена Толстого и Чехова, Хемингуэя и Джека Лондона, Леонида Андреева и Ибсена – этих кумиров предыдущих поколений? Молчишь? Тогда скажу я. Потому что прошло 70 лет, но ничего не изменилось. И, боюсь, пройдет еще 170 лет – и ничего не изменится. Кроме имен. Потому что меняются имена, меняются времена, но по-клоповьи живучим и по-клоповьи неизменным остается мещанин. Меняются имена. Но не меняется суть мещанина, его девиз: чтобы все как у людей (как жаль, что древние не знали этого девиза! Как благородно и интеллигентно звучал бы он на латыни! А может быть, это я не знаю, а они знали? Ведь клоп – насекомое чрезвычайно древнее). «Все как у людей». Этот девиз, как мы уже убедились, вызвал к жизни Беллу Ахмадулину. Ибо истечение слюной издавна было естественной физиологической реакцией мещанина на аристократизм (что зафиксировано задолго до опытов Павлова Мольером). «Все как у людей». Эта установка родила и Андрея Вознесенского. При всей непохожести их, они не только дети одного времени, не только поэты, творящие «завитки вокруг пустоты», то есть модернисты. Они и генеалогически как две стороны одной медали, ибо ведут свою родословную от госпожи Вербицкой. Только и того, что Белла Ахмадулина через Северянина и Бальмонта заимствовала у нее тот самый стиль ампир, «который любят у нас почему-то штабные писаря, парикмахеры, гостинодворцы, молодые лакеи», а Андрей Вознесенский, через футуристов, – тот самый стиль, который, как писал в той же статье К. Чуковский, обожали «бестужевки и медички, курсистки и студенты, которых г-жа Вербицкая указывает в качестве главных своих почитателей». Только и всего-то разницы, мой читатель. «Все как у людей». Внешне мещанин ужасно демократичен. Совсем как Андрей Вознесенский. И как демократ он – за равенство. Прежде всего, за равенство в пересчете на вещи: у тебя – семь слоников, и у меня ровно семь, у тебя холодильник – и у меня холодильник, у тебя телевизор – и у меня телевизор. А зачем ему, спросите, чтобы все как у людей? Чтобы уважали. У него, у мещанина, просто разбухшее, гипертрофированное чувство собственного достоинства или, если посмотреть снизу, непреходящий комплекс неполноценности. Он-то сам превосходно, пусть не разумом – нутром своим, чует, что сидит в нем, как писал Ленин в статье «Памяти графа Гейдена», полуобразованный лакей и хам, что он – человек, скорее в ресторанном смысле (с прищелкиванием пальцами), чем в горьковском. Он выйдет в «дворяне» или «интеллигенты», в курсистки, студенты, в доктора наук даже. Но он очень боится, что кто-то вдруг, глядя на него, выразительно прищелкнет пальцами (как это сделал по отношению к говорящему клопу один из героев «Сказки о тройке»). И потому его лозунг «Быть как все» превращается в нечто вполне современное и даже отдающее не кормушкой, но государственным мышлением: «Быть на уровне мировых стандартов». Мировые стандарты меняются. И он, скребя лапками, меняется в них. Во времена Вербицкой мировой стандарт – это «Спенсер…и Энрико Ферри…селекционизм…Кампанелла». И он, как адъютант Кутузова у Толстого, «с удовлетворением прислушиваясь к звуку собственного голоса», произносит эти имена. Потом мировым стандартом станут Энрико Ферми, Хемингуэй, Ремарк. А там дойдет и до Беккета с Кьеркегором, до капрона, нейлона и циклотрона. Да, и до циклотрона. В понятие уровня мировых стандартов войдут ЭВМ и АСУ – короче, НТР. И тогда мещанин в государственном масштабе, чтобы не отстать от «людей», начнет внедрять у себя эти самые ЭВМ и АСУ: у тебя – АСУ и у меня – АСУ. А мещанин приватный начнет осваивать новые слова из интеллектуально-научного лексикона: агрегаты, квадраты, ракеты, аминокислоты…И, чтобы никто не заподозрил его в консерватизме и отсталости, кричать: «Я – ЧП НТР» (то ли член партии, то ли чрезвычайное происшествие, но скорее, последнее), как это провозгласил Андрей Вознесенский в «Диалоге обывателя и поэта с НТР», в котором обыватель и поэт составили опереточный дуэт. Одна беда: в силу своей полуобразованности мещанин, отхватив в обе жмени ЭВМ и АСУ и вызубрив энное количество слов из научно-интеллектуального лексикона, совершенно не представляет себе, что делать с этим добром. И, естественно, ничего путного из него делать не может, по каковой причине все это разнообразное хозяйство неизменно переводится на навоз. ЭВМ и АСУ превращаются в нагромождение электронных схем и ячеек, которое не работает, но зато обрастает целой армией клопов, кормящихся при ём. Не работают и выученные слова: они тоже превращаются в нагромождения – в интеллектуалообразный small talk, по-простому, треп, или…стихи Андрея Вознесенского, которые эти слова лишают какого бы то ни было смысла, не говоря уже о чувстве. И эти стихи ему, мещанину, конечно, нравятся. Вернее, не сами стихи, к этому он, мещанин, сроду был равнодушен, а слова, слова в них ему нравятся. Потому что ни логики, ни смысла ему не нужно – слова ему подавай, но чтобы как у людей: с маркой «made in USA», на худой конец, с клеймом «НТР». Вы скажете: ну зачем ему (или вам?) слова? А затем, что при всем своем показном демократизме этот самый мещанин – сноб. Такова его диалектическая сущность. Ибо, полуобразовавшись, он, как говорится, от ворон отстал, а к павам не пристал. Так и не став павой, он хочет, очень хочет, оглядываясь, а не прищелкнут ли пальцами, отделить себя от ворон. И эти-то самые слова становятся для него знаком его выделенности, отделенности – галстуком сноба, тростью сноба, котелком сноба на уровне лучших аристократических колледжей. – Беккет, – говорит он, встречаясь в компании. – А Пруст! – отвечают ему. И это значит: «Держимся, старик! На уровне! Все в порядке. All right! Very well! How do you do?!». Обрывки? Но им и не нужно целое, цельность – то самое, что отличает ученого и поэта. Им нужен знак, купюра из этой целостности. Выходя из кинозала, они толкуют о крупном плане, наездах, ритме и т.д. Они называют имена. Много имен. И при этом самых-самых, на уровне мировых стандартов: Феллини, Бергмана, этого самого, как его, Куросавы. И где-то рядом – Андрея Тарковского и Андрея Вознесенского. И что с того, что Феллини, Бергман и Куросава – это, прежде всего, сложность и интеллектуальность сути, а Тарковский и Вознесенский – только сложность формы (да и то в какой-то «надцатой» копии), что с того, что ни у того, ни у другого нет цельности, отличающей искусство от поделки, что с того, что от этих копий за версту разит смесью французского с нижегородским, смесью горницы с самолетом, как сивухой от самогона. Что с того? Ведь по сути только это ему, мещанину, и нужно – знак, по-научному, денотат. Да и при всем желании не может он понять этой разницы – полуобразованность не позволяет. И потому – даешь Вознесенского! Даешь Научно-Техническую, не перерастающую в духовную! Пусть эта самая Научно-Техническая – просто старый «ундервуд», лишь бы «внутре…неонка». Пусть вместо настоящей рыбки – блесна, вместо поэзии – демагогия, тот же официоз, от которого его, мещанина, тошнит, да только в другом обличии. Антимир. Даешь антимир! Даешь антитезу по Плеханову! И потомки штабных писарей, парикмахеров, гостинодворцев и молодых лакеев, смешавшись с потомками бестужевок, медичек, курсисток и студентов начала века, рукоплещут потомкам госпожи Вербицкой – Белле Ахмадулиной и Андрею Вознесенскому. «Собака взбежала на высокую гору. – Сегодня ветер с севера, – сказала она. Понюхаем, чем он пахнет… У нашей собаки удивительный нос». К. Чуковский, «Доктор Айболит» Глава 9. «ПАХЛО РЕВОЛЮЦИЕЙ» В те далекие годы, когда начиналась их молодость, он был первым среди равных. И не только потому, что первым вошел в поэзию. А потому, что первым обнажил шпагу против традиций, установившихся в поэзии. Он реформировал стих, смело введя в систему корневую рифму. И молодая поэзия пошла по его стопам Но не это главное. И даже не то, что именно он нанес первые и наиболее смелые удары «наследникам Сталина» (как был назван один из его стихов, уже не дошедших до нового поколения). Главное в другом – он был и остается наиболее демократическим поэтом нашего времени. По темам, по стилю, по духу. В отличие от тех двоих, чья родословная – от г-жи Вербицкой, он – от Некрасова и Маяковского. Уже в 1955 – 56 годах он ввел в литературу нового героя – воистину простого человека, но не литературно-простого, просто простого, из жизни. Человека «с челочкой на лбу» («Свадьбы»). Просто человека. Не проштампованного клеймом – «Сделано в СССР». Как и сам поэт, человек этот – «разный – натруженный и праздный, целе– и нецелесообразный». Это фронтовик. Но не герой, а пошляк («Фронтовик»), за которого стыдно. Это какие-то «шалавые» и пьяные девчонки – продавщица, буфетчица, кассирша. А еще – «лифтерша Маша лет под сорок». И компания джазистов. И «девка в сапогах и маечке голубенькой». И дикторша, но не парадная, а та, у которой «сумка руку оттягивает. Рыба в ней еще вздрагивает» («Две дикторши»). Да и писал он о своих героях, «о времени и о себе» как-то прозаично и приземленно, совсем не в духе гимнов и акафистов, которые предшествовали его появлению в поэзии. Так писал: Играла девка на гармошке. Она была пьяна слегка, и корка черная горбушки лоснилась вся от чеснока «Играла девка на гармошке» Говоришь: «Брось ты, Женька, осуждающий взгляд». «Интересная женщина», про тебя говорят. «Снова грустью повеяло» За Москвой петуха я пугаю, кривого и куцего. Белобрысому парню я ниппель даю запасной. Пью коричневый квас в пропылившемся городе Кунцево, привалившись спиною к нагретой цистерне квасной. «На велосипеде» …Две дикторши телевидения сидели и пили коньяк. Коньяк был плохой, тираспольский, хуже куда уж быть! Но пили они, будьте ласковы, – геологам так не пить. «Две дикторши» Таких встречаешь, брат, не часто… В тайге все проще, чем в Москве. Да ты не думай, что начальство! Такая ж баба, как и все… «Бывало, спит у ног собака» Таков был язык. Даже для демократичного, но литературного Твардовского неприемлемый. В язык поэзии вошла самая обыкновенная проза. Здоровая и естественная, она была в стихах, как баба среди аристократок, уже несущих на себе печать вырождения. И была во всем этом смелость поэта, ощутившего свое время и свое право быть таким. Одно за другим следовали «Бабий яр» и «Идол» – «обманный божишка небольшой, с жестокой, деревянной, истонченной душой», божишка, которому «несли и мед и мех, считая, что он молится и думает за всех». А потом – «Долгие крики» и «Катер связи», «Бляха-муха» и «Про Тыко Вылку», «Граждане, послушайте меня», «Баллада о браконьерстве» и «Баллада о нерпах»… И во всем этом пахло революцией. …Великое десятилетие страны, а вместе с ним и великое десятилетие Евгения Евтушенко, говорившего от имени поколения, закончилось в 1965 году «Казнью Стеньки Разина» из поэмы «Братская ГЭС» – страшными по своей обнаженной биографичности и боли строками: Дьяк мне бил с оттяжкой в зубы, приговаривал, ретив: «Супротив народа вздумал! Будешь знать, как супротив!» Я держался, глаз не прятал. Кровью харкал я в ответ: «Супротив боярства – правда. Супротив народа – нет». «На следующий день рано утром Авва снова взбежала на высокую гору и начала нюхать ветер. Ветер был с юга». К. Чуковский, «Доктор Айболит» Глава 10. МУШКЕТЕР ПРЕВРАЩАЕТСЯ В АББАТА. Нет, я бросил поэзию: так только, иногда сочиняю какие-нибудь застольные песни, любовные сонет или невинные эпиграммы. Я пишу проповеди, мой милый. А. Дюма, «Двадцать лет спустя» Революция была подавлена в зародыше. Стало тихо. Только время от времени раздастся в этой тишине крик диссидента, как крик кукушки в ночном лесу. Да только не успеешь посчитать, сколько она там накуковала. И опять – тишина. Со времени выхода в свет первого сборника Евтушенко прошло 20 лет. Шел 1972 год. И Евтушенко, как и его товарищи по оружию – Белла Ахмадулина и Андрей Вознесенский, еще раз демонстрировал правоту древней пословицы: «меняются времена и мы меняемся вместе с ними». Бывший мушкетер, бывший фрондер надел сутану, совсем как Арамис, и стал читать проповеди: – Ребенок, будь отцом отцу. «Сын и отец» – Когда мужчине сорок лет, Ему пора держать ответ… «Когда мужчине сорок лет» – Какой же толк тогда в литературе и в жизни обеззубевшей такой, когда не бури ищешь ты, а тюри, хотя, конечно, в тюре есть покой? «Уже тебя, как старца, под микитки» – О, почему, предчувствиям не вняв, любимых сами в пропасть мы бросаем, а после так заботливо спасаем, когда лишь клочья платья на камнях? «Свидание в больнице» Гражданственность превратилась в занудливое морализаторство. Из стиха в стих чеканит Евгений Евтушенко афоризмы из материала заказчика. А материал – банальность: Кто принял историю мира в свою негигантскую грудь, того навсегда распрямило, того никому не согнуть. «Горная дорога» Если нету вокруг опоры, то опора у нас внутри. Дружба – это антитрясина. «Баллада о дружбе прозы и поэзии» – Бессердечность к себе – это тоже увечность. – Горе тоже прекрасно, когда не последнее горе. – Есть в желаньях опасность смертельного пережеланья. «Горе тоже прекрасно…» – Есть у любого гения предел – лишь подлость человечья беспредельна «Предел» – Тот мещанин убогий, кто мещанством счел семью, кто, ставши мужем и отцом, не муж и не отец. «Семья» – Человек расползается, тупея, если стала сила духа в нем слаба. «Помпея» – Миллион приятелей означает – нет друга. «В мире, нас отуманившем» – Жизнь без ребенка – нищета. «Прогулка с сыном» – Власть над природой – это цель наук. «Признание властолюбца» – Народ никто не уничтожит. «Китайский матрос» – Когда мы любим, ничто не пошло, когда мы любим, ничто не стыдно… «От желания к желанью» И, наконец, успокаивая себя, поэт гордо провозглашает: – Закат не конец для поэта, не смерть для тебя, музыкант. Есть вечная сила рассвета в тебе, благородный закат. «Святые джаза» И так далее, и так далее. И не только в 72, но и в 73, и в 74, и в 75… Все более и более отрывается поэт от живых, конкретных деталей, наполнявших его стихи тогда, в молодости, от невыдуманных биографических подробностей. Все более и более стих его перерастает в декларацию, в моралитэ. Все более и более становится он перелицовкой старых истин… И уже не рукоплещет Политехнический. И уже тот самый скоморох, который бежал за Стенькой Разиным, замечает: а король-то гол. И хохочет во все горло, не понимая, что это и его, скомороха, трагедия. Конец таланта есть невозможность мятежа. Евгений Евтушенко Глава 11. «НАД КЕМ СМЕЕТЕСЬ, ГОСПОДА?!» Да, не от хорошей жизни сменил поэт свой мушкетерский камзол на сутану аббата. Не вина это его, а трагедия. И тогда, когда он был в зените славы, как и сейчас, когда толпы поклонников и поклонниц отхлынули от него, Евтушенко не был поэтом. Евтушенко был стихотворцем, публицистом. И в этом он не изменил себе. Но изменилось время. И публицисту не осталось ничего другого, как говорить банальности и читать проповеди. Ибо все, что в нем было, было от времени и временным. О, как бы хотелось ему остаться мушкетером и как порой даже сейчас нет-нет да и проглянет в нем мушкетер! Но прав был Портос, когда советовал Арамису: «Друг мой, будьте мушкетером или аббатом, но не тем и другим одновременно». И все же даже в проповедях своих он остается, как и прежде, искренним и демократичным. И, как светловские герои, идут за ним и сегодня верные ему герои его молодых стихов: кассирша и продавщица, буфетчица и гардеробщица, шалавая девчонка и «парень с челочкой на лбу». Для них, простых людей, он остается их поэтом, как их поэтом был его далекий предок – Некрасов. Для них он остается поэтом. Хотя даже то малое, что было в нем от поэта, унесло время. Он остался там, на развилке дороги, ведущей от шестидесятых к семидесятым. Он остался там, отдав все лучшее, что у него было. И там следовало бы выбить надпись: «здесь похоронен поэт, рядом со временем, его породившим». …Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко. Неподвижно застыли на холсте времени три богатыря – божественный кукиш, как сказал бы один из них… Жан Коллен умер… Одно только мне подходит: стать слугой той власти, которая нас угнетает. Оноре Бальзак, «Блеск и нищета куртизанок» ЭПИЛОГ Ну, а четвертый? Ведь их было четверо. …Мы сидели у моря, недалеко от дома Волошина. Он читал стихи. Один из них, который, кажется, никогда не был напечатан, назывался «Зал ожидания». Был он о том, что все чего-то ждут. И о том, не пора ли из зала ожидания перейти в зал свершений. Он кончил читать и, помолчав, без всякого перехода вдруг сказал, в духе времени чуть-чуть иронически: – Мы забаллотировали на выборах все московское правление. Теперь мы сами – правление. – Зачем? – спросил я. Он посмотрел на меня удивленно. – Что вы собираетесь с этим делать? – уточнил я. Он пожал плечами: – Ничего. Просто пришло наше время. 1977 г. P. S. Роберт РождественскийУмер 19 августа 1994 года, на три года пережив день, положивший начало распаду СССР. Лауреат премии «Золотой венец» (1966) Государственная премия СССР (1979)   Евгений Евтушенко С 1986 по 1991 год был секретарём правления Союза писателей СССР. С декабря 1991 года – секретарь правления Содружества писательских союзов. С 1989 года – сопредседатель писательской ассоциации «Апрель». 14 мая 1989 года был избран народным депутатом СССР и оставался им до конца существования СССР. 1969 – Орден Знак Почёта 1983 – Орден Трудового Красного Знамени 1984 – Государственная премия СССР – за поэму «Мама и нейтронная бомба» 1993 – Орден Дружбы Народов – Евтушенко отказался его получать в знак протеста против войны в Чечне 2003 – Царскосельская художественная премия 2006 – Почётный гражданин города Петрозаводска 2009 – Командор чилийского ордена Освободителя Бернардо О’Хиггинса. Также присуждены: Литературные премии: «Фруджено-81» (Италия), «Академии СИМБА» в 1984 году (Италия), Международная премия «Золотой лев» (Венеция) и др. 22 января 2005 в Турине Евтушенко была вручена итальянская литературная премия Гринцане Кавур (Premio Grinzane Cavour) – «за способность донести вечные темы средствами литературы, особенно до молодого поколения» В 2007 году, по инициативе Всемирного конгресса русскоязычных евреев (ВКРЕ), выдвигался на Нобелевскую премию по литературе 2008 года за поэму «Бабий яр» Является почётным членом Испанской и Американской академий, профессором в Питсбургском университете, в университете Санто-Доминго. В 1994 году именем поэта названа малая планета Солнечной системы, открытая 6 мая 1978 года в Крымской астрофизической обсерватории (4234 Evtushenko).   Белла Ахмадулина Орден «За заслуги перед Отечеством» II степени (11 августа 2007) – за выдающийся вклад в развитие отечественной литературы и многолетнюю творческую деятельность Орден «За заслуги перед Отечеством» III степени (7 апреля 1997) – за заслуги перед государством и выдающийся вклад в развитие отечественной литературы Орден Дружбы народов (1984) Лауреат Государственной премии СССР (1989) Лауреат Государственной премии России (2004) Лауреат премии фонда «Знамя» (1993) Лауреат «Носсиде» (Италия, 1994) Лауреат премии «Триумф» (1994) Лауреат Пушкинской премии фонда А. Тепфера (1994) Лауреат премии Президента Российской Федерации в области литературы и искусства (1998) Лауреат «Брианца» (Италия, 1998) Лауреат журнала «Дружба народов» (2000) Лауреат премии имени Булата Окуджавы (2003)   Андрей Вознесенский В 1978 г. Вознесенский получил Государственную премию СССР за сборник «Витражных дел мастер» (1976). Он является почётным членом десяти академий мира, в том числе Российской академии образования (1993), Американской академии литературы и искусства, Баварской академии искусств, Парижской академии братьев Гонкур, Европейской академии поэзии и других. На Парижском фестивале «Триумф» (1996) газета «Нувель Обсерватер» назвала А.А. Вознесенского «самым великим поэтом современности». Награжден орденом «За заслуги перед Отечеством» III степени (2004). Выпускает сборник за сборником абсолютно новых стихов. Живёт и работает в Москве в Переделкино по соседству с дачей-музеем Бориса Пастернака. Похожие: ДИАГНОЗ Графомальчик – это диагноз. «Юноша бледный со взором горящим» –... О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и... Поэты и актеры или КАК ЧИТАТЬ СТИХИ Поэты и актеры читают стихи по-разному. Старый поэт Георгий Аркадьевич... УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы... [...]
Стихотворения / 1980-1989Тьма источала мед и яд. Недвижно. Недоступно зренью. Страдая медленной мигренью, В себя и в ночь смотрел Пилат.   Над Иудеей тишина Повисла. И висит незримо. Мигрень. И нет вестей из Рима. А в Риме Цезарь … и жена.   Бог с ним, с юродивым, Бог с ним. И лишь одно неодолимо… Мигрень. Высокий Цезарь. Рим… …Бог мой, как далеко до Рима!   20.11.86 Похожие: ПУСТОТА В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ   Пустота. Только... АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по... НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес... ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,... [...]
Стихотворения / 1980-1989…И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке В землю головой. Он лежит в воде и глине У земли посередине. Вроде бы уже убитый, Но еще живой.   Муравьи ползут по телу. Он лежит осиротелый. Дождик. Тишина. И не видно в этой каше: Где там чьи – враги и наши. Может, ни врагов, ни наших – Кончилась война.   Командир (он где-то рядом) Кроет в бога душу матом – Надо наступать. Спору нет – конечно, надо. И винтовка где-то рядом … Да куда стрелять?   16.01.88 Похожие: ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так... СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... [...]
Стихотворения / 1960-1969Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: – Надо было остаться – одному трудно вот так. Старик захлопнул дверь, отключил звонок И сказал почти громко: – Дурак. Ты всегда был дурак. И будешь дурак.   Он к чему-то прислушался и пошел туда, к столу. Потому что там теперь было его место, Потому что так теперь было нужно. Просто так теперь было нужно. Без всякой фальши. У стола теперь тоже было новое место – не посредине, а в углу. И доходить до него теперь было дольше, чем раньше. Потому что углы всегда дальше. Он сел на низенькую табуретку, так, что видел только свисающий со стола край простыни. Край покачивался, как маятник, медленно плыл в глазах. А может быть, покачивался не он – может быть, покачивался старик, Медлительный, как маятник на старых часах.   …Так он сидел. И вспоминал то, чего никогда не было и чего он помнить не мог. Он вспоминал свой домик в лесу, среди сосновых стволов. И другой свой домик – с веселой крышей, у развилки дорог, Где на ржавых указателях бело блестели слова. (Он знал, что никогда не слыхал и не видел таких слов).   И еще один дом – на белой-белой горе. А с горы, как край простыни, свисали снега. А над ней, как начищенный маятник, переливался, звенел и горел Большой круг, под которым медленно шли облака.   …Так он сидел: вспоминал то, чего никогда не было, и впитывал тишину. Пока не пришлось открывать. Пока не вошли и сказали громко: – Выносить будем? А с улицы донеслось причитанье соседок. Тогда он встал. Как полагается перед дорогой, поцеловал жену. И заплакал. Как ребенок. По начищенному маятнику, по белой горе – по неожиданному подарку, который эта земля отняла у него напоследок.   10.02.1966 Похожие: МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он... ГОСТЬ – А у белой лошади был жеребенок белый. В избе... ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... [...]
Проза— Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым. Я стоял возле него, как вкопанный. Долго уже стоял. Я уже мог с закрытыми глазами сказать, на какую по счету дырочку застегнут у него ремень. Но ремень — это все была чепуха. Навидался я их столько угодно. А больше него никто не стоял. Я да он. Больше никто. На весь базар. — Дядя, почем часы? — спросил я. Фунт внимания, кило презрения. — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — Дядя, — сказал я, подходя еще ближе, — почем часы? Солдат посмотрел на меня. Все — таки глаз у него был очень зеленый. Хотя и один. Может, из другого перешло. Кто знает? — Какие? — спросил он. — Вот эти, какие же? — Вот эти? — переспросил солдат и посмотрел на них так, как будто в первый раз увидел. — Барахло это, — сказал он убежденно и даже сплюнул от презрения. — Грош цена им в базарный день. Да тебе-то зачем? У тебя и денег таких нету. — И отведя от меня единственный зеленый глаз, громко, но уже не так громко и без выражения сказал, — Часы знаменитые, швейцарские, царские. — А вот и есть, — сказал я. Это он не знал, что есть, а я знал, что есть. Потому что дней несколько назад мать послала меня продавать буханку хлеба — мы с ней наэкономили целую буханку. Продать велела за 90 рублей. Ну, покупатель сразу нашелся. И торговаться не стал. Сунул мне красненькие тридцатки, взял буханку и тут же стал отдирать от нее куски и уминать. А я себе пошел. Только отошел немного — вспомнил: пересчитать нужно. А то такие жуки попадаются. Тетю Настю на гребешках так обжулили, что она, наверное, целый месяц плакала. Пересчитал — пять красненьких. Выходит 150. Пересчитал опять — опять то же выходит. Искать я его не стал. А и стал бы — на базаре где искать — базар большой. Ну, я обрадовался. Две красненьких себе заначил. А 90 матери отдал. Без обману. — Давай, пацан, шагай отсюда, а то ты мне всю торговлю портишь, — сказал солдат. — Не маленький уже — понимать должен. — Есть у меня деньги, — сказал я, потому что в первый раз он, наверное, не расслышал. — Вот, гляди, если не веришь. Я вытащил из кармана две красненькие и показал солдату. — Ишь ты! — удивился солдат. — Украл, небось? — Не-е, — сказал я. — Сроду еще не крал. — Еще? — вдруг чего-то развеселился солдат. — А скоро ли соберешься? — Мать дала, — соврал я. — Правда. — Правда, так правда, — сказал он. -Ну, и чего же ты хочешь? — Часы, — сказал я. — Сколько? — Так барахло они, — сказал солдат. — Говорю тебе честно — барахло. А глаз у него зеленый захитренный — Ну, и пусть барахло, — сказал я. — А я куплю. Если цена подходящая. Солдат помолчал. Посмотрел на часы. Потом отбил чечетку сапогами. Сапоги у него были большие и до самой шинели забрызганные грязью. Потом посмотрел на тетку с леденцами. Потом — еще куда-то в ряды. Совсем забыл про меня. Видать, контуженный. А потом вспомнил. — Две красненьких и стоит, — сказал он. — Как раз две красненьких. Такое совпадение! Я даже не поверил. — Две? — спросил я. — Две, сказал он. А глаз его посмотрел куда-то в сторону. — А послушать можно? — спросил я. — Сколько хочешь, — сказал он, покрутил завод и протянул мне часы. — Слушай. Тикали они мирово. А секундная стрелка, маленькая такая, бегала, как бешенная. Я подождал, пока она пробежала целый круг, а тогда уж отдал солдату деньги. Отдал деньги и пошел. И пока выходил с базара, то смотрел, как стрелка бегает, то слушал, как они тикают. Здорово! Только я вышел с базара — стрелка остановилась. Приложил к уху — не тикают. Все. Копец, как говорит Витька. Надул меня солдат. Как пить дать, надул. Кинулся я обратно. А он возле пирожков стоит горяченьких. Я думал, он бежать будет. А он увидел меня — и сам ко мне. — Только не кричи, — говорит. — Что случилось? — А то, — говорю, — случилось, что не идут они. Вот, что случилось. — Правильно, — говорит. — Потому что барахло. Я же тебя предупреждал, что барахло. — Я ж думал, ты шутишь, — сказал я. — А теперь давай деньги назад. — Что с возу упало, то пропало, — сказал он. — Я продал — ты купил, — сказал он. — Это базар. Такое дело. Сам, небось, знаешь — не маленький. — Ладно, — сказал я. — Подавись ты моими красненькими и своими швейцарскими, царскими. Кинул я их в грязь прямо, повернулся и пошел. Только по дороге заплакал. Да и то не сильно. Но обидно же все — таки. Вышел я с этого проклятого базара. Когда слышу — бежит кто-то. Обернулся — интересно же. А это он. Подбежал. — Слушай, — говорит, — пацан. На тебе твои деньги. Ты на меня не обижайся — я третий день не ел. Ну и… Такая петрушка получилась. И часы возьми. Они хорошие. Только не идут… Посмотрел я на него — и правда, видно, что голодный. Взял часы, взял деньги да и пошел себе. Похожие: ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... [...]
ЛитературоведениеУрок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы удовлетворяемся первым впечатлением, снятым с поверхности, и не хотим вглядеться в глубину, прислушаться к слову: зачем, почему? Особенно когда стих прост – простота, нам представляется, элементарна, неразложима. Именно таким представлялся атом. Пока мы не задали ему вопросы. Иное дело, когда мы сталкиваемся с очевидной сложностью, с явлением, произведением, над которым как бы стоит знак сложности: «вдумайся», ибо непонятность его бросается в глаза. Пастернак, Цветаева. Странный (трудный) ход ассоциаций, неестественный синтаксис, о которые спотыкаешься, перед которыми останавливаешься невольно. Пушкин не останавливает – просто, легко, понятно. Как будто едешь по укатанной дороге: ничто не встряхивает тебя, дремлешь, убаюканный благозвучием, не осознавая своей дремы. Просто… как жизнь. Пока не задумываешься над ней. Но стоит задуматься … Как ныне сбирается вещий Олег Отмстить неразумным хазарам. Постойте, почему Олег «вещий», зачем Олег «вещий»? Кудесник с вещим языком – это понятно, ибо «вещий» – прорицающий будущее, ведающий будущее. И, как показало будущее, действительно «ведающий». А Олег при чем? Ведь весь стих о том что «не ведающий». Не правда ли, странно? Однако раскройте словарь Даля: вещий – не только «кому все ведомо и кто ведает будущее», не только «предсказатель», но и «предусмотрительный, рассудительный». Итак, оба вещие. Но по – разному: одному открыто будущее, другой же «предусмотрительный, рассудительный» (недаром предусмотрительно и рассудительно на другого коня пересел, чтоб смерти не принять). Один вещий – от Бога, другой – как человек, всего лишь, как человек. И это-то определяет трагедию, подчеркивает ее, ибо не просто человек противопоставлен Богу, судьбе, но человек в его высшем качестве. Именно этим незаметным, не осмысляемым словом «вещий», не просто так поставленным – противо-поставленным, и начинается идея ничтожности мудрости человеческой, предусмотрительности человеческой перед судьбой, идея, прочитываемая сразу и навсегда. Настолько сразу, что кажется: единственная. Единственная? Но вот вы вдруг останавливаетесь перед второй строкой: «Отмстить неразумным хазарам». «Неразумным» понятно: Олег вещий, мудрый, хазары же неразумны и за то обречены. Обречены? Но ведь и он, Олег, обречен. За что? Они – за неразумность, он… ? Да вот еще слово: «отмстить». Зачем оно здесь, вместе с обреченными хазарами? Как все это соотносится с идеей? Неужели никак? Ведь Пушкин, гений! А значит – ничего лишнего, ничего, что бы не работало на смысл – таков, пусть пока еще не сформулированный в «Теориях литературы», закон целостности художественного произведения. Оставим пока эту загадку. Чтобы потом возвратиться к ней … С дружиной своей в цареградской броне Князь по полю едет на верном коне. Ну, здесь-то хоть все ясно: как 5 и 6 строфы, « дружина « и « броня « «работают» на идею полной защищенности и неуязвимости, которая обернется затем бессилием: ни дружина, ни броня не защитят князя от рока, от судьбы (чем неуязвимей герой, тем «чище», убедительней и «всеобщей» доказательство идеи обреченности). И конь тоже нужен – для сюжета – от коня ведь и погибнет. Произвольным с точки зрения целостности остается одно – эпитет «верный». К чему бы это? А если просто «на коне»? Ведь все последующее течение событий никак не нуждается в том, чтобы конь был «верным». Достаточно того, чтобы был. Да и идея обреченности от этого не пострадала бы. Случайный эпитет? «Да нет, – настаивает поэт, – не случайный»: «верный друг», «верный слуга», «товарищ». Мало того, и этим не ограничивается – целую строфу (седьмую) «тратит» на обоснование этого тезиса. Значит, важно, что «верный». Почему, зачем? Первое, что приходит в голову: чтобы подчеркнуть эту самую «роковость» – коли на то воля божья, и от товарища, от друга погибнешь. (Не так ли в «Эдипе» отец погибает от руки сына? Что может быть противоестественней?! Недаром же рок самой сутью своей противостоит естественному ходу вещей). Все правильно. И, казалось бы, достаточно. И все же… Не кажется ли вам странным, что Олег сразу же поверил словам кудесника, да так поверил, что тотчас отказался от «верного друга», отправив его в «почетную отставку»? Не кажется ли вам это слишком «предусмотрительным» и «вещим» – «благоразумным»? Да вот еще: потом мелькнет еще один неясный, «неуместный» эпитет – «благородные кости». Ведь не о костях же, в самом деле, о коне – благородный, как о коне – «верный». И опять: к чему? Поэтическая структура всегда – «работает» на со-противопоставлении (см. у Лотмана). Значит «благородство» и «верность» должны быть чему-то противопоставлены, как броня – бессилию, как вещесть божья – вещести человеческой. Чему? Не неверности ли и неблагородству Олега, отказавшегося от друга с такой легкостью (недаром же тотчас после прощания с конем – строки: «Пирует с дружиною вещий Олег При звоне веселом стакана»). И не ощущением ли этой вины звучат потом строки: «Презреть бы твое предсказанье»… «Спи, друг одинокий» (опять эпитет!). Презреть бы… Но не презрел. Победило благоразумие. Победил страх смерти. И, как нередко это бывает, обернулось все это предательством. Потому и появилось в начале то самое – «отмстить». Нет, не просто о роке и судьбе писал Пушкин, но о возмездии. И в этом – нравственная суть «Песни о вещем Олеге». На материале старого предания ставил поэт вечную проблему человеческого выбора между благоразумием и предательством.   Урок нравственности Да был ли выбор-то – ведь судьба, рок – предопределенность? Пусть так, хотя, по сюжету, а не по нашим представлениям о роке, которые обуславливают такое восприятие сюжета, заставляют нас увидеть в нем то, чего нету, по сюжету, повторяю, Олег погибает именно в силу своего выбора – «Презреть бы твое предсказанье, Мой конь и доныне носил бы меня». И все же пусть так: не было выбора. Но в том ли, в том ли? Не было выбора – умереть или жить, но был выбор – предать или не предать. И снова – не замеченная нами странность. Не замеченная, пока не задумаемся мы, поверил ли Олег предсказанию. Коня сменил – значит, поверил. Все правильно. Но и наоборот тоже правильно: коня сменил, значит, не поверил, не поверил в неизбежность, в предопределенность – в то, что судьба. Увидел в словах волхва не предсказание, но предупреждение об опасности, не божье слово услышал, но человеческое. И слово это на пользу себе употребил. Ценой предательства. А то, что не вышло – на пользу, так на то есть причина. Но о ней – потом. Коня сменил – только-то. Но за простотой этой пушкинской, той самой, лукавой: «поэзия, прости господи, должна быть глуповатой» такое понимание глубин психологии человеческой, с которой позже, много позже, мы встретимся только у Достоевского. Нет, не в силах человеческих в предопределенность несчастья поверить. К Бабьему яру шли, тысячи против десятков автоматчиков, а нет, чтобы на автоматы эти кинуться – ведь все равно же смерть. Нет, шли к смерти покорно, покорностью этой надеясь избежать ее. Не так ли и Олег «покорился» воле божьей, судьбе в надежде избежать своей участи, перехитрить судьбу? Ведь совсем по Достоевскому переплелись в этом вера и неверие, Бог и черт, животное и идеальное. И породили преступление. И вот что еще важно: что преступление-то это, как и у Достоевского, – результат рационализма, «благоразумия». Нет, чтобы сказать: «Чему быть, того не миновать – на то воля божья». Нет, и иррациональное трансформировал в рациональное – пользу. Не в этом ли сама суть прагматической человеческой психологии? И, не так ли человек саму эту идеальную категорию – рок, неизбежность приспособил для пользы человеческой, практической – оправдания. Ибо достаточно сказать: рок, неизбежность (или проще: обстоятельства), как станет возможным убить, предать и… избежать. Вины своей (в большом и малом, в делах государственных и бытовых – ах, что я мог сделать?!) так избегаем, на Бога и обстоятельства вину свою перекладывая. И знал ведь, ощущал, как всегда мы знаем и ощущаем – безнравственно. Потому и приказал: «Купайте, кормите отборным зерном, водой ключевою поите». Не только потому, что товарищ, – совесть свою успокаивал: не виноват, мол, и сам того не хочу, да «расстаться настало нам время» (ах, эта ссылка на время, как часто оправдывала она нас в подлой истории нашей!). Отборным зерном и водой ключевою откупился. От коня. Но не от совести. Она заставила вспомнить. Она, как Раскольникова, потянула князя на место преступления. И ощущение вины стало гробовой змеей, выползшей из черепа (недаром – из черепа!). Так совершилось и завершилось преступление и наказание Олега, а вместе с ним преступление и наказание человеческого «благоразумия», противостоящего нравственности. Ибо не только «обстоятельства», но и сам рок не может оправдать преступления нравственности. Так в «Царе Эдипе», так в «Песне о вещем Олеге» – извечно и навсегда – так. Урок вежливости Так я прочел (через много лет – заново) «Олега»: уже не жертву увидел я в нем, как всегда до этого видел, но преступника. Итак, новая интерпретация. Как часто о режиссерах, исполнителях, критиках – это – с восклицательным знаком: такие уж мы прогрессисты. А подумать: да в чем прогресс то, что приветствуем? Вот написал Пушкин или Шекспир нечто. Не для того же просто, чтобы произведение создать, но чтобы сказать нам что-то, чего иначе, на языке понятий, сказать не могли. Чтобы сказать, понимаете? И чтобы мы с вами поняли, что они сказали. А теперь поставьте себя, каждый, на их место: так ли уж приветственно отнесетесь вы к любой интерпретации, то есть толкованию вашей мысли? А ведь, ручаюсь, и завопить можете: «Да не это я хотел сказать, не это! Да что мне до того, что по-новому мысль выкручивается, ведь именно выкручивается!». И получается, что дело не в том, нова ли интерпретация, а в том, верно ли она вашу мысль выражает, а то ведь, согласитесь, не прогресс получается, а одна безнравственность, ибо, чужим, великим, именем прикрываясь, свою мысль, пусть даже и весьма прогрессивную (тем часто только, что к своему времени приуроченную, на своего слушателя рассчитанную), «на гора» выдаете, да при этом еще и тем пользуетесь, что закричать: «Да не это я хотел сказать, не это!» некому. И получается: новое-то новое, да бесчестье и лицемерие, потому что «великий» – кричите, в любви и преданности распинаетесь, а что мысль и чувство его предаете, до того вам и дела нет. В этом ли прогресс – в бесчестьи ли? И в требованиях ли времени (опять!) оправдание? Нет, как хотите, а элементарное уважение к памяти их (даже если просто люди, не гении) должно заставить задуматься: что он сказал, это ли, что я услышал? Его или себя несу я людям? Этот вопрос встал передо мной, когда я поставил последнюю точку в предыдущей главе. Когда же я правильно понимал его: тогда или сейчас? О чем же писал он, кем был его Олег: жертвой или предателем? Боюсь, что, несмотря на весь предыдущий анализ, жертвой. Так – по эмоции, которая, одна, и противостоит рассуждению. Одна. Но разве этого мало? Допустим, Пушкин писал о предательстве. Так мыслил. Так ощущал. Где же следы его эмоции? Нет их. Хотя поэт даже в самом эпическом своем произведении остается лириком. На то и поэт. Факт предательства есть. Осуждения нет. Напротив, именно в тот момент, когда Олег прощается с конем, то есть, в соответствии с анализом, в момент предательства, я вместе с ним разделяю горестное чувство прощания с другом, прощания не желанного, но необходимостью продиктованного. А что «необходимость» эта – самосохранение, понимаю головой, но не эмоцией. И строку «Вскрикнул внезапно ужаленный князь» – тоже эмоцией – как роковую предначертанность, а не возмездие. И после, вслушайтесь в эту грустно-величественную ноту: «Ковши круговые, запенясь, шипят На тризне плачевной Олега… Бойцы вспоминают минувшие дни И битвы, где вместе рубились они». Да разве возможна такая эмоция, если о предательстве речь? Нет, не о предательстве писал Пушкин, но о роке, не о возмездии, но о бессилии человека перед судьбой. Эмоцией – так. Всей структурой стиха – так. Значит, ошибка в анализе? Думаю, что нет. Боюсь, что эмоция подвела не только меня, но и поэта, Пушкина: он сам не заметил предательства, которое, как гробовая змея в черепе коня, скрывалось в самом материале, или, говоря языком современной науки, в избранной им модели. Так бывает нередко – ведь в эпическом произведении перед нами предстает не только произведение, то есть некая конструкция, созданная художником для выражения его идеи, но и сама жизнь, из материала которой творится эта конструкция. Потому и восприятие наше может быть двойственным: одно, определяемое конструкцией, другое – материалом. Именно это и обуславливает саму возможность расхождения между интерпретацией и авторской позицией. (Так, один читатель говорил мне: – Правильно Толстой Лев ее под паровоз кинул, туда ей и дорога. Ну, чего ей нужно было: муж такой – выше генерала, в доме – что хочешь, а она… (здесь мой собеседник неудобопроизносимое слово употребил). Не ситуацию романа оценивал он, а некую жизненную ситуацию, извлеченную из романа и как бы независимую от него. И в этом нет неправоты. Будь он писателем, он, быть может, использовал бы ту же ситуацию, но всей структурой романа повернул бы ее по-другому, к своей идее). И, следовательно, вина интерпретаторов не в самом факте интерпретации (читатель всегда интерпретирует, вносит в текст свое, субъективное), а в том, что, используя произведение как материал для собственных построений, выдают их за построения самого автора. Простительно еще, если это ошибка, если это от неумения прочесть правильно. Преступление, если это позиция (а сплошь и рядом именно это узаконивается), если чужой текст принципиально рассматривается как материал для самовыражения. Тут уж хочется призвать к элементарной этике. Именно это – элементарная порядочность – заставляет меня, принеся извинения поэту, сказать: то, что обнаружил анализ, не есть идея произведения, но эта та идея, которая есть в материале произведения. Кажется так. А может быть, только кажется? Урок по предмету, который, к сожалению, не изучается – Странно, – скажешь ты, мой отсутствующий, но воображаемый читатель. – Сначала автор убеждает, что «не просто о роке и судьбе писал Пушкин, но о возмездии». 3атем: «Нет, не о предательстве писал Пушкин, но о роке, не о возмездии, но о бессилии человека перед судьбой». Еще через страницу: «То, что обнаружил анализ, не есть идея произведения, но это та идея, которая есть в материале произведения», то есть вытекающая из материала интерпретация (хотя сам же выступает против интерпретаций!). И тут же, рядом, очередной курбет: оказывается, что автор и сам не знает: интерпретация или все же Пушкин? Но если все это вызывает сомнения у самого автора, зачем было браться за перо? Ах, мой читатель, кто сказал тебе, что обществу нужны истины и не нужны сомнения? «Не уверен – не обгоняй!» – таково правило уличного движения. На дорогах к истине правила другие. С пеленок мы приучены получать готовые истины: каждый школьный, каждый институтский учебник – катехизис, свод несомненных и не предполагающих проверки правил. И живем ими. Почти не задумываясь: а истины ли это? Да и к чему задумываться – истины облегчают нам жизнь – свободный выбор – одно из самых трудных для человека дел. Потому наша мечта получить их как можно больше и в как можно более готовом виде. Например, передать решение разных задач машинам. Мечтают об этом не только «простые люди», но и ученые. С той только разницей, что за собой они оставляют «чистую эвристику» (просто потому, что она не под силу машинам, а то бы и ту отдали). И при этом не задумываются эти самые ученые, что при этом и самой эвристики не останется. Потому что она рождается на пути к решению тех самых задач, которые они отдадут машинам. На том самом пути, который рождает и сомнения. Машины за нас сомневаться не будут. Они будут идти к цели (поставленной перед ними) прямо, без отклонений, «по кратчайшему расстоянию между двумя точками». Решая, сколько будет дважды два, они получат ответ, не задумавшись о том, что то же самое можно было получить сложением или возведением в степень, или о том, что, странно: одиножды один подчиняется другому закону, с чего бы это, или уж совсем черт знает о чем: что, мол, что это такое – «жды», откуда это в языке? И мы уже не задумаемся над всем этим по пути, потому что пути-то и не будет. И это станет началом нашего творческого бесплодия, ибо утратим мы на этом все ассоциации, которые могли бы возникнуть, и мысли, которые могли бы родиться. Готовые истины, добытые другими (потому и готовые – для нас) – сомнительный подарок, троянский конь. Ибо они метафизируют нас, вводя в застывший, затвердевший мир. А ведь в головах тех, кто их добывал, они вываривались в «питательном бульоне». И этот «бульон», поверьте, нередко полезнее самой истины, потому что заставляет нас войти в саму атмосферу мышления ученого, делает из нас самих искателей и производителей новых идей, в которых так нуждается человечество. Мало того. Истина, оторвавшаяся от пуповины истории, ее породившей, истина, если можно так выразиться, без биографии, не помнящая родства, в конечном счете, нередко теряет свою истинность. Ибо в биографии своей прочно связана с тем, как порождена, зачем порождена, с массой ограничений и оговорок, которые осознавал мозг, породивший ее, но которые остались там, внутри этого мозга, потому что ученый боялся затемнить ее всеми этими оговорками, да и просто потому, что невозможно выразить в четких понятиях истину во всем ее объеме, даже самую простую. И потому получаем мы не истину, но абстракцию истины. И тогда приходят толкователи, интерпретаторы, практики истины, те, которые не сомневаются. И, уже не видя все ее связей, не зная, что стояло за ней, делают ее прямой и несгибаемой, как палка. И, в отличие от той, которая сделала из обезьяны человека, эта палка делает из обезьяны вооруженную обезьяну. Зачем было браться за перо? Затем, чтобы увеличить число не вооруженных обезьян, но людей: тех, которые думают, тех, которые называются Homo Sapiens. 28.11.1979 Похожие: УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в... СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен... О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и... ТРИ МУШКЕТЕРА Пахло революцией! Роберт Рождественский Нас мало. Нас может быть четверо…... [...]
Стихотворения / 1980-1989Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл руки. Снял ушанку. Сел за стол.   Так сидел он и курил. И смотрел сквозь дым табачный Не на быт избы невзрачный – За окно, где дождик лил.   Ночь пришла, и ночь ушла. Только дождь примерз к порогу …   …Утром собрала в дорогу. Вот и все. И все дела.   18.10.86 Похожие: В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... СВЕЧА ГОРЕЛА Всю ночь кричали петухи… Булат Окуждава *** Всю ночь шел... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе   Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... [...]
Стихотворения / 1980-1989Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял бело-розовый. Век в подворье смотрел. А Меншиков жил в Березове. И старел. Ходили по двору куры. Иногда неслись. А дочери его, дуры, Даром паслись. Сидел он на лавке длинной. Медленно пил с утра. И зарастал щетиной. И забывал Петра. Где-то еще копошились страсти, Разевали рты, как голодные птенцы… А ему вспоминались все больше сласти: Копеечные пряники, леденцы. Проходила баба с набухшей грудью, С высоким, налившимся животом… Вот он опустится. И все еще будет. Все еще будет, мин хер… Потом… 31.03.81 Похожие: В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе   Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... [...]
Стихотворения / 1980-1989День начинался коврижкой домашней, Запахом сдобы в громадной квартире, Старой шелковицей, змеем бумажным Где-то вверху, в перевернутом мире. Важный старьевщик вышагивал к дому. Ведра паяли, кастрюли лудили. И не по серому – по голубому Брички, колесами кверху, катили. Я просыпаюсь от странного звука: Темный старьевщик стоит среди ночи, Лудит головки солдатам и куклам, Точит ножи и что-то бормочет. 9.02.89 Похожие: ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как... У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились... К СОСЕДЯМ В ТРИГОРСКОЕ …А за Александр Сергеичем Конь оседланный стоит. Вот поедет –... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... [...]
Стихотворения / 1980-1989Умер старый капитан. Он готовился к событью, А теперь готов к отплытью В неизвестный океан.   До событья не дошло. А какого? Так на отдых. Плавать в каботажных водах Тоже, видно, тяжело.   Громко бухает оркестр, И труба гудит печально, Потому что изначально Нам не пенсия, а крест.   Изначально: вдовий вой Над первообразной гущей, И труба … И он, плывущий У тебя над головой.   29.05.87 Похожие: ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек... НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так... [...]
Стихотворения / 1970-1979Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по хутору, Стучал деревяшкой.   Заглядывались на него бабы, Зазывали домой – Мужик-то хотя бы, Даром что хромой.   Девки и те – без отказу. А он – не… Сперва решили – от сглазу, Потом – на войне.     Поплакали – и отстали. А после (дождались таки) Пришли с войны мужики И всех разобрали.     В сорок пятом, в июле, Хромой срубил себе дом. И свадьбу сыграл. Потом. Когда мужики вернулись.   30.10.76 Похожие: ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит... ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... [...]
Стихотворения / 1970-1979На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе, От железных ворот в сторонке Старый сторож умер в сторожке.   Не болел он, сторож, – просто зачах В теплых валенках, в железных очках У такого, что хоть плюнь, забора, Не дождавшись своего вора.   Валенки ему выдали, И повязку ему выдали, И тулуп ему выдали. А ружья у него не было, И свистка у него не было, И жены у него не было… И вора у него не было… … … … … … … … … А он жизнь прожил – Все двор сторожил.   (сторожка) 13.10.79 Похожие: КОРНИ В 1941 году в Звенигородке немцы убили моего деда, заставив... ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по... ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... [...]
Стихотворения / 1980-1989А у вдовы, молодой и бедовой, Ночью кончается месяц медовый.   К утру и выйдет. К утру – потише. – Был, говорили? Был, де, да вышел.   Сроду в России дело простое: Дело простое – мужик на постое.   1.12.85 Похожие: В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились... БАЛЛАДА О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ Человек, геройски раненный в живот, Впервые подумал, зачем живет.  ... [...]
Стихотворения / 1990-1999Было, не было – забыла. Просто шла сквозь бурелом. Просто видела затылок Там, над письменным столом. Август обдавал теплом. Низко так жужжали пчелы. Замедляя шаг тяжелый, Просто шла сквозь бурелом. Просто шла. И жадным ртом Воздух осени ловила… А любила, не любила – Это… это все потом… Что «потом», она забыла. 4.10.91   Похожие: ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... [...]
Проза«Романы кончаются тем, что герой и героиня женились. Надо начинать с этого, а кончать тем, что они разженились, то есть освободились. А то описывать жизнь людей так, чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам» Л. Толстой Этот роман Л. Н. Толстой писал всю жизнь. Это единственный роман, который создает каждый из нас. Мне отмщение и аз воздам. Пролог «Не знаю, что называют любовью, – написал Толстой в своем дневнике в 1851 году. И через одиннадцать лет: «Что, ежели и это – желание любить, а не любовь?». Задолго до вашего рождения общество вывешивает для всеобщего обозрения прейскурант, которого вы и в глаза не видели никогда, но который, тем не менее, вас заставляют освоить от самого начала жизни вашей, да так, что вы, и не подозревая об этом, все время смотрите на него, сверяя с ним свои желания, свои чувства, свои поступки. Прейскурант: понятие и цена. По законам рынка, как и во всех других случаях, она возрастает в зависимости от большей или меньшей доступности, распространенности товара: например, дружба ценится больше, чем просто приятельство. Это не просто абстракция. Ибо человек, действительно, за все платит и знает (хотя часто не осознает), что должен платить. Платит далеким и близким. Платит за услугу. Платит за отношение: «Если ты мне друг, то должен… », «Какой же ты друг, если… », «Так-то он мне отплатил за мое хорошее отношение». В принципе плата должна быть эквивалентной: за дружбу – дружбой, за верность – верностью. А за неверность, предательство, подлость? Тоже плата – расплата: око – за око, зуб – за зуб. И потому мы всегда требуем платы или расплаты. И ощущаем себя обманутыми, когда кто-то отказывается платить по счету: на верность отвечает неверностью, на дружбу – не готовностью прийти на помощь, пожертвовать чем-то – оплатить отношение. Незримый прейскурант регулирует, приводит в систему человеческие отношения. Всему своя цена. Но самая высокая – любви. На рынке жизни за любовь можно требовать… всего. Ибо любовью оправдывается все. Даже предательство. Даже убийство. Ибо нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь. За что же мы готовы так высоко, подчас так страшно, платить? «Я не хочу допускать, что истинному союзу двух душ могут помешать внешние препятствия. Не любовь такая любовь, которая изменяется в зависимости от изменений окружающего или гнется и исчезает под влиянием посторонней силы… О нет! Это раз навсегда поставленная веха, которая неколебимо встречает бури; для каждого суденышка это путеводная звезда, высота которой может быть измерена, но истинное влияние которой неведомо. Любовь – не игрушка Времени, хотя розовые губы и щеки подвержены действию его губительной косы; любовь не изменяется вместе с его краткими часами и неделями, но остается постоянной до самого страшного суда. Если все это заблуждение и если подтвердится на мне самом, – я никогда не писал, и никто никогда не любил». Это Шекспир: прославленный 116 сонет. «Любовь – единственная страсть, не признающая ни прошлого, ни будущего». Это Гюго. Через столетия после Шекспира. «Любовь уничтожает смерть и превращает ее в пустой призрак». Это Толстой. Итак, если верить великим, любовь – это вечно, бесконечно и неизменно. Задавая вопрос: «Ты любишь меня?», мы спрашиваем: «Навеки ли твое чувство? Безгранично ли оно? И есть ли на свете что-нибудь, что могло бы изменить его? И, отвечая: «Люблю», мы даем клятву: «Вечно, бесконечно и неизменно». И становимся лжецами. Больше – клятвопреступниками! Лжецами, ибо не знаем, можно ли назвать любовью то чувство, которое мы испытываем. И клятвопреступниками. Еще не преступив клятвы своей. Не успев преступить. Кто знает будущее и себя в будущем? Сказав о любви: вечное, бесконечное и неизменное, разве не сказали этим: любовь есть Бог? Недаром же людям, для которых слово – не нечто невесомое и бесплотное, но, как изначально, «слово было Богом, и Бог был словом, и слово было у Бога», трудно, почти невозможно на вопрос «любишь ли ты меня?» произнести это слово – ибо сказано: «не упоминай имени божьего всуе». Любовь есть имя божье. Ибо и канонически, с амвонов провозглашаемо тьмы и тьмы раз: Бог есть любовь. Так вот откуда это: «Любить глубоко – это значит забыть о себе» (Руссо), «Истинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я». (Гегель). Раствориться в Боге, забыть о себе – разве не в этом суть веры? И разве не о Боге это: «Любовь должна прощать все грехи, только не грех против любви» (Оскар Уайльд)? Разве всепрощение не есть прерогатива Бога, не прощающего только богоотступничество? И разве, как Бог Авраама, не проверяет нас любовь готовностью к жертве? И разве, как и Богу, не жертвуем мы ей самое дорогое для человека – свободу: все в воле твоей, Господи. Сказав: «Любовь есть Бог», поменяв их местами, не извратили ли мы изначальное: «Бог есть любовь»? Не низвели ли Бога на землю, сделав неземное земным, безгрешное греховным? Не стали ли идолопоклонниками, ибо молимся двум богам? «Любви нет», – запишет Толстой в своем дневнике 15 февраля 1858 года. «Утверждение твое, что любви нет («Какая там, к черту, любовь!»), – запишет в своем дневнике Софья Андреевна, – было для меня страшным оскорблением почему-то. Лучше уж матом». Еще бы, разве утверждение, что любви нет, не обессмысливает твоего существования и не представляется тебе кощунством, как верующему – Бога нет? Глава 1. Западня Формула любви «Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив? Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого… Я был так счастлив, что мне нечего было желать… Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время. Я не оставлю своих планов, чтобы ехать жениться на ней». «Навсегда!». Не от разума это слово, и не ему отвечать за него – что знаем мы о себе и о будущем своем? Он не поехал жениться. И меньше, чем через год, написал о другой: «Лучшие воспоминания мои относятся к милой Волконской». Через пять лет Толстой пережил роман с Арсеньевой. На которой собирался жениться. Потом ее сменила Тютчева. На которой он тоже собирался жениться. В июне 1856 года он записал в дневнике: «Поехал с Натальей Петровной к Арсеньевым. Валерия в белом платье. Очень мила». Он еще не знал, что этой или подобной, светски комплиментарной, не более, фразой будут отмечены начала всех его увлечений: «Катя очень мила», – напишет он о Тютчевой, «П. Щ. прелесть» – о Прасковье Щербатовой, «Очень хороша» – об Аксинье, «Милые девочки» – о Берсах. Но все это – в будущем. А пока – Арсеньева. Июнь: «Валерия в белом платье. Очень мила». Сентябрь: «Валерия мне противна». Октябрь: «Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее». Ноябрь: «Очень думаю о ней». И уже через несколько дней: «О Валерии мало и неприятно думаю». Так ушла в прошлое Арсеньева. Пройдет немногим более года. Но 1 января 1858 года, отмечая в дневнике начало нового романа: «Катя очень мила», он не вспомнит, что это уже было. И продолжения не вспомнит. И будет писать, как впервые: 1 января: «Тютчева вздор!» (как в сентябре 56-го Арсеньева). 8 января: «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего» (как Арсеньева в октябре). 20 января: «И не перестаю, думаю о ней» (как об Арсеньевой в ноябре). 28 января: «Увы, холоден к Тютчевой». Те же симптомы. Только новый роман оказался скоротечнее. И когда уже через два дня, 30 января, в дневнике появится новая запись: «Со скукой и сонливостью поехал к Рюминым, и вдруг обкатило меня. П. Щ. прелесть. Свежее этого не было давно», и когда в том же году, 13 мая, уже не о Прасковье Щербатовой – о другой Толстой запишет: «Я влюблен, как никогда в жизни», он не узнает в этом ни того, что было давно: «Я был так счастлив, что мне нечего было желать», ни того, что кончилось совсем недавно. То, «свежее чего не было давно», как и то, что было «как никогда в жизни», завершилось так же, как и все предыдущие романы: «В концерте видел Щербатову и говорил с ней. Она мила, но меньше», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением». В тот день, когда писалась эта последняя фраза, 9 мая 1859 года, Толстой прочел корректуру нового романа и записал рядом: «Получил «Семейное счастие». Это постыдная мерзость». *** Алгебра. Формула любви, в которой имена – только числа. Числа разные, но, подставленные в формулу, они в результате каких-то внутренних преобразований получают в окончательном виде знак отрицания. Даже не живой роман, но выдуманный, и тот. Я хочу понять, как случилось, что писатель, который помнил тысячи мельчайших деталей: увиденную однажды комнату со всем тем, чем обычно бывает набита комната, ситуацию, жест, даже интонацию, так помнил, запоминал, что через много лет мог все это воспроизвести в романе (не выдумать – воспроизвести) с такими подробностями, как будто перед глазами они и можно всматриваться и писать с натуры, как он, этот человек, снова и снова летел (или налетал) на это, как бабочка на огонь, в каждом своем новом увлечении забывая все, что было прежде? Как случилось, что он, Толстой – гениальный психолог, великий аналитик, подвергавший анализу «на обобщение» все, что только попадало в его поле зрения, беспощадный в этом отношении, не только к другим, к себе беспощадный, так и не понял, что перед ним формула? Как человек, чьи дневники буквально испещрены самоанализом, не только не увидел «алгебры», но даже не допустил в этом естественной, казалось бы, рефлексии, не написал, скажем, так: «Мне снова кажется, что я влюблен, как никогда в жизни»? Я хочу понять, что определяло этот знак в конце, который, как рок, тяготел над всеми его увлечениями? Беда ли это его или вина? Так ли случилось, что каждая из них была «не та» (как он запишет в дневнике сразу после женитьбы) – не та, которую он искал, или было что-то в нем самом – какой-то, не понятный не только мне, но и ему самому, механизм, какое-то тяготевшее над ним проклятье, неизбежно превращавшее красавицу в жабу, как прикосновение царя Мидаса превращало все в слитки золота? И если это так, то за что это ему? Ибо мы всегда платим или расплачиваемся чем-то за что-то. Я хочу понять на опыте этой жизни – жизни гениального человека Льва Николаевича Толстого, что же передо мной: формула Толстого, формула художника, формула гения или формула человека? Формула? Но может быть, так можно видеть только извне? Вот мы сами попадаем в нее. И она превращает каждого из нас, таких разных, в абстрактный символ, лишая нас индивидуальности нашей – того, чем мы так гордились, что выдумали для нее отдельное, отличающее нас от всех других, понятие – Я. И превращает нашу свободу в иллюзию и несет к неизбежности. И тогда не формула она уже для тебя, а рок, ибо рок и есть формула, вставшая над числом. Алгебра? Это мы со стороны видим так. А он, Толстой, не видел. Не потому ли, что был числом в этой формуле? И рядом было тоже число. И каждый раз оно было не похожим на прежнее. И все дело было в этом: в завитке волос на затылке, в том самом «только плечи» – в том, как вспоминалась Аксинья? Это не просто любопытство – мне это жизненно важно: понять (пусть в конце жизни), что лежит в основе его романов, всех наших романов – число или формула? Ибо, что есть романы наши, как не поиск счастливого числа? И не есть ли наша вера в существование такого числа, подогреваемая непрерывно всей великой и невеликой литературой, лишь великая иллюзия? Ибо если формула, с которой мы столкнулись у Толстого, есть формула человека, она утверждает невозможность семейного счастья. *** «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня; вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем прежде жили с таким увлечением». Н. Н. Страхов – Толстому, 21 мая 1890 года Самый длинный роман в жизни Толстого развивался так же, как и самый короткий: «Милые девочки», – записал он в своем дневнике 17 сентября 1858 года после обеда у Берсов. И через 48 лет семейной жизни, 20 августа 1910 года: «Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться». Никогда? Забыл, все забыл. 48 лет назад, тогда, в то самое время, думалось и ощущалось совсем иначе. 30 августа 1862 года. «Гуляли, беседка, дома за ужином – глаза, а ночь!… Дурак, не про тебя писано, а все-таки влюблен, как в Сонечку Калошину и в А. только. Ночевал у них, не спалось, и все она. 9 сентября. «До 3-х часов не спал. Как 16-летний мальчишка, мечтал и мучился». 10 сентября. «Проснулся 10 сентября в 10, усталый от ночного волнения. Работал лениво и, как школьник ждет воскресенья, ждал вечера. Пошел ходить. К Перфильевым. Дурища Прасковья Федоровна. На Кузнецкий мост и в Кремль. Ее не было. Она у молодых Горскиных. Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. В глубине сидит надежда… Господи, помоги мне, научи меня. Опять бессонная и мучительная ночь. Я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеёшься, тому и послужишь… Господи, помоги мне, научи меня. Матерь Божия, помоги мне». 12 сентября. «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится». 13 сентября. «Каждый день думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее. Опять вышел с тоской, раскаянием и счастьем в душе. Завтра пойду, как встану, и все скажу или застрелюсь». 14 сентября. 4-й час ночи. «Я написал ей письмо, отдам завтра, то есть нынче 14. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется, невозможное. Боже мой, помоги мне». Забыл. Да и немудрено – старик. А в дневники свои заглянуть некогда – все пишет – Толстой! Об этом, небось, никогда не забывает. « Это самообожание проглядывает во всех его дневниках…слава, ненасытная слава, для которой он сделал все, что мог, и продолжает делать». Впрочем, это уже голос Софьи Андреевны. А что без спросу, так по праву – соавтор, этот роман вдвоем создавали. Начал-то он – завязку придумал. Как там: «Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой…». Сразу – быка за рога. Нет, это в «Анне Карениной». А в этом своем, семейном, еще похлеще придумал. С первого дня семейной жизни – правило №…на будущее: показывать дневники друг другу – не только тела, но и души должны быть открыты друг другу. Это «определение» не избежало участи всех предыдущих – очередная попытка обуздать жизнь, естество провалилась. Но до этого было еще далеко. А пока… Жена бы не узнала, да он дневники свои показал. Чтоб очиститься. Как на исповеди. Как перед Богом. Ибо любовь есть Бог. И разве не сказано: нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь? Толстой кладет на алтарь любви самое дорогое (кроме творчества), что было у него: «Я был неутомимый ёбарь». Ей, нетронутой, семнадцатилетней! Психолог! Вот какую дьявольскую завязку придумал граф для своего нового романа. Это тебе не «Гости съезжались на дачу», вызывавшие у него восхищение. «Мне отмщение и аз воздам». Эпиграф? Это в том, придуманном, романе. А в реальном – пророчество. Воистину, пророческий эпиграф. Ужо тебе! Но разве не сказано: добрыми намерениями выложена дорога в ад? И разве не как от начала нашего рядом с Богом усмехается дьявол: любовь есть Бог? И настал «день второй». И породил змея огненного, червя, душу точащего. И имя ему – самолюбие, яд источающее. И имя ему – ревность Показав молодой жене свой дневник, великий писатель, Толстой заложил начало трагедии, которая будет развиваться по всем правилам сюжета, предписанным еще Аристотелем: с перипетиями и возвращением конца к началу. 17 сентября 1862 года, ровно через четыре года после памятного обеда у Берсов, день в день: «Жених, подарки, шампанское». Глава 2. Болезнь Есть какая-то странность в этой забывчивости. Как и в том, что один роман почти дословно повторяет другой, не говоря уж о сюжете. Я долго пытался найти этому какое-то объяснение. Пока однажды случайно не наткнулся в словаре Даля на это слово: «Страсть и страсти (страдать) – страдание, муки, маета, мучение, телесная боль, душевная скорбь, тоска». Врач милостью божьей, Владимир Иванович Даль, точно определив симптомы, однако не поставил окончательного диагноза: страсть – это болезнь, душевное заболевание. Между тем, чтобы убедиться в этом, достаточно еще раз обратиться к дневникам Толстого, в которых точно фиксируется течение этой болезни. Первый симптом: «очень мила», «очень хороша», «прелесть», «милые девочки» – скрытый, на языке медицины, «латентный» период, когда болезнь уже гнездится в глубинах организма, но еще не вышла наружу, не дала о себе знать явной патологией. Потом болезнь нарастает: «захватывает меня серьезно и всего», «неотразимо тянет». Но организм еще борется, мобилизует внутренние ресурсы отторжения: «Валерия мне противна», «Тютчева вздор», «Соня нехороша, вульгарна была, но занимает»». (26 августа). «Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других – условно поэтического и привлекательного… ». (29 августа). А между тем температура (недаром говорят: любовный жар) неуклонно поднимается: если 26 августа просто «занимает», то 29-го уже «неотразимо тянет». И организм уже не в состоянии справиться с этим. И наступает кризис – высшая точка, пик болезни. «Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы…». Это об Аксинье. А через четыре года о Сонечке Берс, будущей Софье Андреевне: «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится», «Опять бессонная и мучительная ночь», «боже мой, как я боюсь умереть». «Всякая страсть слепа и безумна, она не видит и не рассуждает», – отмечает Даль. Сколько себя помню, я болел мигренью. Как и страсть, она начиналась едва заметно. Потом боль постепенно «захватывала меня серьезно и всего» и разрасталась так, что куда там видеть или рассуждать – каждый скрип, каждый шорох, даже дневной свет отдавался, вспухал в голове болью невыносимой. Иногда это продолжалось несколько часов. И тогда появлялось это: «я застрелюсь, ежели это так продолжится». И тогда я, как он, пусть другими словами, молился, молил: «Матерь божия, помоги мне!». И когда становилось так, что смерть казалась избавлением, боль, иногда медленно, иногда внезапно, проходила («О Валерии мало и неприятно думаю», «Увы, холоден к Тютчевой», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением»)… Кстати, как и страсть, мигрень наиболее активна в молодости. Известный невропатолог профессор Миртовский, поставив мне, тогда пятнадцатилетнему, диагноз, сказал: «Наследственная мигрень. Неизлечима. Но с возрастом приступы будут все реже, а годам к шестидесяти, с угасанием половой потенции, пройдет, как не бывало». Это могло быть сказано о страсти. *** Кто-то в ответ на утверждение, что такой-то писатель знал людей, сказал: «Людей? Сомневаюсь. Он прекрасно знал своих персонажей». «Еще что я наблюдала в своем писателе – муже, что он, кажущийся такой необыкновенный и тонкий психолог, часто совсем не знает людей, особенно если это люди новые и малознакомые», – пишет в своих мемуарах Софья Андреевна. Противоречие в этом парадоксе только кажущееся. Наше знание человека, о котором мы говорим: «я хорошо его знаю» – только свидетельство его отдаленности от нас. Чем поверхностней мы знаем предмет, тем легче нам создать модель его, которая покажется нам исчерпывающей. Вот почему дилетанты гораздо чаще специалистов (и гораздо легче) «открывают» универсальные закономерности – как известно, через две точки можно провести прямую и притом только одну, а у дилетанта, как правило, всего-то и есть, что эти две точки. Великий психолог Толстой был великим создателем психологических моделей, обобщенных моделей, в которых проявлялось его гениальное знание людей, которых он не знал. Создать же модель собственной личности было не под силу и ему, потому что он был единственным человеком, по-настоящему близко знавшим Толстого. Он слишком хорошо знал себя. И потому не понимал себя и того, что в себе. Видел, но не понимал. До конца жизни он так и не понял, что то темное, что таилась где-то в самых корнях его организма, – генетическая болезнь, и всю жизнь пытался бороться с нею «определениями воли». Как будто болезнь можно победить волевыми решениями. «Правило общее. Все деяния должны быть определениями воли, а не бессознательным исполнением телесных потребностей». (Это, как и все другие правила, которым Толстой пытался следовать всю жизнь, было сформулировано в 1847 году). 1850 год. «Зиму третьего года я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась». «Правило 1. Каждое утро назначай себе все, что ты должен делать в продолжение целого дня, и исполняй все назначенное… ». 1851 год. 5 апреля. «Занятия на 6. С 5 до 10 писать. С 10 до 11 обедня. С 12 до 4 обед. С 4 до 10 читать. С 6 до 10 писать». 6 апреля. «Ничего не исполнил… Хочу писать проповеди». «Правило 2. Спи как можно меньше, сон по моему мнению есть такое положение человека, в котором совершенно отсутствует воля». 1851 год. 11 июня. «Занятия на 12. С 5 до 8 писать. С 8 до10 купаться и рисовать. С 10 до 12 читать… ». 12 июня. «Встал поздно, разбудил меня Николенька приходом с охоты». 1852 год. 22 марта. «Встал в 10 часу». 31 марта.»Просыпался в 6 часов, перебудил всех; но от лени не встал и проспал до 9». 1 апреля. «Опять просыпался в 3-м, но заснул и проспал до 10». 7 апреля. «Встал поздно». «Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед не на один день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже… ». 1851 год. 12 января. Москва. «Встать в 8, ехать к Иверской, перечесть все касательно станции, передумать, записать и ехать к Татищеву». 13 января. «Станцию сдал – характер не выдержал». 14 января. «Угрызения совести, денег почти нет… ». 25 января. «Был на вечеринке и сбился с толку. Купил лошадь, которой вовсе не нужно». 13 июня. «Несколько раз, когда при мне офицеры говорили о картах, мне хотелось показать им, что я люблю играть. Но удерживаюсь. Надеюсь, что даже ежели меня пригласят, то откажусь». 3 июля. «Вот что писал я 13 июня, и все это время потерял оттого, что в тот же день завлекся и проиграл своих 200, Николенькиных 150 и в долг 500, итого 850. Теперь удерживаюсь и живу сознательно». 1853 год. «Проиграл, шутя, Сулимовскому 100 р. серебром». «Играл в карты и проиграл Султана». «Правило 7. Ежели ты что-нибудь делаешь, то напрягай все свои телесные способности на тот предмет, который ты делаешь». 1853 год. 25 июня. «Ни в чем у меня нет последовательности и постоянства… Будь у меня последовательность в тщеславном направлении, с которым я приехал сюда, я бы успел в службе и имел повод быть довольным собой; будь я последователен в добродетельном направлении, в котором я находился в Тифлисе, я бы мог презирать свои неудачи и опять был бы доволен собой. С малого и большого этот недостаток разрушает счастье моей жизни. Будь я последователен в своей страстности к женщинам, я бы имел успех и воспоминания; будь я последователен в своем воздержании, я был бы гордо-спокоен. Этот проклятый отряд совершенно сбил меня с настоящей колеи добра, в которую я так хорошо вошел было и в которую опять желаю войти, несмотря ни на что, потому что она лучшая. Господи, научи, наставь меня». «Правило 16… Правило 39… Правило 43…». «Для развития воли телесной…». «Для развития воли чувственной…». «Для развития воли разумной…». «Для подчинения воле чувства любви…». И так на протяжении всей жизни – правила, правила, правила: «Ди ерсте колонне марширт…, ди цвайте колонне марширт… ди дритте колонне марширт… туда-то и туда-то. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место». «Деятельность его в Москве так же изумительна и гениальна, как и везде. Приказания за приказаниями и планы за планами исходят из него… Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит». «Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения,… делали свои распоряжения о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же, как распоряжения Наполеона, точно так же в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большей частью выходило противное тому, что они приказывали. Солдаты, которым велено было идти вперед, попав под картечный выстрел, бежали назад; солдаты, которым велено было стоять на месте, вдруг, видя против себя неожиданно показавшихся русских, иногда бежали назад, иногда бросались вперед, и конница скакала без приказания догонять бегущих русских». Это будет написано через много лет после «Правил» в «Войне и мире». А еще через много лет критики, историки, литературоведы назовут это философией истории, толстовским взглядом на роль личности в истории. Все это так. Если смотреть на поверхность, извне. И все это не так. Ибо было это не столько философией истории, сколько философией души, которая одна только и занимала Толстого на протяжении всей жизни. Странное существо – писатель: его душа, как в индусской философии, но еще при жизни его, переселяется то в мерина, как у Толстого, то в собаку, как у Джека Лондона, то в насекомое, как у Кафки… Не только нравственный поиск Пьера Безухова, не только характер Андрея Болконского стал Толстой, но и диспозиция генерала Вейротера с его беспомощными «ерсте колонне, цвайте колонне, дритте колонне марширт», и Наполеон и Кутузов, и весь ход войны 1812 года – вся эта борьба духа и тела, воли и страсти, законов, предписываемых бытию, и законов бытия – все это был Толстой. Все это была биография его души, ибо «всякий из нас ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон… Человек, который убивает другого, Наполеон, который отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на службу, поднимая и опуская руку, мы все несомненно убеждены, что каждый поступок наш имеет основанием разумные причины и наш произвол и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до такой степени присуще каждому из нас, что, несмотря на доводы истории и статистики преступлений, убеждающие нас в непроизвольности действий других людей, мы распространяем сознание нашей свободы на все наши поступки». Так человек, который всю жизнь пытался подчинить себя правилам, пришел к осознанию, «что есть что-то сильнее и значительнее его воли». Не о Кутузове писал – о себе. «Гениальность есть уродство, убожество». «В гениальных людях нет гармонии». С. А. Толстая «Некоторые авторы пишут, что жизнь и творчество Пикассо изобилуют противоречиями… Сложность всегда кажется изобилующей противоречиями людям, привыкшим к обычным масштабам». И. Эренбург Патология есть гипертрофированная норма. Научная аксиома Глава 3. Уродство Он хотел бы привыкнуть определять свою жизнь вперед «на год, на несколько лет, на всю жизнь даже», а не мог – на день. Он хотел «последовательности и постоянства», но не был ни последовательным, ни постоянным. «Всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь, – напишет в своих воспоминаниях С. А. Толстая. – Не говорю уж об умственных и литературных увлечениях: они были самые крайние. Ко всему в данный момент он относился безумно страстно, и если ему не удавалось убедить своего собеседника в важности этого занятия, которым он был увлечен, он способен был даже враждебно относиться к нему… Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами». Весь он и все, что от него, – воплощенное противоречие. «Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах и точно умышленно искал везде страдания людей… …Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страдания других, особенно близких ему людей, и умышленно – а скорее даже инстинктивно – отрицал их, бежал от них». Это написано одной рукой – рукой Софьи Андреевны. И это – правда. Не она противоречит себе – он. «В гениальных людях нет гармонии», – так объяснит это она. «Противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого – действительно кричащие. С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой – помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, с другой стороны – хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «Я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками… С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны – юродивая проповедь «непротивления злу» насилием. С одной стороны, самый трезвый разум, срывание всех и всяческих масок; – с другой, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению… … Противоречия во взглядах и учениях Толстого – не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые была поставлена русская жизнь последней трети Х1Х века… Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции», – так объяснит это Ленин. И еще: «… Противоречия Толстого надо оценивать с точек зрения того протеста против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеливания масс, который должен был быть порожден патриархальной русской деревней… Этот период… породил все отличительные черты и произведений Толстого и «толстовщины»… Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения… социал-демократического пролетариата». «Сомнения невозможны», «не может быть», – твердит в страсти своей неподкупный Робеспьер и отдает на заклание Дантона, Дюмулена и…революцию. Задолго до революции Герберт Спенсер писал о том, что, создавая государство распределения, мечтая о таком государстве, социалисты видят только положительные стороны его и не видят того, что такое государство неизбежно будет нуждаться в гигантской армии распределителей», т. е. неизбежно и в огромном количестве будет порождать бюрократию. («Ты поэтизировал такую-то А.А., считал ее высоконравственной и идеалисткой, а она родила незаконного сына не от мужа»). «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции». «С этой точки зрения», возможно. Суть страсти, эмоции в том, что она меняет масштаб. Это отсюда ее преувеличение, эти ее: «Всегда! Никогда! Вечно». Это отсюда ее: « Не может быть!», «Нет сомнения!». Это отсюда ее: только черное или только белое. Нет, она не не видит фактов, не искажает их (это делает память). Она искажает не сам факт, но лишь пропорции, соотношения. Так кубисты, так Сальвадор Дали, так любая газетная статья (ибо, как уже сказано, идеология – это страсть), в которой при идеологической необходимости один нищий превращается в «нищету», один факт случайного самоубийства представляется гигантским общественным пороком целой социальной системы. В других условиях, при другой идеологической необходимости этих фактов можно не заметить. И не замечают. Газеты не лгут, а если и делают это, то редко. Они меняют масштаб. Что такое масштаб? Условная единица? Прием? Да, условная единица и прием. Но только все наши «условные единицы и приемы» не условны в своем начале – они отражение какой-то реальности, производное от чего-то, что существует в реальном мире, в предмете, в явлении, и несут в себе, пусть в самом незаметном виде, черты, свойства этого самого явления. Так декоративный рисунок на ковре несет в своей геометрии черты зверушек или растений, от которых пошел, так иероглиф несет в себе черты криптограммы. Масштаб. Откуда он? В реальной основе масштаба лежат реальные свойства соотношения двух явлений – зрения и расстояния. И соотношение это таково, что, чем отдаленнее мы находимся то объекта, тем меньше каждый единичный объект и тем большее количество объектов, которое охватывает наше зрение. Таким образом в самой реальной основе своей крупный масштаб – отдаленная точка зрения мелкий – приближенная. Марксистская точка зрения – точка зрения Ленина была точкой зрения крупного масштаба. И это естественно. Ибо и Маркс, и Ленин рассматривали реальность с точки зрения будущего. Будущее же было за горизонтом. Будущее было идеей, а идеи (даже с марксистской точки зрения) находятся над реальностью. Оттуда, сверху (с этой самой пресловутой «надстройки») человек, даже такая «глыба» как Толстой естественно (в соответствии с теми самыми законами зрения, которые никакое, даже самое справедливое, социальное учение отменить не может) уменьшался в размерах настолько, что превращался в абстракцию, в точку… зрения. Сводя личность к точке, крупный масштаб, таким образом, давал возможность оперировать массами однородных, неотличимых друг от друга точек (чем отдаленнее наблюдатель, тем неразличимей детали объектов, отличающие их один от другого, тем меньшими кажутся расстояния между объектами, которые (расстояния), тоже стремятся стянуться и стягиваются в конечном счете в точку. Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие преимущества дает крупный масштаб: о том, как он позволяет увидеть Закон. Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие неисчислимые бедствия несет в себе крупный масштаб, ибо в существе своем он отрицает реальность и личность, ставя на их место этот самый закон, принцип, какие неисчислимые бедствия несет он, когда, не будучи реальностью, а лишь абстракцией от нее – неким идеальным фантомом, пытается превратиться в реальность, превращается в реальность, как Галатея, как Голем. Вспоминается описанный Гинзбургом разговор с нацистом, «с партийным значком с одноцифровым номером». «У нас были чистые идеи, – говорил нацист. – Разве кому-нибудь из нас могло прийти в голову, что Гитлер превратит их в такое». Гинзбург пишет об этом иронически: дескать, притворяется фашист. А это правда, страшная правда. Ницше создал своего сверхчеловека от отвращения к дряблой, выродившейся не способной ни к какому действию декадентской интеллигенции. Это был вопль живого человека против уродства декаданса – уродства вырождения: вырождения в слова, в речи, в слюну от этих речей. Это была естественная, здоровая реакция. И это была идея. И разве мог знать идеалист и романтик Ницше, интеллигент Ницше, что взятая на вооружение его идея обернется крестовым походом против интеллигенции: уже не против ее слабостей и пороков, но против ее силы – против интеллекта. И Эйнштейн будет вынужден иммигрировать, Корчак – погибнуть в газовой камере. Разве мог знать Ницше, едва не порвавший свои отношения с Вагнером из-за его антисемитизма, что его проповедь сильной личности обернется Освенцимом и Майданеком для «слабых личностей» – евреев. Идея. Точка зрения. Господи, боже мой, что она делает?! «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые была поставлена историческая деятельность крестьянства в нашей революции». Софья Андреевна, помещица, жена, женщина, мать, не могла смотреть с точки зрения «социал-демократического пролетариата», с точки зрения «протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания масс». Она смотрела с точки зрения протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания семьи, детей своих. И потому не «противоречия во взглядах и учениях» видела она, но противоречия личности. Ленина личность Толстого интересовала не больше, чем «надвигающееся разорение и обезземеливание» детей Софьи Андреевны – не тот масштаб: на карте будущей революции, которая, одна, и занимала Ленина, как Софью Андреевну – будущее семьи ее, личность, любая – Ивашки, Толстого или Николая II – не обозначалась, как значения не имеющая. От нее абстрагировались (так, в абстракции, потом будет легче жертвовать ею). Не личность важна была для него, но класс, не класс даже, но классовая борьба. В этом и только в этом был воистину марксистский масштаб, ибо марксизм есть классицизм социальной философии: как и классицизм в литературе, он мыслил, оперировал социальными ролями, а не индивидуальностями. «Какая глыба, какой матерый человечище!». Они стояли у подножия этой глыбы, но видели ее с разных сторон. Каждый – только ту ее часть, в которую упирался его взгляд. И все же в оценке своей они были удивительно единодушны: «Гениальность – это уродство», – напишет она, «юродствующий во Христе», – напишет он. И будут правы. И оба не заметят своего юродства, своей уродливости, как он не видел своего, ибо труднее всего человеку увидеть, познать себя. Уродство – что это? Уродлив горбун Квазимодо. Уродливы химеры собора Парижской богоматери. Уродливы шуты Веласкеса – вырожденцы с хилым тельцем, с культяпками рук, искаженные пороком проститутки Тулуза Лотрека, уродцы из «Капричос» Гойи: люди – животные, глаза – бельма, лица – морды, руки – лапы, уродливы люди на картинах Кэтэ Кольвиц – не люди, карикатуры на людей. И везде одно – дисгармония, искажение пропорций, естественных, природных соотношений. От Босха до Сальвадора Дали – искажение. Таков модуль уродства. Такова сущность уродства. Таков его Закон. И закон художника тоже таков, ибо не может он иначе выразить себя через реальность, не протиснувшись внутрь и тем самым не исказив ее. И таков закон политического деятеля, ибо и он, как художник, обречен формовать идеи в материале жизни, в угоду этим идеям искажая ее естественные соотношения. И таков закон страсти. И потому она так же искажает пропорции, то превращая Дульцинею Тобосскую в красавицу, то оборачиваясь гримасой – злобы, страдания, животности, обнаруживая даже в смехе – оскал. Социальное – есть личностное, только укрупненное в масштабе. Так семья, укрупненная в масштабе, становится государством, и государство несет в своих генах ее свойства. Так страсть в социальном масштабе становится идеологией – политик и художник несут ее в своих генах. Упираясь глазами в реальность, она не видит реальности и уродует ее, не замечая этого уродства. «Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения социал-демократического пролетариата». «Только наша партия… ». «Только наша победа… ». «Только!». Это ее словарь – словарь страсти. «Этот период… породил все отличительные черты произведений Толстого». Неужто все? И этот стиль толстовский, с его длинными периодами, с мучительно уточняющими друг друга придаточными предложениями? И тот особый, толстовский, психологизм, который стоит за этим стилем? И этот неповторимый сплав изображения и мысли? «Все!». Это ее словарь – словарь страсти, словарь той самой «точки зрения», вне которой ничего не существует. «Нет сомнения, конец сентября принес нам величайший перелом». «Нет сомнения, в Германии… ». «Нет ни малейшего сомнения, что большевики… ». «Сомнения невозможны». Это ее словарь – словарь страсти. В графоманстве и изобретательстве, в политике и любви – «сомнения невозможны»: все – только черное или только белое. «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня, вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства… Всего неправильнее именно отрицательная сторона, резкое, решительное отвержение того, что вне круга вашей мысли и чувства. Кто не с нами, тот против нас – это верно, но это еще не значит: мы против всякого, кто не с нами», – напишет в своем письме Страхов. Кому? Толстому? Ленину? «Мы против всякого, кто не с нами». В этой «железной» формулировке, обращенной Страховым к Толстому, – голос будущей диктатуры пролетариата, сакраментальная формула социалистического гуманизма. То, что было у Толстого чертой характера, обретя социальный масштаб, стало принципом государственной политики. И этот масштаб почувствовали на себе не только исконные враги, но и вчерашние друзья: левые эсеры, меньшевики, а потом – и большевики. Слава Богу, Толстому(!) не хватило масштаба – он был не политиком, а художником и центр его мира составлял человеческий пчельник. Глава 4. Формула художника «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня: вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем жили прежде». «Во всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь… Ко всему в данный момент он относился безумно страстно». «Целая полоса его жизни была окрашена любовью к граммофонам – не любовью, а бешеной страстью. Он как бы заболел граммофонами, и нужно было несколько месяцев, чтобы он излечился от этой болезни». «А потом – цветная фотография. Казалось, что не один человек, а какая-то фабрика, работающая безостановочно, в несколько смен, изготовила все эти немыслимые груды больших и маленьких фотографических снимков, которые были свалены у него в кабинете, хранились в особых ларях и коробках, висели на окнах, загромождали столы… В течение месяца он сделал тысячи снимков, словно выполняя какой-то колоссальный заказ, и когда вы приходили к нему, он заставлял вас рассматривать все эти тысячи, простодушно уверенный, что и для вас они источник блаженства. Он не мог вообразить, что есть люди, для которых эти стеклышки неинтересны». «А через несколько лет, поселившись в Крыму, на выжженном пыльном участке, он с таким же увлечением сажает и черешни, и шелковицы, и пальмы, и кипарисы, и сирень, и крыжовник, и вишни и. по его признанию, буквально блаженствует… И словно о важных событиях сообщает своим друзьям и родным: «Гиацинты и тюльпаны уже лезут из земли»… А когда расцвела у него в Ялте камелия, он поспешил сообщить об этом жене телеграммой». «Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами». «В течение всей своей писательской жизни он всегда был охвачен своей будущей книгой – той, которую он в данное время писал, а к прежним своим сочинениям становился почти равнодушен, вычеркивал их из души». Это тоже о Толстом. Но о другом – Алексее. «Когда он писал какую-нибудь повесть или пьесу, он мог говорить только о ней: ему казалось, что она будет лучшее, непревзойденное его произведение («Свежее этого не было давно». «Я влюблен, как никогда в жизни»). Он ревновал ее ко всем прежним своим вещам. Он обижался, если вам нравилось то, что было написано им лет десять назад… Увлекшись какой-нибудь вещью, он может говорить лишь о ней, все прежние увлечения становятся ему ненавистны. Он не любит, если ему напоминают о них. Когда он играет художника, он забывает свою прежнюю роль моряка»». Это – о Леониде Андрееве. «Никогда не просите поэта прочесть старую вещь. Это бестактность». Таков он… Толстой? Прошу прощения, цитаты, которые я выписал, относились не только к Льву Толстому, но и к Алексею, а иже с ними к Чехову, Леониду Андрееву, Маяковскому. Да беда в том, что, перепечатывая, перепутал их, а теперь поди разберись, к кому какая относится, – все на одно лицо. И потому на месте многоточия придется поставить собирательное – Художник. «Ваш главный недостаток…». Да нет, не его, Толстого, Художника недостаток. Ибо как и писать ему новую вещь, как и играть новую роль, если не жить только этим, если не верить, не ощущать всем существом своим: только что и есть – это. Ибо вещь его, которой он живет сейчас, и есть единственная жизнь его, и эта жизнь его кончается вместе с вещью. И не помнит он о ней, не может помнить, как не может помнить человек по верованиям индуистским, кем был он в своей прошлой жизни, в одном из прежних своих воплощений. И не карма ли это, не в том ли проклятье художника, что «все прежние увлечения становятся ему ненавистны? И нет здесь границы между романом писаным и романом прожитым, между творцом и творением его, ибо человек един. И повернут художник лицом своим и к творению своему и к жизни своей. И лицо у него одно. И проклятье одно: агасферово «иди, иди». И не может остановиться на пути своем, «всегда охваченный будущей книгой» и так же – будущей любовью. «Иди, иди!». Не это ли заставило Цветаеву сказать: «В период революции поэт – революционер, Когда же революция побеждает, он – контрреволюционер», и еще: «В этом христианнейшем из миров все поэты – жиды»? И не расплата ли это за талант, за то, что передано ему сверх меры в чем-то, что не дано простым смертным, это свойство, которое Хулио Хуренито считал свойством «избранного народа», – вечно утверждать новое и разрушать его, когда оно становится старым? «Ты научишься создавать свой мир и в этом станешь подобен мне. И увидишь ты, что это хорошо. Но то, что для меня вечность, для тебя станет мигом. И будешь снова и снова катить в гору свой камень – создавать все новые и новые маленькие, жалкие миры, в гордыне своей желая сравняться со мной. Но камень твой будет скатываться обратно. И талант твой – превращать все в слитки золота – станет проклятьем твоим. Иди, иди!». Арсеньева, Тютчева, Аксинья…, «Семейное счастье». «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня… Но ведь от этого именно и происходит, что вы проникаете в такую глубину, открываете такие стороны, каких никто другой не видит». И значит, формула, о которой, кажется, ты уже и думать забыл, мой читатель, слава Богу, к тебе не относится – не твое это проклятье – формула художника, не тебе катить в гору этот камень. Впрочем… 1980 Стоит отметить, что в то время, когда писались эти строки, Зигмунуду Фрейду – отцу-основателю учения о бессознательном было семь лет. К. Чуковский, стр. 320 К. Чуковский, стр. 225 Маяковский – Светлову. На просьбу прочесть «Облако в штанах». Похожие: НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от... ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1960-1969Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет, потому что он там не был. Это было. В блокадный год. Это было. В голодный год. Под белым ленинградским небом.   Люди от Выборгской до Аничкова Становились удобными – легкими, как дети. А потом их везли на детских саночках. И саночки поскрипывали. И дул ветер.   Скрип-скрип – поскрипывало в тишине. Из стороны в сторону моталось тело. И в такт ему моталась шея в кашне, Которое уже не грело …   …Проклятый замок наконец открылся. Он думал уже, что не откроется. А тот открылся. На полу сидела крыса. Настоящая, живая крыса.   Посреди комнаты. Во всю длину … Человек пересохший рот облизал. Человек неслышно сглотнул слюну. А она смотрела ему в глаза.   И отвести их было нельзя … Так и стояли – зрачки в зрачки. И в маленьких крысиных глазах Разгорались кровавые огоньки.   А он не видел своих глаз. Только стало трудно дышать. И он боялся зашуршать. И знал, что просто стоять ни к чему.   …Человек первым сделал шаг. И крыса сделала шаг к нему.   И тогда усмешка разрезала рот. Человек, всю жизнь не терпевший крыс, Протянул дрожащую руку вперед И ласково позвал: «Кис-кис».   А она не шла уже – не хотела. А она напряглась от лап до хвоста … И тогда человек упал всем телом На нее … И была под ним пустота.   И не в силах подняться, он нашел ее взглядом – Она сидела в углу, у стола. …Человек умирал. А почти рядом Сидела крыса. И ждала.   Человек нащупал в кармане ножик И пополз. Наощупь. Ослепший совсем …   – Нет, спасибо, я мяса не ем. И еще: я терпеть не могу кошек.   12-13.08.64 Похожие: ДВЕ МЕДУЗЫ Две медузы повисли на ржавых якорных лапах. Палуба пахла сандалом,... ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... [...]
Стихотворения / 1970-1979Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла на цыпочках судьба И поцеловала в лоб. Была она, судьба, совсем девочка, А тяжела – не поднять. И что-то она с ним такое сделала. А что, не понять. Ни дня для него не стало, ни вечера. А все мало. Была она в руках его, что та свечечка. …Свечечкой в руках и стала. Плакали люди по покойнику – Вишь ты, какое лихо… А у судьбы были руки тоненькие И лицо тииихое. 22.11.78 Похожие: ЗМЕИ Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает... НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо... СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... [...]
ПублицистикаИз воспоминаний   Сталин и дети Мне было лет семь или восемь, когда кто-то из «уличных» мальчишек рассказал, как делаются дети. -Врешь, — сказал я. — Все врешь! — Ей богу, — сказал он. — Сам видел. Они думали, что сплю я, а я видел. — Ну, может, твои, — сказал я. — Все. И твои, — сказал он. Владик, Борька Альтшуллер, и девочки, Поля и Галка, — все слышали, что он сказал. Стало нехорошо и мерзко. — Все-все? – не поверил я. — Все, — не отступал он. И тогда я сказал: — А Сталин? Тут и ему крыть было нечем. И всем стало ясно, что он просто несчастный врун.   Жили-были старик со старухой В 52-ом летом, я тогда перешел на третий курс, нас послали в фольклорную экспедицию: искать старых людей и записывать разные частушки, поговорки, старые песни. Посылали парами. Моей парой был курсовой поэт Игорь Пуппо. С ним мы и приехали в Каховку — в то самое место, которое потом стало дном моря. И вот на этом самом дне мы выловили старика. И привел он нас к себе, в какую-то развалюху, где были сени и комната, не комната, а какая-то нищенская конура с деревянным табуретом и деревянным топчаном, без стола (столом служил табурет). Над топчаном висела фотография бородатого капитана первого ранга, а рядом с ней два портрета (репродукции): Сталин в форме генералиссимуса и Ленин. — А это кто? — спросил Игорь, показывая на бородатого моряка. — Сын, — сказал старик. — Младшенький. Умер. — А вам же сколько? — спросил я. — Не знаю, — сказал старик. — Сто было, помню. А сейчас… Не знаю, как Игорь, а я аж задохнулся: до отмены крепостного права — вот это да! — Дедушка, — сказал Игорь, — а вы старые песни помните? — Старые? — переспросил старик. — Помню. — А спеть можете? — спросил Игорь и достал блокнот. Я тоже достал. — Не, — сказал старик. — Петь — это веселье нужно. А что за веселье без горилки? Якбы горилки, сынки… — Будет, дед. Я мигом, — сказал Игорь. … Тут другая история вспомнилась. Обойти бы… Но ведь вспомнилась. В пятидесятых годах приехал в наш город, в свой город, Михаил Светлов. Остановился он в гостинице на проспекте. В номер, конечно, навалили поэты. Начинающие, кончающие — разные. Тут-то и приметил Светлов Игоря. — Слушай, старик, — сказал поэт, — сбегай-ка за бутылочкой. Игорь, конечно, сбегал. И все. А лет через двадцать где-то писал о дружбе с большим поэтом, но так, скромно, с достоинством… … Пока Игорь бегал за водкой, я смотрел на руки старика. Коричневая с синевой ссохшаяся кожа на этих руках уже ничем не напоминала кожу, вообще что-то от тела человеческого. Скорее в ней было что-то от змеи, от черепахи (перевидал я и тех и других в сорок втором в Казахстане) — какое-то превращение в них было: человек был еще человек, а кожа уже от чего-то другого — от существа. И принадлежала чему-то другому. И еще я смотрел на прилепленные картинки Ленина и Сталина. Здесь, в этой нищенской каморке, они тоже принадлежали чему-то другому. Не знаю, как старик уловил этот мой взгляд, но как-то уловил. — Смотришь, — сказал он. — Смотри, смотри. Этот, — сказал старик, — мирный человек. А этот — военный. Он этого не любил. Он бабу к нему послал. Она его и стрелила. Баба. Да-а. Вот тебе и фольклор, — подумал я. — Записать? Идиот! — Баба, — сказал старик. — От их все… Вы б, сынки, ходите, нашли б мне бабу… Жениться надо… Одну привел. А она: старый ты, не годный уже на это… Ушла. Баба… А сама старая… Игорь принес чекушку. Старик выпил. Снова завел речь о женитьбе, о бабах. А потом вдруг завалился и уснул. До песен так и не дошло. А мы поехали дальше, и в Бориславе нашли деду пару — старушку 109 лет от роду. И у старушки на руках была такая же кожа. Старушка просила подаяние и ничего не помнила. — Помереть уже надо, — говорила старушка. — Уже сил нет ходить по земле. А он не отпускает. Видение мне было: пока, говорит, Сталина не увидишь, не отпущу. Сталин умер. А бабка, наверное, и по сей день ходит… Встреча в Кремле Новогоднюю ночь 1948 года мы с приятелем встретили в теткиной квартире на Чечелевке. Почему так получилось и почему никого, кроме нас в квартире не было, я уже не помню. Да и не важно это (хотя тогда, наверное, только это и было важно — одиночество и чужая квартира, потому что нам было по шестнадцать). Было тоскливо. И мы решили поискать что-нибудь по приемнику — старому трофейному «Филипсу» (кажется так он назывался). Включили. Стали крутить. И вдруг — голос (обычный, человеческий, это потом, много позже, такое стали называть просто «голосом», стали слушать «голоса» и даже искать их, чтобы послушать, а мы просто включили и услышали голос). И вот оказалось, что это «оттуда» (это мы потом поняли) передают такую новогоднюю пьеску, радиопостановку, инсценировку (не знаю, как оно там называется), что в новогоднюю ночь в коридорах Кремля встретились Сталин и Иван Грозный. И Иван Грозный густым таким голосом говорит: «Меня душегубом прозвали. А за что — я-то всего (не помню уже сколько, но было какое-то число названо — десятков или сотен бояр) удавил, а ты миллионы. Какой я душегуб — я так. А ты…». Мы выключили приемник, не дослушав. И ни в ту ночь, ни позже ни слова между собой об этом. Как будто и не слышали. Сталин и Троцкий Зная меня сегодняшнего, никто не поверит, что в юности у меня встретились Сталин и Троцкий.А случилось это вот как.В июне 1949 года мне принесли первый гонорар. За стихи, которые я никуда не посылал, а потому даже не мог себе представить, что за гонорар и что за стихи, и даже сказал почтальону, что это, наверное, ошибка, и не хотел брать деньги, но почтальон сказал, что откуда он знает и что фамилия, имя, отчество мои, так что обратно деньги он не понесет, а пусть я сам выясняю, за что, и как, и откуда, а только вот, на обороте написано: «гонорар». А потом я там же, на обороте, прочел «Сталинская магистраль» и пошел в клуб железнодорожников, и там взял подшивку, и нашел в ней стихотворение за подписью «Я. Островский, ученик третьей железнодорожной школы», и было это не стихотворение вовсе, а отрывок из выпускного сочинения, которое я писал в стихах. И я, вместо того, чтобы быть счастливым, пошел в редакцию ругаться, потому что они там две строки переделали так, что даже рифма исчезла, и, вообще, откуда они это взяли, если я не посылал? И Людмила Михайловна Жалелис — очень молодая и очень красивая, в которую я влюбился с первого взгляда и которая заведовала там отделом культуры, сказала, что это она побывала в школе и взяла из моего сочинения, которое ей показал Николай Васильевич Ашевский — мой любимый учитель — самый почитаемый всеми учитель в школе, дворянин, окончивший еще петербургский университет с золотой медалью, а исправила потому, что выражение «гранит науки» — это выражение Троцкого, и исправила, кается, плохо, потому что не очень владеет рифмой. Откуда я мог знать, что это выражение Троцкого, — что я, Троцкого читал? Просто на слуху было, шаблон такой – я тогда, вообще, писал шаблонами. И думал шаблонами. И не я один. Ну, с Троцким понятно. А встреча где? У меня, в том же стихе. Вот он весь, в оригинале:   Отчизна моя Великий, свободный Советский народ Страны, где от края до края Рекой полноводной Счастье течет, Я песню тебе посвящаю! Великий народ, О тебе я пою, И песни уносятся звуки, Идешь ты вперед И в труде, и в бою Под стягом марксистской науки. За малое время Мы создали то, О чем люди мечтали веками. Советское племя, Шагай все вперед, Ведомое большевиками. Преграды сметая, Победной тропой Мы идем, улыбаются дали. Отчизна моя, горжусь я тобой, К победам ведет тебя Сталин!   — Ну, Сталин – понятно, — скажете вы. – А где же Троцкий? А Троцкий скрылся «под стягом марксистской науки». Только след остался – « в бою под стягом марксистской науки»? А было там: Идешь ты вперед И в труде, и в бою, И вгрызаясь в гранит науки». А что и почему переделала моя редактриса, зарифмовав «то» и «вперед» (наверное, там повторялось «советский народ», я уже не помню – еще бы, полстолетия прошло!   Похожие: ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии.... БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что... ЛЕНИНГРАДСКАЯ ШКОЛА   «Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских... [...]
Стихотворения / 1990-1999Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то был бы генералом. Дело было, в сущности, за малым: Смерти нет – и вот ты генерал. Смерти нет – и вот ты на коне, Да не просто на коне – на белом. А не так: уже ощуплым телом Вмятиной на серой простыне. Смерть пришла. Звучал высокий хор, Неземной исполненный печали, И старик сказал, звеня ключами: – Что ты медлишь? Проходи, майор. 13.10.90 Похожие: ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь... ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,... ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у... У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... [...]
Стихотворения / 1970-1979Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает цепь. Уключины скрипят вдалеке… По голому острову ползали маленькие змеи. Маленькие змеи на желтом-желтом песке.   Быстрые такие, юркие, они такое выделывали, А сверху на них, на маленьких, такое солнце лилось! Мы были одни на этом острове: я, они и эта женщина, почти девочка, С клубком рыжих волос.   Они были такие маленькие, а она такая большая, Она была такая взрослая, что могла б заменить им мать… – Слушай, – сказала она, – если мы тебе мешаем, Мы отползем подальше, чтобы не мешать.   Она была уже взрослая, а они так быстро взрослели. И вздувались в бурые петли. И всё ползали по ней, ползали… …………………………………………………………………………………………… Я не выдержал и закричал: – Неужели ты не видишь?! Неужели… Но она ничего не замечала. А потом было поздно.   19.01.1978 Похожие: СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла... ВОЗВРАЩЕНИЕ Постой, мальчишка! Чего ты маешься? И мне как будто не... СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... [...]