Яков Островский
Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.
08.2014
Стих дня
Городской ноктюрн
У ночи своя походка.
У человека – своя.
Человек останавливается.
Ночь продолжает идти.
Недавно добавленные:
Стихотворения / 1980-1989Петр был смертен
И дворовая девка Палажка.
Оба враз заболели.
Хотя и не тяжко.
Что-то в грудях пекло,
и давило,
и ныло,
и жало.
Но Палажкина жизнь
(как и смерть)
никому не мешала.
Потому царь великий и грешный
Был лечен докторами учеными.
И скончался. Покрытый
Какими-то пятнами черными.
А к Палажке не звали –
Лежала себе и лежала.
Аж пока не поправилась
И кучу детей нарожала.
Те – своих. И пошло:
Пели,
плакали,
свадьбы играли …
Ну а смысл? А мораль?..
А живут и живут.
Без морали.
25.12.87
Похожие:
ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как...
ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... [...]
ПрозаОчередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка стоит выделки. Овчинка… Он нисколько не волновался. Пусть волнуются другие. У кого, у кого, а у него все в порядке. Слава богу, не первый год.
Он сидел и ждал. От дыма уже першило в глазах. Кто-то рассказывал о старом подвиге. Обычные байки.
— Иду я, значит, сюда. И вдруг смотрю — он. Глазам своим не поверил: в центре города, тут тебе такси, троллейбусы, люди вокруг — до сих пор ума не приложу, как его сюда занесло. И идет аккурат прямо на меня. Как будто знает, шельма, что я ему пока безвредный. А может, и вправду знает. Хитрые они.
Стал я, братцы, глаз отвесть не могу — красивый такой, гордый — теперь такого уже не увидишь. Эх, думаю, такая невезуха — потом, когда можно будет, ищи-свищи его — что он тебя ждать будет? И зло меня взяло такое, что схватил я его голыми руками. А я, значит, ремень снял, захомутал его — и прямо сюда с собой.
Тут, конечно, очередь. Как всегда. Я как втащил его — у все шары на лоб. Я говорю: братцы, видите, дело какое, везуха какая прямо в руки подвалила. Так что, говорю, пропустите, Бога ради, терпения нету. Ну, люди ж они, а не звери — пропустили. Так я прямо с ним туда и поперся — оставить боялся. А эти тоже, как увидели его, так про все свои бумажки всякие, тесты, про всю эту трахомудию забыли — что, так, что ли, не видно? Ну, и сразу мне дали…
Он сидит, слушает в пол-уха — не надо оно ему, а сам, по привычке, что ли, всматривается. Оно, может, и глупо – здесь. Да как сказать… Это для новичка какого-нибудь, а он уж видал — перевидал всякое. Он, может, еще то время помнит, про какое все забыли. А глаз у него – дай бог всякому. Вон тот, с волосами на морде. Не брился, нарочно отращивал – обычная уловка, так многие делают. Мордоворот, конечно, нормальный, что там говорить. Только это раньше так – морда, и все. А теперь – дудки. Теперь ты в глаза смотри, в глаза. Там, небось, щетины не вырастишь. И кирпичом их не натрешь. А глаза-то у него того… Похоже, хрен тебе ее дадут. Тебе бы уже дома сидеть, а то и…
Потом он сидел, тупо уставившись в одну точку. Пока не вызвали того волосатика. Тот долго не выходил. А потом вышел, и от двери отойти не может – стоит, как пень – другому войти никак нельзя. Да отойди ты, не мешай людям! «Неправильно это, — говорит. – Я жаловаться буду». А что я говорил. Это тебе неправильно. А мне, так очень правильно. Он жаловаться будет. Права качать. Вот то-то и оно. Да ты брат, уже достиг. Ну, может, и не совсем еще достиг. Но тепленький уже – кровь в тебе туда-сюда уже разгоняется.
Ему стало мерзко и гадливо. Он поднялся, подошел к волосатику, посмотрел ему в глаза и медленно сказал: «Шел бы ты отсюда, а?». И по тому, что тот не стал хорохориться, хоть был на голову выше его и, вообще, увидел, что тот уже тоже догадался. «А здоровый!», — подумал он уже с каким-то восхищением.
Комиссия лютовала. Одному не дали только за то, что на «фрукт» он сказал — «груша» и образование у него было на один класс выше. Раньше на это не очень обращали внимание, — ну, один класс, подумаешь. Другой какое-то мудреное слово прочитал сходу. Хуже, конечно. Но чего не бывает… Может, случайно откуда-то влетело и застряло. А один, так вообще… На чем засыпался – холера его знает. А только выскочил, как ошпаренный. Глаза красные, морда красная, руки ходуном ходят. Подошел, наклонился – весь аж шипит: «Слушай, говорит, — не я буду, они сами все там такие. Все до одного.». А что, раньше так и было. Так то ж раньше… А парень этот чем-то ему нравился. Слушай, что я тебе скажу: брось ты это, выбрось из головы совсем. С такого вот все и начинается. Гляди, сколько народу сидит, а ни один так не думает. Уразумел? Это тебе не «груша». Хотел еще что-то сказать, да очередь подошла….
Все сошло нормально. И теперь он кунял в электричке – сколько там еще бродить придется – выспаться надо. Ружье с коротким тупым стволом он положил плашмя на колени. Не то, чтобы не мог поставить в угол – просто приятно было ощущать ладонью гладкое дерево приклада. Для любого охотника нет существа дороже. И нет дороже той минуты, когда сливаешься с ним.
Спалось на этот раз плохо. Почему-то не выходил из головы тот парень. И эта «груша», чтоб ее черт побрал! Он сам чуть не сказал «груша». Сказал-то «яблоко», а вот чуть не сказал. Ну, а если б и сказал? Какая разница? Что, не фрукт это? Совсем уже с ума посходили. От жиру бесятся. Равенство. На всех заборах написали. Так давай я тебя и проверять буду – грушу тебе эту тыкать или яблоко. Он так распалился, что сказал громко: «Груша» и с каким-то даже удовольствием повторил: «Груша».
В купе никого не было. Колеса стучали. Покачивался вагон. Тускло светила лампочка. Лампочка напоминала грушу.
… На остановке в купе вошел парень. Тоже, видать, охотник. Только моложе его лет на десять.
Поздоровались. Познакомились. Оказалось, в одно место едут. Парень был в модных ботинках – подошва сантиметров двадцать, а то и больше. Хорошая подошва, из мигранола – сносу ей нет. Выбросил он такие ботинки – ходить противно. А костюм, как у него, — некропластовый. Для леса, для болота – что надо.
Парень полез в рюкзак, достал бутылку и закусь, что к ней полагается. А еще два стакана из долаба. Об камень бей –не разобьешь.
— Подсаживайся, что ли, а то одному как-то тошно.
Он не заставил себя долго просить – он это понимал.
— За удачу, — сказал парень. – За нашу, за охотничью!
Пил он хорошо – свободно. Только болтал много. Молодой.
— Ты вот смотришь на меня и думаешь – салага. А я уже шестой сезон хожу. Ты вот когда начал? Нет, скажи, когда? Вот видишь. А я в семнадцать. Ты уж, старик, не обижайся, но я так скажу: обгоняем мы вас по всем статьям. Что, нет? Да ты, небось, обиделся, что ли?
Он не обиделся. Он просто сидел и слушал, как она проходит в желудке. Тепло так, нежно. А того он не слушал – ни к чему было. А тот говорил и говорил. И было, как в телевизоре с выключенным звуком: губы двигались, то откроют, то прикроют крепкие белые зубы (один кривой, правда, — вырос куда-то не туда), за ним мелькал, суетился язык, а все ни к чему.
— Ты мне лучше скажи: ты право где получал? – прервал он парня.
— В 22-м, а что?
— Значит, у вас там другое. Тогда ты мне на один вопрос ответь, только быстро: ты какой фрукт знаешь?
— Яблоко.
— Яблоко-яблоко. Ты что, других не видел?
— Видел. Только ж ты сам сказал – быстро. Ну, и первое, что в голову пришло, и сказал. А что?
— А что, а что, — он вдруг почему-то страшно обозлился. – Заладил, как сорока. А ничего! Яблоко и яблоко…
Теперь они сидели молча. Парень собрал весь свой хлам обратно в рюкзак, задвинулся в темноту, в угол и там застыл. А его, наконец, потянуло на сон. Он положил руки крест-накрест на стол, уперся в них подбородком и закрыл глаза. Так и заснул.
Когда проснулся, серело. Значит, в самую тютельку, — подумал он. – Нет, нюх еще не подводит. А этот, небось… Он поднял голову и наткнулся на настороженный взгляд охотника. – Обижается еще. Зря я его, конечно…
Поезд утишал ход. За окном стоял лес. Он легко вскинул тяжелый рюкзак и пошел, было, к выходу, но остановился и, не оглядываясь, буркнул: «Что сидишь? Пора. Он тут минуту стоит». Так, не оглядываясь, и пошел вдоль вагона и не слышал, но знал, что тот идет за ним. «Охотник, — подумал он. – Зря я его».
Когда поезд ушел, тот еще стоял сзади, за спиной. Как дичь следил – тихо. Тут уж он обернулся.
— Слушай, парень, да брось ты обижаться. Не со зла я.
Парень широко улыбнулся – рот у него был широкий, края далеко уходили.
— Да я и не обижаюсь, старик. Чего обижаться? Я вот только думал: может, вместе пойдем – я в этих местах впервой и вообще…
— А чего, я не против, — как-то поспешно сказал он. И от этой поспешности снова, как тогда, стало муторно и зло. Но он пересилил себя и добавил:
— Пошли.
Этих брать хорошо утром, когда они еще сонные. На это и расчет был. Только не вышел расчет. Солнце уже высоко над головой было, а они все шагали – он впереди, тот шагах в тридцати сзади – условились так. Подогреватели на некропластовых костюмах перевели на охлаждение, так что не жарко было.
А может, их, вообще, уже того – всех под гребенку? Раньше их же здесь было, хоть пруд пруди. Что ни год, то хуже. Да и не те они стали. А что? Говорят, потомства они уже не дают. Так что, может, это уже и не они вовсе?
Засвистала иволга. Хорошо засвистала, аккуратно. Он оглянулся, стал ждать.
— Слушай, — сказал парень, подойдя почти вплотную, — давай, может перекус сделаем?
Он согласился. Разложили на траве нехитрый харч. На этот раз в дело пошла его бутылка. Справились быстро – видать, находились. Он опять, как там, в поезде, быстро уснул и проснулся, когда день шел на убыль.
Снова пошли тем же порядком – он впереди, тот шагах в тридцати сзади. Только теперь шли в другую сторону – он решил прочесать то место за озерцом.
Шли ходко, торопясь. До темноты поспеть надо было – в темноту его черта с два учуешь. Вообще, морочливое это дело, но для охотника самая в том и сладость, что морочливое. Сколько их было таких – права получит, а ни с чем приходит. И смех и грех. Правда, говорят, некоторые нарочно так делали. Шут его знает – всяко, конечно, бывает.
Возле самого озерца хуже стало. Место болотистое, а обходить не хотелось. А тут еще и темнеть начало. Ногами перебирать быстро надо было – задержишься – засасывать начнет. А тому в ботинках каково?
Но вышли на твердое, вышли. Точнее, он-то вышел, а тот еще сзади был, на топком. Но дистанцию, собака, держал.
Тут он его и увидел. Этого. Сидел он на каком-то пеньке, спиной к нему. Бог его знает, что он там делал. Только сидел неподвижно. И спина была неподвижная. Ему даже показалось, что сердце у него останавливается. Сколько раз, а поди ты!
Он стал медленно поднимать ружье.
Можно уже было нажать на собачку. Но не нажимал – прислушивался к чему-то внутри себя. Только сердце толчками стало ходить. Да и никогда он не стрелял, пока лица не увидит. Оно, конечно, проще – в спину. Но у них ведь в лице главное. В глазах даже. Когда он вдруг увидит тебя. Не то, чтобы ужас, а, вроде, удивление какое-то и застылость – на, бери меня. Что-то такое бывает у женщин, когда их опрокидываешь.
Ждать уже было невмоготу. Он специально наступил на ветку ногой. Ветка хрустнула. Спина медленно стала разворачиваться. И тогда он увидел лицо.
Ей богу, издалека, да еще в сумерках оно ничем не отличалось от человеческого. Да что там в сумерках! Встреть он его в городе – мимо прошел бы. Но ошибки быть не могло. Просто с каждым годом у них все больше схожести с людьми. Это раньше все – лысые да картавые. Их за версту чуешь с их ужимками, словами разными. А теперь всех сравняли: «фрукт» – «яблоко». А этот – фрукт, видать…
Даром он вспомнил про этот «фрукт». Ей богу, даром. Потому что тот уже увидел его и все понял, а он все еще держал ружье у плеча и не стрелял и потерянно прислушивался к чему-то в самом себе, к чему-то, чего он еще не знал и даже названия не знал.
Выстрел прозвучал так неожиданно, что, уже падая и замирая, он все еще никак не мог понять, как это он нажал на собачку и даже не почувствовал этого. Такого с ним еще не бывало…
Подошел парень. Постоял секунду-две, прислушиваясь к топоту за деревьями. По-хозяйски вынул из рюкзака фотоаппарат. Быстро темнеющий воздух прорезали две белые вспышки. Одну – себе, другую – для комиссии. Они там как-то по зрачкам определяют. Но он-то и без этих всяких зрачков голову готов был прозакладать – дозрел.
Потом парень наклонился, перевернул тело, запустил руку в карман некропластовой куртки, достал «Право на личность» и положил рядом с таким же в карман своей куртки. Одно было уже использовано. Теперь оставалось использовать другое. Он закурил, легко вскинул на плечи тяжелый рюкзак и бесшумно двинулся по следам беглеца.
Похожие:
ПОЛОТЕНЦЕ Он попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь...
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Как принято, как дедами завещано,
Пригласили гостей, накупили водки,
Поставили на стол пирог со свечками –
38 вокруг, одну посередке.
Гости сидят,
Пьют, едят.
Тридцать девять свечей
В пироге чадят.
За белым подоконником
Темнеет вечер.
Горят свечи тоненькие –
Недолгие свечи …
Разрезали пирог
На тридцать девять частей:
Каждому из гостей –
Свой кусок …
Дай нам, Боже,
Грядущий день.
Не густо. А все же
Все как у людей.
19.05.71
Похожие:
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,...
ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек... [...]
Стихотворения / 1960-1969Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног.
Снизу донеслось:
– Надо было остаться –
одному трудно вот так.
Старик захлопнул дверь,
отключил звонок
И сказал почти громко:
– Дурак.
Ты всегда был дурак.
И будешь дурак.
Он к чему-то прислушался и пошел туда, к столу.
Потому что там теперь было его место,
Потому что так теперь было нужно.
Просто так теперь было нужно.
Без всякой фальши.
У стола теперь тоже было новое место –
не посредине, а в углу.
И доходить до него теперь было дольше, чем раньше.
Потому что углы всегда дальше.
Он сел на низенькую табуретку,
так,
что видел только свисающий со стола край простыни.
Край покачивался, как маятник,
медленно плыл в глазах.
А может быть, покачивался не он –
может быть, покачивался старик,
Медлительный, как маятник на старых часах.
…Так он сидел.
И вспоминал то, чего никогда не было и чего он помнить не мог.
Он вспоминал свой домик в лесу, среди сосновых стволов.
И другой свой домик – с веселой крышей, у развилки дорог,
Где на ржавых указателях бело блестели слова.
(Он знал, что никогда не слыхал и не видел таких слов).
И еще один дом – на белой-белой горе.
А с горы, как край простыни, свисали снега.
А над ней, как начищенный маятник,
переливался, звенел и горел
Большой круг, под которым
медленно шли облака.
…Так он сидел:
вспоминал то, чего никогда не было, и впитывал тишину.
Пока не пришлось открывать.
Пока не вошли и сказали громко:
– Выносить будем?
А с улицы донеслось причитанье соседок.
Тогда он встал.
Как полагается перед дорогой, поцеловал жену.
И заплакал.
Как ребенок.
По начищенному маятнику,
по белой горе –
по неожиданному подарку,
который эта земля отняла у него напоследок.
10.02.1966
Похожие:
МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он...
ГОСТЬ – А у белой лошади был жеребенок белый. В избе...
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... [...]
ПублицистикаЯ делал то же, что и всегда: думал.
Париж, который «увидеть и умереть» — создан рекламой. Не только и не столько потому, что в свое время был законодателем мод, а благодаря Бальзаку, Гюго, Дюма…, а потом, за ними, Хемингуэю, воспоминаниям Эренбурга и…и…и… Для человека, все это читавшего, Париж – кружевной воротничок в бабкином сундуке, засушенный листок в книге, старая фотография, на которые, случайно наткнувшись, вспоминаешь… Для всех остальных – голый король, одеянием которого принято восторгаться. Поэтому, кроме ахов и охов, никаких впечатлений – главное: приобщиться.
Шенгели, забытый поэт серебряного века, как-то рассказал.
— Слушали «Фауста». Сидевшая рядом дама, вдруг повернулась ко мне:
— Георгий Аркадьевич, музыка – да, но я не понимаю, почему «Фауст» — по-моему ужасно тяжеловесная вещь считается величайшим произведением.
— Я тоже, — сказал Шенгели, — но об этом не принято говорить в обществе.
Лувр заполняют потребители культурных ценностей.
— А к Моне Лизе вы нас поведете? – беспокоится «культурная женщина»?
Возле Моны, как всегда, толпа. Но все же можно протискаться и… стань и смотри, сколько хочешь.
«Культурная женщина» протискиваться не стала – просто подняла над головой фотоаппарат и сфотографировала: «Дома насмотрюсь». Купила б репродукцию, но ей нужно, чтоб своя и дома.
Какой-то американец (еврей из России, бывший штурман) по-американски технологизировал процесс: он, вообще, не смотрит – поднимает над головой киноаппарат и… Дома будет показывать: те же «Здесь были Киса с Осей», но с применением новейшей киноаппаратуры.
— А «Черный квадрат» Малевича?
— Он не в Лувре, — отвечает экскурсовод.
— Жаль, хотелось посмотреть. Ведь это тоже шедевр, правда?
И кто бы ему объяснил, что «Черный квадрат» — не только не шедевр, но и не произведение искусства, хотя и вошел в историю искусства как… манифест (тогда, в искусстве вообще, было время экспериментов и манифестов: манифесты футуристов, конструктивистов, имажинистов и даже ничевоков – искусства могло не быть, но манифест – почти обязательно, и все это, естественно, осталось в истории искусства), Так в музее могли бы выставить… морковку, которую Маяковский носил вместо галстука. Просто «Черный квадрат» долговечнее морковки, которая давно бы сгнила.
Малевич – так – выразил концепцию модного в двадцатых годах кубизма: основа живописного искусства – геометрическая форма.
Результат превзошел все ожидания: потребитель искусства вперяется в квадрат: рамка предполагает искусство, искусство — смысл, вот он и ищет этот самый смысл, стараясь разгадать квадрат, как улыбку Моны Лизы: может, он какой-то особенный квадрат? или особенно черный? Или я чего-то не понимаю? Или, если всмотреться, то там что-то есть? Ведь за него миллион дают. Или больше? За что-то же платят.
Платят. Не за искусство, за уникальность. И за морковку бы платили. Если бы не сгнила.
Кстати, о двух парижских достопримечательностях: Моне Лизе и Эйфелевой башне. Ради первой я, собственно, и ехал в Париж (так и говорил: «Хочу выяснить личные отношения с Моной Лизой).
А выяснить нужно было вот что: в репродукциях она на меня особого впечатления не производила, и никакой загадки я в ее улыбке не видел. Значит, — думал я, — либо опять реклама, либо… что-то там есть в подлиннике, чего репродукция не передает.
Протиснулся сквозь, встал у загородки, и вот мы наедине.
Пол-часа (из отпущенных на весь Лувр полутора) длилось наше свидание.
Сначала – впечатление копии копии: в репродукциях краски ярче, резче, здесь(может быть потому, что за толстенным стеклом?) – какие-то притушенные, мягкие. Из-за этой резкости красок копия в какой-то мере теряет глубину, объемность (может быть, фотография уплощает?). Но все это не разрешает загадки, не той, о которой пишут искусствоведы, а другой – той, «о которой не принято говорить»: почему Мона считается одним из чудес света.
Стою, смотрю, думаю.
В мозгу, как в диапроекторе, одна за другой сменяются картины, виденные в других залах, по дороге к ней.
Вдруг: кажется понял – в тех, многих изображение условно: не только сюжеты, но и портреты (как правило, парадные) далеки от реальности: все эти Марии и Магдалины, а за ними — князья, герцоги, инфанты… На этом фоне… Вот чего не передает копия: все дело в фоне – «просто» Леонардо на столетия опередил своих современников. Вот почему искусствоведы восторгаются, а народ «безмолвствует»: одни (даже те, кто не ходил по залам Лувра и не видел подлинника) рассматривают картину «на фоне» истории живописи, другие рассматривают саму картину и видят то, что видят, не видя в ней ничего особенного. Особенной делает ее, как, впрочем, и Париж, не непосредственное впечатление, а знание. А это, как говорят в Одессе, две большие разницы.
Все, пожалуй, можно двигаться дальше. Но свидание продолжается: мы молча смотрим друг на друга. И в какой-то момент я замечаю, что уже не думаю о картине, я думаю о ней, как о женщине: мне нужно понять, мне бесконечно важно понять, как она ко мне относится. И я не могу этого понять, потому что в этих глазах, в этой проклятой улыбке мне видится (только ли видится или есть на самом деле?!) то нежность, то какая-то отрешенность, как будто смотрит она не на меня, а куда-то в себя, то что-то высокомерное, даже презрительное, отторгающее меня, то что-то кокетливое, заигрывающее, вызывающее. Любит? Не любит?
Наверное, именно это мучило Леонардо и заставило превратить факт жизни в факт искусства и, наверное, обратное превращение произошло только потому, что мы долго оставались наедине и она смотрела на меня так, как когда-то смотрела на него. И все, что в ней было, относилось ко мне и потому вызывало у меня ту же реакцию: желание понять, что же стоит за этим взглядом, за этой улыбкой.
Так разрешились мои «личные отношения» с Моной Лизой. Оказалось, что я как в воду смотрел: чтобы понять, что выделяет ее из прочих «шедевров живописи», нужны были именно личные отношения.
А, черт! Я ведь не об этом хотел писать, да вот текст попутал. Так и хочется вслед за Пушкиным: «Так вот куда октавы нас вели!».
Лет двадцать назад я написал о стихе, как о саморазвивающейся системе. Сейчас я думаю, что это свойство любого связного текста, только в стихе это проявляется более явственно, что ли.
Я уже много раз замечал (А вы не замечали? Даже когда пишете обычное письмо?), что текст (логикой, грамматикой, синтаксисом, придаточными предложениями) толкает тебя под руку, буквально понуждает строить себя так или иначе, и, в конечном счете, ты уже пишешь не то, что и как собирался вначале, а как бы под его диктовку – становишься невольником текста (вот я и этой фразы не собирался писать, а тут пришло в голову: «невольник чести» — и написал).
И вот я хотел написать о Моне Лизе только в связи со своими мыслями об искусстве (а я, как в анекдоте, «завсегда об этом думаю»), что делает ее настоящим искусством то, что, вообще, отличает настоящее искусство, — не просто многозначность, хотя и этого бы хватило, но противоречие. Которого в большинстве известных мне портретов нету. Даже если они достаточно психологичны (как, например, автопортрет Рембрандта). Противоречие придает произведению искусства, если можно так сказать, эмоциональную энергию. (Пожалуй, лучше других поняли это романтики, поняли… и стали тиражировать свое открытие).
Вот и все. А написалось что-то другое, что, по-моему, и не стоило писать ни по мысли, ни по форме.
А теперь опять к искусству, только теперь «на фоне» Эйфелевой башни. И уж постараюсь коротко – чтобы текст не успел увести в сторону.
Эйфелева башня сразу поражает мастерством. Мастерство (словарные определения все мимо) – это преодоление сопротивления материала и подчинение его цели. В Эйфелевой башне оно проявляется в том, что огромная, тяжелая махина выглядит как нечто эфемерное и кружевное. Подчеркиваю, в этом явлено мастерство, мастерство, а не искусство, потому что, в отличие от искусства, с которым его часто путают, мастерство бессодержательно – оно определяет формы, а не сущность ( и само определяется ими).
Но вот случайно – для меня – эта форма наполнилась содержанием. Когда мы были уже внутри и лифт или подъемник медленно поднимал нас, я увидел в стекле механизм лебедки или как оно там называется. Тяжелый, грубый, почему-то напомнивший мне одновременно паровой молот и нож гильотины, он неуклюже, с очевидной натугой, скрипя, ворочался внутри легкой кружевной конструкции. И это было так, как если бы Квазимодо поселился в теле Эсмеральды. И это было так, как … Господи, да оно породило и еще могло породить десятки «как». Потому что сочетание легкой конструкции с грубым механизмом внутри породило образ.
Похожие:
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился...
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
Стихотворения / 1980-1989Корабли издалека
Походили на игрушки.
И салютовали пушки
Кораблям издалека.
Только в доме старика –
Адмирала
было тихо.
В кресле юная портниха
Обшивала обшлага.
Было тихо. И века
Поднимали вдруг ключицу –
Что-то, что должно случиться,
Что-то медлило пока.
И недвижный адмирал
С венчиком вокруг макушки
Бормотал: «Какие пушки!
Славно как!».
И обмирал.
3.07.81
Похожие:
ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!... [...]
Стихотворения / 1970-1979Бесплодие. Нелегкая пора.
Пора – пустяк. А что, коли навечно
Душа твоя бесплодием увечна?
… … … … … … … … … …..
Застывший бег гусиного пера…
В чернильнице засохшие чернила…
Увы, уж если муза изменила,
Тебе, мой друг, сам Бог велел: пора!
И мне пора. Ни огонька вдали.
Лишь изморозь в полях земли немилой…
Чернила высохли?
Перо застыло?
А кровь на что?
…Прощайте, Натали.
1979
Похожие:
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали....
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…...
КОШКИН ДОМ (русская считалка) Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,... [...]
Стихотворения / 1980-1989Будет снег. И будет колея
То и дело расползаться жижей.
Будет месяц, молодой и рыжий.
Будет ночь. И будешь ты и я.
Будет впереди возница спать –
Колесу никак не отвертеться,
Лошадь в колее – куда ей деться,
И дорога не вернется вспять.
Будет спать. И будет видеть сны
Медленный, немолодой возница …
И дорога будет вечно длиться
В ту и в эту
– в обе стороны.
3.11.81
Похожие:
У РАЗВИЛКИ Куда нам деться с болями своими? Куда нам деться?! …И...
ЛЕТНИЙ ДЕНЬ Что я помню? Кривой забор. Над забором – шелковиц ветки....
К СОСЕДЯМ В ТРИГОРСКОЕ …А за Александр Сергеичем Конь оседланный стоит. Вот поедет –...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!... [...]
Проза«Романы кончаются тем, что герой и героиня женились. Надо начинать с этого, а кончать тем, что они разженились, то есть освободились. А то описывать жизнь людей так, чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам»
Л. Толстой
Этот роман Л. Н. Толстой писал всю жизнь.
Это единственный роман, который создает каждый из нас.
Мне отмщение и аз воздам.
Пролог
«Не знаю, что называют любовью, – написал Толстой в своем дневнике в 1851 году. И через одиннадцать лет: «Что, ежели и это – желание любить, а не любовь?».
Задолго до вашего рождения общество вывешивает для всеобщего обозрения прейскурант, которого вы и в глаза не видели никогда, но который, тем не менее, вас заставляют освоить от самого начала жизни вашей, да так, что вы, и не подозревая об этом, все время смотрите на него, сверяя с ним свои желания, свои чувства, свои поступки.
Прейскурант: понятие и цена. По законам рынка, как и во всех других случаях, она возрастает в зависимости от большей или меньшей доступности, распространенности товара: например, дружба ценится больше, чем просто приятельство.
Это не просто абстракция. Ибо человек, действительно, за все платит и знает (хотя часто не осознает), что должен платить. Платит далеким и близким. Платит за услугу. Платит за отношение: «Если ты мне друг, то должен… », «Какой же ты друг, если… », «Так-то он мне отплатил за мое хорошее отношение». В принципе плата должна быть эквивалентной: за дружбу – дружбой, за верность – верностью. А за неверность, предательство, подлость? Тоже плата – расплата: око – за око, зуб – за зуб. И потому мы всегда требуем платы или расплаты. И ощущаем себя обманутыми, когда кто-то отказывается платить по счету: на верность отвечает неверностью, на дружбу – не готовностью прийти на помощь, пожертвовать чем-то – оплатить отношение.
Незримый прейскурант регулирует, приводит в систему человеческие отношения.
Всему своя цена. Но самая высокая – любви. На рынке жизни за любовь можно требовать… всего. Ибо любовью оправдывается все. Даже предательство. Даже убийство. Ибо нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь.
За что же мы готовы так высоко, подчас так страшно, платить?
«Я не хочу допускать, что истинному союзу двух душ могут помешать внешние препятствия. Не любовь такая любовь, которая изменяется в зависимости от изменений окружающего или гнется и исчезает под влиянием посторонней силы…
О нет! Это раз навсегда поставленная веха, которая неколебимо встречает бури; для каждого суденышка это путеводная звезда, высота которой может быть измерена, но истинное влияние которой неведомо.
Любовь – не игрушка Времени, хотя розовые губы и щеки подвержены действию его губительной косы; любовь не изменяется вместе с его краткими часами и неделями, но остается постоянной до самого страшного суда.
Если все это заблуждение и если подтвердится на мне самом, – я никогда не писал, и никто никогда не любил». Это Шекспир: прославленный 116 сонет.
«Любовь – единственная страсть, не признающая ни прошлого, ни будущего». Это Гюго. Через столетия после Шекспира.
«Любовь уничтожает смерть и превращает ее в пустой призрак». Это Толстой.
Итак, если верить великим, любовь – это вечно, бесконечно и неизменно. Задавая вопрос: «Ты любишь меня?», мы спрашиваем: «Навеки ли твое чувство? Безгранично ли оно? И есть ли на свете что-нибудь, что могло бы изменить его? И, отвечая: «Люблю», мы даем клятву: «Вечно, бесконечно и неизменно».
И становимся лжецами. Больше – клятвопреступниками!
Лжецами, ибо не знаем, можно ли назвать любовью то чувство, которое мы испытываем.
И клятвопреступниками. Еще не преступив клятвы своей. Не успев преступить. Кто знает будущее и себя в будущем?
Сказав о любви: вечное, бесконечное и неизменное, разве не сказали этим: любовь есть Бог? Недаром же людям, для которых слово – не нечто невесомое и бесплотное, но, как изначально, «слово было Богом, и Бог был словом, и слово было у Бога», трудно, почти невозможно на вопрос «любишь ли ты меня?» произнести это слово – ибо сказано: «не упоминай имени божьего всуе».
Любовь есть имя божье. Ибо и канонически, с амвонов провозглашаемо тьмы и тьмы раз: Бог есть любовь.
Так вот откуда это: «Любить глубоко – это значит забыть о себе» (Руссо), «Истинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я». (Гегель). Раствориться в Боге, забыть о себе – разве не в этом суть веры?
И разве не о Боге это: «Любовь должна прощать все грехи, только не грех против любви» (Оскар Уайльд)? Разве всепрощение не есть прерогатива Бога, не прощающего только богоотступничество?
И разве, как Бог Авраама, не проверяет нас любовь готовностью к жертве?
И разве, как и Богу, не жертвуем мы ей самое дорогое для человека – свободу: все в воле твоей, Господи.
Сказав: «Любовь есть Бог», поменяв их местами, не извратили ли мы изначальное: «Бог есть любовь»? Не низвели ли Бога на землю, сделав неземное земным, безгрешное греховным? Не стали ли идолопоклонниками, ибо молимся двум богам?
«Любви нет», – запишет Толстой в своем дневнике 15 февраля 1858 года.
«Утверждение твое, что любви нет («Какая там, к черту, любовь!»), – запишет в своем дневнике Софья Андреевна, – было для меня страшным оскорблением почему-то. Лучше уж матом».
Еще бы, разве утверждение, что любви нет, не обессмысливает твоего существования и не представляется тебе кощунством, как верующему – Бога нет?
Глава 1. Западня
Формула любви
«Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив? Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого…
Я был так счастлив, что мне нечего было желать… Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время.
Я не оставлю своих планов, чтобы ехать жениться на ней».
«Навсегда!». Не от разума это слово, и не ему отвечать за него – что знаем мы о себе и о будущем своем?
Он не поехал жениться. И меньше, чем через год, написал о другой: «Лучшие воспоминания мои относятся к милой Волконской».
Через пять лет Толстой пережил роман с Арсеньевой. На которой собирался жениться. Потом ее сменила Тютчева. На которой он тоже собирался жениться.
В июне 1856 года он записал в дневнике: «Поехал с Натальей Петровной к Арсеньевым. Валерия в белом платье. Очень мила».
Он еще не знал, что этой или подобной, светски комплиментарной, не более, фразой будут отмечены начала всех его увлечений: «Катя очень мила», – напишет он о Тютчевой, «П. Щ. прелесть» – о Прасковье Щербатовой, «Очень хороша» – об Аксинье, «Милые девочки» – о Берсах.
Но все это – в будущем. А пока – Арсеньева.
Июнь: «Валерия в белом платье. Очень мила».
Сентябрь: «Валерия мне противна».
Октябрь: «Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее».
Ноябрь: «Очень думаю о ней».
И уже через несколько дней: «О Валерии мало и неприятно думаю».
Так ушла в прошлое Арсеньева.
Пройдет немногим более года. Но 1 января 1858 года, отмечая в дневнике начало нового романа: «Катя очень мила», он не вспомнит, что это уже было. И продолжения не вспомнит. И будет писать, как впервые:
1 января: «Тютчева вздор!» (как в сентябре 56-го Арсеньева).
8 января: «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего» (как Арсеньева в октябре).
20 января: «И не перестаю, думаю о ней» (как об Арсеньевой в ноябре).
28 января: «Увы, холоден к Тютчевой».
Те же симптомы. Только новый роман оказался скоротечнее.
И когда уже через два дня, 30 января, в дневнике появится новая запись: «Со скукой и сонливостью поехал к Рюминым, и вдруг обкатило меня. П. Щ. прелесть. Свежее этого не было давно», и когда в том же году, 13 мая, уже не о Прасковье Щербатовой – о другой Толстой запишет: «Я влюблен, как никогда в жизни», он не узнает в этом ни того, что было давно: «Я был так счастлив, что мне нечего было желать», ни того, что кончилось совсем недавно.
То, «свежее чего не было давно», как и то, что было «как никогда в жизни», завершилось так же, как и все предыдущие романы: «В концерте видел Щербатову и говорил с ней. Она мила, но меньше», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением».
В тот день, когда писалась эта последняя фраза, 9 мая 1859 года, Толстой прочел корректуру нового романа и записал рядом: «Получил «Семейное счастие». Это постыдная мерзость».
***
Алгебра. Формула любви, в которой имена – только числа. Числа разные, но, подставленные в формулу, они в результате каких-то внутренних преобразований получают в окончательном виде знак отрицания. Даже не живой роман, но выдуманный, и тот.
Я хочу понять, как случилось, что писатель, который помнил тысячи мельчайших деталей: увиденную однажды комнату со всем тем, чем обычно бывает набита комната, ситуацию, жест, даже интонацию, так помнил, запоминал, что через много лет мог все это воспроизвести в романе (не выдумать – воспроизвести) с такими подробностями, как будто перед глазами они и можно всматриваться и писать с натуры, как он, этот человек, снова и снова летел (или налетал) на это, как бабочка на огонь, в каждом своем новом увлечении забывая все, что было прежде? Как случилось, что он, Толстой – гениальный психолог, великий аналитик, подвергавший анализу «на обобщение» все, что только попадало в его поле зрения, беспощадный в этом отношении, не только к другим, к себе беспощадный, так и не понял, что перед ним формула? Как человек, чьи дневники буквально испещрены самоанализом, не только не увидел «алгебры», но даже не допустил в этом естественной, казалось бы, рефлексии, не написал, скажем, так: «Мне снова кажется, что я влюблен, как никогда в жизни»?
Я хочу понять, что определяло этот знак в конце, который, как рок, тяготел над всеми его увлечениями? Беда ли это его или вина? Так ли случилось, что каждая из них была «не та» (как он запишет в дневнике сразу после женитьбы) – не та, которую он искал, или было что-то в нем самом – какой-то, не понятный не только мне, но и ему самому, механизм, какое-то тяготевшее над ним проклятье, неизбежно превращавшее красавицу в жабу, как прикосновение царя Мидаса превращало все в слитки золота? И если это так, то за что это ему? Ибо мы всегда платим или расплачиваемся чем-то за что-то.
Я хочу понять на опыте этой жизни – жизни гениального человека Льва Николаевича Толстого, что же передо мной: формула Толстого, формула художника, формула гения или формула человека?
Формула? Но может быть, так можно видеть только извне? Вот мы сами попадаем в нее. И она превращает каждого из нас, таких разных, в абстрактный символ, лишая нас индивидуальности нашей – того, чем мы так гордились, что выдумали для нее отдельное, отличающее нас от всех других, понятие – Я. И превращает нашу свободу в иллюзию и несет к неизбежности. И тогда не формула она уже для тебя, а рок, ибо рок и есть формула, вставшая над числом.
Алгебра? Это мы со стороны видим так. А он, Толстой, не видел. Не потому ли, что был числом в этой формуле? И рядом было тоже число. И каждый раз оно было не похожим на прежнее. И все дело было в этом: в завитке волос на затылке, в том самом «только плечи» – в том, как вспоминалась Аксинья?
Это не просто любопытство – мне это жизненно важно: понять (пусть в конце жизни), что лежит в основе его романов, всех наших романов – число или формула? Ибо, что есть романы наши, как не поиск счастливого числа? И не есть ли наша вера в существование такого числа, подогреваемая непрерывно всей великой и невеликой литературой, лишь великая иллюзия? Ибо если формула, с которой мы столкнулись у Толстого, есть формула человека, она утверждает невозможность семейного счастья.
***
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня; вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем прежде жили с таким увлечением».
Н. Н. Страхов – Толстому, 21 мая 1890 года
Самый длинный роман в жизни Толстого развивался так же, как и самый короткий: «Милые девочки», – записал он в своем дневнике 17 сентября 1858 года после обеда у Берсов. И через 48 лет семейной жизни, 20 августа 1910 года: «Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться».
Никогда? Забыл, все забыл. 48 лет назад, тогда, в то самое время, думалось и ощущалось совсем иначе.
30 августа 1862 года. «Гуляли, беседка, дома за ужином – глаза, а ночь!… Дурак, не про тебя писано, а все-таки влюблен, как в Сонечку Калошину и в А. только. Ночевал у них, не спалось, и все она.
9 сентября. «До 3-х часов не спал. Как 16-летний мальчишка, мечтал и мучился».
10 сентября. «Проснулся 10 сентября в 10, усталый от ночного волнения. Работал лениво и, как школьник ждет воскресенья, ждал вечера. Пошел ходить. К Перфильевым. Дурища Прасковья Федоровна. На Кузнецкий мост и в Кремль. Ее не было. Она у молодых Горскиных. Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. В глубине сидит надежда… Господи, помоги мне, научи меня. Опять бессонная и мучительная ночь. Я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеёшься, тому и послужишь… Господи, помоги мне, научи меня. Матерь Божия, помоги мне».
12 сентября. «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится».
13 сентября. «Каждый день думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее. Опять вышел с тоской, раскаянием и счастьем в душе. Завтра пойду, как встану, и все скажу или застрелюсь».
14 сентября. 4-й час ночи. «Я написал ей письмо, отдам завтра, то есть нынче 14. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется, невозможное. Боже мой, помоги мне».
Забыл. Да и немудрено – старик. А в дневники свои заглянуть некогда – все пишет – Толстой! Об этом, небось, никогда не забывает. « Это самообожание проглядывает во всех его дневниках…слава, ненасытная слава, для которой он сделал все, что мог, и продолжает делать». Впрочем, это уже голос Софьи Андреевны. А что без спросу, так по праву – соавтор, этот роман вдвоем создавали.
Начал-то он – завязку придумал. Как там: «Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой…». Сразу – быка за рога. Нет, это в «Анне Карениной». А в этом своем, семейном, еще похлеще придумал.
С первого дня семейной жизни – правило №…на будущее: показывать дневники друг другу – не только тела, но и души должны быть открыты друг другу.
Это «определение» не избежало участи всех предыдущих – очередная попытка обуздать жизнь, естество провалилась. Но до этого было еще далеко. А пока…
Жена бы не узнала, да он дневники свои показал. Чтоб очиститься. Как на исповеди. Как перед Богом. Ибо любовь есть Бог. И разве не сказано: нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь? Толстой кладет на алтарь любви самое дорогое (кроме творчества), что было у него: «Я был неутомимый ёбарь». Ей, нетронутой, семнадцатилетней! Психолог!
Вот какую дьявольскую завязку придумал граф для своего нового романа. Это тебе не «Гости съезжались на дачу», вызывавшие у него восхищение.
«Мне отмщение и аз воздам». Эпиграф? Это в том, придуманном, романе. А в реальном – пророчество. Воистину, пророческий эпиграф. Ужо тебе!
Но разве не сказано: добрыми намерениями выложена дорога в ад? И разве не как от начала нашего рядом с Богом усмехается дьявол: любовь есть Бог?
И настал «день второй». И породил змея огненного, червя, душу точащего. И имя ему – самолюбие, яд источающее.
И имя ему – ревность
Показав молодой жене свой дневник, великий писатель, Толстой заложил начало трагедии, которая будет развиваться по всем правилам сюжета, предписанным еще Аристотелем: с перипетиями и возвращением конца к началу.
17 сентября 1862 года, ровно через четыре года после памятного обеда у Берсов, день в день: «Жених, подарки, шампанское».
Глава 2. Болезнь
Есть какая-то странность в этой забывчивости. Как и в том, что один роман почти дословно повторяет другой, не говоря уж о сюжете.
Я долго пытался найти этому какое-то объяснение. Пока однажды случайно не наткнулся в словаре Даля на это слово: «Страсть и страсти (страдать) – страдание, муки, маета, мучение, телесная боль, душевная скорбь, тоска».
Врач милостью божьей, Владимир Иванович Даль, точно определив симптомы, однако не поставил окончательного диагноза: страсть – это болезнь, душевное заболевание.
Между тем, чтобы убедиться в этом, достаточно еще раз обратиться к дневникам Толстого, в которых точно фиксируется течение этой болезни.
Первый симптом: «очень мила», «очень хороша», «прелесть», «милые девочки» – скрытый, на языке медицины, «латентный» период, когда болезнь уже гнездится в глубинах организма, но еще не вышла наружу, не дала о себе знать явной патологией.
Потом болезнь нарастает: «захватывает меня серьезно и всего», «неотразимо тянет».
Но организм еще борется, мобилизует внутренние ресурсы отторжения: «Валерия мне противна», «Тютчева вздор», «Соня нехороша, вульгарна была, но занимает»». (26 августа). «Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других – условно поэтического и привлекательного… ». (29 августа).
А между тем температура (недаром говорят: любовный жар) неуклонно поднимается: если 26 августа просто «занимает», то 29-го уже «неотразимо тянет». И организм уже не в состоянии справиться с этим.
И наступает кризис – высшая точка, пик болезни. «Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы…». Это об Аксинье. А через четыре года о Сонечке Берс, будущей Софье Андреевне: «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится», «Опять бессонная и мучительная ночь», «боже мой, как я боюсь умереть».
«Всякая страсть слепа и безумна, она не видит и не рассуждает», – отмечает Даль.
Сколько себя помню, я болел мигренью. Как и страсть, она начиналась едва заметно. Потом боль постепенно «захватывала меня серьезно и всего» и разрасталась так, что куда там видеть или рассуждать – каждый скрип, каждый шорох, даже дневной свет отдавался, вспухал в голове болью невыносимой. Иногда это продолжалось несколько часов. И тогда появлялось это: «я застрелюсь, ежели это так продолжится». И тогда я, как он, пусть другими словами, молился, молил: «Матерь божия, помоги мне!».
И когда становилось так, что смерть казалась избавлением, боль, иногда медленно, иногда внезапно, проходила («О Валерии мало и неприятно думаю», «Увы, холоден к Тютчевой», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением»)…
Кстати, как и страсть, мигрень наиболее активна в молодости. Известный невропатолог профессор Миртовский, поставив мне, тогда пятнадцатилетнему, диагноз, сказал: «Наследственная мигрень. Неизлечима. Но с возрастом приступы будут все реже, а годам к шестидесяти, с угасанием половой потенции, пройдет, как не бывало».
Это могло быть сказано о страсти.
***
Кто-то в ответ на утверждение, что такой-то писатель знал людей, сказал: «Людей? Сомневаюсь. Он прекрасно знал своих персонажей».
«Еще что я наблюдала в своем писателе – муже, что он, кажущийся такой необыкновенный и тонкий психолог, часто совсем не знает людей, особенно если это люди новые и малознакомые», – пишет в своих мемуарах Софья Андреевна.
Противоречие в этом парадоксе только кажущееся. Наше знание человека, о котором мы говорим: «я хорошо его знаю» – только свидетельство его отдаленности от нас. Чем поверхностней мы знаем предмет, тем легче нам создать модель его, которая покажется нам исчерпывающей. Вот почему дилетанты гораздо чаще специалистов (и гораздо легче) «открывают» универсальные закономерности – как известно, через две точки можно провести прямую и притом только одну, а у дилетанта, как правило, всего-то и есть, что эти две точки.
Великий психолог Толстой был великим создателем психологических моделей, обобщенных моделей, в которых проявлялось его гениальное знание людей, которых он не знал. Создать же модель собственной личности было не под силу и ему, потому что он был единственным человеком, по-настоящему близко знавшим Толстого. Он слишком хорошо знал себя. И потому не понимал себя и того, что в себе. Видел, но не понимал.
До конца жизни он так и не понял, что то темное, что таилась где-то в самых корнях его организма, – генетическая болезнь, и всю жизнь пытался бороться с нею «определениями воли». Как будто болезнь можно победить волевыми решениями.
«Правило общее. Все деяния должны быть определениями воли, а не бессознательным исполнением телесных потребностей». (Это, как и все другие правила, которым Толстой пытался следовать всю жизнь, было сформулировано в 1847 году).
1850 год. «Зиму третьего года я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась».
«Правило 1. Каждое утро назначай себе все, что ты должен делать в продолжение целого дня, и исполняй все назначенное… ».
1851 год.
5 апреля. «Занятия на 6. С 5 до 10 писать. С 10 до 11 обедня. С 12 до 4 обед. С 4 до 10 читать. С 6 до 10 писать».
6 апреля. «Ничего не исполнил… Хочу писать проповеди».
«Правило 2. Спи как можно меньше, сон по моему мнению есть такое положение человека, в котором совершенно отсутствует воля».
1851 год.
11 июня. «Занятия на 12. С 5 до 8 писать. С 8 до10 купаться и рисовать. С 10 до 12 читать… ».
12 июня. «Встал поздно, разбудил меня Николенька приходом с охоты».
1852 год.
22 марта. «Встал в 10 часу».
31 марта.»Просыпался в 6 часов, перебудил всех; но от лени не встал и проспал до 9».
1 апреля. «Опять просыпался в 3-м, но заснул и проспал до 10».
7 апреля. «Встал поздно».
«Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед не на один день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже… ».
1851 год.
12 января. Москва. «Встать в 8, ехать к Иверской, перечесть все касательно станции, передумать, записать и ехать к Татищеву».
13 января. «Станцию сдал – характер не выдержал».
14 января. «Угрызения совести, денег почти нет… ».
25 января. «Был на вечеринке и сбился с толку. Купил лошадь, которой вовсе не нужно».
13 июня. «Несколько раз, когда при мне офицеры говорили о картах, мне хотелось показать им, что я люблю играть. Но удерживаюсь. Надеюсь, что даже ежели меня пригласят, то откажусь».
3 июля. «Вот что писал я 13 июня, и все это время потерял оттого, что в тот же день завлекся и проиграл своих 200, Николенькиных 150 и в долг 500, итого 850. Теперь удерживаюсь и живу сознательно».
1853 год. «Проиграл, шутя, Сулимовскому 100 р. серебром». «Играл в карты и проиграл Султана».
«Правило 7. Ежели ты что-нибудь делаешь, то напрягай все свои телесные способности на тот предмет, который ты делаешь».
1853 год. 25 июня. «Ни в чем у меня нет последовательности и постоянства… Будь у меня последовательность в тщеславном направлении, с которым я приехал сюда, я бы успел в службе и имел повод быть довольным собой; будь я последователен в добродетельном направлении, в котором я находился в Тифлисе, я бы мог презирать свои неудачи и опять был бы доволен собой. С малого и большого этот недостаток разрушает счастье моей жизни. Будь я последователен в своей страстности к женщинам, я бы имел успех и воспоминания; будь я последователен в своем воздержании, я был бы гордо-спокоен. Этот проклятый отряд совершенно сбил меня с настоящей колеи добра, в которую я так хорошо вошел было и в которую опять желаю войти, несмотря ни на что, потому что она лучшая. Господи, научи, наставь меня».
«Правило 16… Правило 39… Правило 43…». «Для развития воли телесной…». «Для развития воли чувственной…». «Для развития воли разумной…». «Для подчинения воле чувства любви…».
И так на протяжении всей жизни – правила, правила, правила: «Ди ерсте колонне марширт…, ди цвайте колонне марширт… ди дритте колонне марширт… туда-то и туда-то. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место». «Деятельность его в Москве так же изумительна и гениальна, как и везде. Приказания за приказаниями и планы за планами исходят из него… Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит». «Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения,… делали свои распоряжения о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же, как распоряжения Наполеона, точно так же в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большей частью выходило противное тому, что они приказывали. Солдаты, которым велено было идти вперед, попав под картечный выстрел, бежали назад; солдаты, которым велено было стоять на месте, вдруг, видя против себя неожиданно показавшихся русских, иногда бежали назад, иногда бросались вперед, и конница скакала без приказания догонять бегущих русских».
Это будет написано через много лет после «Правил» в «Войне и мире». А еще через много лет критики, историки, литературоведы назовут это философией истории, толстовским взглядом на роль личности в истории. Все это так. Если смотреть на поверхность, извне.
И все это не так. Ибо было это не столько философией истории, сколько философией души, которая одна только и занимала Толстого на протяжении всей жизни.
Странное существо – писатель: его душа, как в индусской философии, но еще при жизни его, переселяется то в мерина, как у Толстого, то в собаку, как у Джека Лондона, то в насекомое, как у Кафки…
Не только нравственный поиск Пьера Безухова, не только характер Андрея Болконского стал Толстой, но и диспозиция генерала Вейротера с его беспомощными «ерсте колонне, цвайте колонне, дритте колонне марширт», и Наполеон и Кутузов, и весь ход войны 1812 года – вся эта борьба духа и тела, воли и страсти, законов, предписываемых бытию, и законов бытия – все это был Толстой. Все это была биография его души, ибо «всякий из нас ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон… Человек, который убивает другого, Наполеон, который отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на службу, поднимая и опуская руку, мы все несомненно убеждены, что каждый поступок наш имеет основанием разумные причины и наш произвол и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до такой степени присуще каждому из нас, что, несмотря на доводы истории и статистики преступлений, убеждающие нас в непроизвольности действий других людей, мы распространяем сознание нашей свободы на все наши поступки».
Так человек, который всю жизнь пытался подчинить себя правилам, пришел к осознанию, «что есть что-то сильнее и значительнее его воли». Не о Кутузове писал – о себе.
«Гениальность есть уродство, убожество».
«В гениальных людях нет гармонии».
С. А. Толстая
«Некоторые авторы пишут, что жизнь и творчество Пикассо изобилуют противоречиями… Сложность всегда кажется изобилующей противоречиями людям, привыкшим к обычным масштабам».
И. Эренбург
Патология есть гипертрофированная норма.
Научная аксиома
Глава 3. Уродство
Он хотел бы привыкнуть определять свою жизнь вперед «на год, на несколько лет, на всю жизнь даже», а не мог – на день.
Он хотел «последовательности и постоянства», но не был ни последовательным, ни постоянным.
«Всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь, – напишет в своих воспоминаниях С. А. Толстая. – Не говорю уж об умственных и литературных увлечениях: они были самые крайние. Ко всему в данный момент он относился безумно страстно, и если ему не удавалось убедить своего собеседника в важности этого занятия, которым он был увлечен, он способен был даже враждебно относиться к нему… Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами».
Весь он и все, что от него, – воплощенное противоречие.
«Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах и точно умышленно искал везде страдания людей… …Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страдания других, особенно близких ему людей, и умышленно – а скорее даже инстинктивно – отрицал их, бежал от них».
Это написано одной рукой – рукой Софьи Андреевны. И это – правда. Не она противоречит себе – он.
«В гениальных людях нет гармонии», – так объяснит это она.
«Противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого – действительно кричащие. С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой – помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, с другой стороны – хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «Я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками… С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны – юродивая проповедь «непротивления злу» насилием. С одной стороны, самый трезвый разум, срывание всех и всяческих масок; – с другой, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению…
… Противоречия во взглядах и учениях Толстого – не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые была поставлена русская жизнь последней трети Х1Х века… Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции», – так объяснит это Ленин.
И еще: «… Противоречия Толстого надо оценивать с точек зрения того протеста против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеливания масс, который должен был быть порожден патриархальной русской деревней… Этот период… породил все отличительные черты и произведений Толстого и «толстовщины»… Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения… социал-демократического пролетариата».
«Сомнения невозможны», «не может быть», – твердит в страсти своей неподкупный Робеспьер и отдает на заклание Дантона, Дюмулена и…революцию.
Задолго до революции Герберт Спенсер писал о том, что, создавая государство распределения, мечтая о таком государстве, социалисты видят только положительные стороны его и не видят того, что такое государство неизбежно будет нуждаться в гигантской армии распределителей», т. е. неизбежно и в огромном количестве будет порождать бюрократию. («Ты поэтизировал такую-то А.А., считал ее высоконравственной и идеалисткой, а она родила незаконного сына не от мужа»).
«Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции».
«С этой точки зрения», возможно. Суть страсти, эмоции в том, что она меняет масштаб. Это отсюда ее преувеличение, эти ее: «Всегда! Никогда! Вечно». Это отсюда ее: « Не может быть!», «Нет сомнения!». Это отсюда ее: только черное или только белое.
Нет, она не не видит фактов, не искажает их (это делает память). Она искажает не сам факт, но лишь пропорции, соотношения. Так кубисты, так Сальвадор Дали, так любая газетная статья (ибо, как уже сказано, идеология – это страсть), в которой при идеологической необходимости один нищий превращается в «нищету», один факт случайного самоубийства представляется гигантским общественным пороком целой социальной системы. В других условиях, при другой идеологической необходимости этих фактов можно не заметить. И не замечают. Газеты не лгут, а если и делают это, то редко. Они меняют масштаб.
Что такое масштаб? Условная единица? Прием? Да, условная единица и прием. Но только все наши «условные единицы и приемы» не условны в своем начале – они отражение какой-то реальности, производное от чего-то, что существует в реальном мире, в предмете, в явлении, и несут в себе, пусть в самом незаметном виде, черты, свойства этого самого явления. Так декоративный рисунок на ковре несет в своей геометрии черты зверушек или растений, от которых пошел, так иероглиф несет в себе черты криптограммы.
Масштаб. Откуда он?
В реальной основе масштаба лежат реальные свойства соотношения двух явлений – зрения и расстояния. И соотношение это таково, что, чем отдаленнее мы находимся то объекта, тем меньше каждый единичный объект и тем большее количество объектов, которое охватывает наше зрение. Таким образом в самой реальной основе своей крупный масштаб – отдаленная точка зрения мелкий – приближенная.
Марксистская точка зрения – точка зрения Ленина была точкой зрения крупного масштаба. И это естественно. Ибо и Маркс, и Ленин рассматривали реальность с точки зрения будущего. Будущее же было за горизонтом. Будущее было идеей, а идеи (даже с марксистской точки зрения) находятся над реальностью. Оттуда, сверху (с этой самой пресловутой «надстройки») человек, даже такая «глыба» как Толстой естественно (в соответствии с теми самыми законами зрения, которые никакое, даже самое справедливое, социальное учение отменить не может) уменьшался в размерах настолько, что превращался в абстракцию, в точку… зрения.
Сводя личность к точке, крупный масштаб, таким образом, давал возможность оперировать массами однородных, неотличимых друг от друга точек (чем отдаленнее наблюдатель, тем неразличимей детали объектов, отличающие их один от другого, тем меньшими кажутся расстояния между объектами, которые (расстояния), тоже стремятся стянуться и стягиваются в конечном счете в точку.
Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие преимущества дает крупный масштаб: о том, как он позволяет увидеть Закон.
Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие неисчислимые бедствия несет в себе крупный масштаб, ибо в существе своем он отрицает реальность и личность, ставя на их место этот самый закон, принцип, какие неисчислимые бедствия несет он, когда, не будучи реальностью, а лишь абстракцией от нее – неким идеальным фантомом, пытается превратиться в реальность, превращается в реальность, как Галатея, как Голем. Вспоминается описанный Гинзбургом разговор с нацистом, «с партийным значком с одноцифровым номером». «У нас были чистые идеи, – говорил нацист. – Разве кому-нибудь из нас могло прийти в голову, что Гитлер превратит их в такое». Гинзбург пишет об этом иронически: дескать, притворяется фашист. А это правда, страшная правда. Ницше создал своего сверхчеловека от отвращения к дряблой, выродившейся не способной ни к какому действию декадентской интеллигенции. Это был вопль живого человека против уродства декаданса – уродства вырождения: вырождения в слова, в речи, в слюну от этих речей. Это была естественная, здоровая реакция. И это была идея. И разве мог знать идеалист и романтик Ницше, интеллигент Ницше, что взятая на вооружение его идея обернется крестовым походом против интеллигенции: уже не против ее слабостей и пороков, но против ее силы – против интеллекта. И Эйнштейн будет вынужден иммигрировать, Корчак – погибнуть в газовой камере. Разве мог знать Ницше, едва не порвавший свои отношения с Вагнером из-за его антисемитизма, что его проповедь сильной личности обернется Освенцимом и Майданеком для «слабых личностей» – евреев.
Идея. Точка зрения. Господи, боже мой, что она делает?! «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые была поставлена историческая деятельность крестьянства в нашей революции».
Софья Андреевна, помещица, жена, женщина, мать, не могла смотреть с точки зрения «социал-демократического пролетариата», с точки зрения «протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания масс». Она смотрела с точки зрения протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания семьи, детей своих. И потому не «противоречия во взглядах и учениях» видела она, но противоречия личности.
Ленина личность Толстого интересовала не больше, чем «надвигающееся разорение и обезземеливание» детей Софьи Андреевны – не тот масштаб: на карте будущей революции, которая, одна, и занимала Ленина, как Софью Андреевну – будущее семьи ее, личность, любая – Ивашки, Толстого или Николая II – не обозначалась, как значения не имеющая. От нее абстрагировались (так, в абстракции, потом будет легче жертвовать ею). Не личность важна была для него, но класс, не класс даже, но классовая борьба. В этом и только в этом был воистину марксистский масштаб, ибо марксизм есть классицизм социальной философии: как и классицизм в литературе, он мыслил, оперировал социальными ролями, а не индивидуальностями.
«Какая глыба, какой матерый человечище!». Они стояли у подножия этой глыбы, но видели ее с разных сторон. Каждый – только ту ее часть, в которую упирался его взгляд. И все же в оценке своей они были удивительно единодушны: «Гениальность – это уродство», – напишет она, «юродствующий во Христе», – напишет он.
И будут правы. И оба не заметят своего юродства, своей уродливости, как он не видел своего, ибо труднее всего человеку увидеть, познать себя.
Уродство – что это? Уродлив горбун Квазимодо. Уродливы химеры собора Парижской богоматери. Уродливы шуты Веласкеса – вырожденцы с хилым тельцем, с культяпками рук, искаженные пороком проститутки Тулуза Лотрека, уродцы из «Капричос» Гойи: люди – животные, глаза – бельма, лица – морды, руки – лапы, уродливы люди на картинах Кэтэ Кольвиц – не люди, карикатуры на людей. И везде одно – дисгармония, искажение пропорций, естественных, природных соотношений. От Босха до Сальвадора Дали – искажение. Таков модуль уродства. Такова сущность уродства. Таков его Закон.
И закон художника тоже таков, ибо не может он иначе выразить себя через реальность, не протиснувшись внутрь и тем самым не исказив ее.
И таков закон политического деятеля, ибо и он, как художник, обречен формовать идеи в материале жизни, в угоду этим идеям искажая ее естественные соотношения.
И таков закон страсти. И потому она так же искажает пропорции, то превращая Дульцинею Тобосскую в красавицу, то оборачиваясь гримасой – злобы, страдания, животности, обнаруживая даже в смехе – оскал.
Социальное – есть личностное, только укрупненное в масштабе. Так семья, укрупненная в масштабе, становится государством, и государство несет в своих генах ее свойства. Так страсть в социальном масштабе становится идеологией – политик и художник несут ее в своих генах.
Упираясь глазами в реальность, она не видит реальности и уродует ее, не замечая этого уродства.
«Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения социал-демократического пролетариата».
«Только наша партия… ».
«Только наша победа… ».
«Только!». Это ее словарь – словарь страсти.
«Этот период… породил все отличительные черты произведений Толстого».
Неужто все? И этот стиль толстовский, с его длинными периодами, с мучительно уточняющими друг друга придаточными предложениями? И тот особый, толстовский, психологизм, который стоит за этим стилем? И этот неповторимый сплав изображения и мысли?
«Все!». Это ее словарь – словарь страсти, словарь той самой «точки зрения», вне которой ничего не существует.
«Нет сомнения, конец сентября принес нам величайший перелом».
«Нет сомнения, в Германии… ».
«Нет ни малейшего сомнения, что большевики… ».
«Сомнения невозможны».
Это ее словарь – словарь страсти. В графоманстве и изобретательстве, в политике и любви – «сомнения невозможны»: все – только черное или только белое.
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня, вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства… Всего неправильнее именно отрицательная сторона, резкое, решительное отвержение того, что вне круга вашей мысли и чувства. Кто не с нами, тот против нас – это верно, но это еще не значит: мы против всякого, кто не с нами», – напишет в своем письме Страхов. Кому? Толстому? Ленину?
«Мы против всякого, кто не с нами». В этой «железной» формулировке, обращенной Страховым к Толстому, – голос будущей диктатуры пролетариата, сакраментальная формула социалистического гуманизма. То, что было у Толстого чертой характера, обретя социальный масштаб, стало принципом государственной политики. И этот масштаб почувствовали на себе не только исконные враги, но и вчерашние друзья: левые эсеры, меньшевики, а потом – и большевики.
Слава Богу, Толстому(!) не хватило масштаба – он был не политиком, а художником и центр его мира составлял человеческий пчельник.
Глава 4. Формула художника
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня: вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем жили прежде».
«Во всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь… Ко всему в данный момент он относился безумно страстно». «Целая полоса его жизни была окрашена любовью к граммофонам – не любовью, а бешеной страстью. Он как бы заболел граммофонами, и нужно было несколько месяцев, чтобы он излечился от этой болезни». «А потом – цветная фотография. Казалось, что не один человек, а какая-то фабрика, работающая безостановочно, в несколько смен, изготовила все эти немыслимые груды больших и маленьких фотографических снимков, которые были свалены у него в кабинете, хранились в особых ларях и коробках, висели на окнах, загромождали столы… В течение месяца он сделал тысячи снимков, словно выполняя какой-то колоссальный заказ, и когда вы приходили к нему, он заставлял вас рассматривать все эти тысячи, простодушно уверенный, что и для вас они источник блаженства. Он не мог вообразить, что есть люди, для которых эти стеклышки неинтересны». «А через несколько лет, поселившись в Крыму, на выжженном пыльном участке, он с таким же увлечением сажает и черешни, и шелковицы, и пальмы, и кипарисы, и сирень, и крыжовник, и вишни и. по его признанию, буквально блаженствует… И словно о важных событиях сообщает своим друзьям и родным: «Гиацинты и тюльпаны уже лезут из земли»… А когда расцвела у него в Ялте камелия, он поспешил сообщить об этом жене телеграммой». «Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами».
«В течение всей своей писательской жизни он всегда был охвачен своей будущей книгой – той, которую он в данное время писал, а к прежним своим сочинениям становился почти равнодушен, вычеркивал их из души». Это тоже о Толстом. Но о другом – Алексее.
«Когда он писал какую-нибудь повесть или пьесу, он мог говорить только о ней: ему казалось, что она будет лучшее, непревзойденное его произведение («Свежее этого не было давно». «Я влюблен, как никогда в жизни»). Он ревновал ее ко всем прежним своим вещам. Он обижался, если вам нравилось то, что было написано им лет десять назад… Увлекшись какой-нибудь вещью, он может говорить лишь о ней, все прежние увлечения становятся ему ненавистны. Он не любит, если ему напоминают о них. Когда он играет художника, он забывает свою прежнюю роль моряка»». Это – о Леониде Андрееве. «Никогда не просите поэта прочесть старую вещь. Это бестактность».
Таков он… Толстой? Прошу прощения, цитаты, которые я выписал, относились не только к Льву Толстому, но и к Алексею, а иже с ними к Чехову, Леониду Андрееву, Маяковскому. Да беда в том, что, перепечатывая, перепутал их, а теперь поди разберись, к кому какая относится, – все на одно лицо. И потому на месте многоточия придется поставить собирательное – Художник.
«Ваш главный недостаток…». Да нет, не его, Толстого, Художника недостаток.
Ибо как и писать ему новую вещь, как и играть новую роль, если не жить только этим, если не верить, не ощущать всем существом своим: только что и есть – это. Ибо вещь его, которой он живет сейчас, и есть единственная жизнь его, и эта жизнь его кончается вместе с вещью. И не помнит он о ней, не может помнить, как не может помнить человек по верованиям индуистским, кем был он в своей прошлой жизни, в одном из прежних своих воплощений.
И не карма ли это, не в том ли проклятье художника, что «все прежние увлечения становятся ему ненавистны? И нет здесь границы между романом писаным и романом прожитым, между творцом и творением его, ибо человек един. И повернут художник лицом своим и к творению своему и к жизни своей. И лицо у него одно.
И проклятье одно: агасферово «иди, иди». И не может остановиться на пути своем, «всегда охваченный будущей книгой» и так же – будущей любовью.
«Иди, иди!». Не это ли заставило Цветаеву сказать: «В период революции поэт – революционер, Когда же революция побеждает, он – контрреволюционер», и еще: «В этом христианнейшем из миров все поэты – жиды»? И не расплата ли это за талант, за то, что передано ему сверх меры в чем-то, что не дано простым смертным, это свойство, которое Хулио Хуренито считал свойством «избранного народа», – вечно утверждать новое и разрушать его, когда оно становится старым?
«Ты научишься создавать свой мир и в этом станешь подобен мне. И увидишь ты, что это хорошо. Но то, что для меня вечность, для тебя станет мигом. И будешь снова и снова катить в гору свой камень – создавать все новые и новые маленькие, жалкие миры, в гордыне своей желая сравняться со мной. Но камень твой будет скатываться обратно. И талант твой – превращать все в слитки золота – станет проклятьем твоим. Иди, иди!». Арсеньева, Тютчева, Аксинья…, «Семейное счастье».
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня… Но ведь от этого именно и происходит, что вы проникаете в такую глубину, открываете такие стороны, каких никто другой не видит».
И значит, формула, о которой, кажется, ты уже и думать забыл, мой читатель, слава Богу, к тебе не относится – не твое это проклятье – формула художника, не тебе катить в гору этот камень. Впрочем…
1980
Стоит отметить, что в то время, когда писались эти строки, Зигмунуду Фрейду – отцу-основателю учения о бессознательном было семь лет.
К. Чуковский, стр. 320
К. Чуковский, стр. 225
Маяковский – Светлову. На просьбу прочесть «Облако в штанах».
Похожие:
НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от...
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1960-1969(вольный перевод из О. Дриза)
Он приходит на рынок в долгие будничные дни,
Покупает зеленый шарик на бечевке длинной,
И кажется человеку: в высоком небе над ним
Колышется на веревочке зеленая долина.
А потом он приходит к внуку своему – Бабьему яру
И стоит над ним молча, долго стоит и молчит.
И выпускает из рук маленький зеленый шарик.
И шарик летит над яром, над могилами шарик летит.
И тогда он возвращается за новым воздушным шаром –
За красным,
за желтым,
за синим –
старый согбенный еврей.
И приносит на тонких веревочках
внуку своему – Бабьему яру
То лес,
то веселую радугу,
то розовых снегирей.
24.08.62
Похожие:
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились...
У ИСТОКОВ (цикл стихов) ВСТРЕЧА Он был сыт. Голод сбежал, как старый вонючий шакал.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Человек схватил кусок,
Переулок пересек,
На бегу жуя.
Задохнулся у столба.
Глянул: а за ним – толпа.
В той толпе и я.
Снег летит наискосок.
Боже, что мне тот кусок?!
Господи, избавь!
Желтым светится фонарь.
Дело к ночи, и как встарь,
Время для забав.
А потом он там лежал,
В кулаке кусок зажав,
Кончив путь земной…
Я-то, я-то тут при чем?
Кто-то дышит мне в плечо.
И толпа за мной.
12.02.90
Похожие:
БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –...
СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть...
ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1970-1979Я увидел нищего.
И пошел вслед.
Я не знаю, почему я это сделал.
В кармане у меня было несколько монет.
А палка его оставляла
черные пятаки на белом.
Так мы шли.
И шел снег.
Снег залеплял очки,
превращал прохожих в тени.
Я подумал, что так бывает только во сне.
И мысль эта почему-то привела меня в смятенье.
У него была удивительно сильная спина –
Под рваным ватником вздувались и опадали бугры.
Они шевелились.
И это тоже было из сна,
Так, что мне захотелось проснуться и выйти из игры.
И я сделал усилье –
и остановился,
и повернулся к нему спиной.
И пошел.
Ощущая натяжение мышц всем телом …
А потом я оглянулся.
Нищий шел за мной.
По черным пятакам на белом.
8.09.72
Похожие:
БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,...
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали....
СНЕГ Когда на землю падал снег, Являлось ощущенье боли. Какими-то тенями,...
У РАЗВИЛКИ Куда нам деться с болями своими? Куда нам деться?! …И... [...]
Стихотворения / 1970-1979Двое будут в поле.
Один возьмется,
а другой оставится.
Евангелие
Скорбно, о Господи! Скорбно и сиро до воя,
До на высоких тонах уходящего к небу хриплого лая собачьего.
Как-то случайно – под старость и в немощи сделали младшего.
Двое их стало в поле немерянном, двое.
Тихий младенец пришел с уходящим лицом.
(– Ладно, родить. А уж брать-то, на что он вам сдался?).
Так он и прожил всю жизнь на земле нежильцом.
Тот отходил. А он, нежилец, остался.
А как тот умирал, все кого-то искал.
Все на дверь глядел, тяжело дыша.
Но стояла, как в раме, у косяка
Давно неживая его душа.
Ах, наверное зря мастерил он высокий порог,
На широкие окна навешивал крепкие ставни.
Так – с глазами к двери – под утро прибрал его Бог,
Видящий тайное и воздающий явно.
Ну, а тот, нежилец, все картинки писал,
Все картинки писал да бессмертья искал.
Не для славы – она только морок и дым,
А чтоб так и не встретиться с братом своим.
10.07.78
Похожие:
НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе....
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили...
СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... [...]
ПублицистикаВ последнее время все более в моду входит мысль, что панацея от всех наших бед — в религии. Это проповедуют не только Солженицын и Ко. К этому все больше склоняется вчерашний убежденный атеист — интеллигент. Вместе с Вольтером он склонен полагать, что бога стоит выдумать. Богоискательство стало поветрием, таким же, как аханье перед рублевскими ликами, собирание икон, культурный отдых у монастырских стен. Но речь не об этом — не о моде и модниках, которые сегодня бегут за стариной, а завтра побегут за модерном, а то и умудряются сочетать все это разом. Не о них речь. Речь о тех, кто в поисках своих действительно обращается (или готов обратиться) к богу.
Мы лежали на берегу потока, начало которому давало озеро, перегороженное плотиной. Над нами на холме возвышался Ферапонтов монастырь с фресками Дионисия, совсем не величественный, как его старший брат Кирилловский, а даже какой-то домашний монастырь, но от этого не менее впечатляющий (а по мне — даже более). И фрески, которые я видел впервые, тоже отличались от рублевских тем, что били в них не лики, но лица, да и те, видно, мало интересовали художника. А интересовали его, наоборот, быт и объемы, телесные и осязаемые. Наверное, потому случайно обнажившийся кирпич на одной из фресок (над самым входом) не выпирал из общей картины, а казался ее естественной частью, как будто и его нарисовал Дионисий.
Слушай, — сказал мой друг — художник, — как ты думаешь, бог есть?
Для меня в этот момент не было ничего, кроме монастыря, неба шума воды, равномерного и потому покойного, запаха свежескошенного сена — уже сена, но еще травы. И еще — фресок Дионисия, стоявших перед глазами. Думать не хотелось ни о чем. Даже о боге.
— А кто его знает, — не поворачивая головы, сказал я.
— Но ты-то сам как думаешь?
Это было как муха. Если не отогнать…
— А тебе зачем это? Для интеллектуального разговора? Ну, скажу: да — что-нибудь изменится в твоем поведении? Схоластика все это, чесотка интеллектуальная, — все больше раздражался я. Но муха продолжала свое черное дело.
— А мне вот нужен бог, — как-то по-детски искренне сказал мой друг.
— Это когда ж он тебе понадобился? После монастыря, что ли? — все злился я.
— Давно, — совсем не замечая моей злости, сказал он. — Помню, маленьким еще был. Нарисовал себе в спичечной коробочке бога и все открывал ее, когда никто не видел, и смотрел. А сказать боялся или спросить — мои-то неверующими были. Оба.
От этого спичечного коробка злость моя испарилась, как не бывало ее. Теперь я повернулся к нему и даже приподнялся на локте.
— Тебе-то какой бог нужен?
— Что значит — «какой»?
— А потому что, я думаю, у каждого какой-то свой бог. В этом отношении, как, впрочем, и во многих других, древние были ближе к истине — у них было много богов. Но то были боги социальные, разбитые по ведомствам — у каждого свой департамент. А я о личных разных. Я убежден, как к любому понятию, к Богу приходят от чего-то конкретного, от какой-то конкретной необходимости. Потому для каждого у него своя ипостась, и бог одного не похож на бога другого — просто словом одним называем, а за словом — разное. Вот, например, от горя идет человек к богу. Тогда его бог – Бог — утешение, Бог — утоли моя печали. А другой смерти боится. Для него бог — Бог-жизнь потусторонняя, Бог-бессмертие. Третий всю жизнь надеется найти миллион. Для него бог — Бог — Счастливый случай, Бог — Надежда. А тебе зачем?
— Для меня, как для Толстого – Бог — Нравственносгь. Я думаю, что вера создает нравственность.
«Господи, дай же ты каждому, чего у него нет», — вспомнил я слова Окуджавы. И еще я вспомнил отца Сергия. «Так вот для чего тебе бог!» Да нет, мой друг не был безнравственным человеком. Скорее, наоборот. Именно поэтому и мучился. Ибо была у него ахиллесова пята. И этой пятой была женщина. Не какая-нибудь конкретная, а женщина вообще с ее плотью, к которой друг мой был неравнодушен. Это его корчило, заставляло мучиться, но… соблазн был слишком велик.
— Нравственность, говоришь? Как будто бог мешал кому-нибудь грешить. Верили — и убивали. Верили — и грабили. Верили — и насиловали. А потом шли в церковь и грехи свои тяжкие замаливали.
— Да, но ты ведь сам говорил, что нравственность не столько в том, чтобы не грешить, сколько в нравственном осуждении греха, в признании его грехом, виною. Говорил или нет?
— Говорил. И это правда. Но только зачем тебе для этого бог? Достаточно и совести.
— А разве тебе никогда не нужен был бог?
— Нет, никогда. Просто не находил я ему дела в себе. Понимаешь? Вот ты говоришь: нравственность. Ты, вроде бы, с богом. А я — без. Давай-ка померяемся нравственностью. А?
Прием был запрещенный — удар под дых: я-то знал, что стоит за этим его богоискательством, а он, скорее всего, и сам не понимал этого, ну, а что я слышу и вижу за этим — этого он и представить не мог. В глазах у него (или мне так показалось) даже появилось что-то вороватое и… виноватое.
— Ну, мало ли что… А, кроме того, не верю я тебе, что нет его у тебя внутри — просто, может быть, ты себе его не называешь? Где-то я читал, что евреи считали зримый образ бога — грехом. Может, что-то в этом роде?
Так думает и другой мой друг. Тот ищет бога в парапсихологии и разных индуистских учениях. Он любит меня. Он уважает меня. И потому (себе в утешение) утверждает, что согласно этим учениям поэты носят Это в себе, и они даже ближе к Этому, не разумом, но естеством своим. Потому и открывается им то, что не открывается непосвященным.
— Чепуха! — говорю я. — Я действительно не нуждаюсь в боге. А нравственность свою я выдумал сам.
— Ты уверен, что сам?
— Уверен. Потому что знаю, помню, понимаю механизм — откуда она взялась. Наверное, прав Гришка — поэты ближе к богу. Только он не понимает, что стоит за этим, а я — понимаю. Почему я — поэт? Причин много. Но одна из самых существенных-то, что я остро или обостренно воспринимаю человеческую боль вообще. Что в поэте важно? Умение сопереживать, ставить себя на чужое место и ощущать или возбуждать в себе при этом ощущение того, на чье место ты становишься. Здесь есть что-то от артистичности, но только не по Станиславскому, а искренней. А, может быть, и не всегда искренней. Но в любом случае, поэт должен если не чувствовать, то хотя бы уметь чувствовать другого (я имею в виду не только поэта, конечно, но и любого писателя, но истинного). Ведь Толстой не смог бы быть Толстым, не влезая в шкуру Каренина и Анны одновременно или попеременно. И это не игра. Рано или поздно это становится свойством твоей личности. А от этого уже один шаг к нравственности. Ведь каждый раз, ставя себя на место другого, переживая его боль, ты ощущаешь ее как свою. Именно отсюда и родился тот нравственный принцип — один, — который я понял и принял к руководству давно: не делай другому ничего, что было бы больно тебе. Но разве не он лежит в основе всей евангелической морали — всех этих «не убий», «не возлюби…»…?
А теперь скажи, зачем мне бог? Необходимость бога для нравственности — то же, что и необходимость закона. Человеческие отношения регулируются двумя вещами: совестью, то есть твоим внутренним мерилом, или, когда его нет или на него нельзя надеяться — законом. Но необходимость закона диктуется именно внутренней безнравственностью, ненадежностью: если ты сам не можешь быть себе судом, то нужен суд над тобою. Боязнь его, как представляется, будет удерживать тебя от безнравственных поступков. Да, кого-то, может, и удержит. Но в целом это иллюзия. Ибо всегда можно надеяться, что закон не увидит, что тебе удастся обойти его, что не поймаешься, а если и поймаешься, может, от кары удастся отвертеться, представив дело не совсем так, как оно было, а может, просто смилостивиться. Недаром, Господь -милостивый. Недаром, каждый раз, согрешив, каешься — на милостивость эту рассчитываешь.
Другое дело — твои, личные нравственные принципы, тобою свободно избранные, никем извне не навязанные. Им-то (себе) солгать труднее и представить дело иначе, чем было, труднее — сам ведь знаешь, как было и что было. Я вот знаю, что не предам. Не потому, что герой. Не потому, что не считаю это рациональным. А потому, что в отличие от Иуды заранее знаю — повешусь, не смогу с этим жить. Вот и вся мораль.
А Бог… Бог нужен, наверное, слабым, от слабости, от невозможности на себя, в себе опереться. Тогда-то, от этого-то и выдумываешь суд «над», потому что суд в себе — это тяжесть, которая тебе не под силу.
…Мы лежали на берегу потока и молчали. Не знаю, о чем он. Я — о нем, о жене его …и о себе — о том, чего бы я себе не простил. А над нами возвышался Ферапонтов монастырь. Но это не был Бог. Это было просто здорово!
Писано в начале семидесятых
Похожие:
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь...
СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто...
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... [...]
Стихотворения / 1970-1979Такой это был ларек.
Он возник за одну ночь
в проеме между старой керосиновой лавкой
и маленькой мастерской, где чинили и паяли.
Его наскоро сбили из фанерных щитов,
и он, наверное, завалился бы,
если б не опирался на эти опоры.
Как о нем люди узнали?
Да как-то узнали.
И теперь в очереди к нему стоял весь город.
Все, что было, давали по карточкам.
Время такое – война.
А то, чего не было, просто никто не давал.
И вдруг в паршивом ларьке
– вот тебе на! –
Почти что задаром
– кто сколько захочет! –
выбросили слова.
Не знаю, может быть, сам Сталин
приказал выдавать их народу,
улыбаясь в усы.
И тогда с государственных хранилищ сняли замки…
Продавщица,
рябая,
в ватнике,
набирала их совком и бросала на весы,
И заворачивала в большие бумажные кульки.
Брали и по мешку
(у кого был мешок) –
Слова были легкие,
даром, что литые.
А одна девочка
просто взяла кулачок.
Шла и приговаривала:
«Мои золотые».
Очередь волновалась:
а вдруг не достанется –
на килограмм шло много,
да и брали помногу.
Какой-то все бурчал:
«Сволочи. Расхищают общественные блага»…
Я взял полкило.
Когда принес, мать сказала: «Слава Богу».
«Слава Богу», – сказала мать.
И заплакала.
А потом оказалось,
что лежат они просто без толку.
А потом мы и вовсе надолго о них забыли.
Пока мать не догадалась, и мы подарили их знакомым на елку –
Красивые они были…
Так у нас их и не осталось.
Ни одного из того набора.
И ларек тот, как мастерскую сломали,
завалился в одно прекрасное утро…
…Кто ж тогда знал,
что война окончится скоро
И придет еще время,
когда они пригодятся кому-то?
1976
Похожие:
АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по...
ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный...
ЗМЕИ Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает...
ЛОШОНОК Дочери моей, Наташе Совсем помирать хотел. В чем и держалась... [...]
Стихотворения / 1990-1999Закатился пятак под лавку.
Закатился, дурак, по пьянке.
А и выпил всего полбанки.
Ах, поручик, пора в отставку.
Уходи в отставку, поручик, –
Хуже нет – дожить до бесчестья.
Уезжай-ка в поместье лучше.
Только где оно, то поместье?
Нет поместья. Изба чужая.
На полатях детишек стайка.
И поручик не уезжает.
Служит,
мается,
спит с хозяйкой.
19.06.1992
Похожие:
БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная...
БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –...
ИУДА Что ты делаешь здесь? Разве эта земля – твоя? Разве...
СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... [...]
Стихотворения / 1980-1989…А за Александр Сергеичем
Конь оседланный стоит.
Вот поедет – Бог простит.
Бог простит… И делать нечего.
И дорога не нова.
Да и все уже не ново …
Только вот седло готово.
И аллея. И листва.
10.10.85
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!...
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... [...]
Проза— Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.
Я стоял возле него, как вкопанный. Долго уже стоял. Я уже мог с закрытыми глазами сказать, на какую по счету дырочку застегнут у него ремень. Но ремень — это все была чепуха. Навидался я их столько угодно. А больше него никто не стоял. Я да он. Больше никто. На весь базар.
— Дядя, почем часы? — спросил я.
Фунт внимания, кило презрения.
— Часы знаменитые, швейцарские, царские!
— Дядя, — сказал я, подходя еще ближе, — почем часы?
Солдат посмотрел на меня. Все — таки глаз у него был очень зеленый. Хотя и один. Может, из другого перешло. Кто знает?
— Какие? — спросил он.
— Вот эти, какие же?
— Вот эти? — переспросил солдат и посмотрел на них так, как будто в первый раз увидел. — Барахло это, — сказал он убежденно и даже сплюнул от презрения. — Грош цена им в базарный день.
Да тебе-то зачем? У тебя и денег таких нету. — И отведя от меня единственный зеленый глаз, громко, но уже не так громко и без выражения сказал, — Часы знаменитые, швейцарские, царские.
— А вот и есть, — сказал я. Это он не знал, что есть, а я знал, что есть. Потому что дней несколько назад мать послала меня продавать буханку хлеба — мы с ней наэкономили целую буханку. Продать велела за 90 рублей. Ну, покупатель сразу нашелся. И торговаться не стал. Сунул мне красненькие тридцатки, взял буханку и тут же стал отдирать от нее куски и уминать. А я себе пошел. Только отошел немного — вспомнил: пересчитать нужно. А то такие жуки попадаются. Тетю Настю на гребешках так обжулили, что она, наверное, целый месяц плакала.
Пересчитал — пять красненьких. Выходит 150. Пересчитал опять — опять то же выходит. Искать я его не стал. А и стал бы — на базаре где искать — базар большой.
Ну, я обрадовался. Две красненьких себе заначил. А 90 матери отдал. Без обману.
— Давай, пацан, шагай отсюда, а то ты мне всю торговлю портишь, — сказал солдат. — Не маленький уже — понимать должен.
— Есть у меня деньги, — сказал я, потому что в первый раз он, наверное, не расслышал. — Вот, гляди, если не веришь.
Я вытащил из кармана две красненькие и показал солдату.
— Ишь ты! — удивился солдат. — Украл, небось?
— Не-е, — сказал я. — Сроду еще не крал.
— Еще? — вдруг чего-то развеселился солдат. — А скоро ли соберешься?
— Мать дала, — соврал я. — Правда.
— Правда, так правда, — сказал он. -Ну, и чего же ты хочешь?
— Часы, — сказал я. — Сколько?
— Так барахло они, — сказал солдат. — Говорю тебе честно — барахло.
А глаз у него зеленый захитренный
— Ну, и пусть барахло, — сказал я. — А я куплю. Если цена подходящая.
Солдат помолчал. Посмотрел на часы. Потом отбил чечетку сапогами. Сапоги у него были большие и до самой шинели забрызганные грязью. Потом посмотрел на тетку с леденцами. Потом — еще куда-то в ряды. Совсем забыл про меня. Видать, контуженный.
А потом вспомнил.
— Две красненьких и стоит, — сказал он. — Как раз две красненьких.
Такое совпадение! Я даже не поверил.
— Две? — спросил я.
— Две, сказал он. А глаз его посмотрел куда-то в сторону.
— А послушать можно? — спросил я.
— Сколько хочешь, — сказал он, покрутил завод и протянул мне часы. — Слушай.
Тикали они мирово. А секундная стрелка, маленькая такая, бегала, как бешенная. Я подождал, пока она пробежала целый круг, а тогда уж отдал солдату деньги. Отдал деньги и пошел. И пока выходил с базара, то смотрел, как стрелка бегает, то слушал, как они тикают. Здорово!
Только я вышел с базара — стрелка остановилась. Приложил к уху — не тикают. Все. Копец, как говорит Витька. Надул меня солдат. Как пить дать, надул.
Кинулся я обратно. А он возле пирожков стоит горяченьких. Я думал, он бежать будет. А он увидел меня — и сам ко мне.
— Только не кричи, — говорит. — Что случилось?
— А то, — говорю, — случилось, что не идут они. Вот, что случилось.
— Правильно, — говорит. — Потому что барахло. Я же тебя предупреждал, что барахло.
— Я ж думал, ты шутишь, — сказал я. — А теперь давай деньги назад.
— Что с возу упало, то пропало, — сказал он. — Я продал — ты купил, — сказал он. — Это базар. Такое дело. Сам, небось, знаешь — не маленький.
— Ладно, — сказал я. — Подавись ты моими красненькими и своими швейцарскими, царскими.
Кинул я их в грязь прямо, повернулся и пошел. Только по дороге заплакал. Да и то не сильно. Но обидно же все — таки.
Вышел я с этого проклятого базара. Когда слышу — бежит кто-то. Обернулся — интересно же. А это он. Подбежал.
— Слушай, — говорит, — пацан. На тебе твои деньги. Ты на меня не обижайся — я третий день не ел. Ну и… Такая петрушка получилась. И часы возьми. Они хорошие. Только не идут…
Посмотрел я на него — и правда, видно, что голодный. Взял часы, взял деньги да и пошел себе.
Похожие:
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес...
ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел...
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... [...]
Стихотворения / 1960-1969Так она и стояла.
Затерянная.
В сером плаще.
А он уже не помнил,
что у нее есть плащ
и что на свете бывает дождь.
И он чуть не задохнулся от всех этих глупых вещей.
Или от того, что слишком много курил в эту ночь.
А потом их кто-то толкал.
Локтями.
Чемоданами.
Спинами.
И он рассказывал.
О раскаленных камнях.
О ящерицах.
О том, как погибал Чалый.
А она смотрела на него
глазами, не улыбающимися
и какими-то очень длинными.
Какими-то очень спокойными.
И при этом молчала.
И от этого он все говорил и говорил.
И все совсем не о том.
И вспоминал другое:
– Постарайся. Будет скверно, если и ты не придешь.
И еще он вспоминал женщину с узким, как у ящерицы, ртом,
Которой он рассказывал о ней,
когда забыл, что на свете бывает дождь.
И снова:
про белые камни,
про песок, заносящий погребенных,
про рыжую морду в пене, плачущую ему …
«Почему я ему рассказываю,
как по ночам у соседей плакал ребенок,
И почему он все время молчит?
Почему?».
09.02.64
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –...
ЭЛЕГИЯ. ВЕК ХХ Кафе, где можно пить и петь, Где одинокие мужчины Бросают...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... [...]
Стихотворения / 1980-1989…И туман. И дождик мелкий
Он лежит в своей шинелке
В землю головой.
Он лежит в воде и глине
У земли посередине.
Вроде бы уже убитый,
Но еще живой.
Муравьи ползут по телу.
Он лежит осиротелый.
Дождик. Тишина.
И не видно в этой каше:
Где там чьи – враги и наши.
Может, ни врагов, ни наших –
Кончилась война.
Командир (он где-то рядом)
Кроет в бога душу матом –
Надо наступать.
Спору нет – конечно, надо.
И винтовка где-то рядом …
Да куда стрелять?
16.01.88
Похожие:
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл...
НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так...
СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... [...]
Стихотворения / 1980-1989Господи, если ты есть,
милуя или карая,
Высмотри меня там,
в тени за углом сарая,
Следящего за муравейником
с полуоткрытым ртом,
Еще ничего не знающего
о том, что будет потом.
Высмотри меня там,
хотя бы под старость,
Во дворе за зеленым забором,
где никого не осталось,
Где пустые и темные
разваливаются дома,
Где старый Альтшуллер повесился,
а Надежда сошла с ума,
Там, где лето написано
белым на светло-синем,
Где шипят и сегодня примусы,
пропахшие керосином,
Где сполохами проносятся
и исчезают мгновенно
Тень довоенной жизни
и тени послевоенной.
Высмотри меня там,
где окна жестью забили,
Выросли и у шли…
А меня забыли.
Выведи меня, Господи,
на солнце, которое греет,
Чтоб мог я на нем дозреть,
как помидоры зреют.
Господи, я устал
отсюда туда тянуться…
Или оставь меня там.
И дай мне туда вернуться.
15.03.86
Похожие:
ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как...
ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора...
ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... [...]
Стихотворения / 1980-1989Что я помню? Кривой забор.
Над забором – шелковиц ветки.
Через весь наш тишайший двор
Перекрикиваются соседки.
Что почем, узнают, и где,
Сколько сахару класть в клубнику …
И в заботе этой великой
Сходит медленный летний день.
1988
Похожие:
ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как...
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
ПАЦАНЫ Несчастлив, кто молится многим богам. Счастлив, кто молится одному богу…...
В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... [...]
Стихотворения / 1980-1989Кто сажал, а кто сидел –
Все изрядно поседели.
Встретились среди недели,
Посреди житейских дел.
Стоя так, к плечу плечом,
Медленно тянули пиво,
К стойке жались сиротливо,
Говорили ни о чем.
Жизнь не так уж и горька,
И глядишь: прожил неплохо –
От открытия эпохи
До закрытия ларька.
16.01.88
Похожие:
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ А у вдовы, молодой и бедовой, Ночью кончается месяц медовый....
СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И...
РУССКАЯ ИСТОРИЯ Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели....
СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... [...]
Стихотворения / 1980-1989Край родной тосклив и беден.
Боже мой, куда мы едем!
(В смерть, наверняка).
И на длинных перегонах
Только детский плач в вагонах
Долгого товарняка.
Боже, что же с нами станет?
Где-то в дальнем Казахстане
Бабушка умрет.
И над ней в земле случайной
Не труба споет печально –
Ослик заорет.
Все мне снится этот ослик…
Только это будет после.
После… А пока
Кто-то там идет к победе,
Ну а мы все едем, едем,
И мотается на стыках
Хвост товарняка.
25.02.88
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
СМЕРТЬ КАПИТАНА Умер старый капитан. Он готовился к событью, А теперь готов...
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... [...]
Стихотворения / 1990-1999У колодца с бадьей
Поп с попадьей.
Он воды б набрал,
Да кто-то цепь украл.
А тот, кто цепь украл,
Он не вор, не тать –
Он и сам пришел,
Чтоб воды набрать.
А как воды набрал,
Так и цепь украл.
И осталась бадья,
Что та попадья –
Ни напиться,
Ни умыться,
Ни на цепь посадить.
10.11.1995
Похожие:
НА ОСТАНОВКЕ Она не умела работать локтями. А мужик был ловкий –...
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой...
КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой...
СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... [...]
Стихотворения / 1990-1999И вода была черна, как смола, и густа, как смола.
И весла были недвижны. А лодка плыла.
И тогда он подумал, что это уже навсегда:
Перевозчик, молчание, темная эта вода.
3.07.90
Похожие:
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –...
ПОВОРОТ Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот....
ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... [...]
Стихотворения / 1990-1999Человек ждет поезда.
Сутки.
Вторые.
Третьи.
Поезда всё нету – где-то затор.
Там женщина.
Она должна была его встретить.
А его нет до сих пор.
То он возмущался, что поезд всё не приходит,
Ссорился с вокзальными служащими,
даже переходил в крик.
А потом – ничего, прижился вроде,
Привык.
И пока уборщица шваркает тряпкой,
Бормоча под нос себе: «Экий стыд!»,
Он стелит себе газеты –
на полу под утро зябко –
И спит.
Просыпаясь, он наблюдает,
как ласточки лепят гнездо
на высоком вокзальном своде,
И однажды обрадовался,
увидев маленькую головку, выглянувшую из гнезда…
А там – женщина.
Она всё ходит и ходит –
Всё встречает и встречает
бессмысленные поезда.
25.01.1993
Похожие:
ПАУК Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
КОГДА-ТО ТАМ БЫЛ ДОМ Казалось бы, спросить – чего уж проще – И оборвать... [...]
Стихотворения / 1960-1969…Но мне-то было еще ничего.
А кот ходил грустный и ничего не ел.
И я два дня старался не смотреть на него.
И он на меня тоже не смотрел.
А на третий мне стало просто тошно от его тощей морды –
Ведь бывают такие морды, что их трудно перенести.
И я сказал: «Знаешь, кот, давай, брат, пройдемся по городу».
А он даже не посмотрел в мою сторону –
так он по-идиотски грустил.
И все таки я уговорил его.
Я смастерил ошейник из старого ремня,
И мы пошли. Но наверное я
опять сделал что-то не то.
Наверное, она была права.
Потому что все смотрели на меня.
Потому что нормальные люди
водят на поводке собак, а не котов.
Но мне-то было на все это наплевать,
на всех этих глупых зевак.
Даже если они думали, что я идиот.
И коту было тоже наплевать.
Потому что, хоть ошейник у него был как у собак,
В сущности, он был кот, просто грустный кот.
А потом мы вернулись. И я утешал его, как мог:
Я чесал у него за ушами и пожарил ему отличную
яичницу в сале.
А он все равно не ел …
И тогда я засунул в посылку этот грустный шерстяной комок.
Я просверлил там маленькие дырочки для воздуха …
Но посылку не взяли.
1.06.64
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –...
БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... [...]
Стихотворения / 1960-1969Теперь это вроде уже ни к чему…
Но что-то там было, внутри этих глаз.
Что-то, что я подумал: предаст,
Лучше в такое идти одному –
Просто спокойней так, одному.
…Странные это были глаза…
Помнится, он еще что-то сказал.
Что-то, что я не поверил ему…
А потом он так странно умирал.
Долго. И как-то совсем неумело:
Просто лицо становилось белым,
Просто белело… А он умирал.
Я положил его на шинель –
Всё таки мягче так, на шинели…
Руки последними побелели…
В детстве он сильно ветрянкой болел.
июль–12.12.1965
Похожие:
БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,...
ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова...
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... [...]
Стихотворения / 1980-1989А у вдовы, молодой и бедовой,
Ночью кончается месяц медовый.
К утру и выйдет. К утру – потише.
– Был, говорили?
Был, де, да вышел.
Сроду в России дело простое:
Дело простое – мужик на постое.
1.12.85
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились...
БАЛЛАДА О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ Человек, геройски раненный в живот, Впервые подумал, зачем живет. ... [...]