Skip to main content

Яков Островский

Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.

08.2014

Yakov Ostrovsky, Островский Яков
Стих дня

Городской ноктюрн

У ночи своя походка.

           У человека – своя.

Человек останавливается.

                      Ночь продолжает идти.

Недавно добавленные:
Стихотворения / 1970-1979Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по хутору, Стучал деревяшкой.   Заглядывались на него бабы, Зазывали домой – Мужик-то хотя бы, Даром что хромой.   Девки и те – без отказу. А он – не… Сперва решили – от сглазу, Потом – на войне.     Поплакали – и отстали. А после (дождались таки) Пришли с войны мужики И всех разобрали.     В сорок пятом, в июле, Хромой срубил себе дом. И свадьбу сыграл. Потом. Когда мужики вернулись.   30.10.76 Похожие: ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит... ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... [...]
ЗаметкиМысли, идеи ветвятся, как деревья. Сначала – ассоциативно, потом – логически. И образуется сплошная крона и… «тетя Маша». Нет, сначала ты высаживаешь одно дерево. И годами пестуешь, выращиваешь его. И оно ветвится и, наконец, приносит тебе свои плоды. А потом – неожиданно – то ли тебе надоедает возиться с ним, то ли оно уже выросло и не нуждается в твоем уходе – так уходят от тебя выросшие, взрослые дети – уже не дети, а мужчины и женщины, уходят, образовывая свою семью, становясь, в свой черед, отцами и матерями. А ты? А ты, освободившись от забот о них, высаживаешь – опять неожиданно для себя – новое дерево и начинаешь пестовать его, это совсем другое дерево, не похожее на прежнее. А потом эти твои деревья где-то глубоко под корой — сознанием сплетаются корнями. Стволы их становятся все мощнее – уже в два-три обхвата. В Штатах, в парке, я увидел спил старой секвойи. На древесных кольцах были обозначены даты – от открытия Америки до того, как ее, секвойю, свалила бензопила. Деревья живут долго. И вдруг ты понимаешь: ничего не исчезает, а только уходит вглубь, только скрывается за корой – дерева или мозга. Так, от этого дерева, уже сваленного, уже мертвого, попадает в тебя плодоносное семя. Которое либо погибнет, прожив это мгновение, либо… со временем вырастет в новое дерево. Как любое семя любого растения – в зависимости от обстоятельств времени и пространства. И здесь, как уже не раз, я думаю: что, если бы мифическое яблоко упало на голову не Ньютона, а на другую, бедную голову? И еще я думаю о том, что так вот – в образах – мне удобнее, просторнее, что ли, думать, чем в понятиях и терминах: так я вижу идею, ощущаю ее тело – оно живое, настоящее физическое тело – предмет, оно объемно — я могу обойти его, увидеть его сзади, с разных сторон. Художник и аналитик сливаются в одно целое, и сама идея обретает цельность. Похожие: Понятия не имею В обиходе выражения «Понятия не имею» и «Не представляю» используются... Листик-1 Убил тщеславие. Убил желание писать стихи. Убил влюбленности. Одну за... Листик-3 листик-3 Передача «Тем временем» 15.03. 09. Плач и стенания по... ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь... [...]
Стихотворения / 1960-1969Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились густо и ровно. Он по-хозяйски подошел к шкафчику, налил стакан малаги И сказал себе: «Будем здоровы».   И налил еще, и еще, и еще раз. Но линии ложились по-прежнему – ровно и густо. Он чертыхнулся и стал рисовать женские профили без глаз И глаза без профилей. И в глазах было темно и пусто.   Как на улице, – усмехнулся он и подумал, что хорошо бы поужинать… Еще несколько раз звонил телефон. Но… к себе не звонят. Остальное было неинтересно и ненужно.   Он долго вглядывался в фотографию на столике. Он стоял перед ней, стараясь не шататься. И только тогда понял, что пьян, пьян настолько, Что может даже остаться.   Кошка на пухлом пуфике приоткрыла зеленый глаз И долго смотрела на огромный квадратный ботинок. К левому краю ботинка присохла грязь. Кошка спрыгнула на блестящий паркет и ушла за холодильник. Он вспомнил того солдата. (Он сам тогда был солдатом). Тот стоял на краю воронки, наполненной жидкой глиной, И повторял: «Жить», не спуская глаз с автомата, И размазывал слезы по лицу, обросшему щетиной.   И тогда он сказал: «Хорошо». И тогда он сказал: «Беги». И опустил автомат, потому что сначала тот не понял ничего. А потом тот по грязи подполз к нему и принялся целовать его сапоги. И тогда он не выдержал. И убил его…   За окном шел дождь. Как тогда. Тягучий и долгий, как бред. Где-то за стеной гудели голоса. Он надел плащ и выключил свет… …И остались лежать на столе пустые глаза. 29.04.62 Похожие: ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... ХРИСТОС И ИУДА (цикл стихов) Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее. Но никто... БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... [...]
Стихотворения / 1970-1979Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит в дом женщина, Когда хозяина нет.     Запах чужой в комнате. Но это не в счет. Вот она что-то вспомнит, Докурит и уйдет.     А та придет позже. Вроде бы – на свое … Но будет это после, После нее!   Март 79 Похожие: СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный... ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по... СКРИПАЧ Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы... [...]
Публицистика  «Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских кухнях, где все дышало поэзией, где между собой мы выясняли, кто же лучший, кто находится на поэтической вершине, а кто — только на подступах. Уже в ту пору были среди нас некоронованные короли… Таким, к примеру, в 60-70 годы в Ленинграде был Глеб Горбовский.» Евгений Рейн «Литературная газета», N 27, 93 г. Со многими писателями знаком, как говаривал Хлестаков. Но бочком, бочком. Я с ними знаком, а они со мной — нет. Потому что в 54-ом, прожив год в Северном Казахстане с ссыльными «троцкистами», ушел во внутреннюю эмиграцию, навсегда отказавшись даже от попытки публиковаться при этой власти. Когда это было? В 66-ом? В 67-ом? Не помню. У меня еще в школе с хронологией было плохо: историю помнил, а хронологию — никак. Вот и сейчас — историю помню. Лучше, наверное, как Рейн: «в 60- 70 годы в Ленинграде». Не мелочиться. Тогда появляется размах, широта, само дыхание Истории. Это теперь. А тогда это было просто маленькой историей. В совсем другом смысле слова. Для меня. А для ее участников… Я был зрителем. Хотя, вроде бы, и участником. Но попавшим на подмостки истории совершенно случайно. Собрался я как-то в Ленинград. По делу — работу по теории стиха вез. Через Москву. Вот московский приятель мне и говорит: — Зайдите, — говорит, — к Иосифу. Я ему о вас много рассказывал. Он хотел познакомиться. Иосиф тогда еще не был Бродским — просто младший современник, тоже стихи писал, хотя и хорошие. Но длинные. Про которые Сашка Аронов, выйдя на лестничную площадку после чтения этих самых стихов на квартире у этого самого моего приятеля, сказал коротко и емко: «Волны дерьма» — московские поэты всегда относились к ленинградцам, как собаки к кошкам. Те отвечали взаимностью, но все же наезжали в Москву — за лаврами — что ни говори, столица — для нее и Ленинград — провинция. Мне, в отличие от моей московской компании, тогдашние стихи Бродского нравились (чего нельзя сказать о последующих). Отчего бы и не познакомиться… Ленинград. Литейная,24. Звоню. Открывает хозяин в какой-то живописной художнической кофте. Грассируя, говорит: — Пгошу. Прохожу. В комнате еще двое. Представляюсь: — Я…. Бродский смотрит как в афишу коза — ясно: моя фамилия ничего ему не говорит, хотя, вроде бы, по словам моего приятеля… — Вам привет от …, — называю имя своего приятеля, пытаясь реанимировать память хозяина. — Пгостите, — грассируя, говорит хозяин, — не имею чести знать. Да что ж это такое?! Выходит, Борька все врал: не наезжал Бродский к нему, не жил и стихов у него не читал. Не знакомы! А я-то, я-то в каком положении? За кого он меня принимает? За поклонника его таланта? За просителя: позвольте, метр, я вам стишки почитаю? Да какого черта я вообще согласился пойти к нему — это он со мной хотел познакомиться, а не я с ним. А и он со мной не хотел — все Борька наврал. Стыдоба! Теперь как: «Прошу прощения, ошибочка вышла – обознался»? — Прошу прощения». И бочком, бочком — к двери. — Иосиф, — вдруг говорит один из гостей. — Ты что, Борьку не помнишь? Мы ж у него… — Не знаю, — жестко перебивает хозяин. — Подождите, — говорит мне гость, как бы протягивая руку помощи, — я с вами. Мы выходим. — Генрих. Сапгир, — говорит он. — Да знает он Борьку. Не знаю, какая муха его укусила. Знаете что, я наладился к Глебу. Поехали со мной, а? — Да ну его,- говорю я. — Я и этим сыт по горло. И все же затащил он меня к Глебу. Глеб Горбовский. В то время самый признанный из ленинградских поэтов. Кумир! У кумира два молодых поклонника, не считая, собаки. Когда мы приходим, он посылает одного за водкой — в бутылке на столе уже всего — ничего. Церемония знакомства, принятая у поэтов: читаем друг другу стихи. Стихи, как визитная карточка. Я, потом — он. Пока читаю я, опорожняется принесенная бутылка. Поклонник посылается за следующей. Но Глеб уже готов. Чтение все более походит на рыдание. Вдруг бешено обводит всех глазами и раздельно говорит: — За-стре-люсь. Вот возьму и застрелюсь. Или вас всех. И засыпает. Мы уходим. Теперь я, в свою очередь, тащу Генриха к своему приятелю — художнику. Там тоже чего-то пьем. Генрих говорит: — Завтра я читаю стихи у Рейна. Приходите. Я вспоминаю, что Борька просил меня зайти и к Рейну: «Я ему уже звонил, что вы приедете. Он тоже хотел познакомиться». Воспоминание вызывает отрыжку — благодарю покорно, с меня хватит. — Спасибо, — говорит мой приятель, — придем. А когда? — Часиков в шесть. -Только Рейну обо мне — ни слова, — говорю я. Так, на всякий случай. В начале седьмого мы звоним в дверях. Открывает хозяин. — Нас Генрих пригласил. — Генриха еще нету, — говорит хозяин. — Так что вы погуляйте, мальчики. — И тут же — какой-то паре, поднимающейся по лестнице: — Проходите, ребята, проходите! Мы уходим «погулять» — «но швейцар не пустил, скудной лепты не взял». Мой приятель вне себя: — «Мальчики»… Морду б ему набить! Поехали отсюда — на хрена они нам — поэты, мать их! — Мишенька, — говорю я ласково, — вот теперь-то я точно пойду. Обещаю: весело будет. Честно говоря, что я имел в виду, не знаю — какое-то чревовещание. Но уж очень хотелось сатисфакции. «Погуляв», поднимаемся по лестнице. Звоним. Теперь открывает Генрих. — Ни слова, — напоминаю я. Мы проходим по коридору и оказываемся в большой, типично ленинградской комнате. Слева, сразу у двери, — тахта. Мой приятель проходит куда-то вглубь. Я скромно сажусь на краешек тахты. Осматриваюсь. Комната полна народу, стол — уже пустыми и еще нет бутылками. Треп и дым. У окна напротив двери, прислоненный к подоконнику, еще один стол — письменный. Слева от него сидит некто с породистым лицом Алексея Толстого. Треп и дым. Обещанное чтение все откладывается — видно, кого-то ждут. Звонок. Хозяин исчезает в коридоре. Потом появляется в дверях и торжественно провозглашает: — Глеб Горбовский! Два молодых телохранителя почтительно вносят обвисающее тело. — Эй, малый, — обращается ко мне хозяин, — пересядь, освободи место поэту! «Малый» (которому, кстати, за тридцать), ровесник Рейна, уже побывавший в шкуре «мальчика», покорно встает с тахты и пересаживается на стоящую напротив, у двери старую швейную машинку «Зингер» в деревянном чехле, становясь еще меньше ростом, особенно на фоне длинноногой девицы, восседающей рядом на стуле. Телохранители бережно укладывают на тахту поэта. Теперь все на месте — можно и начинать. Пока хозяин ведет какие-то переговоры с гостем, я решаю выяснить, кто есть кто, и снизу вверх спрашиваю у девицы, показывая на Алексея Толстого: — Прошу, прощения, это кто? Девица обнаруживает меня глазами: — Поэт. — А это? — показываю я на другого. Девица смотрит на меня, как солдат на вошь: — Поэт. — Это что же, — удивляюсь я, — все поэты? Сами пишут? Это уже явный перебор. Но девица не слышит перебора. Не знаю, собиралась ли она ответить. Потому что в это время хозяин возвещает: — Начинаем! И пока Генрих идет к своему лобному месту — столу у окна, добавляет, глядя на меня: — Эй, малый, кончай флиртовать с девицей — послушай стихи, тебе это будет полезно! Что это он на меня взъелся? — думаю я и покорно умолкаю. — Псалмы, — объявляет Генрих. — Псалом первый. — Читай седьмой, — вдруг говорит с кушетки чуть оклемавшийся Глеб. — Прочту, — говорит Генрих. — Потом. Псалом первый, — повторяет он. — Читай седьмой! — повышает голос Глеб. — Позволь уж мне решать, — говорит напряженно Генрих. — Читай седьмой. А то — полова, — настаивает Глеб. — Глебушка, — говорит хозяин, — пусть читает что хочет. — А я говорю: седьмой! — пьяно упирается Глеб. — Ну, прочти седьмой, Генрих, — упрашивает хозяин. — Что тебе стоит? — Да не буду я вообще ничего читать, — обижается Генрих и выходит в коридор. Хозяин выходит за ним, все еще пытаясь как-то починить сломанный вечер. Слышно, как он уговаривает гостя уступить. Разговор удаляется от двери и переходит на кухню. Туда же, к месту события постепенно подтягиваются и другие гости. Глеб опять не подает признаков жизни. Неожиданно для самого себя я поднимаюсь с машинки «Зингер», изрядно надавившей мне кобчик своей ручкой, пересекаю комнату и сажусь на письменный стол. — Если бы у меня были такие стихи, — громко говорит Алексей Толстой сидящей рядом женщине, — я бы читал их в сортире. Я вдруг ощущаю: вот оно! Спрыгиваю со стола и говорю прямо в это породистое лицо: — Если бы я так понимал стихи, как вы, я бы не выходил из сортира. Я не знаю ни его, ни того, как он понимает стихи — меня просто несет мое унижение. Алексей Толстой багровеет прямо на глазах… и взрывается: — Ты говно! Кто ты такой!? Я второй после Красовицкого! А ты кто? Ты говно! Кто такой Красовицкий, я понятия не имею. Потом, через много лет, по-моему, в чьих-то воспоминаниях, снова наткнулся на это имя и какие-то строчки из него, вполне стандартные. — Извините, — подчеркнуто вежливо, даже как-то униженно оправдываюсь я, — прошу прощения, я приезжий, я не знал, что вы второй после Красовицкого. Я думал, вы просто говно, а вы, оказывается второй… Прошу прощения. — Ты слышала! — взревывает Толстой, обращаясь к женщине рядом. — Да кто ты такой? Я спокойно выхожу в коридор покурить. Сопровождаемый ревом: — Кто ты такой? Ты смотри, какое говно! Говно! — Толстого явно зациклило — мавр сделал свое дело. Через несколько минут Толстой выходит за мной. — Вы кто? — спрашивает он уже миролюбиво и на «вы». — Я же вижу, что вы совсем не тот, за кого себя выдаете. — То, — говорю я, — то. Вы правильно определили: я — говно. Вот плаваю, как говно по воде, течением и прибило сюда. — Нет, серьезно: кто вы? — А серьезно? Я понимаю, что вас беспокоит: у вас здесь все по местам расставлены и вдруг… Вдруг я второй после Красовицкого. Тогда все переставлять придется. Не беспокойтесь — не придется — я вообще не по этой части — я математик. Все в порядке. — Ладно, — говорит он, — прошу прощения. А все же… — Да не скажет вам ничего моя фамилия, — говорю я. — Но, если хотите, одно условие: я говорю вам фамилию — и вы уходите. Мне очень хочется еще побыть говном без фамилии. — Согласен, — говорит он. Моя фамилия, естественно, ничего ему не сказала. Но, верный слову, он тут же вызвал женщину, сидевшую рядом: — Мы уходим, — сказал он. — Запишите мой телефон — я бы очень хотел с вами встретиться… Мы так и не встретились — тогда на меня навалились дела, а потом он уехал в Париж. Профессор Сорбонны Леонид Чертков вряд ли когда-нибудь вспомнил об этом эпизоде… Из кухни доносились голоса – выяснение, «кто есть кто», грозило затянуться на всю ночь. В комнате оставались четверо: я, не подающий признаков жизни Глеб Горбовский и два его телохранителя. Вдруг Глеб поднялся: — А где все? — На кухне, Глебушка, — сказал один из телохранителей. — Сапгира уговаривают. — Сапгир — говно, — убежденно сказал Глеб. — Вот я сейчас пойду и всех их обоссу. Поэт поднялся с тахты и неторопливо стал расстегивать ширинку. А ведь может, — подумал я, — он ведь даже не второй после Красовицкого, он — Первый. — Глеб, — сказал я миролюбиво, — не стоит, пусть поговорят. И тут оба телохранителя обернулись ко мне: — Ты кто такой, чтобы на Глеба права качать?! Господи, ну надо же… — Да никто я. И права качать не собираюсь. Просто… — Да кто ты такой?! — еще больше распалились они. Стало ясно: сейчас, как по команде «фас», будут бить и бить больно. Но вместо «фас» прозвучало совсем другое: — Да кто вы такие, чтобы с поэтом так разговаривать? — сказал вдруг Глеб. — Вы сосунки! А мы с ним из одной стаи. Одногодки. Мы вчера из одной бутылки… Вспомнил, — благодарно подумал я. — А ведь мог бы и не вспомнить… В общем, вечер удался на славу. Когда расходились, и без того не малого роста Рейн встал почему-то на табурет и, глядя на меня, именно на меня, почему-то на меня, за что-то на меня, опять скромно оседлавшего швейную машинку «Зингер» — знай, малый, свое место, торжественно сказал: — К сведению некоторых первоприсутствующих: сегодня здесь было три члена Союза писателей и один большой Поэт. На следующий день я позвонил в знакомую дверь. Хозяин открыл и уперся в меня взглядом: «Откуда, мол, и что это за географические новости?». Я назвал фамилию. — Входите, входите — сказал он. — Что ж это вы вчера не сказались? А потом он читал свои стихи, ровные и правильные — похожие на отлично выполненное упражнение. «Профессионал! — думал я. — Наверное, второй после Красовицкого». Из неопубликованной книги «О поэтах и поэзии» Примечание. Только лет через сорок, уже здесь, в Германии, прочел в интернете стихи Красовицкого и Черткова. Перед последним (которого поставил бы первым) повинился бы, да не успел. Кстати, там же прочел биографические данные: о профессорстве в Сорбонне — ни слова. Возможно, я ошибся. Написал по слухам. Похожие: МАТРЕШКА Подарили человеку подарок – Расписную такую матрешку. Простовата матрешка немножко,... Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА   Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –... ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний   Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
Стихотворения / 1990-1999Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у столба. Глянул: а за ним – толпа. В той толпе и я. Снег летит наискосок. Боже, что мне тот кусок?! Господи, избавь! Желтым светится фонарь. Дело к ночи, и как встарь, Время для забав. А потом он там лежал, В кулаке кусок зажав, Кончив путь земной… Я-то, я-то тут при чем? Кто-то дышит мне в плечо. И толпа за мной. 12.02.90 Похожие: БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1990-1999Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот. Профиль греческой камеи. Поворот высокой шеи – Жизни поворот.   Угадать тогда бы, что там Впереди, за поворотом, Знать бы наперед…   Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот.   9.12.1992 Похожие: У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... ПОРУЧИК Закатился пятак под лавку. Закатился, дурак, по пьянке. А и... СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то... БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная... [...]
Стихотворения / 1960-1969Две медузы повисли на ржавых якорных лапах. Палуба пахла сандалом, солью, смолой и небом. И человек, как сомнамбула, свернул на этот запах… Рука с коготками розовыми отметила в табеле: не был.   «Не был». Трюм задохнулся под тяжестью бочек и вьюков. В конторе ключ, упираясь, поворачивался в замке. А он все стоял у борта и щурился близоруко. И тонкая серая папка подрагивала в руке.   Море было зеленым. И небо было зеленым. И не было моря и неба. И время одно текло. Пахло пенькой смоленой. Пахло ветром соленым. Море дробило о берег бутылочное стекло.   И только когда капитан сказал по-извозчичьи: «Трогай!» И редкие капли стер со лба волосатой рукой, Человек, не оглядываясь, пошел обычной дорогой, Стуча каблуками туфель, как деревянной клюкой. 04.1960 Похожие: БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он... [...]
Стихотворения / 1960-1969Теперь это вроде уже ни к чему… Но что-то там было, внутри этих глаз. Что-то, что я подумал: предаст, Лучше в такое идти одному – Просто спокойней так, одному.   …Странные это были глаза… Помнится, он еще что-то сказал. Что-то, что я не поверил ему…   А потом он так странно умирал. Долго. И как-то совсем неумело: Просто лицо становилось белым, Просто белело… А он умирал.   Я положил его на шинель – Всё таки мягче так, на шинели… Руки последними побелели… В детстве он сильно ветрянкой болел.   июль–12.12.1965 Похожие: БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... [...]
Стихотворения / 1980-1989…И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке В землю головой. Он лежит в воде и глине У земли посередине. Вроде бы уже убитый, Но еще живой.   Муравьи ползут по телу. Он лежит осиротелый. Дождик. Тишина. И не видно в этой каше: Где там чьи – враги и наши. Может, ни врагов, ни наших – Кончилась война.   Командир (он где-то рядом) Кроет в бога душу матом – Надо наступать. Спору нет – конечно, надо. И винтовка где-то рядом … Да куда стрелять?   16.01.88 Похожие: ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так... СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... [...]
Стихотворения / 1980-1989Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора Воротам запираться на замок, Теням копиться в глубине двора, Сливаться, выползая из углов, Вытягиваться, огрызать углы… Двором тянулись тени, как волы, И грузность их была, как у волов. Ночь предстояла: предстоял комар, Не сам комар, а настоящий ад – Звук комара, протяжный, как кошмар, Звук комара, зависший где-то над… И он ворота запер на замок И шел к сторожке в глубине двора, Когда над головой висевший смог Вдруг обернулся жалом комара. И божий день тянуть уже невмочь, Волы легли. И наступила ночь. 26.01.89 Похожие: ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... СВЕЧА ГОРЕЛА Всю ночь кричали петухи… Булат Окуждава *** Всю ночь шел... ПИЛАТ Тьма источала мед и яд. Недвижно. Недоступно зренью. Страдая медленной... В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Закатился пятак под лавку. Закатился, дурак, по пьянке. А и выпил всего полбанки. Ах, поручик, пора в отставку.   Уходи в отставку, поручик, – Хуже нет – дожить до бесчестья. Уезжай-ка в поместье лучше. Только где оно, то поместье?   Нет поместья. Изба чужая. На полатях детишек стайка. И поручик не уезжает. Служит, мается, спит с хозяйкой.   19.06.1992 Похожие: БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная... БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... ИУДА Что ты делаешь здесь? Разве эта земля – твоя? Разве... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... [...]
Стихотворения / 1970-1979Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает цепь. Уключины скрипят вдалеке… По голому острову ползали маленькие змеи. Маленькие змеи на желтом-желтом песке.   Быстрые такие, юркие, они такое выделывали, А сверху на них, на маленьких, такое солнце лилось! Мы были одни на этом острове: я, они и эта женщина, почти девочка, С клубком рыжих волос.   Они были такие маленькие, а она такая большая, Она была такая взрослая, что могла б заменить им мать… – Слушай, – сказала она, – если мы тебе мешаем, Мы отползем подальше, чтобы не мешать.   Она была уже взрослая, а они так быстро взрослели. И вздувались в бурые петли. И всё ползали по ней, ползали… …………………………………………………………………………………………… Я не выдержал и закричал: – Неужели ты не видишь?! Неужели… Но она ничего не замечала. А потом было поздно.   19.01.1978 Похожие: СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла... ВОЗВРАЩЕНИЕ Постой, мальчишка! Чего ты маешься? И мне как будто не... СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... [...]
Стихотворения / 1960-1969(вольный перевод из О. Дриза) Он приходит на рынок в долгие будничные дни, Покупает зеленый шарик на бечевке длинной, И кажется человеку: в высоком небе над ним Колышется на веревочке зеленая долина.   А потом он приходит к внуку своему – Бабьему яру И стоит над ним молча, долго стоит и молчит. И выпускает из рук маленький зеленый шарик. И шарик летит над яром, над могилами шарик летит.   И тогда он возвращается за новым воздушным шаром – За красным, за желтым, за синим – старый согбенный еврей. И приносит на тонких веревочках внуку своему – Бабьему яру То лес, то веселую радугу, то розовых снегирей. 24.08.62 Похожие: ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... У ИСТОКОВ (цикл стихов) ВСТРЕЧА Он был сыт. Голод сбежал, как старый вонючий шакал.... [...]
Стихотворения / 1980-1989Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились среди недели, Посреди житейских дел.   Стоя так, к плечу плечом, Медленно тянули пиво, К стойке жались сиротливо, Говорили ни о чем.   Жизнь не так уж и горька, И глядишь: прожил неплохо – От открытия эпохи До закрытия ларька.   16.01.88 Похожие: МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ А у вдовы, молодой и бедовой, Ночью кончается месяц медовый.... СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... РУССКАЯ ИСТОРИЯ Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели.... СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... [...]
Стихотворения / 1990-1999У колодца с бадьей Поп с попадьей. Он воды б набрал, Да кто-то цепь украл. А тот, кто цепь украл, Он не вор, не тать – Он и сам пришел, Чтоб воды набрать. А как воды набрал, Так и цепь украл. И осталась бадья, Что та попадья – Ни напиться, Ни умыться, Ни на цепь посадить. 10.11.1995 Похожие: НА ОСТАНОВКЕ Она не умела работать локтями. А мужик был ловкий –... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... [...]
Стихотворения / 1970-1979Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы – от крыс, которые возились в перекрытиях между этажами. Но дом разваливался. Потому что это был очень старый дом. Скрипач, никогда не игравший в оркестре, ходил по соседям в одной пижаме, Вежливо стучал в дверь и говорил: – Ну, снесут. А что будет потом?   – Будет новая квартира, – говорили ему соседи. – С новой мебелью и, даст Бог, с новой судьбой. Скрипач слушал и говорил: – Когда мы переедем, Этот проулок нельзя будет взять с собой.   Соседи пожимали плечами и на всякий случай смотрели на проулок: может быть, там появилось что-то такое? Но там, как всегда, лежали ржавое колесо, и пустые консервные банки, и нечистоты. Тогда соседи говорили скрипачу: – Что ты, Проулок останется здесь – можешь быть спокоен.   Скрипач уходил. И вместо того, чтобы ходить по свадьбам и играть себе на скрипке, День и ночь вколачивал гвозди. И соседи его ругали. Он вбил, наверное, тысячу гвоздей. Но дом был такой хлипкий, Что даже самые длинные гвозди ему не помогали.   А тогда уже – что же оставалось делать? – Маленький скрипач взял да и помер. И из старого дома вынесли его тело. А душа его так и осталась в доме.   23.09.76 Похожие: КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И... ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит... АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по... [...]
Стихотворения / 1990-1999Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой поэт, Александр Сергеич Пушкин был хороший парень, И подобного другого не было и нет. Александр Сергеич Пушкин был хороших правил: Он ушел, детей оставив, славу и вдову. Что детей, вдову и славу, он тома оставил И таким явился к Богу, как на рандеву. Так – во фраке и цилиндре – встал он перед Богом, Перед Господом самим, чтоб держать ответ. И спросил его Господь, вежливо, но строго: – Как там жизнь, скажи, любезный? – Суета сует. Все на свете суета, да куда уж хуже: Карнавал и мелодрама – страсти из чернил. Да к тому ж еще служи, называйся мужем… Боже, Господи прости, что ты сочинил?! Александр Сергеич Пушкин. Что ему осталось? Отродясь такого парня не было и нет. И такому-то ему что светило? Старость… А конец он сам придумал – сказано, поэт. 30.04.91 Похожие: БУРЕЛОМ Было, не было – забыла. Просто шла сквозь бурелом. Просто... У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
ПрозаОн попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь часов до поезда и теперь уезжал. Стояла жара. Именно стояла. Неподвижно. Уже почти месяц. Над Молдавией, куда он ехал. Над Украиной. Над европейской и не европейской частью СССР. Стоял антициклон. Одессы Бабеля, Багрицкого, Катаева не существовало. Теперь он это знал. Он не пошел на Дерибасовскую, не видел ни памятника Дюку, ни потемкинской лестницы. Он спросил: «Где море?» и пошел к морю. По узеньким незнаменитым улочкам, круто спускавшимся куда-то вместе со своими деревьями, нависающими над ними, под их тенью, вместе с неторопливыми редкими прохожими (была суббота), вместе с медлительными кошками, которые вообще никуда не двигались. Все же идя вниз и по возможности прямо, он прошел какой-то парк, где суетились, видно, готовясь к соревнованию, юные сандружинницы с красными пятнами крестов на белых повязках, пренебрег асфальтированной лентой, предпочтя ей, несмотря на воду или соли в колене — просто боли в колене, отвальную крутизну, заросшую кустарником, и вышел к морю, из-за зарослей, скатов и деревьев неожиданному и резкому, с пляжем почти пустынным, уставленным ребристыми лежаками, только подчеркивавшими эту пустынность. Часа два он пролежал на песке, презирая ребристые лежаки, в джинсах, потому что взять плавки ему и в голову не пришло — кто же знал, что он окажется в Одессе, у моря. Один раз за это время он, закатав джинсы до колен, попробовал воду — пошлепал босыми пятками. Вода была холодной. Потом он поднялся наверх и купил в павильоне пирожки с творогом. Пирожки были хорошо твердыми, а творог — сухим. Два пирожка он все же съел полностью, третий — предварительно вытряхнув из него творог, четвертый закинул в кусты. И хотел было спуститься обратно на пляж, но тут рядом захрипел репродуктор и вдруг ясным таким голосом сказал: «Граждане, которые отдыхают на нашем пляже! До ваших услуг имеются морские лисапеты, которые вы можете взять на прокат. Прогулки на лисапетах — лучший вид отдыха, чем просто так». Теперь, сидя, в распаренном на солнцем вагоне и вспоминая этот голос, заставивший его все же сесть в первый попавшийся трамвай, проехать по круговому маршруту и увидеть Одессу (без Дерибасовской, без Дюка и без лестницы, с однообразными серыми домами, с бесчисленным количеством булочных и столовых), он знал, что голос в репродукторе — это все, что осталось от Бабеля, Багрицкого и Катаева, от той еще Одессы. Напротив его боковой нижней полки сидели три девицы лет по семнадцати, отхватившие солнца, сколько его можно отхватить за один-единственный пляжный день и потому не загоревшие равномерным благородным загаром, а вульгарно-красными расплывающимися пятнами. У девиц были отчетливо-деревянные голоса пэтэушниц. Одна из них (Ну, ты даешь, Муська!) непрерывно острила. И юмор у нее был пэтэушный. Он вынул из рюкзака пасьянсные карты и отгородился от них пасьянсом. — Постель брать будете? Он кивнул, взял стопку белья, кинул ее на противоположное сиденье, вытащил из кошелька рубль, протянул проводнице, опять нагнулся над столиком и переложил ряд от семерки до валета на даму. Проводница, тоненькая, стройная, в форме, несмотря на жару, ему понравилась. Пасьянс не получился. Он пошел курить. За соседним столиком сидел парень, видно, студент, и, поглядывая в книгу на коленях, переставлял фигурки на шахматной доске. Убивать вагонное время можно по-разному. Но как-то убивать нужно. Потому что оно пустое. Пустое время нужно убивать. — Простите, может, сыграем лучше? — сказал он парню. Тот поднял голову: — Пожалуйста. Только я плохо играю. — Плохо, хорошо — все относительно, — сказал он. — Так как? — Я не против, — сказал парень. — Но я только недавно научился и, видите, учусь. А вы, наверное, хорошо играете? — Тогда, пожалуй, не стоит, — сказал он. И пошел по проходу — курить. Он сел у открытого окна напротив туалета на ящик для мусора, с удовольствием затянулся и вспомнил керченский дворик 44 года, маленького, совсем маленького, даже по сравнению с ним, двенадцатилетним, Толика Стефанского — сына врачихи, жившего по соседству. «Это просто. Видишь: король ходит так, тура — так, королева — так… Видишь? Понял? А надо дать мат королю — это чтоб ему ходить некуда. Понял? Видишь? А теперь давай сыграем». И как в первой партии он через три хода получил мат, так и не успев понять, что произошло, и как Толик уже расставлял шахматы по-новой и опять дал ему этот мат в три хода, и засмеялся, и опять поставил, и опять — дал, и опять рассмеялся. И тогда он вмазал этому победителю и ногой при этом поддел доску так, что все фигурки рассыпались. И как тот плакал, и ползал, и собирал их, а потом собрал, захлопнул доску и ушел. И как на следующий день он свистом вызвал этого Толика, а когда тот вышел и встал на пороге, маленький, тщедушный, сказал: «Тащи свою коробку — играть будем». И тот уже не смеялся, а просто давал ему маты один за другим и при этом, он видел, еле сдерживался и, чтоб не смеяться, бегал вокруг доски, приплясывая. А потом пришло время, когда Толик перестал приплясывать, а стал сидеть, как вкопанный. Так он и выучился. А Толик потом стал врачом и забросил шахматы. Пока он так сидел, курил и вспоминал, курильщиков прибавилось. Студент тоже вышел, стоял рядом и время от времени поглядывал на него. Наконец решился: — У вас, наверное, разряд есть? — Когда-то был, — сказал он. — А что, разрядник у безразрядника всегда выиграет? — В принципе, всегда. Потому что профессионал. — А вы профессионал? — вдруг с вызовом спросил один из курильщиков. — Не обо мне речь, — сказал он, чуть напрягаясь. — Я говорю в принципе. — Нет, — сказал тот, — а вы все же профессионал, как вы считаете? — Я-то скорее нет, — сказал он. — Вы же сказали, что у вас разряд, — не отставал парень. — Был, — сказал он. — Давно. — Ну вот, например, у меня вы можете выиграть? — продолжал наседать тот. — Не знаю, — сказал он. — Но вы же сказали, что вы разрядник, что вы хорошо играете, может, попробуем? — Пожалуйста, — сказал он и почувствовал, как кожа обтянула лицо. — Я сейчас принесу шахматы, — с готовностью сказал начинающий любитель. Они сели за свободный столик в последнем купе. С первых ходов стало ясно, что перед ним не новичок: играл свободно, уверенно, напористо, ставя одну за другой тактические ловушки. Ловушки были простые, но смотреть и видеть нужно было. А у него еще голова разболелась, да и двое суток без сна тоже давали о себе знать — он чувствовал, что думает медленно им бестолково. И все же выиграл. Вернее, тот проиграл. Потому что на ловушки он все же не попался, а кроме ловушек у того игры не было. Напор был, а игры не было. Вот так. — Мы еще потом сыграем, смущенно бормотал тот, собирая шахматы. — А то я не спал вчера. А вообще, у меня первый и я первое место по городу взял, по Павлограду, и теперь — вот жду вызова на республику. — И вдруг неожиданно улыбнулся: — Внаглую я играл — наказывать сильно не хотелось. Ну, вот и наказал… А парень ничего, — подумал он. — Ничего парень. Просто молодой. — Да ладно, — сказал он. — С кем не бывает. — Ну, я пойду? — каким-то извиняющимся тоном сказал парень. — А то у меня еще дел — я тут на стажировке, помощником начальника поезда. А он пошел на свое место. Там, возле девиц этих, уже набилось народу молодого. Сидели тесно. Играли в дурака. Он прошел мимо, заглянул к проводнице: — Можно у вас стаканчик? — Вот, возьмите. — Спасибо. Пошел обратно, достал из рюкзака баночку растворимого кофе, насыпал в стакан две ложки, опять пошел к проводнице. — А кипяточку можно? — Бойлер у нас испорченный, — сказала проводница. — Но вы подождите — я сейчас из соседнего вагона принесу. И пошла. Он еще раз отметил, какая она стройная и строгая. И она опять ему понравилась. Потому что легче запретить, чем разрешить, отказать, чем пойти. Когда она пришла, он виновато сказал: — Прошу прощения, я не думал, что в другом вагоне. Она не ответила — просто молча налила кипяток в подставленный стакан. И то, что она не ответила, ему тоже понравилось Потом он выпил свой кофе, отнес стакан, возвратился, раскладывал пасьянс, который никак не выходил, курил, сидя на мусорном ящике и предупредительно вскакивая каждый раз, когда кому-нибудь нужно было выкинуть остатки еды, учил любителя раскладывать пасьянс — и так до сумерек, когда проводница начала разносить чай. — Наверное, бойлер все же починили, — подумал он и сам пошел за чаем. Но оказалось, что бойлер все же починили — проводница стояла и наливала чай из чайника. Ему стало неудобно — вроде, свою норму он уже выпил, а ей носить. И еще было одно обстоятельство: он не пил сладкого чая, а это проводницам невыгодно. Тут, правда, у него наготове всегда был ход: давайте без сахара, а я заплачу, как обычно (так он говорил и в парикмахерской: без одеколона, а заплачу, как обычно — он терпеть не мог запаха тройного одеколона), но сказать это сейчас, ей, было неловко и оскорбительно. Потому что она была человек. И он посмотрел, как она наливает, уже круто наклонив чайник, и повернулся, чтобы уйти, но она спросила «вам чего?», и он через силу, через себя переступая, сказал: — Мне бы еще стаканчик кипяточку («еще», потому что помнил о кофе). — И добавил: если осталось. Она улыбнулась, встряхнула чайник и сказала: — Сейчас принесу. — И добавила: Я мигом. Это была уже какая-то фантастика. А она, как ни в чем не бывало, действительно мигом, вернулась и перед тем, как налить, еще спросила «вам, наверное, покрепче? И налила полстакана заварки, а когда он сказал: «пожалуйста, без сахара — я сладкого не пью», не дернулась, даже ухом не повела, только кивнула и подала ему стакан. И он, вместо «спасибо», тоже кивнул, перенимая у нее по ситуации этот молчаливый стиль, и пошел по проходу, как-то особенно бережно ощущая этот стакан в руке, подчеркнуто терпеливо поджидая, когда кто-то уберет ноги с прохода или посторонится. Чай, хоть и пол-стакана заварки, был некрепкий, с тем деревянным привкусом, какой неизбывно бывает у плохого чая, но пил он его с удовольствием. Потом он отнес стакан обратно, не дожидаясь, конечно, пока она станет собирать стаканы, предварительно вначале сполоснул его под краном, вручил (не отдал, а именно вручил) ей и положил рядом приготовленные заранее 30 копеек, а как он еще мог? Она посмотрела, сказала «вы же без сахара», но он быстро и неловко сказал: «возьмите-возьмите, это не важно, спасибо» и вышел, умиленный уже не только ею, но и собой — хоть что-то, а все же… На полках рядом продолжали резаться в дурака. Все уже перезнакомились и называли друг друга: Валек, Муська, Витек. Студенты покоряли пэтэушниц разговорами о недавней сессии, с особым вкусом произнося незнакомые тем слова «сопромат», «диффуры», «производная». Пэтэушницы покоряли студентов открытым смехом и открытыми коленками. Се ля ви была в полном разгаре. Он пошел, покурил еще и стал стелить. Когда надел наволочку и положил вторую простыню под подушку — спал он в вагонах обычно, не раздеваясь, увидел, что все — больше белья нет. А должно быть еще полотенце. Он приподнял подушку, потом матрас, посмотрел под простыню — полотенца не было. Ну, и бог с ним, подумал он, обойдется. И лег. Глаза закрылись сами собой — только теперь дали о себе знать те двое суток, жара, изматывающее безделье. Но не уснул — вспомнил про полотенце. Нужно предупредить проводницу — она отвечает. Потом ей искать, когда все сдавать будут. А сейчас посвободнее. Но тело уже налилось, подниматься не хотелось. «А-а, — подумал он, — потом, утром». Обойти себя не удалось. Он поднялся и пошел по уже тусклому проходу туда, к ней. Она сидела в своем купе с тем парнем-шахматистом. Близко сидела. — Вы мне полотенце не дали, — сказал он и, подумав, что она может принять это за претензию, поспешил добавить: — Мне оно не нужно. Я просто к тому, что вы потом искать будете… Чтобы предупредить… — Как не дала? — сказала она, поднимаясь. — Я вам все вместе дала. Вы поищите. — Уже искал, — сказал он. — Нету. Две простыни, наволочка, а полотенца нету. — Ну, как это нету, как это нету, — повышая голос, сказала она. — Весь комплект должен быть. И резко пошла по проходу туда, к его месту. А он пошел за ней, почему-то ощущая при этом свою вину, хотя вины его никакой не было. Резким шагом она подошла к его постели, стянула с нее простыню, которую он перед тем долго и аккуратно подворачивал под матрас, откинула подушку, потрясла в руке вторую простыню, сдвинула в угол матрас… — Ну, так где же полотенце? — обернулась она к нему. — Вот и я говорю, — сказал он. — Нет, это Я у вас спрашиваю, — повысила голос проводница. — Я давала весь комплект. Где полотенце? — Не понял, — сказал он, чувствуя, как натягивается кожа на лице. — Это же Я вам сказал, что нет полотенца. — Ну и что? — сказала она. — Что ж вы через пять часов сказали? Я вам когда дала, а вы когда? Где полотенце? -Да вы что, — задохнулся он. — Как я мог раньше? Я же только стелить стал. — А мне какое дело, когда вы стелить стали? — Как какое? Выходит, что я украл, что ли, полотенце ваше? — А я не знаю. Где полотенце? — А плевать я хотел на ваше полотенце! Потеряли — теперь ищите. Я вас предупредил. Я вам сообщил. Все! Тем более что белье не сшитое было. Химичите тут. А если б сшитое, полотенце бы на месте было. — Ну и что, что не сшитое? Такое дали. А полотенце, я точно помню, я вам давала. Такое, из двух половинок сшитое, я помню. «Врет, — задохнулся он от ненависти. — Тут же придумала, на ходу». — Ах, сшитое, — тихо, но криком сказал он. — И я, значит, украл эту ценность? А вы не помните, оно, случаем, не белыми нитками шито было? В купе засмеялись. — Ну, ладно, каюсь: украл. В подарок жене. Вот обрадуется! — сказал он уже на публику. Публика опять засмеялась. Проводница уже не отвечала. Дернула плечом, перешла к соседям, стала смотреть там. Через несколько минут он услышал ее голос, отчетливо-деревянный: — А это у вас что за полотенце лишнее? Вот это, наверное, и есть его полотенце. — Да вы же сами мне его давали вместо наволочки, — возмущенно сказала женщина. — Наволочки у вас не было — я вам сказала. — Ну вот, — сказал он, обращаясь к компании. — Полотенце нашли, так наволочки нет — час от часу не легче. Ну и ну… — Так у них же так, — сказала Муська. — Ну, так что: нашли или не нашли мое полотенце? — мстительно сказал он, заглядывая в соседнее купе. Проводница посмотрела на него, повернулась и пошла к себе. — А полотенце вы мне все-таки выдайте, — крикнул он ей вдогонку. — Мне утром умыться надо. Понятно?… … Утром, когда подъезжали уже, он скатал матрас, поднял столик, вытащил из-под него рюкзак и увидел полотенце — оно лежало между стенкой и рюкзаком. Он поднял его, обернулся — все были заняты сборами — и положил на стопку белья, собранного перед тем. Полотенце было вафельное, сшитое из двух половинок, с бахромой — обтрепками по краям. Он взял стопку и, почему-то неся ее на отлете, пошел по проходу. Проводница укладывала белье в мешок. — Вот, — сказал он, не глядя на нее и протягивая полотенце, — нашлось Спасибо, — сказала она. — А то я так переживала, мелочь ведь, а переживала. И куда оно могло деться, и правда. — И, улыбнувшись, повторила. — Спасибо. А он не смог улыбнуться. Похожие: ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»... ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой и Моховой. А купеческая дочь Чай пила, отставив пальчик, И Амур – кудрявый мальчик Ей грозился из угла. Кто там прав, кто виноват, Сами пусть и разберутся. То ли дело – чай из блюдца, Крепкий сахар – рафинад. Сахар кончился, хоть вой. Что за жизнь без рафинада! Ах, Амур, а жить-то надо, Надо жить, пока живой. И купеческая дочь, В тесный вырез вправив груди, Что ни ночь выходит в люди. …………………………………………. С непокрытой головой – Сретенкой и Моховой. 1.05.1991 Похожие: НА ПЕРЕПРАВЕ Билась в недальних порогах река. «У переправы коней не меняют».... ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь... В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1980-1989Тьма источала мед и яд. Недвижно. Недоступно зренью. Страдая медленной мигренью, В себя и в ночь смотрел Пилат.   Над Иудеей тишина Повисла. И висит незримо. Мигрень. И нет вестей из Рима. А в Риме Цезарь … и жена.   Бог с ним, с юродивым, Бог с ним. И лишь одно неодолимо… Мигрень. Высокий Цезарь. Рим… …Бог мой, как далеко до Рима!   20.11.86 Похожие: ПУСТОТА В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ   Пустота. Только... АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по... НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес... ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,... [...]
ПрозаОни жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга» — таков был закон их племени. Он не знал. Почему. Если бы не этот закон, он даже не знал бы, что можно еще и видеть. Всех своих соплеменников он просто ощущал. По запаху. На слух. Но кто-то из них видел. Иначе откуда быть закону? Он даже узнал, кто. Но когда он спросил у того, кто знал, тот сказал: «не дай тебе бог сынок». И потом долго вздрагивал. Наверное, от воспоминаний. А к нему это привязалось. Он думал об этом, когда сидел неподвижно и пялился в темноту и когда бежал, сломя голову, по отполированным плитам, ровным и одинаковым, которыми было размеренно пространство. Куда и почему он бежал, он тоже не знал – просто бежали все и он бежал. Наверное, мы уроды – думал он – потому мы не хотим видеть сами себя. Мы уроды и трусы. — Наверное, мы уроды, — сказал он отцу. — Мы ? – сказал отец. — Нет. Ты – урод. Потому что только урод может так думать о своем племени. — Но тогда почему, почему? Почему вы не говорите мне этого? — Потому что самый страшный страх – ожидание страха, сказал отец. — Но разве сейчас, когда ты говоришь мне это… — Нет, — сказал отец – Сейчас,пока оно не стало для тебя чем-то, ты не боишься. Нельзя бояться просто страшного. Чтобы бояться, нужно знать. — Но я хочу, хочу знать! — Ты дурачок. Ничто не приносит большего несчастья, чем знания. — Нет, — сказал он. — Хватит, — сказал отец. – Бегай. — Зачем нам бегать? — Потому, что тот, кто умеет быстро бегать, умеет жить. — Почему? Но отец не ответил и побежал по гладким плитам… А потом, когда он уже вырос, он встретил старика, который рассказал ему странную вещь. Время от времени на его племя нападала страшная болезнь. Она настигала всех сразу. Она приходила к ним на бегу. Сначала замедлялись жвижения. Просто ноги становились слабыми. А потом они умирали. Так вот, на дороге. Там, где она их заставала. — Почему же ты остался живым? — Это так же непонятно, как наша болезнь,- сказал старик. Наверное, так нужно, чтобы племя не умерло совсем. Всегда кто-то остается. Может быть, когда это придет, это будешь ты. Кто знает? Но пришло другое – то, о чем никто не говорил. Сначала раздался страшный скрип. И в этом скрипе случилось что-то такое, что стало видно всех. И все побежали. Побежали так, как никогда не бежали. Они натыкались друг на друга, отталкивали друг друга. И оттого становились уродливыми. — Я был прав, подумал он. – Они уроды, потому что их уродует страх. Не надо бояться. Только и всего. Это то, что я скажу теперь другим. Потому, что я это видел. И он не побежал. Он стоял на месте и с любопытством. К которому примешивалась презгливость, рассматривал толпу своих жалких рыжих соплеменников. А потом появились громады. Он не мог бы их описать. Они поднимались и опускались. Медленно поднимались и опускались в самую гущу тех, кто бежал. И когда они опускались. Раздавался страшный хруст. И для них все было кончено. Теперь он и сам хотел побежать. Он забыл, что это уродует, он просто уже не думал об этом, а видел. Видел эти громады и слышал хруст. Но он не мог побежать. И это его спасло. Потому, что громады прошли мимо. И опять мысль вернулась к нему: «Вот не надо бояться, — подумал он. И тут что-то сбоку зашумело, и ливень, обрушившийся сверху стал тащить его куда-то против его воли. «Что это?» «Что это?!», — захлебывался он. Но времени для того, чтобы понять это, уже не было – вода, урча и завихряясь, втащила его в черную воронку. — Нужно пригласить бабу Дусю. Опять их развелось здесь черт знает сколько, – сказала женщина, выходя из душа. Похожие: СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... ПОЛОТЕНЦЕ Он попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь... [...]
ЗаметкиУбил тщеславие. Убил желание писать стихи. Убил влюбленности. Одну за другой. Убил все, что любил, даже любовь к красной икре (осталась – к мороженому, убивал-убивал, ан, не убил). Теперь жалуешься на дефицит желания. А ты как думаешь: убивал, убивал и… Убийца! Они все похоронены во мне. Я – кладбище. Убийца и кладбище. Хоронил – прятал. Прятал и хоронил. Просто сценарий для фильма ужасов. Фильма-метафоры. Где на глазах происходят все убийства и только в конце оказывается…Это – за минуту-две, оторвавшись от телевизора, где никакого намека на все это – вдруг. Две жизни, внутренняя и внешняя, два разных потока текут каждый сам по себе, каждый по своим законам, иногда сливаясь, чаще – все более отдаляясь друг от друга. Вот оторвался от телевизора, чтоб выйти на кухню покурить и…Как мечется мысль! Как белая мышь в клетке. И никак не остановить, не достать, не вынуть из клетки. Старость. У мозга ослабли руки. Тремор мозга. Оттого мысли мелькают, цепляются одна за другую, трутся одна о другую. Все труднее остановить, достать, выложить на бумагу. Мышь — на бумагу? Что за бред? Слова, слова – что они реальности и что она им!А вот и нет, черта пухлого, как я говорил в детстве (откуда я это взял, не сам же придумал этого пухлого черта?).В нашей коммуналке о четырех соседей – однажды в реальности. Открываем двери в свою кухню (там кухни были цугом: одна – для двух соседей, другая – для нас со старушкой Варварой Ивановной – просто святым человеком, о которой где-нибудь, когда-нибудь – отдельно. Или уже никогда?)… Открываем дверь, а за ней – мышка, так аккуратно лежит на белом листике. Фантастика? Не может быть? Но столбняк удивления быстро прошел и мы – к соседке из первой кухни:— Софья Ивановна, это вы мертвую мышку — под дверь? — Что вы, я ее и в глаза не видела! Наверное, бежала и умерла.— И листик себе перед смертью постелила?— А кто их знает.Вот и я теперь своих мышек перед смертью из клетки – на листики: как мелькнет, так и вытащил. А там уж с листика – сюда, в компьютер, а то потом сам не пойму, что написал – почерк и всегда был плохой, а тут еще и спешу ухватить за хвостик, и этот тремор – старость.Вот и первый листик кончился. Условно первый, первый, что под руку попался, из тех, что накопились за последнее время – июнь-июль 2008 года. Теперь листик и порвать можно. Вы себе не представляете, какое я испытываю удовольствие, когда порву очередной листик.Да, забыл сказать, это я взял самый молодой, только что проклюнувшийся листик, скорее даже почку, завязь, которая уже в процессе переписывания на компьютер превратилась в это – я просто не могу тупо переписывать – не машинистка же, в конце концов, не могу не думать – вот он и разворачивается… в процессе. А теперь – самый старый. Даже правый нижний угол, видно, залитый когда-то чаем, уже не помню, когда – склероз, оторвался, так что и не знаю, прочтется ли. Мало того, здесь, кроме более ли менее горизонтальных строк, что-то, как обычно, еще и на полях, как обычно, не потому, что экономлю бумагу, а потому, что в погоне записать (пока не забыл – склероз) и взять новый листик не успеваешь, так что пока хоть кусочек белеет… Похожие: Листик-3 листик-3 Передача «Тем временем» 15.03. 09. Плач и стенания по... Листик-4 Мысли, идеи ветвятся, как деревья. Сначала – ассоциативно, потом –... Понятия не имею В обиходе выражения «Понятия не имею» и «Не представляю» используются... ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый... [...]
Стихотворения / 1990-1999Было, не было – забыла. Просто шла сквозь бурелом. Просто видела затылок Там, над письменным столом. Август обдавал теплом. Низко так жужжали пчелы. Замедляя шаг тяжелый, Просто шла сквозь бурелом. Просто шла. И жадным ртом Воздух осени ловила… А любила, не любила – Это… это все потом… Что «потом», она забыла. 4.10.91   Похожие: ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... [...]
Стихотворения / 1960-1969Говорили много фраз. Пили много вина. А у женщины вместо глаз Была боль одна.   И давило, как горб: – Замаяли, замели. Так стучат о гроб Комья земли.   …Рот сухой облизав, Когда уходили прочь, Сказала, не глядя в глаза: – Куда тебе … в ночь?   И он, как столб забил, Сказал: – Стели, что ль … Он баб таких любил, В которых боль.   30.07.64   Похожие: ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... ПАУК Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было... [...]
Стихотворения / 1960-1969Кафе, где можно пить и петь, Где одинокие мужчины Бросают пятаки в машину, Чтоб музыкой себя согреть.   Ах, музыка! – мой дальний путь, Неяркий свет и запах тмина, Дай сесть у твоего камина И в пламя руки протянуть.   Пока жива еще душа, Покуда в лужах дождь дробится, Дай мне забыть … или забыться И встретить осень не спеша.   11.69   Похожие: МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он... ОСЕНЬ 1836 ГОДА А он не знал, откуда боль Приходит и куда –... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... [...]
Стихотворения / 1980-1989Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели. Хотя и не тяжко.   Что-то в грудях пекло, и давило, и ныло, и жало. Но Палажкина жизнь (как и смерть) никому не мешала.   Потому царь великий и грешный Был лечен докторами учеными. И скончался. Покрытый Какими-то пятнами черными.   А к Палажке не звали – Лежала себе и лежала. Аж пока не поправилась И кучу детей нарожала.   Те – своих. И пошло: Пели, плакали, свадьбы играли … Ну а смысл? А мораль?.. А живут и живут. Без морали.   25.12.87   Похожие: ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как... ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... [...]
Стихотворения / 1970-1979Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла на цыпочках судьба И поцеловала в лоб. Была она, судьба, совсем девочка, А тяжела – не поднять. И что-то она с ним такое сделала. А что, не понять. Ни дня для него не стало, ни вечера. А все мало. Была она в руках его, что та свечечка. …Свечечкой в руках и стала. Плакали люди по покойнику – Вишь ты, какое лихо… А у судьбы были руки тоненькие И лицо тииихое. 22.11.78 Похожие: ЗМЕИ Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает... НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо... СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... [...]
Проза«Романы кончаются тем, что герой и героиня женились. Надо начинать с этого, а кончать тем, что они разженились, то есть освободились. А то описывать жизнь людей так, чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам» Л. Толстой Этот роман Л. Н. Толстой писал всю жизнь. Это единственный роман, который создает каждый из нас. Мне отмщение и аз воздам. Пролог «Не знаю, что называют любовью, – написал Толстой в своем дневнике в 1851 году. И через одиннадцать лет: «Что, ежели и это – желание любить, а не любовь?». Задолго до вашего рождения общество вывешивает для всеобщего обозрения прейскурант, которого вы и в глаза не видели никогда, но который, тем не менее, вас заставляют освоить от самого начала жизни вашей, да так, что вы, и не подозревая об этом, все время смотрите на него, сверяя с ним свои желания, свои чувства, свои поступки. Прейскурант: понятие и цена. По законам рынка, как и во всех других случаях, она возрастает в зависимости от большей или меньшей доступности, распространенности товара: например, дружба ценится больше, чем просто приятельство. Это не просто абстракция. Ибо человек, действительно, за все платит и знает (хотя часто не осознает), что должен платить. Платит далеким и близким. Платит за услугу. Платит за отношение: «Если ты мне друг, то должен… », «Какой же ты друг, если… », «Так-то он мне отплатил за мое хорошее отношение». В принципе плата должна быть эквивалентной: за дружбу – дружбой, за верность – верностью. А за неверность, предательство, подлость? Тоже плата – расплата: око – за око, зуб – за зуб. И потому мы всегда требуем платы или расплаты. И ощущаем себя обманутыми, когда кто-то отказывается платить по счету: на верность отвечает неверностью, на дружбу – не готовностью прийти на помощь, пожертвовать чем-то – оплатить отношение. Незримый прейскурант регулирует, приводит в систему человеческие отношения. Всему своя цена. Но самая высокая – любви. На рынке жизни за любовь можно требовать… всего. Ибо любовью оправдывается все. Даже предательство. Даже убийство. Ибо нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь. За что же мы готовы так высоко, подчас так страшно, платить? «Я не хочу допускать, что истинному союзу двух душ могут помешать внешние препятствия. Не любовь такая любовь, которая изменяется в зависимости от изменений окружающего или гнется и исчезает под влиянием посторонней силы… О нет! Это раз навсегда поставленная веха, которая неколебимо встречает бури; для каждого суденышка это путеводная звезда, высота которой может быть измерена, но истинное влияние которой неведомо. Любовь – не игрушка Времени, хотя розовые губы и щеки подвержены действию его губительной косы; любовь не изменяется вместе с его краткими часами и неделями, но остается постоянной до самого страшного суда. Если все это заблуждение и если подтвердится на мне самом, – я никогда не писал, и никто никогда не любил». Это Шекспир: прославленный 116 сонет. «Любовь – единственная страсть, не признающая ни прошлого, ни будущего». Это Гюго. Через столетия после Шекспира. «Любовь уничтожает смерть и превращает ее в пустой призрак». Это Толстой. Итак, если верить великим, любовь – это вечно, бесконечно и неизменно. Задавая вопрос: «Ты любишь меня?», мы спрашиваем: «Навеки ли твое чувство? Безгранично ли оно? И есть ли на свете что-нибудь, что могло бы изменить его? И, отвечая: «Люблю», мы даем клятву: «Вечно, бесконечно и неизменно». И становимся лжецами. Больше – клятвопреступниками! Лжецами, ибо не знаем, можно ли назвать любовью то чувство, которое мы испытываем. И клятвопреступниками. Еще не преступив клятвы своей. Не успев преступить. Кто знает будущее и себя в будущем? Сказав о любви: вечное, бесконечное и неизменное, разве не сказали этим: любовь есть Бог? Недаром же людям, для которых слово – не нечто невесомое и бесплотное, но, как изначально, «слово было Богом, и Бог был словом, и слово было у Бога», трудно, почти невозможно на вопрос «любишь ли ты меня?» произнести это слово – ибо сказано: «не упоминай имени божьего всуе». Любовь есть имя божье. Ибо и канонически, с амвонов провозглашаемо тьмы и тьмы раз: Бог есть любовь. Так вот откуда это: «Любить глубоко – это значит забыть о себе» (Руссо), «Истинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я». (Гегель). Раствориться в Боге, забыть о себе – разве не в этом суть веры? И разве не о Боге это: «Любовь должна прощать все грехи, только не грех против любви» (Оскар Уайльд)? Разве всепрощение не есть прерогатива Бога, не прощающего только богоотступничество? И разве, как Бог Авраама, не проверяет нас любовь готовностью к жертве? И разве, как и Богу, не жертвуем мы ей самое дорогое для человека – свободу: все в воле твоей, Господи. Сказав: «Любовь есть Бог», поменяв их местами, не извратили ли мы изначальное: «Бог есть любовь»? Не низвели ли Бога на землю, сделав неземное земным, безгрешное греховным? Не стали ли идолопоклонниками, ибо молимся двум богам? «Любви нет», – запишет Толстой в своем дневнике 15 февраля 1858 года. «Утверждение твое, что любви нет («Какая там, к черту, любовь!»), – запишет в своем дневнике Софья Андреевна, – было для меня страшным оскорблением почему-то. Лучше уж матом». Еще бы, разве утверждение, что любви нет, не обессмысливает твоего существования и не представляется тебе кощунством, как верующему – Бога нет? Глава 1. Западня Формула любви «Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив? Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого… Я был так счастлив, что мне нечего было желать… Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время. Я не оставлю своих планов, чтобы ехать жениться на ней». «Навсегда!». Не от разума это слово, и не ему отвечать за него – что знаем мы о себе и о будущем своем? Он не поехал жениться. И меньше, чем через год, написал о другой: «Лучшие воспоминания мои относятся к милой Волконской». Через пять лет Толстой пережил роман с Арсеньевой. На которой собирался жениться. Потом ее сменила Тютчева. На которой он тоже собирался жениться. В июне 1856 года он записал в дневнике: «Поехал с Натальей Петровной к Арсеньевым. Валерия в белом платье. Очень мила». Он еще не знал, что этой или подобной, светски комплиментарной, не более, фразой будут отмечены начала всех его увлечений: «Катя очень мила», – напишет он о Тютчевой, «П. Щ. прелесть» – о Прасковье Щербатовой, «Очень хороша» – об Аксинье, «Милые девочки» – о Берсах. Но все это – в будущем. А пока – Арсеньева. Июнь: «Валерия в белом платье. Очень мила». Сентябрь: «Валерия мне противна». Октябрь: «Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее». Ноябрь: «Очень думаю о ней». И уже через несколько дней: «О Валерии мало и неприятно думаю». Так ушла в прошлое Арсеньева. Пройдет немногим более года. Но 1 января 1858 года, отмечая в дневнике начало нового романа: «Катя очень мила», он не вспомнит, что это уже было. И продолжения не вспомнит. И будет писать, как впервые: 1 января: «Тютчева вздор!» (как в сентябре 56-го Арсеньева). 8 января: «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего» (как Арсеньева в октябре). 20 января: «И не перестаю, думаю о ней» (как об Арсеньевой в ноябре). 28 января: «Увы, холоден к Тютчевой». Те же симптомы. Только новый роман оказался скоротечнее. И когда уже через два дня, 30 января, в дневнике появится новая запись: «Со скукой и сонливостью поехал к Рюминым, и вдруг обкатило меня. П. Щ. прелесть. Свежее этого не было давно», и когда в том же году, 13 мая, уже не о Прасковье Щербатовой – о другой Толстой запишет: «Я влюблен, как никогда в жизни», он не узнает в этом ни того, что было давно: «Я был так счастлив, что мне нечего было желать», ни того, что кончилось совсем недавно. То, «свежее чего не было давно», как и то, что было «как никогда в жизни», завершилось так же, как и все предыдущие романы: «В концерте видел Щербатову и говорил с ней. Она мила, но меньше», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением». В тот день, когда писалась эта последняя фраза, 9 мая 1859 года, Толстой прочел корректуру нового романа и записал рядом: «Получил «Семейное счастие». Это постыдная мерзость». *** Алгебра. Формула любви, в которой имена – только числа. Числа разные, но, подставленные в формулу, они в результате каких-то внутренних преобразований получают в окончательном виде знак отрицания. Даже не живой роман, но выдуманный, и тот. Я хочу понять, как случилось, что писатель, который помнил тысячи мельчайших деталей: увиденную однажды комнату со всем тем, чем обычно бывает набита комната, ситуацию, жест, даже интонацию, так помнил, запоминал, что через много лет мог все это воспроизвести в романе (не выдумать – воспроизвести) с такими подробностями, как будто перед глазами они и можно всматриваться и писать с натуры, как он, этот человек, снова и снова летел (или налетал) на это, как бабочка на огонь, в каждом своем новом увлечении забывая все, что было прежде? Как случилось, что он, Толстой – гениальный психолог, великий аналитик, подвергавший анализу «на обобщение» все, что только попадало в его поле зрения, беспощадный в этом отношении, не только к другим, к себе беспощадный, так и не понял, что перед ним формула? Как человек, чьи дневники буквально испещрены самоанализом, не только не увидел «алгебры», но даже не допустил в этом естественной, казалось бы, рефлексии, не написал, скажем, так: «Мне снова кажется, что я влюблен, как никогда в жизни»? Я хочу понять, что определяло этот знак в конце, который, как рок, тяготел над всеми его увлечениями? Беда ли это его или вина? Так ли случилось, что каждая из них была «не та» (как он запишет в дневнике сразу после женитьбы) – не та, которую он искал, или было что-то в нем самом – какой-то, не понятный не только мне, но и ему самому, механизм, какое-то тяготевшее над ним проклятье, неизбежно превращавшее красавицу в жабу, как прикосновение царя Мидаса превращало все в слитки золота? И если это так, то за что это ему? Ибо мы всегда платим или расплачиваемся чем-то за что-то. Я хочу понять на опыте этой жизни – жизни гениального человека Льва Николаевича Толстого, что же передо мной: формула Толстого, формула художника, формула гения или формула человека? Формула? Но может быть, так можно видеть только извне? Вот мы сами попадаем в нее. И она превращает каждого из нас, таких разных, в абстрактный символ, лишая нас индивидуальности нашей – того, чем мы так гордились, что выдумали для нее отдельное, отличающее нас от всех других, понятие – Я. И превращает нашу свободу в иллюзию и несет к неизбежности. И тогда не формула она уже для тебя, а рок, ибо рок и есть формула, вставшая над числом. Алгебра? Это мы со стороны видим так. А он, Толстой, не видел. Не потому ли, что был числом в этой формуле? И рядом было тоже число. И каждый раз оно было не похожим на прежнее. И все дело было в этом: в завитке волос на затылке, в том самом «только плечи» – в том, как вспоминалась Аксинья? Это не просто любопытство – мне это жизненно важно: понять (пусть в конце жизни), что лежит в основе его романов, всех наших романов – число или формула? Ибо, что есть романы наши, как не поиск счастливого числа? И не есть ли наша вера в существование такого числа, подогреваемая непрерывно всей великой и невеликой литературой, лишь великая иллюзия? Ибо если формула, с которой мы столкнулись у Толстого, есть формула человека, она утверждает невозможность семейного счастья. *** «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня; вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем прежде жили с таким увлечением». Н. Н. Страхов – Толстому, 21 мая 1890 года Самый длинный роман в жизни Толстого развивался так же, как и самый короткий: «Милые девочки», – записал он в своем дневнике 17 сентября 1858 года после обеда у Берсов. И через 48 лет семейной жизни, 20 августа 1910 года: «Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться». Никогда? Забыл, все забыл. 48 лет назад, тогда, в то самое время, думалось и ощущалось совсем иначе. 30 августа 1862 года. «Гуляли, беседка, дома за ужином – глаза, а ночь!… Дурак, не про тебя писано, а все-таки влюблен, как в Сонечку Калошину и в А. только. Ночевал у них, не спалось, и все она. 9 сентября. «До 3-х часов не спал. Как 16-летний мальчишка, мечтал и мучился». 10 сентября. «Проснулся 10 сентября в 10, усталый от ночного волнения. Работал лениво и, как школьник ждет воскресенья, ждал вечера. Пошел ходить. К Перфильевым. Дурища Прасковья Федоровна. На Кузнецкий мост и в Кремль. Ее не было. Она у молодых Горскиных. Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. В глубине сидит надежда… Господи, помоги мне, научи меня. Опять бессонная и мучительная ночь. Я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеёшься, тому и послужишь… Господи, помоги мне, научи меня. Матерь Божия, помоги мне». 12 сентября. «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится». 13 сентября. «Каждый день думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее. Опять вышел с тоской, раскаянием и счастьем в душе. Завтра пойду, как встану, и все скажу или застрелюсь». 14 сентября. 4-й час ночи. «Я написал ей письмо, отдам завтра, то есть нынче 14. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется, невозможное. Боже мой, помоги мне». Забыл. Да и немудрено – старик. А в дневники свои заглянуть некогда – все пишет – Толстой! Об этом, небось, никогда не забывает. « Это самообожание проглядывает во всех его дневниках…слава, ненасытная слава, для которой он сделал все, что мог, и продолжает делать». Впрочем, это уже голос Софьи Андреевны. А что без спросу, так по праву – соавтор, этот роман вдвоем создавали. Начал-то он – завязку придумал. Как там: «Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой…». Сразу – быка за рога. Нет, это в «Анне Карениной». А в этом своем, семейном, еще похлеще придумал. С первого дня семейной жизни – правило №…на будущее: показывать дневники друг другу – не только тела, но и души должны быть открыты друг другу. Это «определение» не избежало участи всех предыдущих – очередная попытка обуздать жизнь, естество провалилась. Но до этого было еще далеко. А пока… Жена бы не узнала, да он дневники свои показал. Чтоб очиститься. Как на исповеди. Как перед Богом. Ибо любовь есть Бог. И разве не сказано: нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь? Толстой кладет на алтарь любви самое дорогое (кроме творчества), что было у него: «Я был неутомимый ёбарь». Ей, нетронутой, семнадцатилетней! Психолог! Вот какую дьявольскую завязку придумал граф для своего нового романа. Это тебе не «Гости съезжались на дачу», вызывавшие у него восхищение. «Мне отмщение и аз воздам». Эпиграф? Это в том, придуманном, романе. А в реальном – пророчество. Воистину, пророческий эпиграф. Ужо тебе! Но разве не сказано: добрыми намерениями выложена дорога в ад? И разве не как от начала нашего рядом с Богом усмехается дьявол: любовь есть Бог? И настал «день второй». И породил змея огненного, червя, душу точащего. И имя ему – самолюбие, яд источающее. И имя ему – ревность Показав молодой жене свой дневник, великий писатель, Толстой заложил начало трагедии, которая будет развиваться по всем правилам сюжета, предписанным еще Аристотелем: с перипетиями и возвращением конца к началу. 17 сентября 1862 года, ровно через четыре года после памятного обеда у Берсов, день в день: «Жених, подарки, шампанское». Глава 2. Болезнь Есть какая-то странность в этой забывчивости. Как и в том, что один роман почти дословно повторяет другой, не говоря уж о сюжете. Я долго пытался найти этому какое-то объяснение. Пока однажды случайно не наткнулся в словаре Даля на это слово: «Страсть и страсти (страдать) – страдание, муки, маета, мучение, телесная боль, душевная скорбь, тоска». Врач милостью божьей, Владимир Иванович Даль, точно определив симптомы, однако не поставил окончательного диагноза: страсть – это болезнь, душевное заболевание. Между тем, чтобы убедиться в этом, достаточно еще раз обратиться к дневникам Толстого, в которых точно фиксируется течение этой болезни. Первый симптом: «очень мила», «очень хороша», «прелесть», «милые девочки» – скрытый, на языке медицины, «латентный» период, когда болезнь уже гнездится в глубинах организма, но еще не вышла наружу, не дала о себе знать явной патологией. Потом болезнь нарастает: «захватывает меня серьезно и всего», «неотразимо тянет». Но организм еще борется, мобилизует внутренние ресурсы отторжения: «Валерия мне противна», «Тютчева вздор», «Соня нехороша, вульгарна была, но занимает»». (26 августа). «Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других – условно поэтического и привлекательного… ». (29 августа). А между тем температура (недаром говорят: любовный жар) неуклонно поднимается: если 26 августа просто «занимает», то 29-го уже «неотразимо тянет». И организм уже не в состоянии справиться с этим. И наступает кризис – высшая точка, пик болезни. «Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы…». Это об Аксинье. А через четыре года о Сонечке Берс, будущей Софье Андреевне: «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится», «Опять бессонная и мучительная ночь», «боже мой, как я боюсь умереть». «Всякая страсть слепа и безумна, она не видит и не рассуждает», – отмечает Даль. Сколько себя помню, я болел мигренью. Как и страсть, она начиналась едва заметно. Потом боль постепенно «захватывала меня серьезно и всего» и разрасталась так, что куда там видеть или рассуждать – каждый скрип, каждый шорох, даже дневной свет отдавался, вспухал в голове болью невыносимой. Иногда это продолжалось несколько часов. И тогда появлялось это: «я застрелюсь, ежели это так продолжится». И тогда я, как он, пусть другими словами, молился, молил: «Матерь божия, помоги мне!». И когда становилось так, что смерть казалась избавлением, боль, иногда медленно, иногда внезапно, проходила («О Валерии мало и неприятно думаю», «Увы, холоден к Тютчевой», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением»)… Кстати, как и страсть, мигрень наиболее активна в молодости. Известный невропатолог профессор Миртовский, поставив мне, тогда пятнадцатилетнему, диагноз, сказал: «Наследственная мигрень. Неизлечима. Но с возрастом приступы будут все реже, а годам к шестидесяти, с угасанием половой потенции, пройдет, как не бывало». Это могло быть сказано о страсти. *** Кто-то в ответ на утверждение, что такой-то писатель знал людей, сказал: «Людей? Сомневаюсь. Он прекрасно знал своих персонажей». «Еще что я наблюдала в своем писателе – муже, что он, кажущийся такой необыкновенный и тонкий психолог, часто совсем не знает людей, особенно если это люди новые и малознакомые», – пишет в своих мемуарах Софья Андреевна. Противоречие в этом парадоксе только кажущееся. Наше знание человека, о котором мы говорим: «я хорошо его знаю» – только свидетельство его отдаленности от нас. Чем поверхностней мы знаем предмет, тем легче нам создать модель его, которая покажется нам исчерпывающей. Вот почему дилетанты гораздо чаще специалистов (и гораздо легче) «открывают» универсальные закономерности – как известно, через две точки можно провести прямую и притом только одну, а у дилетанта, как правило, всего-то и есть, что эти две точки. Великий психолог Толстой был великим создателем психологических моделей, обобщенных моделей, в которых проявлялось его гениальное знание людей, которых он не знал. Создать же модель собственной личности было не под силу и ему, потому что он был единственным человеком, по-настоящему близко знавшим Толстого. Он слишком хорошо знал себя. И потому не понимал себя и того, что в себе. Видел, но не понимал. До конца жизни он так и не понял, что то темное, что таилась где-то в самых корнях его организма, – генетическая болезнь, и всю жизнь пытался бороться с нею «определениями воли». Как будто болезнь можно победить волевыми решениями. «Правило общее. Все деяния должны быть определениями воли, а не бессознательным исполнением телесных потребностей». (Это, как и все другие правила, которым Толстой пытался следовать всю жизнь, было сформулировано в 1847 году). 1850 год. «Зиму третьего года я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась». «Правило 1. Каждое утро назначай себе все, что ты должен делать в продолжение целого дня, и исполняй все назначенное… ». 1851 год. 5 апреля. «Занятия на 6. С 5 до 10 писать. С 10 до 11 обедня. С 12 до 4 обед. С 4 до 10 читать. С 6 до 10 писать». 6 апреля. «Ничего не исполнил… Хочу писать проповеди». «Правило 2. Спи как можно меньше, сон по моему мнению есть такое положение человека, в котором совершенно отсутствует воля». 1851 год. 11 июня. «Занятия на 12. С 5 до 8 писать. С 8 до10 купаться и рисовать. С 10 до 12 читать… ». 12 июня. «Встал поздно, разбудил меня Николенька приходом с охоты». 1852 год. 22 марта. «Встал в 10 часу». 31 марта.»Просыпался в 6 часов, перебудил всех; но от лени не встал и проспал до 9». 1 апреля. «Опять просыпался в 3-м, но заснул и проспал до 10». 7 апреля. «Встал поздно». «Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед не на один день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже… ». 1851 год. 12 января. Москва. «Встать в 8, ехать к Иверской, перечесть все касательно станции, передумать, записать и ехать к Татищеву». 13 января. «Станцию сдал – характер не выдержал». 14 января. «Угрызения совести, денег почти нет… ». 25 января. «Был на вечеринке и сбился с толку. Купил лошадь, которой вовсе не нужно». 13 июня. «Несколько раз, когда при мне офицеры говорили о картах, мне хотелось показать им, что я люблю играть. Но удерживаюсь. Надеюсь, что даже ежели меня пригласят, то откажусь». 3 июля. «Вот что писал я 13 июня, и все это время потерял оттого, что в тот же день завлекся и проиграл своих 200, Николенькиных 150 и в долг 500, итого 850. Теперь удерживаюсь и живу сознательно». 1853 год. «Проиграл, шутя, Сулимовскому 100 р. серебром». «Играл в карты и проиграл Султана». «Правило 7. Ежели ты что-нибудь делаешь, то напрягай все свои телесные способности на тот предмет, который ты делаешь». 1853 год. 25 июня. «Ни в чем у меня нет последовательности и постоянства… Будь у меня последовательность в тщеславном направлении, с которым я приехал сюда, я бы успел в службе и имел повод быть довольным собой; будь я последователен в добродетельном направлении, в котором я находился в Тифлисе, я бы мог презирать свои неудачи и опять был бы доволен собой. С малого и большого этот недостаток разрушает счастье моей жизни. Будь я последователен в своей страстности к женщинам, я бы имел успех и воспоминания; будь я последователен в своем воздержании, я был бы гордо-спокоен. Этот проклятый отряд совершенно сбил меня с настоящей колеи добра, в которую я так хорошо вошел было и в которую опять желаю войти, несмотря ни на что, потому что она лучшая. Господи, научи, наставь меня». «Правило 16… Правило 39… Правило 43…». «Для развития воли телесной…». «Для развития воли чувственной…». «Для развития воли разумной…». «Для подчинения воле чувства любви…». И так на протяжении всей жизни – правила, правила, правила: «Ди ерсте колонне марширт…, ди цвайте колонне марширт… ди дритте колонне марширт… туда-то и туда-то. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место». «Деятельность его в Москве так же изумительна и гениальна, как и везде. Приказания за приказаниями и планы за планами исходят из него… Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит». «Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения,… делали свои распоряжения о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же, как распоряжения Наполеона, точно так же в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большей частью выходило противное тому, что они приказывали. Солдаты, которым велено было идти вперед, попав под картечный выстрел, бежали назад; солдаты, которым велено было стоять на месте, вдруг, видя против себя неожиданно показавшихся русских, иногда бежали назад, иногда бросались вперед, и конница скакала без приказания догонять бегущих русских». Это будет написано через много лет после «Правил» в «Войне и мире». А еще через много лет критики, историки, литературоведы назовут это философией истории, толстовским взглядом на роль личности в истории. Все это так. Если смотреть на поверхность, извне. И все это не так. Ибо было это не столько философией истории, сколько философией души, которая одна только и занимала Толстого на протяжении всей жизни. Странное существо – писатель: его душа, как в индусской философии, но еще при жизни его, переселяется то в мерина, как у Толстого, то в собаку, как у Джека Лондона, то в насекомое, как у Кафки… Не только нравственный поиск Пьера Безухова, не только характер Андрея Болконского стал Толстой, но и диспозиция генерала Вейротера с его беспомощными «ерсте колонне, цвайте колонне, дритте колонне марширт», и Наполеон и Кутузов, и весь ход войны 1812 года – вся эта борьба духа и тела, воли и страсти, законов, предписываемых бытию, и законов бытия – все это был Толстой. Все это была биография его души, ибо «всякий из нас ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон… Человек, который убивает другого, Наполеон, который отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на службу, поднимая и опуская руку, мы все несомненно убеждены, что каждый поступок наш имеет основанием разумные причины и наш произвол и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до такой степени присуще каждому из нас, что, несмотря на доводы истории и статистики преступлений, убеждающие нас в непроизвольности действий других людей, мы распространяем сознание нашей свободы на все наши поступки». Так человек, который всю жизнь пытался подчинить себя правилам, пришел к осознанию, «что есть что-то сильнее и значительнее его воли». Не о Кутузове писал – о себе. «Гениальность есть уродство, убожество». «В гениальных людях нет гармонии». С. А. Толстая «Некоторые авторы пишут, что жизнь и творчество Пикассо изобилуют противоречиями… Сложность всегда кажется изобилующей противоречиями людям, привыкшим к обычным масштабам». И. Эренбург Патология есть гипертрофированная норма. Научная аксиома Глава 3. Уродство Он хотел бы привыкнуть определять свою жизнь вперед «на год, на несколько лет, на всю жизнь даже», а не мог – на день. Он хотел «последовательности и постоянства», но не был ни последовательным, ни постоянным. «Всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь, – напишет в своих воспоминаниях С. А. Толстая. – Не говорю уж об умственных и литературных увлечениях: они были самые крайние. Ко всему в данный момент он относился безумно страстно, и если ему не удавалось убедить своего собеседника в важности этого занятия, которым он был увлечен, он способен был даже враждебно относиться к нему… Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами». Весь он и все, что от него, – воплощенное противоречие. «Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах и точно умышленно искал везде страдания людей… …Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страдания других, особенно близких ему людей, и умышленно – а скорее даже инстинктивно – отрицал их, бежал от них». Это написано одной рукой – рукой Софьи Андреевны. И это – правда. Не она противоречит себе – он. «В гениальных людях нет гармонии», – так объяснит это она. «Противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого – действительно кричащие. С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой – помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, с другой стороны – хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «Я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками… С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны – юродивая проповедь «непротивления злу» насилием. С одной стороны, самый трезвый разум, срывание всех и всяческих масок; – с другой, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению… … Противоречия во взглядах и учениях Толстого – не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые была поставлена русская жизнь последней трети Х1Х века… Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции», – так объяснит это Ленин. И еще: «… Противоречия Толстого надо оценивать с точек зрения того протеста против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеливания масс, который должен был быть порожден патриархальной русской деревней… Этот период… породил все отличительные черты и произведений Толстого и «толстовщины»… Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения… социал-демократического пролетариата». «Сомнения невозможны», «не может быть», – твердит в страсти своей неподкупный Робеспьер и отдает на заклание Дантона, Дюмулена и…революцию. Задолго до революции Герберт Спенсер писал о том, что, создавая государство распределения, мечтая о таком государстве, социалисты видят только положительные стороны его и не видят того, что такое государство неизбежно будет нуждаться в гигантской армии распределителей», т. е. неизбежно и в огромном количестве будет порождать бюрократию. («Ты поэтизировал такую-то А.А., считал ее высоконравственной и идеалисткой, а она родила незаконного сына не от мужа»). «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции». «С этой точки зрения», возможно. Суть страсти, эмоции в том, что она меняет масштаб. Это отсюда ее преувеличение, эти ее: «Всегда! Никогда! Вечно». Это отсюда ее: « Не может быть!», «Нет сомнения!». Это отсюда ее: только черное или только белое. Нет, она не не видит фактов, не искажает их (это делает память). Она искажает не сам факт, но лишь пропорции, соотношения. Так кубисты, так Сальвадор Дали, так любая газетная статья (ибо, как уже сказано, идеология – это страсть), в которой при идеологической необходимости один нищий превращается в «нищету», один факт случайного самоубийства представляется гигантским общественным пороком целой социальной системы. В других условиях, при другой идеологической необходимости этих фактов можно не заметить. И не замечают. Газеты не лгут, а если и делают это, то редко. Они меняют масштаб. Что такое масштаб? Условная единица? Прием? Да, условная единица и прием. Но только все наши «условные единицы и приемы» не условны в своем начале – они отражение какой-то реальности, производное от чего-то, что существует в реальном мире, в предмете, в явлении, и несут в себе, пусть в самом незаметном виде, черты, свойства этого самого явления. Так декоративный рисунок на ковре несет в своей геометрии черты зверушек или растений, от которых пошел, так иероглиф несет в себе черты криптограммы. Масштаб. Откуда он? В реальной основе масштаба лежат реальные свойства соотношения двух явлений – зрения и расстояния. И соотношение это таково, что, чем отдаленнее мы находимся то объекта, тем меньше каждый единичный объект и тем большее количество объектов, которое охватывает наше зрение. Таким образом в самой реальной основе своей крупный масштаб – отдаленная точка зрения мелкий – приближенная. Марксистская точка зрения – точка зрения Ленина была точкой зрения крупного масштаба. И это естественно. Ибо и Маркс, и Ленин рассматривали реальность с точки зрения будущего. Будущее же было за горизонтом. Будущее было идеей, а идеи (даже с марксистской точки зрения) находятся над реальностью. Оттуда, сверху (с этой самой пресловутой «надстройки») человек, даже такая «глыба» как Толстой естественно (в соответствии с теми самыми законами зрения, которые никакое, даже самое справедливое, социальное учение отменить не может) уменьшался в размерах настолько, что превращался в абстракцию, в точку… зрения. Сводя личность к точке, крупный масштаб, таким образом, давал возможность оперировать массами однородных, неотличимых друг от друга точек (чем отдаленнее наблюдатель, тем неразличимей детали объектов, отличающие их один от другого, тем меньшими кажутся расстояния между объектами, которые (расстояния), тоже стремятся стянуться и стягиваются в конечном счете в точку. Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие преимущества дает крупный масштаб: о том, как он позволяет увидеть Закон. Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие неисчислимые бедствия несет в себе крупный масштаб, ибо в существе своем он отрицает реальность и личность, ставя на их место этот самый закон, принцип, какие неисчислимые бедствия несет он, когда, не будучи реальностью, а лишь абстракцией от нее – неким идеальным фантомом, пытается превратиться в реальность, превращается в реальность, как Галатея, как Голем. Вспоминается описанный Гинзбургом разговор с нацистом, «с партийным значком с одноцифровым номером». «У нас были чистые идеи, – говорил нацист. – Разве кому-нибудь из нас могло прийти в голову, что Гитлер превратит их в такое». Гинзбург пишет об этом иронически: дескать, притворяется фашист. А это правда, страшная правда. Ницше создал своего сверхчеловека от отвращения к дряблой, выродившейся не способной ни к какому действию декадентской интеллигенции. Это был вопль живого человека против уродства декаданса – уродства вырождения: вырождения в слова, в речи, в слюну от этих речей. Это была естественная, здоровая реакция. И это была идея. И разве мог знать идеалист и романтик Ницше, интеллигент Ницше, что взятая на вооружение его идея обернется крестовым походом против интеллигенции: уже не против ее слабостей и пороков, но против ее силы – против интеллекта. И Эйнштейн будет вынужден иммигрировать, Корчак – погибнуть в газовой камере. Разве мог знать Ницше, едва не порвавший свои отношения с Вагнером из-за его антисемитизма, что его проповедь сильной личности обернется Освенцимом и Майданеком для «слабых личностей» – евреев. Идея. Точка зрения. Господи, боже мой, что она делает?! «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые была поставлена историческая деятельность крестьянства в нашей революции». Софья Андреевна, помещица, жена, женщина, мать, не могла смотреть с точки зрения «социал-демократического пролетариата», с точки зрения «протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания масс». Она смотрела с точки зрения протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания семьи, детей своих. И потому не «противоречия во взглядах и учениях» видела она, но противоречия личности. Ленина личность Толстого интересовала не больше, чем «надвигающееся разорение и обезземеливание» детей Софьи Андреевны – не тот масштаб: на карте будущей революции, которая, одна, и занимала Ленина, как Софью Андреевну – будущее семьи ее, личность, любая – Ивашки, Толстого или Николая II – не обозначалась, как значения не имеющая. От нее абстрагировались (так, в абстракции, потом будет легче жертвовать ею). Не личность важна была для него, но класс, не класс даже, но классовая борьба. В этом и только в этом был воистину марксистский масштаб, ибо марксизм есть классицизм социальной философии: как и классицизм в литературе, он мыслил, оперировал социальными ролями, а не индивидуальностями. «Какая глыба, какой матерый человечище!». Они стояли у подножия этой глыбы, но видели ее с разных сторон. Каждый – только ту ее часть, в которую упирался его взгляд. И все же в оценке своей они были удивительно единодушны: «Гениальность – это уродство», – напишет она, «юродствующий во Христе», – напишет он. И будут правы. И оба не заметят своего юродства, своей уродливости, как он не видел своего, ибо труднее всего человеку увидеть, познать себя. Уродство – что это? Уродлив горбун Квазимодо. Уродливы химеры собора Парижской богоматери. Уродливы шуты Веласкеса – вырожденцы с хилым тельцем, с культяпками рук, искаженные пороком проститутки Тулуза Лотрека, уродцы из «Капричос» Гойи: люди – животные, глаза – бельма, лица – морды, руки – лапы, уродливы люди на картинах Кэтэ Кольвиц – не люди, карикатуры на людей. И везде одно – дисгармония, искажение пропорций, естественных, природных соотношений. От Босха до Сальвадора Дали – искажение. Таков модуль уродства. Такова сущность уродства. Таков его Закон. И закон художника тоже таков, ибо не может он иначе выразить себя через реальность, не протиснувшись внутрь и тем самым не исказив ее. И таков закон политического деятеля, ибо и он, как художник, обречен формовать идеи в материале жизни, в угоду этим идеям искажая ее естественные соотношения. И таков закон страсти. И потому она так же искажает пропорции, то превращая Дульцинею Тобосскую в красавицу, то оборачиваясь гримасой – злобы, страдания, животности, обнаруживая даже в смехе – оскал. Социальное – есть личностное, только укрупненное в масштабе. Так семья, укрупненная в масштабе, становится государством, и государство несет в своих генах ее свойства. Так страсть в социальном масштабе становится идеологией – политик и художник несут ее в своих генах. Упираясь глазами в реальность, она не видит реальности и уродует ее, не замечая этого уродства. «Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения социал-демократического пролетариата». «Только наша партия… ». «Только наша победа… ». «Только!». Это ее словарь – словарь страсти. «Этот период… породил все отличительные черты произведений Толстого». Неужто все? И этот стиль толстовский, с его длинными периодами, с мучительно уточняющими друг друга придаточными предложениями? И тот особый, толстовский, психологизм, который стоит за этим стилем? И этот неповторимый сплав изображения и мысли? «Все!». Это ее словарь – словарь страсти, словарь той самой «точки зрения», вне которой ничего не существует. «Нет сомнения, конец сентября принес нам величайший перелом». «Нет сомнения, в Германии… ». «Нет ни малейшего сомнения, что большевики… ». «Сомнения невозможны». Это ее словарь – словарь страсти. В графоманстве и изобретательстве, в политике и любви – «сомнения невозможны»: все – только черное или только белое. «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня, вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства… Всего неправильнее именно отрицательная сторона, резкое, решительное отвержение того, что вне круга вашей мысли и чувства. Кто не с нами, тот против нас – это верно, но это еще не значит: мы против всякого, кто не с нами», – напишет в своем письме Страхов. Кому? Толстому? Ленину? «Мы против всякого, кто не с нами». В этой «железной» формулировке, обращенной Страховым к Толстому, – голос будущей диктатуры пролетариата, сакраментальная формула социалистического гуманизма. То, что было у Толстого чертой характера, обретя социальный масштаб, стало принципом государственной политики. И этот масштаб почувствовали на себе не только исконные враги, но и вчерашние друзья: левые эсеры, меньшевики, а потом – и большевики. Слава Богу, Толстому(!) не хватило масштаба – он был не политиком, а художником и центр его мира составлял человеческий пчельник. Глава 4. Формула художника «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня: вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем жили прежде». «Во всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь… Ко всему в данный момент он относился безумно страстно». «Целая полоса его жизни была окрашена любовью к граммофонам – не любовью, а бешеной страстью. Он как бы заболел граммофонами, и нужно было несколько месяцев, чтобы он излечился от этой болезни». «А потом – цветная фотография. Казалось, что не один человек, а какая-то фабрика, работающая безостановочно, в несколько смен, изготовила все эти немыслимые груды больших и маленьких фотографических снимков, которые были свалены у него в кабинете, хранились в особых ларях и коробках, висели на окнах, загромождали столы… В течение месяца он сделал тысячи снимков, словно выполняя какой-то колоссальный заказ, и когда вы приходили к нему, он заставлял вас рассматривать все эти тысячи, простодушно уверенный, что и для вас они источник блаженства. Он не мог вообразить, что есть люди, для которых эти стеклышки неинтересны». «А через несколько лет, поселившись в Крыму, на выжженном пыльном участке, он с таким же увлечением сажает и черешни, и шелковицы, и пальмы, и кипарисы, и сирень, и крыжовник, и вишни и. по его признанию, буквально блаженствует… И словно о важных событиях сообщает своим друзьям и родным: «Гиацинты и тюльпаны уже лезут из земли»… А когда расцвела у него в Ялте камелия, он поспешил сообщить об этом жене телеграммой». «Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами». «В течение всей своей писательской жизни он всегда был охвачен своей будущей книгой – той, которую он в данное время писал, а к прежним своим сочинениям становился почти равнодушен, вычеркивал их из души». Это тоже о Толстом. Но о другом – Алексее. «Когда он писал какую-нибудь повесть или пьесу, он мог говорить только о ней: ему казалось, что она будет лучшее, непревзойденное его произведение («Свежее этого не было давно». «Я влюблен, как никогда в жизни»). Он ревновал ее ко всем прежним своим вещам. Он обижался, если вам нравилось то, что было написано им лет десять назад… Увлекшись какой-нибудь вещью, он может говорить лишь о ней, все прежние увлечения становятся ему ненавистны. Он не любит, если ему напоминают о них. Когда он играет художника, он забывает свою прежнюю роль моряка»». Это – о Леониде Андрееве. «Никогда не просите поэта прочесть старую вещь. Это бестактность». Таков он… Толстой? Прошу прощения, цитаты, которые я выписал, относились не только к Льву Толстому, но и к Алексею, а иже с ними к Чехову, Леониду Андрееву, Маяковскому. Да беда в том, что, перепечатывая, перепутал их, а теперь поди разберись, к кому какая относится, – все на одно лицо. И потому на месте многоточия придется поставить собирательное – Художник. «Ваш главный недостаток…». Да нет, не его, Толстого, Художника недостаток. Ибо как и писать ему новую вещь, как и играть новую роль, если не жить только этим, если не верить, не ощущать всем существом своим: только что и есть – это. Ибо вещь его, которой он живет сейчас, и есть единственная жизнь его, и эта жизнь его кончается вместе с вещью. И не помнит он о ней, не может помнить, как не может помнить человек по верованиям индуистским, кем был он в своей прошлой жизни, в одном из прежних своих воплощений. И не карма ли это, не в том ли проклятье художника, что «все прежние увлечения становятся ему ненавистны? И нет здесь границы между романом писаным и романом прожитым, между творцом и творением его, ибо человек един. И повернут художник лицом своим и к творению своему и к жизни своей. И лицо у него одно. И проклятье одно: агасферово «иди, иди». И не может остановиться на пути своем, «всегда охваченный будущей книгой» и так же – будущей любовью. «Иди, иди!». Не это ли заставило Цветаеву сказать: «В период революции поэт – революционер, Когда же революция побеждает, он – контрреволюционер», и еще: «В этом христианнейшем из миров все поэты – жиды»? И не расплата ли это за талант, за то, что передано ему сверх меры в чем-то, что не дано простым смертным, это свойство, которое Хулио Хуренито считал свойством «избранного народа», – вечно утверждать новое и разрушать его, когда оно становится старым? «Ты научишься создавать свой мир и в этом станешь подобен мне. И увидишь ты, что это хорошо. Но то, что для меня вечность, для тебя станет мигом. И будешь снова и снова катить в гору свой камень – создавать все новые и новые маленькие, жалкие миры, в гордыне своей желая сравняться со мной. Но камень твой будет скатываться обратно. И талант твой – превращать все в слитки золота – станет проклятьем твоим. Иди, иди!». Арсеньева, Тютчева, Аксинья…, «Семейное счастье». «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня… Но ведь от этого именно и происходит, что вы проникаете в такую глубину, открываете такие стороны, каких никто другой не видит». И значит, формула, о которой, кажется, ты уже и думать забыл, мой читатель, слава Богу, к тебе не относится – не твое это проклятье – формула художника, не тебе катить в гору этот камень. Впрочем… 1980 Стоит отметить, что в то время, когда писались эти строки, Зигмунуду Фрейду – отцу-основателю учения о бессознательном было семь лет. К. Чуковский, стр. 320 К. Чуковский, стр. 225 Маяковский – Светлову. На просьбу прочесть «Облако в штанах». Похожие: НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от... ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1980-1989Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами, как лопается стекло. Но сначала прикидывается – подстерегает шаг. И тихо – тоненько так, комарино – звенит в ушах.   А там в сарафане своем молодом – мать у печи. И птица кричит. Так … Ни о чем … Просто кричит.   5.02.84 Похожие: ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... [...]