Яков Островский
Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.
08.2014
Стих дня
Городской ноктюрн
У ночи своя походка.
У человека – своя.
Человек останавливается.
Ночь продолжает идти.
Недавно добавленные:
ПублицистикаВ последнее время все более в моду входит мысль, что панацея от всех наших бед — в религии. Это проповедуют не только Солженицын и Ко. К этому все больше склоняется вчерашний убежденный атеист — интеллигент. Вместе с Вольтером он склонен полагать, что бога стоит выдумать. Богоискательство стало поветрием, таким же, как аханье перед рублевскими ликами, собирание икон, культурный отдых у монастырских стен. Но речь не об этом — не о моде и модниках, которые сегодня бегут за стариной, а завтра побегут за модерном, а то и умудряются сочетать все это разом. Не о них речь. Речь о тех, кто в поисках своих действительно обращается (или готов обратиться) к богу.
Мы лежали на берегу потока, начало которому давало озеро, перегороженное плотиной. Над нами на холме возвышался Ферапонтов монастырь с фресками Дионисия, совсем не величественный, как его старший брат Кирилловский, а даже какой-то домашний монастырь, но от этого не менее впечатляющий (а по мне — даже более). И фрески, которые я видел впервые, тоже отличались от рублевских тем, что били в них не лики, но лица, да и те, видно, мало интересовали художника. А интересовали его, наоборот, быт и объемы, телесные и осязаемые. Наверное, потому случайно обнажившийся кирпич на одной из фресок (над самым входом) не выпирал из общей картины, а казался ее естественной частью, как будто и его нарисовал Дионисий.
Слушай, — сказал мой друг — художник, — как ты думаешь, бог есть?
Для меня в этот момент не было ничего, кроме монастыря, неба шума воды, равномерного и потому покойного, запаха свежескошенного сена — уже сена, но еще травы. И еще — фресок Дионисия, стоявших перед глазами. Думать не хотелось ни о чем. Даже о боге.
— А кто его знает, — не поворачивая головы, сказал я.
— Но ты-то сам как думаешь?
Это было как муха. Если не отогнать…
— А тебе зачем это? Для интеллектуального разговора? Ну, скажу: да — что-нибудь изменится в твоем поведении? Схоластика все это, чесотка интеллектуальная, — все больше раздражался я. Но муха продолжала свое черное дело.
— А мне вот нужен бог, — как-то по-детски искренне сказал мой друг.
— Это когда ж он тебе понадобился? После монастыря, что ли? — все злился я.
— Давно, — совсем не замечая моей злости, сказал он. — Помню, маленьким еще был. Нарисовал себе в спичечной коробочке бога и все открывал ее, когда никто не видел, и смотрел. А сказать боялся или спросить — мои-то неверующими были. Оба.
От этого спичечного коробка злость моя испарилась, как не бывало ее. Теперь я повернулся к нему и даже приподнялся на локте.
— Тебе-то какой бог нужен?
— Что значит — «какой»?
— А потому что, я думаю, у каждого какой-то свой бог. В этом отношении, как, впрочем, и во многих других, древние были ближе к истине — у них было много богов. Но то были боги социальные, разбитые по ведомствам — у каждого свой департамент. А я о личных разных. Я убежден, как к любому понятию, к Богу приходят от чего-то конкретного, от какой-то конкретной необходимости. Потому для каждого у него своя ипостась, и бог одного не похож на бога другого — просто словом одним называем, а за словом — разное. Вот, например, от горя идет человек к богу. Тогда его бог – Бог — утешение, Бог — утоли моя печали. А другой смерти боится. Для него бог — Бог-жизнь потусторонняя, Бог-бессмертие. Третий всю жизнь надеется найти миллион. Для него бог — Бог — Счастливый случай, Бог — Надежда. А тебе зачем?
— Для меня, как для Толстого – Бог — Нравственносгь. Я думаю, что вера создает нравственность.
«Господи, дай же ты каждому, чего у него нет», — вспомнил я слова Окуджавы. И еще я вспомнил отца Сергия. «Так вот для чего тебе бог!» Да нет, мой друг не был безнравственным человеком. Скорее, наоборот. Именно поэтому и мучился. Ибо была у него ахиллесова пята. И этой пятой была женщина. Не какая-нибудь конкретная, а женщина вообще с ее плотью, к которой друг мой был неравнодушен. Это его корчило, заставляло мучиться, но… соблазн был слишком велик.
— Нравственность, говоришь? Как будто бог мешал кому-нибудь грешить. Верили — и убивали. Верили — и грабили. Верили — и насиловали. А потом шли в церковь и грехи свои тяжкие замаливали.
— Да, но ты ведь сам говорил, что нравственность не столько в том, чтобы не грешить, сколько в нравственном осуждении греха, в признании его грехом, виною. Говорил или нет?
— Говорил. И это правда. Но только зачем тебе для этого бог? Достаточно и совести.
— А разве тебе никогда не нужен был бог?
— Нет, никогда. Просто не находил я ему дела в себе. Понимаешь? Вот ты говоришь: нравственность. Ты, вроде бы, с богом. А я — без. Давай-ка померяемся нравственностью. А?
Прием был запрещенный — удар под дых: я-то знал, что стоит за этим его богоискательством, а он, скорее всего, и сам не понимал этого, ну, а что я слышу и вижу за этим — этого он и представить не мог. В глазах у него (или мне так показалось) даже появилось что-то вороватое и… виноватое.
— Ну, мало ли что… А, кроме того, не верю я тебе, что нет его у тебя внутри — просто, может быть, ты себе его не называешь? Где-то я читал, что евреи считали зримый образ бога — грехом. Может, что-то в этом роде?
Так думает и другой мой друг. Тот ищет бога в парапсихологии и разных индуистских учениях. Он любит меня. Он уважает меня. И потому (себе в утешение) утверждает, что согласно этим учениям поэты носят Это в себе, и они даже ближе к Этому, не разумом, но естеством своим. Потому и открывается им то, что не открывается непосвященным.
— Чепуха! — говорю я. — Я действительно не нуждаюсь в боге. А нравственность свою я выдумал сам.
— Ты уверен, что сам?
— Уверен. Потому что знаю, помню, понимаю механизм — откуда она взялась. Наверное, прав Гришка — поэты ближе к богу. Только он не понимает, что стоит за этим, а я — понимаю. Почему я — поэт? Причин много. Но одна из самых существенных-то, что я остро или обостренно воспринимаю человеческую боль вообще. Что в поэте важно? Умение сопереживать, ставить себя на чужое место и ощущать или возбуждать в себе при этом ощущение того, на чье место ты становишься. Здесь есть что-то от артистичности, но только не по Станиславскому, а искренней. А, может быть, и не всегда искренней. Но в любом случае, поэт должен если не чувствовать, то хотя бы уметь чувствовать другого (я имею в виду не только поэта, конечно, но и любого писателя, но истинного). Ведь Толстой не смог бы быть Толстым, не влезая в шкуру Каренина и Анны одновременно или попеременно. И это не игра. Рано или поздно это становится свойством твоей личности. А от этого уже один шаг к нравственности. Ведь каждый раз, ставя себя на место другого, переживая его боль, ты ощущаешь ее как свою. Именно отсюда и родился тот нравственный принцип — один, — который я понял и принял к руководству давно: не делай другому ничего, что было бы больно тебе. Но разве не он лежит в основе всей евангелической морали — всех этих «не убий», «не возлюби…»…?
А теперь скажи, зачем мне бог? Необходимость бога для нравственности — то же, что и необходимость закона. Человеческие отношения регулируются двумя вещами: совестью, то есть твоим внутренним мерилом, или, когда его нет или на него нельзя надеяться — законом. Но необходимость закона диктуется именно внутренней безнравственностью, ненадежностью: если ты сам не можешь быть себе судом, то нужен суд над тобою. Боязнь его, как представляется, будет удерживать тебя от безнравственных поступков. Да, кого-то, может, и удержит. Но в целом это иллюзия. Ибо всегда можно надеяться, что закон не увидит, что тебе удастся обойти его, что не поймаешься, а если и поймаешься, может, от кары удастся отвертеться, представив дело не совсем так, как оно было, а может, просто смилостивиться. Недаром, Господь -милостивый. Недаром, каждый раз, согрешив, каешься — на милостивость эту рассчитываешь.
Другое дело — твои, личные нравственные принципы, тобою свободно избранные, никем извне не навязанные. Им-то (себе) солгать труднее и представить дело иначе, чем было, труднее — сам ведь знаешь, как было и что было. Я вот знаю, что не предам. Не потому, что герой. Не потому, что не считаю это рациональным. А потому, что в отличие от Иуды заранее знаю — повешусь, не смогу с этим жить. Вот и вся мораль.
А Бог… Бог нужен, наверное, слабым, от слабости, от невозможности на себя, в себе опереться. Тогда-то, от этого-то и выдумываешь суд «над», потому что суд в себе — это тяжесть, которая тебе не под силу.
…Мы лежали на берегу потока и молчали. Не знаю, о чем он. Я — о нем, о жене его …и о себе — о том, чего бы я себе не простил. А над нами возвышался Ферапонтов монастырь. Но это не был Бог. Это было просто здорово!
Писано в начале семидесятых
Похожие:
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь...
СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто...
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... [...]
Стихотворения / 1990-1999Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин,
Настоящий дворянин и большой поэт,
Александр Сергеич Пушкин был хороший парень,
И подобного другого не было и нет.
Александр Сергеич Пушкин был хороших правил:
Он ушел, детей оставив, славу и вдову.
Что детей, вдову и славу, он тома оставил
И таким явился к Богу, как на рандеву.
Так – во фраке и цилиндре – встал он перед Богом,
Перед Господом самим, чтоб держать ответ.
И спросил его Господь, вежливо, но строго:
– Как там жизнь, скажи, любезный?
– Суета сует.
Все на свете суета, да куда уж хуже:
Карнавал и мелодрама – страсти из чернил.
Да к тому ж еще служи, называйся мужем…
Боже, Господи прости, что ты сочинил?!
Александр Сергеич Пушкин. Что ему осталось?
Отродясь такого парня не было и нет.
И такому-то ему что светило? Старость…
А конец он сам придумал – сказано, поэт.
30.04.91
Похожие:
БУРЕЛОМ Было, не было – забыла. Просто шла сквозь бурелом. Просто...
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1970-1979Все дымила в небо труба,
А уже выносили гроб…
Подошла на цыпочках судьба
И поцеловала в лоб.
Была она, судьба, совсем девочка,
А тяжела – не поднять.
И что-то она с ним такое сделала.
А что, не понять.
Ни дня для него не стало, ни вечера.
А все мало.
Была она в руках его, что та свечечка.
…Свечечкой в руках и стала.
Плакали люди по покойнику –
Вишь ты, какое лихо…
А у судьбы были руки тоненькие
И лицо тииихое.
22.11.78
Похожие:
ЗМЕИ Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает...
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в...
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Такой это был ларек.
Он возник за одну ночь
в проеме между старой керосиновой лавкой
и маленькой мастерской, где чинили и паяли.
Его наскоро сбили из фанерных щитов,
и он, наверное, завалился бы,
если б не опирался на эти опоры.
Как о нем люди узнали?
Да как-то узнали.
И теперь в очереди к нему стоял весь город.
Все, что было, давали по карточкам.
Время такое – война.
А то, чего не было, просто никто не давал.
И вдруг в паршивом ларьке
– вот тебе на! –
Почти что задаром
– кто сколько захочет! –
выбросили слова.
Не знаю, может быть, сам Сталин
приказал выдавать их народу,
улыбаясь в усы.
И тогда с государственных хранилищ сняли замки…
Продавщица,
рябая,
в ватнике,
набирала их совком и бросала на весы,
И заворачивала в большие бумажные кульки.
Брали и по мешку
(у кого был мешок) –
Слова были легкие,
даром, что литые.
А одна девочка
просто взяла кулачок.
Шла и приговаривала:
«Мои золотые».
Очередь волновалась:
а вдруг не достанется –
на килограмм шло много,
да и брали помногу.
Какой-то все бурчал:
«Сволочи. Расхищают общественные блага»…
Я взял полкило.
Когда принес, мать сказала: «Слава Богу».
«Слава Богу», – сказала мать.
И заплакала.
А потом оказалось,
что лежат они просто без толку.
А потом мы и вовсе надолго о них забыли.
Пока мать не догадалась, и мы подарили их знакомым на елку –
Красивые они были…
Так у нас их и не осталось.
Ни одного из того набора.
И ларек тот, как мастерскую сломали,
завалился в одно прекрасное утро…
…Кто ж тогда знал,
что война окончится скоро
И придет еще время,
когда они пригодятся кому-то?
1976
Похожие:
АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по...
ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный...
ЗМЕИ Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает...
ЛОШОНОК Дочери моей, Наташе Совсем помирать хотел. В чем и держалась... [...]
Стихотворения / 1980-1989Сии птенцы гнезда Петрова
В пременах жребия земного…
День стоял бело-розовый.
Век в подворье смотрел.
А Меншиков жил в Березове.
И старел.
Ходили по двору куры.
Иногда неслись.
А дочери его, дуры,
Даром паслись.
Сидел он на лавке длинной.
Медленно пил с утра.
И зарастал щетиной.
И забывал Петра.
Где-то еще копошились страсти,
Разевали рты, как голодные птенцы…
А ему вспоминались все больше сласти:
Копеечные пряники, леденцы.
Проходила баба с набухшей грудью,
С высоким, налившимся животом…
Вот он опустится. И все еще будет.
Все еще будет, мин хер…
Потом…
31.03.81
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,...
ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И...
СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... [...]
ПрозаОни жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга» — таков был закон их племени.
Он не знал. Почему. Если бы не этот закон, он даже не знал бы, что можно еще и видеть. Всех своих соплеменников он просто ощущал. По запаху. На слух.
Но кто-то из них видел. Иначе откуда быть закону? Он даже узнал, кто. Но когда он спросил у того, кто знал, тот сказал: «не дай тебе бог сынок». И потом долго вздрагивал. Наверное, от воспоминаний. А к нему это привязалось.
Он думал об этом, когда сидел неподвижно и пялился в темноту и когда бежал, сломя голову, по отполированным плитам, ровным и одинаковым, которыми было размеренно пространство. Куда и почему он бежал, он тоже не знал – просто бежали все и он бежал.
Наверное, мы уроды – думал он – потому мы не хотим видеть сами себя. Мы уроды и трусы.
— Наверное, мы уроды, — сказал он отцу.
— Мы ? – сказал отец. — Нет. Ты – урод. Потому что только урод может так думать о своем племени.
— Но тогда почему, почему? Почему вы не говорите мне этого?
— Потому что самый страшный страх – ожидание страха, сказал отец.
— Но разве сейчас, когда ты говоришь мне это…
— Нет, — сказал отец – Сейчас,пока оно не стало для тебя чем-то, ты не боишься. Нельзя бояться просто страшного. Чтобы бояться, нужно знать.
— Но я хочу, хочу знать!
— Ты дурачок. Ничто не приносит большего несчастья, чем знания.
— Нет, — сказал он.
— Хватит, — сказал отец. – Бегай.
— Зачем нам бегать?
— Потому, что тот, кто умеет быстро бегать, умеет жить.
— Почему?
Но отец не ответил и побежал по гладким плитам…
А потом, когда он уже вырос, он встретил старика, который рассказал ему странную вещь. Время от времени на его племя нападала страшная болезнь. Она настигала всех сразу. Она приходила к ним на бегу. Сначала замедлялись жвижения. Просто ноги становились слабыми. А потом они умирали. Так вот, на дороге. Там, где она их заставала.
— Почему же ты остался живым?
— Это так же непонятно, как наша болезнь,- сказал старик. Наверное, так нужно, чтобы племя не умерло совсем. Всегда кто-то остается. Может быть, когда это придет, это будешь ты. Кто знает?
Но пришло другое – то, о чем никто не говорил. Сначала раздался страшный скрип. И в этом скрипе случилось что-то такое, что стало видно всех. И все побежали. Побежали так, как никогда не бежали. Они натыкались друг на друга, отталкивали друг друга. И оттого становились уродливыми.
— Я был прав, подумал он. – Они уроды, потому что их уродует страх. Не надо бояться. Только и всего. Это то, что я скажу теперь другим. Потому, что я это видел.
И он не побежал. Он стоял на месте и с любопытством. К которому примешивалась презгливость, рассматривал толпу своих жалких рыжих соплеменников.
А потом появились громады. Он не мог бы их описать. Они поднимались и опускались. Медленно поднимались и опускались в самую гущу тех, кто бежал. И когда они опускались. Раздавался страшный хруст. И для них все было кончено.
Теперь он и сам хотел побежать. Он забыл, что это уродует, он просто уже не думал об этом, а видел. Видел эти громады и слышал хруст.
Но он не мог побежать. И это его спасло. Потому, что громады прошли мимо.
И опять мысль вернулась к нему: «Вот не надо бояться, — подумал он.
И тут что-то сбоку зашумело, и ливень, обрушившийся сверху стал тащить его куда-то против его воли.
«Что это?» «Что это?!», — захлебывался он. Но времени для того, чтобы понять это, уже не было – вода, урча и завихряясь, втащила его в черную воронку.
— Нужно пригласить бабу Дусю. Опять их развелось здесь черт знает сколько, – сказала женщина, выходя из душа.
Похожие:
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ПОЛОТЕНЦЕ Он попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь... [...]
Стихотворения / 1970-1979Ах, что-то это все же значит,
Когда, спокойная на вид,
Она в очередях стоит,
А по ночам в подушку плачет.
А подойдешь:
– Ну как дела?
– Да ничего. Да что дела?
Так, полегоньку, понемножку …
И тихо:
– Кошка умерла.
Вот так взяла и умерла …
Ах вот как –
кошка умерла.
Скажите, кошка!
– В такой вот ямке, у корней.
Ножом копал он ямку ей
Под деревом.
А я не знаю,
Зачем он это сделал с ней.
Зачем он это сделал с ней?
А вдруг, когда он это – с ней,
Она была живая?
Ах, дело ясного ясней,
Что что-то помутилось в ней.
Да бог с ней, с кошкой этой.
Но я-то, я
на склоне дней
Стал повторять вдруг вслед за ней:
Зачем он это сделал с ней?
Зачем он это сделал с ней?
Зачем он это сделал с ней?
И так вот до рассвета.
25.03.79
Похожие:
НИЩИЙ Я увидел нищего. И пошел вслед. Я не знаю, почему...
КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет». И...
АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по...
У РАЗВИЛКИ Куда нам деться с болями своими? Куда нам деться?! …И... [...]
Стихотворения / 1980-1989…А за Александр Сергеичем
Конь оседланный стоит.
Вот поедет – Бог простит.
Бог простит… И делать нечего.
И дорога не нова.
Да и все уже не ново …
Только вот седло готово.
И аллея. И листва.
10.10.85
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!...
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... [...]
Стихотворения / 1990-1999У колодца с бадьей
Поп с попадьей.
Он воды б набрал,
Да кто-то цепь украл.
А тот, кто цепь украл,
Он не вор, не тать –
Он и сам пришел,
Чтоб воды набрать.
А как воды набрал,
Так и цепь украл.
И осталась бадья,
Что та попадья –
Ни напиться,
Ни умыться,
Ни на цепь посадить.
10.11.1995
Похожие:
НА ОСТАНОВКЕ Она не умела работать локтями. А мужик был ловкий –...
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой...
КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой...
СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... [...]
ПублицистикаИз воспоминаний
Сталин и дети
Мне было лет семь или восемь, когда кто-то из «уличных» мальчишек рассказал, как делаются дети.
-Врешь, — сказал я. — Все врешь!
— Ей богу, — сказал он. — Сам видел. Они думали, что сплю я, а я видел.
— Ну, может, твои, — сказал я.
— Все. И твои, — сказал он.
Владик, Борька Альтшуллер, и девочки, Поля и Галка, — все слышали, что он сказал.
Стало нехорошо и мерзко.
— Все-все? – не поверил я.
— Все, — не отступал он.
И тогда я сказал:
— А Сталин?
Тут и ему крыть было нечем. И всем стало ясно, что он просто несчастный врун.
Жили-были старик со старухой
В 52-ом летом, я тогда перешел на третий курс, нас послали в фольклорную экспедицию: искать старых людей и записывать разные частушки, поговорки, старые песни.
Посылали парами. Моей парой был курсовой поэт Игорь Пуппо. С ним мы и приехали в Каховку — в то самое место, которое потом стало дном моря.
И вот на этом самом дне мы выловили старика. И привел он нас к себе, в какую-то развалюху, где были сени и комната, не комната, а какая-то нищенская конура с деревянным табуретом и деревянным топчаном, без стола (столом служил табурет). Над топчаном висела фотография бородатого капитана первого ранга, а рядом с ней два портрета (репродукции): Сталин в форме генералиссимуса и Ленин.
— А это кто? — спросил Игорь, показывая на бородатого моряка.
— Сын, — сказал старик. — Младшенький. Умер.
— А вам же сколько? — спросил я.
— Не знаю, — сказал старик. — Сто было, помню. А сейчас…
Не знаю, как Игорь, а я аж задохнулся: до отмены крепостного права — вот это да!
— Дедушка, — сказал Игорь, — а вы старые песни помните?
— Старые? — переспросил старик. — Помню.
— А спеть можете? — спросил Игорь и достал блокнот. Я тоже достал.
— Не, — сказал старик. — Петь — это веселье нужно. А что за веселье без горилки? Якбы горилки, сынки…
— Будет, дед. Я мигом, — сказал Игорь.
… Тут другая история вспомнилась. Обойти бы… Но ведь вспомнилась.
В пятидесятых годах приехал в наш город, в свой город, Михаил Светлов. Остановился он в гостинице на проспекте. В номер, конечно, навалили поэты. Начинающие, кончающие — разные. Тут-то и приметил Светлов Игоря.
— Слушай, старик, — сказал поэт, — сбегай-ка за бутылочкой.
Игорь, конечно, сбегал. И все.
А лет через двадцать где-то писал о дружбе с большим поэтом, но так, скромно, с достоинством…
… Пока Игорь бегал за водкой, я смотрел на руки старика. Коричневая с синевой ссохшаяся кожа на этих руках уже ничем не напоминала кожу, вообще что-то от тела человеческого. Скорее в ней было что-то от змеи, от черепахи (перевидал я и тех и других в сорок втором в Казахстане) — какое-то превращение в них было: человек был еще человек, а кожа уже от чего-то другого — от существа. И принадлежала чему-то другому.
И еще я смотрел на прилепленные картинки Ленина и Сталина. Здесь, в этой нищенской каморке, они тоже принадлежали чему-то другому.
Не знаю, как старик уловил этот мой взгляд, но как-то уловил.
— Смотришь, — сказал он. — Смотри, смотри. Этот, — сказал старик, — мирный человек. А этот — военный. Он этого не любил. Он бабу к нему послал. Она его и стрелила. Баба. Да-а.
Вот тебе и фольклор, — подумал я. — Записать? Идиот!
— Баба, — сказал старик. — От их все… Вы б, сынки, ходите, нашли б мне бабу… Жениться надо… Одну привел. А она: старый ты, не годный уже на это… Ушла. Баба… А сама старая…
Игорь принес чекушку. Старик выпил. Снова завел речь о женитьбе, о бабах. А потом вдруг завалился и уснул. До песен так и не дошло.
А мы поехали дальше, и в Бориславе нашли деду пару — старушку 109 лет от роду. И у старушки на руках была такая же кожа.
Старушка просила подаяние и ничего не помнила.
— Помереть уже надо, — говорила старушка. — Уже сил нет ходить по земле. А он не отпускает. Видение мне было: пока, говорит, Сталина не увидишь, не отпущу.
Сталин умер. А бабка, наверное, и по сей день ходит…
Встреча в Кремле
Новогоднюю ночь 1948 года мы с приятелем встретили в теткиной квартире на Чечелевке. Почему так получилось и почему никого, кроме нас в квартире не было, я уже не помню. Да и не важно это (хотя тогда, наверное, только это и было важно — одиночество и чужая квартира, потому что нам было по шестнадцать). Было тоскливо. И мы решили поискать что-нибудь по приемнику — старому трофейному «Филипсу» (кажется так он назывался). Включили. Стали крутить. И вдруг — голос (обычный, человеческий, это потом, много позже, такое стали называть просто «голосом», стали слушать «голоса» и даже искать их, чтобы послушать, а мы просто включили и услышали голос). И вот оказалось, что это «оттуда» (это мы потом поняли) передают такую новогоднюю пьеску, радиопостановку, инсценировку (не знаю, как оно там называется), что в новогоднюю ночь в коридорах Кремля встретились Сталин и Иван Грозный. И Иван Грозный густым таким голосом говорит: «Меня душегубом прозвали. А за что — я-то всего (не помню уже сколько, но было какое-то число названо — десятков или сотен бояр) удавил, а ты миллионы. Какой я душегуб — я так. А ты…». Мы выключили приемник, не дослушав. И ни в ту ночь, ни позже ни слова между собой об этом. Как будто и не слышали.
Сталин и Троцкий
Зная меня сегодняшнего, никто не поверит, что в юности у меня встретились Сталин и Троцкий.А случилось это вот как.В июне 1949 года мне принесли первый гонорар. За стихи, которые я никуда не посылал, а потому даже не мог себе представить, что за гонорар и что за стихи, и даже сказал почтальону, что это, наверное, ошибка, и не хотел брать деньги, но почтальон сказал, что откуда он знает и что фамилия, имя, отчество мои, так что обратно деньги он не понесет, а пусть я сам выясняю, за что, и как, и откуда, а только вот, на обороте написано: «гонорар». А потом я там же, на обороте, прочел «Сталинская магистраль» и пошел в клуб железнодорожников, и там взял подшивку, и нашел в ней стихотворение за подписью «Я. Островский, ученик третьей железнодорожной школы», и было это не стихотворение вовсе, а отрывок из выпускного сочинения, которое я писал в стихах. И я, вместо того, чтобы быть счастливым, пошел в редакцию ругаться, потому что они там две строки переделали так, что даже рифма исчезла, и, вообще, откуда они это взяли, если я не посылал? И Людмила Михайловна Жалелис — очень молодая и очень красивая, в которую я влюбился с первого взгляда и которая заведовала там отделом культуры, сказала, что это она побывала в школе и взяла из моего сочинения, которое ей показал Николай Васильевич Ашевский — мой любимый учитель — самый почитаемый всеми учитель в школе, дворянин, окончивший еще петербургский университет с золотой медалью, а исправила потому, что выражение «гранит науки» — это выражение Троцкого, и исправила, кается, плохо, потому что не очень владеет рифмой.
Откуда я мог знать, что это выражение Троцкого, — что я, Троцкого читал? Просто на слуху было, шаблон такой – я тогда, вообще, писал шаблонами. И думал шаблонами. И не я один.
Ну, с Троцким понятно. А встреча где?
У меня, в том же стихе. Вот он весь, в оригинале:
Отчизна моя
Великий, свободный
Советский народ
Страны, где от края до края
Рекой полноводной
Счастье течет,
Я песню тебе посвящаю!
Великий народ,
О тебе я пою,
И песни уносятся звуки,
Идешь ты вперед
И в труде, и в бою
Под стягом марксистской науки.
За малое время
Мы создали то,
О чем люди мечтали веками.
Советское племя,
Шагай все вперед,
Ведомое большевиками.
Преграды сметая,
Победной тропой
Мы идем, улыбаются дали.
Отчизна моя, горжусь я тобой,
К победам ведет тебя Сталин!
— Ну, Сталин – понятно, — скажете вы. – А где же Троцкий?
А Троцкий скрылся «под стягом марксистской науки». Только след остался – « в бою под стягом марксистской науки»? А было там:
Идешь ты вперед
И в труде, и в бою,
И вгрызаясь в гранит науки».
А что и почему переделала моя редактриса, зарифмовав «то» и «вперед» (наверное, там повторялось «советский народ», я уже не помню – еще бы, полстолетия прошло!
Похожие:
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился...
ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии....
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что...
ЛЕНИНГРАДСКАЯ ШКОЛА «Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских... [...]
Стихотворения / 1980-1989Мелодия поднимается вверх
И, помедлив, падает вниз.
Кирпичный карниз.
Девятнадцатый век.
Здесь живет органист.
Он сам себе стирает носки
И сам себе варит суп.
И еще: он сушит себе мозги.
Он одинок.
Он глуп.
И то, что он дожил до седин, –
Так это просто слова.
Он не может сложить один и один,
Чтоб получилось два.
Голова у него блестит, как шар,
И тянет его вверх –
Туда, куда ушел не спеша
Изысканно-легкий, как душа,
Восемнадцатый век.
28.12.89
Похожие:
ПУСТОТА В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ Пустота. Только...
ВЕСТОВОЙ Был приказ отступить. Не дошел он до роты. Вестовой не...
НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так...
МОЯ МОЛИТВА Господи, если ты есть, милуя или карая, Высмотри меня там,... [...]
Стихотворения / 1960-1969Слышите? Этот человек лжет!
Я вам говорю: этот человек лжет,
потому что он там не был.
Это было.
В блокадный год.
Это было.
В голодный год.
Под белым ленинградским небом.
Люди от Выборгской до Аничкова
Становились удобными – легкими, как дети.
А потом их везли на детских саночках.
И саночки поскрипывали. И дул ветер.
Скрип-скрип – поскрипывало в тишине.
Из стороны в сторону моталось тело.
И в такт ему моталась шея в кашне,
Которое уже не грело …
…Проклятый замок наконец открылся.
Он думал уже, что не откроется.
А тот открылся.
На полу сидела крыса.
Настоящая, живая крыса.
Посреди комнаты. Во всю длину …
Человек пересохший рот облизал.
Человек неслышно сглотнул слюну.
А она смотрела ему в глаза.
И отвести их было нельзя …
Так и стояли – зрачки в зрачки.
И в маленьких крысиных глазах
Разгорались кровавые огоньки.
А он не видел своих глаз.
Только стало трудно дышать.
И он боялся зашуршать.
И знал, что просто стоять ни к чему.
…Человек первым сделал шаг.
И крыса сделала шаг к нему.
И тогда усмешка разрезала рот.
Человек, всю жизнь не терпевший крыс,
Протянул дрожащую руку вперед
И ласково позвал: «Кис-кис».
А она не шла уже – не хотела.
А она напряглась от лап до хвоста …
И тогда человек упал всем телом
На нее …
И была под ним пустота.
И не в силах подняться,
он нашел ее взглядом –
Она сидела в углу, у стола.
…Человек умирал.
А почти рядом
Сидела крыса.
И ждала.
Человек нащупал в кармане ножик
И пополз.
Наощупь.
Ослепший совсем …
– Нет, спасибо, я мяса не ем.
И еще: я терпеть не могу кошек.
12-13.08.64
Похожие:
ДВЕ МЕДУЗЫ Две медузы повисли на ржавых якорных лапах. Палуба пахла сандалом,...
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова...
ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... [...]
Стихотворения / 1960-1969Говорили много фраз.
Пили много вина.
А у женщины вместо глаз
Была боль одна.
И давило, как горб:
– Замаяли, замели.
Так стучат о гроб
Комья земли.
…Рот сухой облизав,
Когда уходили прочь,
Сказала, не глядя в глаза:
– Куда тебе … в ночь?
И он, как столб забил,
Сказал:
– Стели, что ль …
Он баб таких любил,
В которых боль.
30.07.64
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились...
ПАУК Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было... [...]
Стихотворения / 1980-1989(русская считалка)
Тилим-бом, тилим-бом! –
Загорелся кошкин дом.
Трали-вали, трали-вали.
Кто стрелял? В кого стреляли?
Впрочем, тот, кто жертвой стал,
Сам в кого-то там стрелял.
Аты-баты, все мы квиты –
Кто убил и кто убитый.
Отвечают головой
Царь, сапожник и портной.
Царь – за то, что плохо правил,
Тот – что сына нам оставил,
Кровь пускавшего из жил,
А портной – за то, что жил.
Тилим-бом, тилим-бом!
Загорелся кошкин дом.
Не кончается игра –
Выбирать придет пора:
Ты убийца или он …
Кто не хочет, выйди вон.
16.01.88
Похожие:
РУССКАЯ ИСТОРИЯ Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели....
НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес...
ЛЕТО ПРОШЛО Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами,...
СМЕРТЬ КАПИТАНА Умер старый капитан. Он готовился к событью, А теперь готов... [...]
Стихотворения / 1970-1979Как принято, как дедами завещано,
Пригласили гостей, накупили водки,
Поставили на стол пирог со свечками –
38 вокруг, одну посередке.
Гости сидят,
Пьют, едят.
Тридцать девять свечей
В пироге чадят.
За белым подоконником
Темнеет вечер.
Горят свечи тоненькие –
Недолгие свечи …
Разрезали пирог
На тридцать девять частей:
Каждому из гостей –
Свой кусок …
Дай нам, Боже,
Грядущий день.
Не густо. А все же
Все как у людей.
19.05.71
Похожие:
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,...
ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек... [...]
Стихотворения / 1970-1979Часы трофейные,
послевоенные.
Часы советские,
обыкновенные.
Толстая луковица –
«Павел Буре»
С монограммой на серебре.
Часы с кукушкой,
с резной избою,
Часы неслышные
и с громким боем.
Зеленая медь.
Тяжелые гири…
…Часы показывали четыре.
В это время он возвращался с работы и отворял дверь.
И его встречали часы, которые он собирал всю жизнь
и с которыми коротал вечера.
Так было двадцать лет назад.
Так было вчера и позавчера.
И так было теперь.
Он был голоден,
И две руки тяжело висели на теле.
Но теперь он был один в огромном городе,
И была пятница – день окончанья недели.
Вначале он подошел к узким столовым часам,
два толстых черных амура поддерживали циферблат.
Часы тянулись перед ним,
как гвардейцы на высочайшем смотру.
Он взял их медное сердце,
подержал и тихонько выпустил из рук.
А потом стал останавливать все подряд.
– До понедельника, – говорил он. – Хватит, потикали.
До понедельника. – И улыбался, виновато и странно.
И когда последние в жесткой ладони затихли,
Пошел в кухню.
И долго мыл руки под краном.
13.07.77
Похожие:
СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в...
АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по...
СОБАЧИЙ ВАЛЬС Шарик Жучку взял под ручку И пошел с ней танцевать....
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла... [...]
Стихотворения / 1980-1989Господи, если ты есть,
милуя или карая,
Высмотри меня там,
в тени за углом сарая,
Следящего за муравейником
с полуоткрытым ртом,
Еще ничего не знающего
о том, что будет потом.
Высмотри меня там,
хотя бы под старость,
Во дворе за зеленым забором,
где никого не осталось,
Где пустые и темные
разваливаются дома,
Где старый Альтшуллер повесился,
а Надежда сошла с ума,
Там, где лето написано
белым на светло-синем,
Где шипят и сегодня примусы,
пропахшие керосином,
Где сполохами проносятся
и исчезают мгновенно
Тень довоенной жизни
и тени послевоенной.
Высмотри меня там,
где окна жестью забили,
Выросли и у шли…
А меня забыли.
Выведи меня, Господи,
на солнце, которое греет,
Чтоб мог я на нем дозреть,
как помидоры зреют.
Господи, я устал
отсюда туда тянуться…
Или оставь меня там.
И дай мне туда вернуться.
15.03.86
Похожие:
ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как...
ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора...
ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…... [...]
Стихотворения / 1960-1969ВСТРЕЧА
Он был сыт.
Голод сбежал, как старый вонючий шакал.
Где-то рядом шарахнулась лань.
Но в ушах была тишина.
И ноши не чуял он за спиной.
Он шагал и шагал.
И когда он встал на свою тропу,
вместе с ним встала луна.
И она стояла за тем, другим.
И он ему был рад.
Потому что тот был то же, что он,
и имел столько же ног.
И потому он оскалил зубы
и прорычал ему: брат!
И тот прорычал что-то в ответ,
но что, он понять не мог.
И радость деля с таким же, как он,
глядя ему в глаза,
Он поднял дубину свою,
как руку тому протянул.
И тот поднял дубину в ответ.
И отпрыгнул назад …
И он ушел …
А тот лежал и длинно смотрел на луну.
11.02.1964
БОГ
Пока он добрался до селенья
солнце куда-то ушло ползком,
И люди спали на своих шкурах.
(А что увидишь во сне?).
Только старый Ла
дважды обошел вокруг него,
поцокал своим длинным языком
И равнодушно сказал,
что теперь он тоже человек.
Как все.
А он вспоминал, как тащил его на пригорок –
бережно, как муравей.
И слушал хитрого Ла,
и тер ушибленное плечо.
И все поглядывал из-под низко нависших бровей,
Не выйдет ли кто-нибудь еще.
…А потом он вкопал его у входа. И лег.
(Теперь он мог лежать возле него
и даже прикасаться к нему руками).
Теперь он был человек.
Как все:
у него был тоже свой Бог.
(Он сразу узнал, что это его Бог,
хотя с виду Бог был обычный камень).
И сколько бы Ла ни цокал своим длинным языком
и не блеял голосом старого козла,
Он тоже увидел, что это большой Бог
(хотя с виду это камень простой),
Потому что он был лучше паршивых одноглазых богов
и даже четырехглазого бога Ла:
У него было пять огромных глаз,
А снизу
(если перевернуть)
шестой.
…И он его никогда ни о чем не просил
(даже когда постарел)
Ни о добыче, когда сам
добыть уже ничего не мог,
Ни о длинношеей девушке,
ни об огне,
ни о топоре.
Просто у него
был свой Бог.
13.02.1964
Стариков убивали –
лишний рот не под силу роду.
Говорили законы земли.
Люди молчали в ответ.
Ла был стар. Но костями
он чуял Большую воду.
И его оставили жить.
Так повелел Совет.
МУДРОСТЬ
Старый Ла сказал:
– Длинношеяя будет моя и станет матерью моих детей.
А она сидела в углу и смотрела на крепконогого юношу.
А все молчали вокруг.
И Ла знал, что она смотрит на крепконогого юношу.
Но зачем он ей?
Разве мудрость не крепче ног, а хитрость не цепче рук?
Вот они сидят и думают,
старики и юнцы, и женщины – матери рода,
И тот, крепконогий, в злобе сломавший бровь.
И никто из них не пойдет против старого Ла,
чующего костями большую воду,
Знающего траву, что останавливает кровь.
Самые старые сидят и думают:
«Совсем старый, совсем не годный на это».
И что-то еще они думают, покачивая головами в такт.
Ла поворачивается к ним спиной и, усмехаясь, говорит:
– Пусть длинношеяя придет ко мне до рассвета.
И тогда поднимается отец крепконогого
и смотрит в угол и говорит:
– Будет так.
15.02.1964
БОГИ СМЕЮТСЯ
Теперь она будет его кормить.
Потому что слово Совета – закон.
А даже Совет не чует воду,
когда воздух сух, как тело змеи.
Старый Ла лежит и торжествует,
хотя не может шевельнуть языком:
Теперь длинношеяя не убежит,
хоть он не может подняться с земли.
И пусть она кладет ему в рот мясо,
разжеванное по веленью рода.
И пусть смотрит, как он извивается,
когда приходит беда.
Пусть не руки держат ее, а старые кости,
чующие большую воду,
И выпученные глаза,
в которых стоит вода.
Старый Ла торжествует. Но ночь
опускается на уснувшее селенье,
И длинная тень неслышно
скользит по шершавым шкурам.
И тот пес берет его женщину
на свои колени.
И она горячими пальцами
гладит его по бровям,
густым и хмурым.
А потом они лежат рядом
до самого рассвета.
И не хотят подняться …
А он лежит, как всегда …
Эта женщина будет кормить его
по веленью Совета.
Он извивается червем.
И в глазах у него – вода.
18.02.1964
ПРЕДТЕЧА
Она была совсем высоко.
И никто не думал о ней –
Зачем поднимать высоко голову,
когда ждешь кабана?
Надо просто лежать и молчать.
И думать о кабане.
А он не думал о кабане.
Он сказал: «Луна».
А потом он не стал на охоту ходить.
Он только на шкуре сидел.
Сидел и камнем о камень бил.
Бил что было сил.
И если ему давали кусок, он молчал и ел.
А если ему не давали кусок,
он и не просил.
Он был совсем-совсем больной.
И никто не трогал его.
А я только подошел и спросил:
– Что ты делаешь, Ну?
А он сказал: «Уйди, Ла,
ты не поймешь ничего».
А потом улыбнулся, как больной,
и сказал: «Луну».
А я сказал:
«Слушай, Ну, сделай мне пару звезд.
А если не хочешь, сделай солнце,
а то темно по ночам».
А он мне тогда сказал, что я
просто глупый пес
И чтоб я придержал свой длинный язык
и лучше бы помолчал.
И опять он камнем о камень бил.
Пока мог бить.
И это он боль свою выбивал
камнем о камень,
пока
Совет послушал старого Ла
и решил, как быть:
Роду не нужен лишний рот,
роду нужна рука.
И тогда, как он ни рычал,
его принесли в Круг.
И там он перестал жить,
в том Кругу на скале.
И странный камень, который он бил,
упал из его рук
И сам – его никто не бросал –
как живой, побежал по земле.
Камень хитрый, – закончил Ла,
– взял и убежал.
И «глупый пес» сидит у костра.
А где теперь умный Ну?..
… … … … … … … … … … … … …
И все смеялись … А под скалой
умный камень лежал.
В середине у камня был глаз.
И глаз смотрел на луну.
27.02.1964
КОГДА ЧЕЛОВЕК ОДИН
Он сидел, обхватив голову руками,
и вспоминал, как пахнет жареное мясо
и как от костра идет дымок.
Он сидел,
и скользкий дождь скатывался по его плечам.
А он вспоминал жареное мясо.
И никак не мог
Вспомнить ту,
которая приходила к нему по ночам.
Зато он помнил о мясе.
И еще он помнил о Круге –
Как они стояли в свете костра
и, глядя друг другу в глаза,
Повторяли, раскачиваясь:
«Никогда не становитесь на руки!
Никогда не становитесь на руки!
Это делать нельзя!».
А дождь шел и шел.
И падали капли.
И, прижимаясь к стволам, ползли.
И смыли Круг.
И дым костра.
И это было зря.
Но он вставал и кружил меж стволов.
И уже не видел земли.
И земля кружилась вместе с ним,
вся в водяных пузырях.
И он знал, что тропу унесла вода.
Но об этом он молчал.
И он кружил, пока дождь
не начал падать вверх.
И тогда он на руки встал.
И вспомнил ту,
которая приходила к нему по ночам.
И он пошел.
Совсем как зверь.
Потому что был человек.
27.02.1964
ЧУМА
Она пришла к ним впервые в Ночь Великих Огней.
А потом приходила без счета.
И оставалось их меньше.
А было их много.
Но тот, кто оставался,
совсем не думал о ней.
Просто ходили на охоту.
А потом умирали.
У костра.
На тропе.
У порога.
Но когда их осталось трое,
третий сказал:
– Может, ей больше не надо.
Может, ей больше не надо? –
так он сказал.
А больше он ничего не сказал.
Он молчал и смотрел,
как ночь идет от заката.
Пока не пришла Она
и закрыла ему глаза.
И осталось их двое:
мужчина и женщина,
которую он никогда не хотел.
Она сидела с отвислой губой,
с бельмами вместо глаз.
– Я возьму тебя, – сказал он. –
Потому что ты красивая.
И будет у нас много детей.
И дети будут смотреть за огнем.
Чтоб огонь не погас.
А женщина заплакала.
И улыбнулась.
И подняла к нему лицо.
И на лице дрожали красноватые блики.
Но снова пришла Она.
И он знал, что она вернется.
И тогда он вырубил в скале прекрасную женщину,
последнюю женщину на земле
с приподнятым к небу смеющимся ликом.
Ибо то, что в камне, остается.
6.03.1964
Похожие:
ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ Теперь это вроде уже ни к чему… Но что-то там...
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ПОМИНКИ Говорили много фраз. Пили много вина. А у женщины вместо...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... [...]
Стихотворения / 1970-1979Вначале появилась пыль.
Ей не помешали ни замок, ни наглухо закрытые окна.
Она лежала на вещах тонкой серой пленкой.
Пока ее было мало.
Потом,
когда ее стало больше,
она свалялась в похожие на шерсть волокна,
Как будто комната заново творила кошку,
которая в той толчее куда-то пропала.
Потом с люстры сползла ниточка
и стала тянуться к паркету.
Каждый раз, когда хлопала дверь в парадном,
каждый раз, когда это случалось,
Она вздрагивала и долго еще качалась
В застоявшемся воздухе без малейшего ветра.
А еще,
с тех пор, как он умер, комната стала ловить чужие звуки:
Голоса, шорохи за стеной –
дребедень, всякую малость.
Даже когда где-то внизу водопроводчик возился в открытом люке…
С каждым прожитым днем что-то в ней менялось.
И пришло время
(год прошел, или дни, или месяцы),
Когда по стене пробежал первый таракан.
Он был голенастый и очень веселый.
Он осмотрелся и, видно, решил: поместимся.
И тогда вовсю повалили рыжие новоселы.
Ни щелочки пустой, ни трещины
они в ней не оставили.
Они расползались по ней,
как из квашни расползается тесто.
Они расползались по ней,
шурша надкрыльями и скрипя суставами.
И ни для чего человеческого в ней не осталось места.
А ниточка …А ниточка
все сползала с люстры.
Все качалась ниточка,
качалась, как живая…
И все это бывает,
когда в доме долго пусто.
А потому и не было,
что так не бывает.
15.11.75
Похожие:
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне....
ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... [...]
Публицистика– Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова.
– Инициалы?
Я удивился и даже обиделся.
– Михаил Аркадьевич, – сказал я и с нажимом, хотя никто меня об этом не спрашивал, добавил, – поэт.
– Б – 9 – 77 – 54
– Спасибо.
– Б – 9 – 77– 54. Мне, пожалуйста, Светлова.
– Я слушаю.
– Я из Днепропетровска. Мне очень нужно с вами встретиться. Я проездом.
– Ну, пгиезжайте.
– Сейчас?
– Можно и сейчас. Только сейчас дождь.
– Это ничего.
– Газве что ничего. Тогда валяйте.
– Еду.
– Подождите. А вы знаете, куда?
– Нет.
– Тогда пгиезжайте. Пгоезд Художественного театга, 2, квагтига 2а. Найдете?
– Конечно.
Я выскакиваю на улицу. Льет дождь. Все ужасно торопятся. Мне впопыхах объясняют, как и куда. Объясняют бестолково. Так, что я долго ищу, как и куда …
Открывает мне человек, очень похожий на карикатуру из Архангельского. И рыжий. К рыжим у меня отношение вполне определенное. Рыжих у нас на Чечелевке не любили. Иногда рыжих жалели. Чаще – дразнили. У рыжих имен не было, просто говорили: «Рыжий». А у этого было имя. Еще какое! Такое, что он просто не мог быть рыжим, не имел права. А вот был. И это было большим ударом по моим представлениям о рыжих, вообще, и о поэтах, в частности.
Я был уже не мальчиком. Но мужем я еще тоже не был. Мне было 17. И у меня были иллюзии. И насчет поэтов и насчет рыжих.
… А потом я читал стихи. А рыжий, немного похожий на карикатуру, быстрыми шагами ходил по комнате, почти бегал, и, картавя (он еще и картавил!), повторял:
– Дегмо.
– И это тоже дегмо.
Чего греха таить, мне было обидно за Рыжего: считается большим поэтом и абсолютно ничего не понимает в стихах.
За себя мне обидно не было: я твердо знал, что я – гений. Может, чуть поменьше Пушкина. И то неизвестно. Потому что в школе меня носили на руках. Потому что за урок я однажды написал целую поэму толщиной в тетрадь. Потому что незадолго до нашей встречи я получил свой первый гонорар в газете «Сталинская магистраль». Потому что во дворце пионеров я получил первую премию на конкурсе, а в университете, студентом которого я стал в этом году, – вторую. Все факты говорили об одном – в русскую поэзию пришла яркая, самобытная личность.
– Дегмо, – еще раз повторил Рыжий. Как попугай.
И тогда я решил доконать его – начал читать свой лучший стих:
Шел дождь всю ночь. Земля насквозь промокла.
Шатался ветер пьяный меж ветвей,
И тонко грусть вызванивали стекла
На нервов напряженной тетиве …
– А это уж совсем дегмо, – сказал Рыжий.
Ну, это уж слишком!
– Почему?
– А потому, мой мальчик, что сгавнение – это бинокль. Оно должно пгиближать смысл. А вы бинокль повогачиваете не той стогоной. «Негвов напряженной тетиве …». Вегтите, вегтите, а куда вегтите? Пгоще надо, пгоще.
Я заметил, что все картавые люди очень любят говорить слова на «р». Они прямо прилипают к ним, как мухи к липучке. Их прямо от этих слов за уши не оттащишь.
И тут я почему-то ужасно обиделся и приуныл. Кажется даже, у меня впервые мелькнула мысль, что я не гений, может быть, не гений. И мне расхотелось читать. И все же я прочитал еще несколько.
Где-то в середине одного стиха Рыжий остановил меня:
– Вот это хогошо! Я бы даже укгал это у вас. Честное слово, укгал бы. Как это:
Маленький, ему иггать бы вечно,
И покамест не собьется с ног,
Стгоить гогод, маленький, конечно,
Самый беззащитный гогодок.
Здогово! Только вы же этого не понимаете.
– Почему? Ведь я же написал!
– Ну и что? Подумаешь, он написал! А не понимаете. Вот тетиву негвов понимаете. А это – нет …
А потом я сказал ему, что хочу поступить в Литинститут.
– Ни в коем случае, – сказал он. – Я не могу гагантиговать, что у вас есть талант. И не могу гагантиговать, что у вас его нет. И никто не может. Потому что бога нет. Но если у вас есть искга божья, то она и без Литинститута возгогится в пламя. А если нет … Если б вы знали, сколько бездагностей после Литинститута бегает по гедакциям и пгосит напечатать дегмо. А дегмо не берут. Часто не бегут. А дгугого ничего они не умеют – это маленькие фабгички по выгаботке дегма. Кустаги. Но и кустагям что-то есть надо, на хлеб загабатывать надо. Вот они и бегают. Жалкое згелище.
… Не знаю, какое зрелище представляли собой маленькие фабрички по выработке дерьма, но когда я шел от Светлова, зрелище было жалким. Еще бы – человек прощался с мечтой.
Но безвыходных положений не бывает. Пройдя несколько улиц, я нашел выход: я забыл, сколько раз было произнесено сакраментальное «дегмо», и помнил только одно: «Я бы даже укгал это у вас». Значит, думал я, искга во мне все же есть, значит, не все так уж безнадежно. Даже совсем наоборот.
Единственное, что все же не давало мне покоя: я действительно не понимал, чем та строфа лучше других и почему Рыжий так ухватился за нее.
… Через три года, написав сотни дегмовых строк, я понял, чем та строфа была лучше других. Для Светлова. А через восемь лет я с удовольствием отдал бы ее Светлову. Потому, что это была не моя строфа. Потому что это была его строфа.
Похожие:
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что...
О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
Стихотворения / 1970-1979Время было муторное.
Голодно было, тяжко.
А этот ходил по хутору,
Стучал деревяшкой.
Заглядывались на него бабы,
Зазывали домой –
Мужик-то хотя бы,
Даром что хромой.
Девки и те – без отказу.
А он – не…
Сперва решили – от сглазу,
Потом – на войне.
Поплакали – и отстали.
А после (дождались таки)
Пришли с войны мужики
И всех разобрали.
В сорок пятом, в июле,
Хромой срубил себе дом.
И свадьбу сыграл.
Потом.
Когда мужики вернулись.
30.10.76
Похожие:
ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла...
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали....
ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит...
ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Стены еще защищали от ветра,
крыша – от дождя,
полы – от крыс,
которые возились в перекрытиях между этажами.
Но дом разваливался.
Потому что это был очень старый дом.
Скрипач,
никогда не игравший в оркестре,
ходил по соседям в одной пижаме,
Вежливо стучал в дверь и говорил:
– Ну, снесут. А что будет потом?
– Будет новая квартира,
– говорили ему соседи.
– С новой мебелью и, даст Бог, с новой судьбой.
Скрипач слушал и говорил:
– Когда мы переедем,
Этот проулок нельзя будет взять с собой.
Соседи пожимали плечами
и на всякий случай смотрели на проулок:
может быть, там появилось что-то такое?
Но там, как всегда, лежали
ржавое колесо, и пустые консервные банки, и нечистоты.
Тогда соседи говорили скрипачу:
– Что ты,
Проулок останется здесь –
можешь быть спокоен.
Скрипач уходил.
И вместо того, чтобы ходить по свадьбам и играть себе на скрипке,
День и ночь вколачивал гвозди.
И соседи его ругали.
Он вбил, наверное, тысячу гвоздей.
Но дом был такой хлипкий,
Что даже самые длинные гвозди ему не помогали.
А тогда уже – что же оставалось делать? –
Маленький скрипач взял да и помер.
И из старого дома вынесли его тело.
А душа его так и осталась в доме.
23.09.76
Похожие:
КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет». И...
ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла...
ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит...
АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по... [...]
Стихотворения / 1950-1959Дверь запиралась на ключ,
на два оборота –
Просто хотелось верить,
что кто-то может войти.
Кот – разжиревший бездельник
зубами давил зевоту.
Облезшая стрелка часов ползла к десяти.
Вещи имели запах, тонкий и слабый, –
Запах духов, мыла, матовой кожи.
«От вас на двести шагов разит настоящей бабой».
Кто это сказал? Кто же?
Еще не сняв пальто, ты вглядываешься в осколок стекла:
Разбежались морщинки у глаз.
Куда они бегут?
Постойте. Постойте! Постой…
Юность не оглядывается.
Юность ушла.
Остаются зеркала,
которые никогда не лгут.
Остаются руки,
которым некуда деться.
Беспомощные и усталые.
Их, действительно, некуда деть.
Остается на столике,
вместо фотографии детства,
Очень серьезный и важный,
плюшевый, с оторванным ухом, медведь.
Остается
(если в памяти очень порыться)
Шорох жестких ладоней,
запах крепкого табака…
Это могло быть иначе.
«Тридцать? Вам уже тридцать?!
Я бы не дал вам тридцать».
Это теперь.
Тоска.
Ты медленно раздеваешься.
Ты лицом прижимаешься к раме.
Спокойная, как всегда.
Холодная, как всегда.
Ты стоишь на ветру,
там, рядом с мокрыми фонарями,
И в мягких комнатных туфлях
вздрагивает вода.
10.1959
Похожие:
ГОРОДСКОЙ НОКТЮРН У ночи своя походка. У человека – своя. Человек останавливается....
РАКОВИНА …Когда-то она лежала на берегу, белом от зноя. В мириады...
ЖЕНЕ Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили... [...]
ЛитературоведениеУрок чтения
Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы удовлетворяемся первым впечатлением, снятым с поверхности, и не хотим вглядеться в глубину, прислушаться к слову: зачем, почему? Особенно когда стих прост – простота, нам представляется, элементарна, неразложима. Именно таким представлялся атом. Пока мы не задали ему вопросы. Иное дело, когда мы сталкиваемся с очевидной сложностью, с явлением, произведением, над которым как бы стоит знак сложности: «вдумайся», ибо непонятность его бросается в глаза. Пастернак, Цветаева. Странный (трудный) ход ассоциаций, неестественный синтаксис, о которые спотыкаешься, перед которыми останавливаешься невольно.
Пушкин не останавливает – просто, легко, понятно. Как будто едешь по укатанной дороге: ничто не встряхивает тебя, дремлешь, убаюканный благозвучием, не осознавая своей дремы. Просто… как жизнь. Пока не задумываешься над ней. Но стоит задуматься …
Как ныне сбирается вещий Олег
Отмстить неразумным хазарам.
Постойте, почему Олег «вещий», зачем Олег «вещий»? Кудесник с вещим языком – это понятно, ибо «вещий» – прорицающий будущее, ведающий будущее. И, как показало будущее, действительно «ведающий». А Олег при чем? Ведь весь стих о том что «не ведающий». Не правда ли, странно?
Однако раскройте словарь Даля: вещий – не только «кому все ведомо и кто ведает будущее», не только «предсказатель», но и «предусмотрительный, рассудительный». Итак, оба вещие. Но по – разному: одному открыто будущее, другой же «предусмотрительный, рассудительный» (недаром предусмотрительно и рассудительно на другого коня пересел, чтоб смерти не принять). Один вещий – от Бога, другой – как человек, всего лишь, как человек. И это-то определяет трагедию, подчеркивает ее, ибо не просто человек противопоставлен Богу, судьбе, но человек в его высшем качестве. Именно этим незаметным, не осмысляемым словом «вещий», не просто так поставленным – противо-поставленным, и начинается идея ничтожности мудрости человеческой, предусмотрительности человеческой перед судьбой, идея, прочитываемая сразу и навсегда. Настолько сразу, что кажется: единственная.
Единственная? Но вот вы вдруг останавливаетесь перед второй строкой: «Отмстить неразумным хазарам». «Неразумным» понятно: Олег вещий, мудрый, хазары же неразумны и за то обречены.
Обречены? Но ведь и он, Олег, обречен. За что? Они – за неразумность, он… ?
Да вот еще слово: «отмстить». Зачем оно здесь, вместе с обреченными хазарами? Как все это соотносится с идеей? Неужели никак? Ведь Пушкин, гений! А значит – ничего лишнего, ничего, что бы не работало на смысл – таков, пусть пока еще не сформулированный в «Теориях литературы», закон целостности художественного произведения.
Оставим пока эту загадку. Чтобы потом возвратиться к ней …
С дружиной своей в цареградской броне
Князь по полю едет на верном коне.
Ну, здесь-то хоть все ясно: как 5 и 6 строфы, « дружина « и « броня « «работают» на идею полной защищенности и неуязвимости, которая обернется затем бессилием: ни дружина, ни броня не защитят князя от рока, от судьбы (чем неуязвимей герой, тем «чище», убедительней и «всеобщей» доказательство идеи обреченности).
И конь тоже нужен – для сюжета – от коня ведь и погибнет.
Произвольным с точки зрения целостности остается одно – эпитет «верный». К чему бы это? А если просто «на коне»? Ведь все последующее течение событий никак не нуждается в том, чтобы конь был «верным». Достаточно того, чтобы был. Да и идея обреченности от этого не пострадала бы.
Случайный эпитет? «Да нет, – настаивает поэт, – не случайный»: «верный друг», «верный слуга», «товарищ». Мало того, и этим не ограничивается – целую строфу (седьмую) «тратит» на обоснование этого тезиса. Значит, важно, что «верный». Почему, зачем?
Первое, что приходит в голову: чтобы подчеркнуть эту самую «роковость» – коли на то воля божья, и от товарища, от друга погибнешь. (Не так ли в «Эдипе» отец погибает от руки сына? Что может быть противоестественней?! Недаром же рок самой сутью своей противостоит естественному ходу вещей).
Все правильно. И, казалось бы, достаточно. И все же… Не кажется ли вам странным, что Олег сразу же поверил словам кудесника, да так поверил, что тотчас отказался от «верного друга», отправив его в «почетную отставку»? Не кажется ли вам это слишком «предусмотрительным» и «вещим» – «благоразумным»?
Да вот еще: потом мелькнет еще один неясный, «неуместный» эпитет – «благородные кости». Ведь не о костях же, в самом деле, о коне – благородный, как о коне – «верный». И опять: к чему?
Поэтическая структура всегда – «работает» на со-противопоставлении (см. у Лотмана). Значит «благородство» и «верность» должны быть чему-то противопоставлены, как броня – бессилию, как вещесть божья – вещести человеческой. Чему? Не неверности ли и неблагородству Олега, отказавшегося от друга с такой легкостью (недаром же тотчас после прощания с конем – строки:
«Пирует с дружиною вещий Олег
При звоне веселом стакана»).
И не ощущением ли этой вины звучат потом строки: «Презреть бы твое предсказанье»… «Спи, друг одинокий» (опять эпитет!).
Презреть бы… Но не презрел. Победило благоразумие. Победил страх смерти. И, как нередко это бывает, обернулось все это предательством. Потому и появилось в начале то самое – «отмстить».
Нет, не просто о роке и судьбе писал Пушкин, но о возмездии. И в этом – нравственная суть «Песни о вещем Олеге».
На материале старого предания ставил поэт вечную проблему человеческого выбора между благоразумием и предательством.
Урок нравственности
Да был ли выбор-то – ведь судьба, рок – предопределенность?
Пусть так, хотя, по сюжету, а не по нашим представлениям о роке, которые обуславливают такое восприятие сюжета, заставляют нас увидеть в нем то, чего нету, по сюжету, повторяю, Олег погибает именно в силу своего выбора – «Презреть бы твое предсказанье, Мой конь и доныне носил бы меня».
И все же пусть так: не было выбора. Но в том ли, в том ли? Не было выбора – умереть или жить, но был выбор – предать или не предать.
И снова – не замеченная нами странность. Не замеченная, пока не задумаемся мы, поверил ли Олег предсказанию. Коня сменил – значит, поверил. Все правильно. Но и наоборот тоже правильно: коня сменил, значит, не поверил, не поверил в неизбежность, в предопределенность – в то, что судьба. Увидел в словах волхва не предсказание, но предупреждение об опасности, не божье слово услышал, но человеческое. И слово это на пользу себе употребил. Ценой предательства. А то, что не вышло – на пользу, так на то есть причина. Но о ней – потом. Коня сменил – только-то. Но за простотой этой пушкинской, той самой, лукавой: «поэзия, прости господи, должна быть глуповатой» такое понимание глубин психологии человеческой, с которой позже, много позже, мы встретимся только у Достоевского.
Нет, не в силах человеческих в предопределенность несчастья поверить. К Бабьему яру шли, тысячи против десятков автоматчиков, а нет, чтобы на автоматы эти кинуться – ведь все равно же смерть. Нет, шли к смерти покорно, покорностью этой надеясь избежать ее. Не так ли и Олег «покорился» воле божьей, судьбе в надежде избежать своей участи, перехитрить судьбу? Ведь совсем по Достоевскому переплелись в этом вера и неверие, Бог и черт, животное и идеальное. И породили преступление.
И вот что еще важно: что преступление-то это, как и у Достоевского, – результат рационализма, «благоразумия».
Нет, чтобы сказать: «Чему быть, того не миновать – на то воля божья». Нет, и иррациональное трансформировал в рациональное – пользу. Не в этом ли сама суть прагматической человеческой психологии? И, не так ли человек саму эту идеальную категорию – рок, неизбежность приспособил для пользы человеческой, практической – оправдания. Ибо достаточно сказать: рок, неизбежность (или проще: обстоятельства), как станет возможным убить, предать и… избежать. Вины своей (в большом и малом, в делах государственных и бытовых – ах, что я мог сделать?!) так избегаем, на Бога и обстоятельства вину свою перекладывая.
И знал ведь, ощущал, как всегда мы знаем и ощущаем – безнравственно. Потому и приказал: «Купайте, кормите отборным зерном, водой ключевою поите». Не только потому, что товарищ, – совесть свою успокаивал: не виноват, мол, и сам того не хочу, да «расстаться настало нам время» (ах, эта ссылка на время, как часто оправдывала она нас в подлой истории нашей!).
Отборным зерном и водой ключевою откупился. От коня. Но не от совести. Она заставила вспомнить. Она, как Раскольникова, потянула князя на место преступления. И ощущение вины стало гробовой змеей, выползшей из черепа (недаром – из черепа!).
Так совершилось и завершилось преступление и наказание Олега, а вместе с ним преступление и наказание человеческого «благоразумия», противостоящего нравственности. Ибо не только «обстоятельства», но и сам рок не может оправдать преступления нравственности. Так в «Царе Эдипе», так в «Песне о вещем Олеге» – извечно и навсегда – так.
Урок вежливости
Так я прочел (через много лет – заново) «Олега»: уже не жертву увидел я в нем, как всегда до этого видел, но преступника.
Итак, новая интерпретация. Как часто о режиссерах, исполнителях, критиках – это – с восклицательным знаком: такие уж мы прогрессисты.
А подумать: да в чем прогресс то, что приветствуем? Вот написал Пушкин или Шекспир нечто. Не для того же просто, чтобы произведение создать, но чтобы сказать нам что-то, чего иначе, на языке понятий, сказать не могли. Чтобы сказать, понимаете? И чтобы мы с вами поняли, что они сказали.
А теперь поставьте себя, каждый, на их место: так ли уж приветственно отнесетесь вы к любой интерпретации, то есть толкованию вашей мысли? А ведь, ручаюсь, и завопить можете: «Да не это я хотел сказать, не это! Да что мне до того, что по-новому мысль выкручивается, ведь именно выкручивается!».
И получается, что дело не в том, нова ли интерпретация, а в том, верно ли она вашу мысль выражает, а то ведь, согласитесь, не прогресс получается, а одна безнравственность, ибо, чужим, великим, именем прикрываясь, свою мысль, пусть даже и весьма прогрессивную (тем часто только, что к своему времени приуроченную, на своего слушателя рассчитанную), «на гора» выдаете, да при этом еще и тем пользуетесь, что закричать: «Да не это я хотел сказать, не это!» некому.
И получается: новое-то новое, да бесчестье и лицемерие, потому что «великий» – кричите, в любви и преданности распинаетесь, а что мысль и чувство его предаете, до того вам и дела нет. В этом ли прогресс – в бесчестьи ли? И в требованиях ли времени (опять!) оправдание?
Нет, как хотите, а элементарное уважение к памяти их (даже если просто люди, не гении) должно заставить задуматься: что он сказал, это ли, что я услышал? Его или себя несу я людям?
Этот вопрос встал передо мной, когда я поставил последнюю точку в предыдущей главе.
Когда же я правильно понимал его: тогда или сейчас? О чем же писал он, кем был его Олег: жертвой или предателем?
Боюсь, что, несмотря на весь предыдущий анализ, жертвой. Так – по эмоции, которая, одна, и противостоит рассуждению.
Одна. Но разве этого мало?
Допустим, Пушкин писал о предательстве. Так мыслил. Так ощущал. Где же следы его эмоции? Нет их. Хотя поэт даже в самом эпическом своем произведении остается лириком. На то и поэт.
Факт предательства есть. Осуждения нет. Напротив, именно в тот момент, когда Олег прощается с конем, то есть, в соответствии с анализом, в момент предательства, я вместе с ним разделяю горестное чувство прощания с другом, прощания не желанного, но необходимостью продиктованного. А что «необходимость» эта – самосохранение, понимаю головой, но не эмоцией. И строку «Вскрикнул внезапно ужаленный князь» – тоже эмоцией – как роковую предначертанность, а не возмездие. И после, вслушайтесь в эту грустно-величественную ноту: «Ковши круговые, запенясь, шипят На тризне плачевной Олега… Бойцы вспоминают минувшие дни И битвы, где вместе рубились они». Да разве возможна такая эмоция, если о предательстве речь?
Нет, не о предательстве писал Пушкин, но о роке, не о возмездии, но о бессилии человека перед судьбой. Эмоцией – так. Всей структурой стиха – так.
Значит, ошибка в анализе? Думаю, что нет. Боюсь, что эмоция подвела не только меня, но и поэта, Пушкина: он сам не заметил предательства, которое, как гробовая змея в черепе коня, скрывалось в самом материале, или, говоря языком современной науки, в избранной им модели.
Так бывает нередко – ведь в эпическом произведении перед нами предстает не только произведение, то есть некая конструкция, созданная художником для выражения его идеи, но и сама жизнь, из материала которой творится эта конструкция. Потому и восприятие наше может быть двойственным: одно, определяемое конструкцией, другое – материалом. Именно это и обуславливает саму возможность расхождения между интерпретацией и авторской позицией.
(Так, один читатель говорил мне:
– Правильно Толстой Лев ее под паровоз кинул, туда ей и дорога. Ну, чего ей нужно было: муж такой – выше генерала, в доме – что хочешь, а она… (здесь мой собеседник неудобопроизносимое слово употребил).
Не ситуацию романа оценивал он, а некую жизненную ситуацию, извлеченную из романа и как бы независимую от него. И в этом нет неправоты. Будь он писателем, он, быть может, использовал бы ту же ситуацию, но всей структурой романа повернул бы ее по-другому, к своей идее).
И, следовательно, вина интерпретаторов не в самом факте интерпретации (читатель всегда интерпретирует, вносит в текст свое, субъективное), а в том, что, используя произведение как материал для собственных построений, выдают их за построения самого автора. Простительно еще, если это ошибка, если это от неумения прочесть правильно. Преступление, если это позиция (а сплошь и рядом именно это узаконивается), если чужой текст принципиально рассматривается как материал для самовыражения. Тут уж хочется призвать к элементарной этике.
Именно это – элементарная порядочность – заставляет меня, принеся извинения поэту, сказать: то, что обнаружил анализ, не есть идея произведения, но эта та идея, которая есть в материале произведения. Кажется так. А может быть, только кажется?
Урок по предмету,
который, к сожалению,
не изучается
– Странно, – скажешь ты, мой отсутствующий, но воображаемый читатель. – Сначала автор убеждает, что «не просто о роке и судьбе писал Пушкин, но о возмездии». 3атем: «Нет, не о предательстве писал Пушкин, но о роке, не о возмездии, но о бессилии человека перед судьбой». Еще через страницу: «То, что обнаружил анализ, не есть идея произведения, но это та идея, которая есть в материале произведения», то есть вытекающая из материала интерпретация (хотя сам же выступает против интерпретаций!). И тут же, рядом, очередной курбет: оказывается, что автор и сам не знает: интерпретация или все же Пушкин? Но если все это вызывает сомнения у самого автора, зачем было браться за перо?
Ах, мой читатель, кто сказал тебе, что обществу нужны истины и не нужны сомнения? «Не уверен – не обгоняй!» – таково правило уличного движения. На дорогах к истине правила другие.
С пеленок мы приучены получать готовые истины: каждый школьный, каждый институтский учебник – катехизис, свод несомненных и не предполагающих проверки правил. И живем ими. Почти не задумываясь: а истины ли это? Да и к чему задумываться – истины облегчают нам жизнь – свободный выбор – одно из самых трудных для человека дел. Потому наша мечта получить их как можно больше и в как можно более готовом виде. Например, передать решение разных задач машинам.
Мечтают об этом не только «простые люди», но и ученые. С той только разницей, что за собой они оставляют «чистую эвристику» (просто потому, что она не под силу машинам, а то бы и ту отдали). И при этом не задумываются эти самые ученые, что при этом и самой эвристики не останется. Потому что она рождается на пути к решению тех самых задач, которые они отдадут машинам. На том самом пути, который рождает и сомнения. Машины за нас сомневаться не будут. Они будут идти к цели (поставленной перед ними) прямо, без отклонений, «по кратчайшему расстоянию между двумя точками». Решая, сколько будет дважды два, они получат ответ, не задумавшись о том, что то же самое можно было получить сложением или возведением в степень, или о том, что, странно: одиножды один подчиняется другому закону, с чего бы это, или уж совсем черт знает о чем: что, мол, что это такое – «жды», откуда это в языке? И мы уже не задумаемся над всем этим по пути, потому что пути-то и не будет. И это станет началом нашего творческого бесплодия, ибо утратим мы на этом все ассоциации, которые могли бы возникнуть, и мысли, которые могли бы родиться.
Готовые истины, добытые другими (потому и готовые – для нас) – сомнительный подарок, троянский конь. Ибо они метафизируют нас, вводя в застывший, затвердевший мир. А ведь в головах тех, кто их добывал, они вываривались в «питательном бульоне». И этот «бульон», поверьте, нередко полезнее самой истины, потому что заставляет нас войти в саму атмосферу мышления ученого, делает из нас самих искателей и производителей новых идей, в которых так нуждается человечество.
Мало того. Истина, оторвавшаяся от пуповины истории, ее породившей, истина, если можно так выразиться, без биографии, не помнящая родства, в конечном счете, нередко теряет свою истинность. Ибо в биографии своей прочно связана с тем, как порождена, зачем порождена, с массой ограничений и оговорок, которые осознавал мозг, породивший ее, но которые остались там, внутри этого мозга, потому что ученый боялся затемнить ее всеми этими оговорками, да и просто потому, что невозможно выразить в четких понятиях истину во всем ее объеме, даже самую простую. И потому получаем мы не истину, но абстракцию истины.
И тогда приходят толкователи, интерпретаторы, практики истины, те, которые не сомневаются. И, уже не видя все ее связей, не зная, что стояло за ней, делают ее прямой и несгибаемой, как палка. И, в отличие от той, которая сделала из обезьяны человека, эта палка делает из обезьяны вооруженную обезьяну.
Зачем было браться за перо? Затем, чтобы увеличить число не вооруженных обезьян, но людей: тех, которые думают, тех, которые называются Homo Sapiens.
28.11.1979
Похожие:
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и...
ТРИ МУШКЕТЕРА Пахло революцией! Роберт Рождественский Нас мало. Нас может быть четверо…... [...]
ПрозаОчередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка стоит выделки. Овчинка… Он нисколько не волновался. Пусть волнуются другие. У кого, у кого, а у него все в порядке. Слава богу, не первый год.
Он сидел и ждал. От дыма уже першило в глазах. Кто-то рассказывал о старом подвиге. Обычные байки.
— Иду я, значит, сюда. И вдруг смотрю — он. Глазам своим не поверил: в центре города, тут тебе такси, троллейбусы, люди вокруг — до сих пор ума не приложу, как его сюда занесло. И идет аккурат прямо на меня. Как будто знает, шельма, что я ему пока безвредный. А может, и вправду знает. Хитрые они.
Стал я, братцы, глаз отвесть не могу — красивый такой, гордый — теперь такого уже не увидишь. Эх, думаю, такая невезуха — потом, когда можно будет, ищи-свищи его — что он тебя ждать будет? И зло меня взяло такое, что схватил я его голыми руками. А я, значит, ремень снял, захомутал его — и прямо сюда с собой.
Тут, конечно, очередь. Как всегда. Я как втащил его — у все шары на лоб. Я говорю: братцы, видите, дело какое, везуха какая прямо в руки подвалила. Так что, говорю, пропустите, Бога ради, терпения нету. Ну, люди ж они, а не звери — пропустили. Так я прямо с ним туда и поперся — оставить боялся. А эти тоже, как увидели его, так про все свои бумажки всякие, тесты, про всю эту трахомудию забыли — что, так, что ли, не видно? Ну, и сразу мне дали…
Он сидит, слушает в пол-уха — не надо оно ему, а сам, по привычке, что ли, всматривается. Оно, может, и глупо – здесь. Да как сказать… Это для новичка какого-нибудь, а он уж видал — перевидал всякое. Он, может, еще то время помнит, про какое все забыли. А глаз у него – дай бог всякому. Вон тот, с волосами на морде. Не брился, нарочно отращивал – обычная уловка, так многие делают. Мордоворот, конечно, нормальный, что там говорить. Только это раньше так – морда, и все. А теперь – дудки. Теперь ты в глаза смотри, в глаза. Там, небось, щетины не вырастишь. И кирпичом их не натрешь. А глаза-то у него того… Похоже, хрен тебе ее дадут. Тебе бы уже дома сидеть, а то и…
Потом он сидел, тупо уставившись в одну точку. Пока не вызвали того волосатика. Тот долго не выходил. А потом вышел, и от двери отойти не может – стоит, как пень – другому войти никак нельзя. Да отойди ты, не мешай людям! «Неправильно это, — говорит. – Я жаловаться буду». А что я говорил. Это тебе неправильно. А мне, так очень правильно. Он жаловаться будет. Права качать. Вот то-то и оно. Да ты брат, уже достиг. Ну, может, и не совсем еще достиг. Но тепленький уже – кровь в тебе туда-сюда уже разгоняется.
Ему стало мерзко и гадливо. Он поднялся, подошел к волосатику, посмотрел ему в глаза и медленно сказал: «Шел бы ты отсюда, а?». И по тому, что тот не стал хорохориться, хоть был на голову выше его и, вообще, увидел, что тот уже тоже догадался. «А здоровый!», — подумал он уже с каким-то восхищением.
Комиссия лютовала. Одному не дали только за то, что на «фрукт» он сказал — «груша» и образование у него было на один класс выше. Раньше на это не очень обращали внимание, — ну, один класс, подумаешь. Другой какое-то мудреное слово прочитал сходу. Хуже, конечно. Но чего не бывает… Может, случайно откуда-то влетело и застряло. А один, так вообще… На чем засыпался – холера его знает. А только выскочил, как ошпаренный. Глаза красные, морда красная, руки ходуном ходят. Подошел, наклонился – весь аж шипит: «Слушай, говорит, — не я буду, они сами все там такие. Все до одного.». А что, раньше так и было. Так то ж раньше… А парень этот чем-то ему нравился. Слушай, что я тебе скажу: брось ты это, выбрось из головы совсем. С такого вот все и начинается. Гляди, сколько народу сидит, а ни один так не думает. Уразумел? Это тебе не «груша». Хотел еще что-то сказать, да очередь подошла….
Все сошло нормально. И теперь он кунял в электричке – сколько там еще бродить придется – выспаться надо. Ружье с коротким тупым стволом он положил плашмя на колени. Не то, чтобы не мог поставить в угол – просто приятно было ощущать ладонью гладкое дерево приклада. Для любого охотника нет существа дороже. И нет дороже той минуты, когда сливаешься с ним.
Спалось на этот раз плохо. Почему-то не выходил из головы тот парень. И эта «груша», чтоб ее черт побрал! Он сам чуть не сказал «груша». Сказал-то «яблоко», а вот чуть не сказал. Ну, а если б и сказал? Какая разница? Что, не фрукт это? Совсем уже с ума посходили. От жиру бесятся. Равенство. На всех заборах написали. Так давай я тебя и проверять буду – грушу тебе эту тыкать или яблоко. Он так распалился, что сказал громко: «Груша» и с каким-то даже удовольствием повторил: «Груша».
В купе никого не было. Колеса стучали. Покачивался вагон. Тускло светила лампочка. Лампочка напоминала грушу.
… На остановке в купе вошел парень. Тоже, видать, охотник. Только моложе его лет на десять.
Поздоровались. Познакомились. Оказалось, в одно место едут. Парень был в модных ботинках – подошва сантиметров двадцать, а то и больше. Хорошая подошва, из мигранола – сносу ей нет. Выбросил он такие ботинки – ходить противно. А костюм, как у него, — некропластовый. Для леса, для болота – что надо.
Парень полез в рюкзак, достал бутылку и закусь, что к ней полагается. А еще два стакана из долаба. Об камень бей –не разобьешь.
— Подсаживайся, что ли, а то одному как-то тошно.
Он не заставил себя долго просить – он это понимал.
— За удачу, — сказал парень. – За нашу, за охотничью!
Пил он хорошо – свободно. Только болтал много. Молодой.
— Ты вот смотришь на меня и думаешь – салага. А я уже шестой сезон хожу. Ты вот когда начал? Нет, скажи, когда? Вот видишь. А я в семнадцать. Ты уж, старик, не обижайся, но я так скажу: обгоняем мы вас по всем статьям. Что, нет? Да ты, небось, обиделся, что ли?
Он не обиделся. Он просто сидел и слушал, как она проходит в желудке. Тепло так, нежно. А того он не слушал – ни к чему было. А тот говорил и говорил. И было, как в телевизоре с выключенным звуком: губы двигались, то откроют, то прикроют крепкие белые зубы (один кривой, правда, — вырос куда-то не туда), за ним мелькал, суетился язык, а все ни к чему.
— Ты мне лучше скажи: ты право где получал? – прервал он парня.
— В 22-м, а что?
— Значит, у вас там другое. Тогда ты мне на один вопрос ответь, только быстро: ты какой фрукт знаешь?
— Яблоко.
— Яблоко-яблоко. Ты что, других не видел?
— Видел. Только ж ты сам сказал – быстро. Ну, и первое, что в голову пришло, и сказал. А что?
— А что, а что, — он вдруг почему-то страшно обозлился. – Заладил, как сорока. А ничего! Яблоко и яблоко…
Теперь они сидели молча. Парень собрал весь свой хлам обратно в рюкзак, задвинулся в темноту, в угол и там застыл. А его, наконец, потянуло на сон. Он положил руки крест-накрест на стол, уперся в них подбородком и закрыл глаза. Так и заснул.
Когда проснулся, серело. Значит, в самую тютельку, — подумал он. – Нет, нюх еще не подводит. А этот, небось… Он поднял голову и наткнулся на настороженный взгляд охотника. – Обижается еще. Зря я его, конечно…
Поезд утишал ход. За окном стоял лес. Он легко вскинул тяжелый рюкзак и пошел, было, к выходу, но остановился и, не оглядываясь, буркнул: «Что сидишь? Пора. Он тут минуту стоит». Так, не оглядываясь, и пошел вдоль вагона и не слышал, но знал, что тот идет за ним. «Охотник, — подумал он. – Зря я его».
Когда поезд ушел, тот еще стоял сзади, за спиной. Как дичь следил – тихо. Тут уж он обернулся.
— Слушай, парень, да брось ты обижаться. Не со зла я.
Парень широко улыбнулся – рот у него был широкий, края далеко уходили.
— Да я и не обижаюсь, старик. Чего обижаться? Я вот только думал: может, вместе пойдем – я в этих местах впервой и вообще…
— А чего, я не против, — как-то поспешно сказал он. И от этой поспешности снова, как тогда, стало муторно и зло. Но он пересилил себя и добавил:
— Пошли.
Этих брать хорошо утром, когда они еще сонные. На это и расчет был. Только не вышел расчет. Солнце уже высоко над головой было, а они все шагали – он впереди, тот шагах в тридцати сзади – условились так. Подогреватели на некропластовых костюмах перевели на охлаждение, так что не жарко было.
А может, их, вообще, уже того – всех под гребенку? Раньше их же здесь было, хоть пруд пруди. Что ни год, то хуже. Да и не те они стали. А что? Говорят, потомства они уже не дают. Так что, может, это уже и не они вовсе?
Засвистала иволга. Хорошо засвистала, аккуратно. Он оглянулся, стал ждать.
— Слушай, — сказал парень, подойдя почти вплотную, — давай, может перекус сделаем?
Он согласился. Разложили на траве нехитрый харч. На этот раз в дело пошла его бутылка. Справились быстро – видать, находились. Он опять, как там, в поезде, быстро уснул и проснулся, когда день шел на убыль.
Снова пошли тем же порядком – он впереди, тот шагах в тридцати сзади. Только теперь шли в другую сторону – он решил прочесать то место за озерцом.
Шли ходко, торопясь. До темноты поспеть надо было – в темноту его черта с два учуешь. Вообще, морочливое это дело, но для охотника самая в том и сладость, что морочливое. Сколько их было таких – права получит, а ни с чем приходит. И смех и грех. Правда, говорят, некоторые нарочно так делали. Шут его знает – всяко, конечно, бывает.
Возле самого озерца хуже стало. Место болотистое, а обходить не хотелось. А тут еще и темнеть начало. Ногами перебирать быстро надо было – задержишься – засасывать начнет. А тому в ботинках каково?
Но вышли на твердое, вышли. Точнее, он-то вышел, а тот еще сзади был, на топком. Но дистанцию, собака, держал.
Тут он его и увидел. Этого. Сидел он на каком-то пеньке, спиной к нему. Бог его знает, что он там делал. Только сидел неподвижно. И спина была неподвижная. Ему даже показалось, что сердце у него останавливается. Сколько раз, а поди ты!
Он стал медленно поднимать ружье.
Можно уже было нажать на собачку. Но не нажимал – прислушивался к чему-то внутри себя. Только сердце толчками стало ходить. Да и никогда он не стрелял, пока лица не увидит. Оно, конечно, проще – в спину. Но у них ведь в лице главное. В глазах даже. Когда он вдруг увидит тебя. Не то, чтобы ужас, а, вроде, удивление какое-то и застылость – на, бери меня. Что-то такое бывает у женщин, когда их опрокидываешь.
Ждать уже было невмоготу. Он специально наступил на ветку ногой. Ветка хрустнула. Спина медленно стала разворачиваться. И тогда он увидел лицо.
Ей богу, издалека, да еще в сумерках оно ничем не отличалось от человеческого. Да что там в сумерках! Встреть он его в городе – мимо прошел бы. Но ошибки быть не могло. Просто с каждым годом у них все больше схожести с людьми. Это раньше все – лысые да картавые. Их за версту чуешь с их ужимками, словами разными. А теперь всех сравняли: «фрукт» – «яблоко». А этот – фрукт, видать…
Даром он вспомнил про этот «фрукт». Ей богу, даром. Потому что тот уже увидел его и все понял, а он все еще держал ружье у плеча и не стрелял и потерянно прислушивался к чему-то в самом себе, к чему-то, чего он еще не знал и даже названия не знал.
Выстрел прозвучал так неожиданно, что, уже падая и замирая, он все еще никак не мог понять, как это он нажал на собачку и даже не почувствовал этого. Такого с ним еще не бывало…
Подошел парень. Постоял секунду-две, прислушиваясь к топоту за деревьями. По-хозяйски вынул из рюкзака фотоаппарат. Быстро темнеющий воздух прорезали две белые вспышки. Одну – себе, другую – для комиссии. Они там как-то по зрачкам определяют. Но он-то и без этих всяких зрачков голову готов был прозакладать – дозрел.
Потом парень наклонился, перевернул тело, запустил руку в карман некропластовой куртки, достал «Право на личность» и положил рядом с таким же в карман своей куртки. Одно было уже использовано. Теперь оставалось использовать другое. Он закурил, легко вскинул на плечи тяжелый рюкзак и бесшумно двинулся по следам беглеца.
Похожие:
ПОЛОТЕНЦЕ Он попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь...
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... [...]
Стихотворения / 1980-1989Всю ночь кричали петухи…
Булат Окуждава
***
Всю ночь шел спор до хрипоты
И жгли свечу.
И кто-то говорит: «А ты?».
Но я молчу.
И спор проходит стороной –
Валяй, ребята.
Все это было и со мной.
Давно когда-то.
А поутру (затрубит рог
И филин ухнет)
Хозяйка яблочный пирог
Несет из кухни.
И тесто дышит горячо
Лимонной долькой…
И пухлое ее плечо.
И все. И только.
10. 5. 88
Похожие:
ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл...
ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили...
ПИЛАТ Тьма источала мед и яд. Недвижно. Недоступно зренью. Страдая медленной... [...]
Стихотворения / 1970-1979Ой умер человек, умер!
Жить бы ему век.
Хороший человек был, умный,
Добрый был человек.
Руки лежат сбоку.
Повязана платком щека.
Оставил человек собаку.
Лохматую. Щенка.
Ой умер человек, жалко –
Жить среди людей не смог …
А щенка сволокли на свалку –
Игрушечный был щенок.
Неказистый такой, ушастый,
Тряпичный такой он был.
И любил его старик ужасно.
…А больше никого не любил.
27.07.70
Похожие:
СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,...
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет». И...
НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... [...]
Проза«Романы кончаются тем, что герой и героиня женились. Надо начинать с этого, а кончать тем, что они разженились, то есть освободились. А то описывать жизнь людей так, чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам»
Л. Толстой
Этот роман Л. Н. Толстой писал всю жизнь.
Это единственный роман, который создает каждый из нас.
Мне отмщение и аз воздам.
Пролог
«Не знаю, что называют любовью, – написал Толстой в своем дневнике в 1851 году. И через одиннадцать лет: «Что, ежели и это – желание любить, а не любовь?».
Задолго до вашего рождения общество вывешивает для всеобщего обозрения прейскурант, которого вы и в глаза не видели никогда, но который, тем не менее, вас заставляют освоить от самого начала жизни вашей, да так, что вы, и не подозревая об этом, все время смотрите на него, сверяя с ним свои желания, свои чувства, свои поступки.
Прейскурант: понятие и цена. По законам рынка, как и во всех других случаях, она возрастает в зависимости от большей или меньшей доступности, распространенности товара: например, дружба ценится больше, чем просто приятельство.
Это не просто абстракция. Ибо человек, действительно, за все платит и знает (хотя часто не осознает), что должен платить. Платит далеким и близким. Платит за услугу. Платит за отношение: «Если ты мне друг, то должен… », «Какой же ты друг, если… », «Так-то он мне отплатил за мое хорошее отношение». В принципе плата должна быть эквивалентной: за дружбу – дружбой, за верность – верностью. А за неверность, предательство, подлость? Тоже плата – расплата: око – за око, зуб – за зуб. И потому мы всегда требуем платы или расплаты. И ощущаем себя обманутыми, когда кто-то отказывается платить по счету: на верность отвечает неверностью, на дружбу – не готовностью прийти на помощь, пожертвовать чем-то – оплатить отношение.
Незримый прейскурант регулирует, приводит в систему человеческие отношения.
Всему своя цена. Но самая высокая – любви. На рынке жизни за любовь можно требовать… всего. Ибо любовью оправдывается все. Даже предательство. Даже убийство. Ибо нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь.
За что же мы готовы так высоко, подчас так страшно, платить?
«Я не хочу допускать, что истинному союзу двух душ могут помешать внешние препятствия. Не любовь такая любовь, которая изменяется в зависимости от изменений окружающего или гнется и исчезает под влиянием посторонней силы…
О нет! Это раз навсегда поставленная веха, которая неколебимо встречает бури; для каждого суденышка это путеводная звезда, высота которой может быть измерена, но истинное влияние которой неведомо.
Любовь – не игрушка Времени, хотя розовые губы и щеки подвержены действию его губительной косы; любовь не изменяется вместе с его краткими часами и неделями, но остается постоянной до самого страшного суда.
Если все это заблуждение и если подтвердится на мне самом, – я никогда не писал, и никто никогда не любил». Это Шекспир: прославленный 116 сонет.
«Любовь – единственная страсть, не признающая ни прошлого, ни будущего». Это Гюго. Через столетия после Шекспира.
«Любовь уничтожает смерть и превращает ее в пустой призрак». Это Толстой.
Итак, если верить великим, любовь – это вечно, бесконечно и неизменно. Задавая вопрос: «Ты любишь меня?», мы спрашиваем: «Навеки ли твое чувство? Безгранично ли оно? И есть ли на свете что-нибудь, что могло бы изменить его? И, отвечая: «Люблю», мы даем клятву: «Вечно, бесконечно и неизменно».
И становимся лжецами. Больше – клятвопреступниками!
Лжецами, ибо не знаем, можно ли назвать любовью то чувство, которое мы испытываем.
И клятвопреступниками. Еще не преступив клятвы своей. Не успев преступить. Кто знает будущее и себя в будущем?
Сказав о любви: вечное, бесконечное и неизменное, разве не сказали этим: любовь есть Бог? Недаром же людям, для которых слово – не нечто невесомое и бесплотное, но, как изначально, «слово было Богом, и Бог был словом, и слово было у Бога», трудно, почти невозможно на вопрос «любишь ли ты меня?» произнести это слово – ибо сказано: «не упоминай имени божьего всуе».
Любовь есть имя божье. Ибо и канонически, с амвонов провозглашаемо тьмы и тьмы раз: Бог есть любовь.
Так вот откуда это: «Любить глубоко – это значит забыть о себе» (Руссо), «Истинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я». (Гегель). Раствориться в Боге, забыть о себе – разве не в этом суть веры?
И разве не о Боге это: «Любовь должна прощать все грехи, только не грех против любви» (Оскар Уайльд)? Разве всепрощение не есть прерогатива Бога, не прощающего только богоотступничество?
И разве, как Бог Авраама, не проверяет нас любовь готовностью к жертве?
И разве, как и Богу, не жертвуем мы ей самое дорогое для человека – свободу: все в воле твоей, Господи.
Сказав: «Любовь есть Бог», поменяв их местами, не извратили ли мы изначальное: «Бог есть любовь»? Не низвели ли Бога на землю, сделав неземное земным, безгрешное греховным? Не стали ли идолопоклонниками, ибо молимся двум богам?
«Любви нет», – запишет Толстой в своем дневнике 15 февраля 1858 года.
«Утверждение твое, что любви нет («Какая там, к черту, любовь!»), – запишет в своем дневнике Софья Андреевна, – было для меня страшным оскорблением почему-то. Лучше уж матом».
Еще бы, разве утверждение, что любви нет, не обессмысливает твоего существования и не представляется тебе кощунством, как верующему – Бога нет?
Глава 1. Западня
Формула любви
«Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив? Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого…
Я был так счастлив, что мне нечего было желать… Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время.
Я не оставлю своих планов, чтобы ехать жениться на ней».
«Навсегда!». Не от разума это слово, и не ему отвечать за него – что знаем мы о себе и о будущем своем?
Он не поехал жениться. И меньше, чем через год, написал о другой: «Лучшие воспоминания мои относятся к милой Волконской».
Через пять лет Толстой пережил роман с Арсеньевой. На которой собирался жениться. Потом ее сменила Тютчева. На которой он тоже собирался жениться.
В июне 1856 года он записал в дневнике: «Поехал с Натальей Петровной к Арсеньевым. Валерия в белом платье. Очень мила».
Он еще не знал, что этой или подобной, светски комплиментарной, не более, фразой будут отмечены начала всех его увлечений: «Катя очень мила», – напишет он о Тютчевой, «П. Щ. прелесть» – о Прасковье Щербатовой, «Очень хороша» – об Аксинье, «Милые девочки» – о Берсах.
Но все это – в будущем. А пока – Арсеньева.
Июнь: «Валерия в белом платье. Очень мила».
Сентябрь: «Валерия мне противна».
Октябрь: «Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее».
Ноябрь: «Очень думаю о ней».
И уже через несколько дней: «О Валерии мало и неприятно думаю».
Так ушла в прошлое Арсеньева.
Пройдет немногим более года. Но 1 января 1858 года, отмечая в дневнике начало нового романа: «Катя очень мила», он не вспомнит, что это уже было. И продолжения не вспомнит. И будет писать, как впервые:
1 января: «Тютчева вздор!» (как в сентябре 56-го Арсеньева).
8 января: «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего» (как Арсеньева в октябре).
20 января: «И не перестаю, думаю о ней» (как об Арсеньевой в ноябре).
28 января: «Увы, холоден к Тютчевой».
Те же симптомы. Только новый роман оказался скоротечнее.
И когда уже через два дня, 30 января, в дневнике появится новая запись: «Со скукой и сонливостью поехал к Рюминым, и вдруг обкатило меня. П. Щ. прелесть. Свежее этого не было давно», и когда в том же году, 13 мая, уже не о Прасковье Щербатовой – о другой Толстой запишет: «Я влюблен, как никогда в жизни», он не узнает в этом ни того, что было давно: «Я был так счастлив, что мне нечего было желать», ни того, что кончилось совсем недавно.
То, «свежее чего не было давно», как и то, что было «как никогда в жизни», завершилось так же, как и все предыдущие романы: «В концерте видел Щербатову и говорил с ней. Она мила, но меньше», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением».
В тот день, когда писалась эта последняя фраза, 9 мая 1859 года, Толстой прочел корректуру нового романа и записал рядом: «Получил «Семейное счастие». Это постыдная мерзость».
***
Алгебра. Формула любви, в которой имена – только числа. Числа разные, но, подставленные в формулу, они в результате каких-то внутренних преобразований получают в окончательном виде знак отрицания. Даже не живой роман, но выдуманный, и тот.
Я хочу понять, как случилось, что писатель, который помнил тысячи мельчайших деталей: увиденную однажды комнату со всем тем, чем обычно бывает набита комната, ситуацию, жест, даже интонацию, так помнил, запоминал, что через много лет мог все это воспроизвести в романе (не выдумать – воспроизвести) с такими подробностями, как будто перед глазами они и можно всматриваться и писать с натуры, как он, этот человек, снова и снова летел (или налетал) на это, как бабочка на огонь, в каждом своем новом увлечении забывая все, что было прежде? Как случилось, что он, Толстой – гениальный психолог, великий аналитик, подвергавший анализу «на обобщение» все, что только попадало в его поле зрения, беспощадный в этом отношении, не только к другим, к себе беспощадный, так и не понял, что перед ним формула? Как человек, чьи дневники буквально испещрены самоанализом, не только не увидел «алгебры», но даже не допустил в этом естественной, казалось бы, рефлексии, не написал, скажем, так: «Мне снова кажется, что я влюблен, как никогда в жизни»?
Я хочу понять, что определяло этот знак в конце, который, как рок, тяготел над всеми его увлечениями? Беда ли это его или вина? Так ли случилось, что каждая из них была «не та» (как он запишет в дневнике сразу после женитьбы) – не та, которую он искал, или было что-то в нем самом – какой-то, не понятный не только мне, но и ему самому, механизм, какое-то тяготевшее над ним проклятье, неизбежно превращавшее красавицу в жабу, как прикосновение царя Мидаса превращало все в слитки золота? И если это так, то за что это ему? Ибо мы всегда платим или расплачиваемся чем-то за что-то.
Я хочу понять на опыте этой жизни – жизни гениального человека Льва Николаевича Толстого, что же передо мной: формула Толстого, формула художника, формула гения или формула человека?
Формула? Но может быть, так можно видеть только извне? Вот мы сами попадаем в нее. И она превращает каждого из нас, таких разных, в абстрактный символ, лишая нас индивидуальности нашей – того, чем мы так гордились, что выдумали для нее отдельное, отличающее нас от всех других, понятие – Я. И превращает нашу свободу в иллюзию и несет к неизбежности. И тогда не формула она уже для тебя, а рок, ибо рок и есть формула, вставшая над числом.
Алгебра? Это мы со стороны видим так. А он, Толстой, не видел. Не потому ли, что был числом в этой формуле? И рядом было тоже число. И каждый раз оно было не похожим на прежнее. И все дело было в этом: в завитке волос на затылке, в том самом «только плечи» – в том, как вспоминалась Аксинья?
Это не просто любопытство – мне это жизненно важно: понять (пусть в конце жизни), что лежит в основе его романов, всех наших романов – число или формула? Ибо, что есть романы наши, как не поиск счастливого числа? И не есть ли наша вера в существование такого числа, подогреваемая непрерывно всей великой и невеликой литературой, лишь великая иллюзия? Ибо если формула, с которой мы столкнулись у Толстого, есть формула человека, она утверждает невозможность семейного счастья.
***
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня; вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем прежде жили с таким увлечением».
Н. Н. Страхов – Толстому, 21 мая 1890 года
Самый длинный роман в жизни Толстого развивался так же, как и самый короткий: «Милые девочки», – записал он в своем дневнике 17 сентября 1858 года после обеда у Берсов. И через 48 лет семейной жизни, 20 августа 1910 года: «Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться».
Никогда? Забыл, все забыл. 48 лет назад, тогда, в то самое время, думалось и ощущалось совсем иначе.
30 августа 1862 года. «Гуляли, беседка, дома за ужином – глаза, а ночь!… Дурак, не про тебя писано, а все-таки влюблен, как в Сонечку Калошину и в А. только. Ночевал у них, не спалось, и все она.
9 сентября. «До 3-х часов не спал. Как 16-летний мальчишка, мечтал и мучился».
10 сентября. «Проснулся 10 сентября в 10, усталый от ночного волнения. Работал лениво и, как школьник ждет воскресенья, ждал вечера. Пошел ходить. К Перфильевым. Дурища Прасковья Федоровна. На Кузнецкий мост и в Кремль. Ее не было. Она у молодых Горскиных. Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. В глубине сидит надежда… Господи, помоги мне, научи меня. Опять бессонная и мучительная ночь. Я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеёшься, тому и послужишь… Господи, помоги мне, научи меня. Матерь Божия, помоги мне».
12 сентября. «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится».
13 сентября. «Каждый день думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее. Опять вышел с тоской, раскаянием и счастьем в душе. Завтра пойду, как встану, и все скажу или застрелюсь».
14 сентября. 4-й час ночи. «Я написал ей письмо, отдам завтра, то есть нынче 14. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется, невозможное. Боже мой, помоги мне».
Забыл. Да и немудрено – старик. А в дневники свои заглянуть некогда – все пишет – Толстой! Об этом, небось, никогда не забывает. « Это самообожание проглядывает во всех его дневниках…слава, ненасытная слава, для которой он сделал все, что мог, и продолжает делать». Впрочем, это уже голос Софьи Андреевны. А что без спросу, так по праву – соавтор, этот роман вдвоем создавали.
Начал-то он – завязку придумал. Как там: «Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой…». Сразу – быка за рога. Нет, это в «Анне Карениной». А в этом своем, семейном, еще похлеще придумал.
С первого дня семейной жизни – правило №…на будущее: показывать дневники друг другу – не только тела, но и души должны быть открыты друг другу.
Это «определение» не избежало участи всех предыдущих – очередная попытка обуздать жизнь, естество провалилась. Но до этого было еще далеко. А пока…
Жена бы не узнала, да он дневники свои показал. Чтоб очиститься. Как на исповеди. Как перед Богом. Ибо любовь есть Бог. И разве не сказано: нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь? Толстой кладет на алтарь любви самое дорогое (кроме творчества), что было у него: «Я был неутомимый ёбарь». Ей, нетронутой, семнадцатилетней! Психолог!
Вот какую дьявольскую завязку придумал граф для своего нового романа. Это тебе не «Гости съезжались на дачу», вызывавшие у него восхищение.
«Мне отмщение и аз воздам». Эпиграф? Это в том, придуманном, романе. А в реальном – пророчество. Воистину, пророческий эпиграф. Ужо тебе!
Но разве не сказано: добрыми намерениями выложена дорога в ад? И разве не как от начала нашего рядом с Богом усмехается дьявол: любовь есть Бог?
И настал «день второй». И породил змея огненного, червя, душу точащего. И имя ему – самолюбие, яд источающее.
И имя ему – ревность
Показав молодой жене свой дневник, великий писатель, Толстой заложил начало трагедии, которая будет развиваться по всем правилам сюжета, предписанным еще Аристотелем: с перипетиями и возвращением конца к началу.
17 сентября 1862 года, ровно через четыре года после памятного обеда у Берсов, день в день: «Жених, подарки, шампанское».
Глава 2. Болезнь
Есть какая-то странность в этой забывчивости. Как и в том, что один роман почти дословно повторяет другой, не говоря уж о сюжете.
Я долго пытался найти этому какое-то объяснение. Пока однажды случайно не наткнулся в словаре Даля на это слово: «Страсть и страсти (страдать) – страдание, муки, маета, мучение, телесная боль, душевная скорбь, тоска».
Врач милостью божьей, Владимир Иванович Даль, точно определив симптомы, однако не поставил окончательного диагноза: страсть – это болезнь, душевное заболевание.
Между тем, чтобы убедиться в этом, достаточно еще раз обратиться к дневникам Толстого, в которых точно фиксируется течение этой болезни.
Первый симптом: «очень мила», «очень хороша», «прелесть», «милые девочки» – скрытый, на языке медицины, «латентный» период, когда болезнь уже гнездится в глубинах организма, но еще не вышла наружу, не дала о себе знать явной патологией.
Потом болезнь нарастает: «захватывает меня серьезно и всего», «неотразимо тянет».
Но организм еще борется, мобилизует внутренние ресурсы отторжения: «Валерия мне противна», «Тютчева вздор», «Соня нехороша, вульгарна была, но занимает»». (26 августа). «Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других – условно поэтического и привлекательного… ». (29 августа).
А между тем температура (недаром говорят: любовный жар) неуклонно поднимается: если 26 августа просто «занимает», то 29-го уже «неотразимо тянет». И организм уже не в состоянии справиться с этим.
И наступает кризис – высшая точка, пик болезни. «Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы…». Это об Аксинье. А через четыре года о Сонечке Берс, будущей Софье Андреевне: «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится», «Опять бессонная и мучительная ночь», «боже мой, как я боюсь умереть».
«Всякая страсть слепа и безумна, она не видит и не рассуждает», – отмечает Даль.
Сколько себя помню, я болел мигренью. Как и страсть, она начиналась едва заметно. Потом боль постепенно «захватывала меня серьезно и всего» и разрасталась так, что куда там видеть или рассуждать – каждый скрип, каждый шорох, даже дневной свет отдавался, вспухал в голове болью невыносимой. Иногда это продолжалось несколько часов. И тогда появлялось это: «я застрелюсь, ежели это так продолжится». И тогда я, как он, пусть другими словами, молился, молил: «Матерь божия, помоги мне!».
И когда становилось так, что смерть казалась избавлением, боль, иногда медленно, иногда внезапно, проходила («О Валерии мало и неприятно думаю», «Увы, холоден к Тютчевой», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением»)…
Кстати, как и страсть, мигрень наиболее активна в молодости. Известный невропатолог профессор Миртовский, поставив мне, тогда пятнадцатилетнему, диагноз, сказал: «Наследственная мигрень. Неизлечима. Но с возрастом приступы будут все реже, а годам к шестидесяти, с угасанием половой потенции, пройдет, как не бывало».
Это могло быть сказано о страсти.
***
Кто-то в ответ на утверждение, что такой-то писатель знал людей, сказал: «Людей? Сомневаюсь. Он прекрасно знал своих персонажей».
«Еще что я наблюдала в своем писателе – муже, что он, кажущийся такой необыкновенный и тонкий психолог, часто совсем не знает людей, особенно если это люди новые и малознакомые», – пишет в своих мемуарах Софья Андреевна.
Противоречие в этом парадоксе только кажущееся. Наше знание человека, о котором мы говорим: «я хорошо его знаю» – только свидетельство его отдаленности от нас. Чем поверхностней мы знаем предмет, тем легче нам создать модель его, которая покажется нам исчерпывающей. Вот почему дилетанты гораздо чаще специалистов (и гораздо легче) «открывают» универсальные закономерности – как известно, через две точки можно провести прямую и притом только одну, а у дилетанта, как правило, всего-то и есть, что эти две точки.
Великий психолог Толстой был великим создателем психологических моделей, обобщенных моделей, в которых проявлялось его гениальное знание людей, которых он не знал. Создать же модель собственной личности было не под силу и ему, потому что он был единственным человеком, по-настоящему близко знавшим Толстого. Он слишком хорошо знал себя. И потому не понимал себя и того, что в себе. Видел, но не понимал.
До конца жизни он так и не понял, что то темное, что таилась где-то в самых корнях его организма, – генетическая болезнь, и всю жизнь пытался бороться с нею «определениями воли». Как будто болезнь можно победить волевыми решениями.
«Правило общее. Все деяния должны быть определениями воли, а не бессознательным исполнением телесных потребностей». (Это, как и все другие правила, которым Толстой пытался следовать всю жизнь, было сформулировано в 1847 году).
1850 год. «Зиму третьего года я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась».
«Правило 1. Каждое утро назначай себе все, что ты должен делать в продолжение целого дня, и исполняй все назначенное… ».
1851 год.
5 апреля. «Занятия на 6. С 5 до 10 писать. С 10 до 11 обедня. С 12 до 4 обед. С 4 до 10 читать. С 6 до 10 писать».
6 апреля. «Ничего не исполнил… Хочу писать проповеди».
«Правило 2. Спи как можно меньше, сон по моему мнению есть такое положение человека, в котором совершенно отсутствует воля».
1851 год.
11 июня. «Занятия на 12. С 5 до 8 писать. С 8 до10 купаться и рисовать. С 10 до 12 читать… ».
12 июня. «Встал поздно, разбудил меня Николенька приходом с охоты».
1852 год.
22 марта. «Встал в 10 часу».
31 марта.»Просыпался в 6 часов, перебудил всех; но от лени не встал и проспал до 9».
1 апреля. «Опять просыпался в 3-м, но заснул и проспал до 10».
7 апреля. «Встал поздно».
«Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед не на один день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже… ».
1851 год.
12 января. Москва. «Встать в 8, ехать к Иверской, перечесть все касательно станции, передумать, записать и ехать к Татищеву».
13 января. «Станцию сдал – характер не выдержал».
14 января. «Угрызения совести, денег почти нет… ».
25 января. «Был на вечеринке и сбился с толку. Купил лошадь, которой вовсе не нужно».
13 июня. «Несколько раз, когда при мне офицеры говорили о картах, мне хотелось показать им, что я люблю играть. Но удерживаюсь. Надеюсь, что даже ежели меня пригласят, то откажусь».
3 июля. «Вот что писал я 13 июня, и все это время потерял оттого, что в тот же день завлекся и проиграл своих 200, Николенькиных 150 и в долг 500, итого 850. Теперь удерживаюсь и живу сознательно».
1853 год. «Проиграл, шутя, Сулимовскому 100 р. серебром». «Играл в карты и проиграл Султана».
«Правило 7. Ежели ты что-нибудь делаешь, то напрягай все свои телесные способности на тот предмет, который ты делаешь».
1853 год. 25 июня. «Ни в чем у меня нет последовательности и постоянства… Будь у меня последовательность в тщеславном направлении, с которым я приехал сюда, я бы успел в службе и имел повод быть довольным собой; будь я последователен в добродетельном направлении, в котором я находился в Тифлисе, я бы мог презирать свои неудачи и опять был бы доволен собой. С малого и большого этот недостаток разрушает счастье моей жизни. Будь я последователен в своей страстности к женщинам, я бы имел успех и воспоминания; будь я последователен в своем воздержании, я был бы гордо-спокоен. Этот проклятый отряд совершенно сбил меня с настоящей колеи добра, в которую я так хорошо вошел было и в которую опять желаю войти, несмотря ни на что, потому что она лучшая. Господи, научи, наставь меня».
«Правило 16… Правило 39… Правило 43…». «Для развития воли телесной…». «Для развития воли чувственной…». «Для развития воли разумной…». «Для подчинения воле чувства любви…».
И так на протяжении всей жизни – правила, правила, правила: «Ди ерсте колонне марширт…, ди цвайте колонне марширт… ди дритте колонне марширт… туда-то и туда-то. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место». «Деятельность его в Москве так же изумительна и гениальна, как и везде. Приказания за приказаниями и планы за планами исходят из него… Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит». «Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения,… делали свои распоряжения о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же, как распоряжения Наполеона, точно так же в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большей частью выходило противное тому, что они приказывали. Солдаты, которым велено было идти вперед, попав под картечный выстрел, бежали назад; солдаты, которым велено было стоять на месте, вдруг, видя против себя неожиданно показавшихся русских, иногда бежали назад, иногда бросались вперед, и конница скакала без приказания догонять бегущих русских».
Это будет написано через много лет после «Правил» в «Войне и мире». А еще через много лет критики, историки, литературоведы назовут это философией истории, толстовским взглядом на роль личности в истории. Все это так. Если смотреть на поверхность, извне.
И все это не так. Ибо было это не столько философией истории, сколько философией души, которая одна только и занимала Толстого на протяжении всей жизни.
Странное существо – писатель: его душа, как в индусской философии, но еще при жизни его, переселяется то в мерина, как у Толстого, то в собаку, как у Джека Лондона, то в насекомое, как у Кафки…
Не только нравственный поиск Пьера Безухова, не только характер Андрея Болконского стал Толстой, но и диспозиция генерала Вейротера с его беспомощными «ерсте колонне, цвайте колонне, дритте колонне марширт», и Наполеон и Кутузов, и весь ход войны 1812 года – вся эта борьба духа и тела, воли и страсти, законов, предписываемых бытию, и законов бытия – все это был Толстой. Все это была биография его души, ибо «всякий из нас ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон… Человек, который убивает другого, Наполеон, который отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на службу, поднимая и опуская руку, мы все несомненно убеждены, что каждый поступок наш имеет основанием разумные причины и наш произвол и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до такой степени присуще каждому из нас, что, несмотря на доводы истории и статистики преступлений, убеждающие нас в непроизвольности действий других людей, мы распространяем сознание нашей свободы на все наши поступки».
Так человек, который всю жизнь пытался подчинить себя правилам, пришел к осознанию, «что есть что-то сильнее и значительнее его воли». Не о Кутузове писал – о себе.
«Гениальность есть уродство, убожество».
«В гениальных людях нет гармонии».
С. А. Толстая
«Некоторые авторы пишут, что жизнь и творчество Пикассо изобилуют противоречиями… Сложность всегда кажется изобилующей противоречиями людям, привыкшим к обычным масштабам».
И. Эренбург
Патология есть гипертрофированная норма.
Научная аксиома
Глава 3. Уродство
Он хотел бы привыкнуть определять свою жизнь вперед «на год, на несколько лет, на всю жизнь даже», а не мог – на день.
Он хотел «последовательности и постоянства», но не был ни последовательным, ни постоянным.
«Всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь, – напишет в своих воспоминаниях С. А. Толстая. – Не говорю уж об умственных и литературных увлечениях: они были самые крайние. Ко всему в данный момент он относился безумно страстно, и если ему не удавалось убедить своего собеседника в важности этого занятия, которым он был увлечен, он способен был даже враждебно относиться к нему… Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами».
Весь он и все, что от него, – воплощенное противоречие.
«Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах и точно умышленно искал везде страдания людей… …Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страдания других, особенно близких ему людей, и умышленно – а скорее даже инстинктивно – отрицал их, бежал от них».
Это написано одной рукой – рукой Софьи Андреевны. И это – правда. Не она противоречит себе – он.
«В гениальных людях нет гармонии», – так объяснит это она.
«Противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого – действительно кричащие. С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой – помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, с другой стороны – хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «Я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками… С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны – юродивая проповедь «непротивления злу» насилием. С одной стороны, самый трезвый разум, срывание всех и всяческих масок; – с другой, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению…
… Противоречия во взглядах и учениях Толстого – не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые была поставлена русская жизнь последней трети Х1Х века… Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции», – так объяснит это Ленин.
И еще: «… Противоречия Толстого надо оценивать с точек зрения того протеста против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеливания масс, который должен был быть порожден патриархальной русской деревней… Этот период… породил все отличительные черты и произведений Толстого и «толстовщины»… Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения… социал-демократического пролетариата».
«Сомнения невозможны», «не может быть», – твердит в страсти своей неподкупный Робеспьер и отдает на заклание Дантона, Дюмулена и…революцию.
Задолго до революции Герберт Спенсер писал о том, что, создавая государство распределения, мечтая о таком государстве, социалисты видят только положительные стороны его и не видят того, что такое государство неизбежно будет нуждаться в гигантской армии распределителей», т. е. неизбежно и в огромном количестве будет порождать бюрократию. («Ты поэтизировал такую-то А.А., считал ее высоконравственной и идеалисткой, а она родила незаконного сына не от мужа»).
«Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции».
«С этой точки зрения», возможно. Суть страсти, эмоции в том, что она меняет масштаб. Это отсюда ее преувеличение, эти ее: «Всегда! Никогда! Вечно». Это отсюда ее: « Не может быть!», «Нет сомнения!». Это отсюда ее: только черное или только белое.
Нет, она не не видит фактов, не искажает их (это делает память). Она искажает не сам факт, но лишь пропорции, соотношения. Так кубисты, так Сальвадор Дали, так любая газетная статья (ибо, как уже сказано, идеология – это страсть), в которой при идеологической необходимости один нищий превращается в «нищету», один факт случайного самоубийства представляется гигантским общественным пороком целой социальной системы. В других условиях, при другой идеологической необходимости этих фактов можно не заметить. И не замечают. Газеты не лгут, а если и делают это, то редко. Они меняют масштаб.
Что такое масштаб? Условная единица? Прием? Да, условная единица и прием. Но только все наши «условные единицы и приемы» не условны в своем начале – они отражение какой-то реальности, производное от чего-то, что существует в реальном мире, в предмете, в явлении, и несут в себе, пусть в самом незаметном виде, черты, свойства этого самого явления. Так декоративный рисунок на ковре несет в своей геометрии черты зверушек или растений, от которых пошел, так иероглиф несет в себе черты криптограммы.
Масштаб. Откуда он?
В реальной основе масштаба лежат реальные свойства соотношения двух явлений – зрения и расстояния. И соотношение это таково, что, чем отдаленнее мы находимся то объекта, тем меньше каждый единичный объект и тем большее количество объектов, которое охватывает наше зрение. Таким образом в самой реальной основе своей крупный масштаб – отдаленная точка зрения мелкий – приближенная.
Марксистская точка зрения – точка зрения Ленина была точкой зрения крупного масштаба. И это естественно. Ибо и Маркс, и Ленин рассматривали реальность с точки зрения будущего. Будущее же было за горизонтом. Будущее было идеей, а идеи (даже с марксистской точки зрения) находятся над реальностью. Оттуда, сверху (с этой самой пресловутой «надстройки») человек, даже такая «глыба» как Толстой естественно (в соответствии с теми самыми законами зрения, которые никакое, даже самое справедливое, социальное учение отменить не может) уменьшался в размерах настолько, что превращался в абстракцию, в точку… зрения.
Сводя личность к точке, крупный масштаб, таким образом, давал возможность оперировать массами однородных, неотличимых друг от друга точек (чем отдаленнее наблюдатель, тем неразличимей детали объектов, отличающие их один от другого, тем меньшими кажутся расстояния между объектами, которые (расстояния), тоже стремятся стянуться и стягиваются в конечном счете в точку.
Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие преимущества дает крупный масштаб: о том, как он позволяет увидеть Закон.
Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие неисчислимые бедствия несет в себе крупный масштаб, ибо в существе своем он отрицает реальность и личность, ставя на их место этот самый закон, принцип, какие неисчислимые бедствия несет он, когда, не будучи реальностью, а лишь абстракцией от нее – неким идеальным фантомом, пытается превратиться в реальность, превращается в реальность, как Галатея, как Голем. Вспоминается описанный Гинзбургом разговор с нацистом, «с партийным значком с одноцифровым номером». «У нас были чистые идеи, – говорил нацист. – Разве кому-нибудь из нас могло прийти в голову, что Гитлер превратит их в такое». Гинзбург пишет об этом иронически: дескать, притворяется фашист. А это правда, страшная правда. Ницше создал своего сверхчеловека от отвращения к дряблой, выродившейся не способной ни к какому действию декадентской интеллигенции. Это был вопль живого человека против уродства декаданса – уродства вырождения: вырождения в слова, в речи, в слюну от этих речей. Это была естественная, здоровая реакция. И это была идея. И разве мог знать идеалист и романтик Ницше, интеллигент Ницше, что взятая на вооружение его идея обернется крестовым походом против интеллигенции: уже не против ее слабостей и пороков, но против ее силы – против интеллекта. И Эйнштейн будет вынужден иммигрировать, Корчак – погибнуть в газовой камере. Разве мог знать Ницше, едва не порвавший свои отношения с Вагнером из-за его антисемитизма, что его проповедь сильной личности обернется Освенцимом и Майданеком для «слабых личностей» – евреев.
Идея. Точка зрения. Господи, боже мой, что она делает?! «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые была поставлена историческая деятельность крестьянства в нашей революции».
Софья Андреевна, помещица, жена, женщина, мать, не могла смотреть с точки зрения «социал-демократического пролетариата», с точки зрения «протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания масс». Она смотрела с точки зрения протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания семьи, детей своих. И потому не «противоречия во взглядах и учениях» видела она, но противоречия личности.
Ленина личность Толстого интересовала не больше, чем «надвигающееся разорение и обезземеливание» детей Софьи Андреевны – не тот масштаб: на карте будущей революции, которая, одна, и занимала Ленина, как Софью Андреевну – будущее семьи ее, личность, любая – Ивашки, Толстого или Николая II – не обозначалась, как значения не имеющая. От нее абстрагировались (так, в абстракции, потом будет легче жертвовать ею). Не личность важна была для него, но класс, не класс даже, но классовая борьба. В этом и только в этом был воистину марксистский масштаб, ибо марксизм есть классицизм социальной философии: как и классицизм в литературе, он мыслил, оперировал социальными ролями, а не индивидуальностями.
«Какая глыба, какой матерый человечище!». Они стояли у подножия этой глыбы, но видели ее с разных сторон. Каждый – только ту ее часть, в которую упирался его взгляд. И все же в оценке своей они были удивительно единодушны: «Гениальность – это уродство», – напишет она, «юродствующий во Христе», – напишет он.
И будут правы. И оба не заметят своего юродства, своей уродливости, как он не видел своего, ибо труднее всего человеку увидеть, познать себя.
Уродство – что это? Уродлив горбун Квазимодо. Уродливы химеры собора Парижской богоматери. Уродливы шуты Веласкеса – вырожденцы с хилым тельцем, с культяпками рук, искаженные пороком проститутки Тулуза Лотрека, уродцы из «Капричос» Гойи: люди – животные, глаза – бельма, лица – морды, руки – лапы, уродливы люди на картинах Кэтэ Кольвиц – не люди, карикатуры на людей. И везде одно – дисгармония, искажение пропорций, естественных, природных соотношений. От Босха до Сальвадора Дали – искажение. Таков модуль уродства. Такова сущность уродства. Таков его Закон.
И закон художника тоже таков, ибо не может он иначе выразить себя через реальность, не протиснувшись внутрь и тем самым не исказив ее.
И таков закон политического деятеля, ибо и он, как художник, обречен формовать идеи в материале жизни, в угоду этим идеям искажая ее естественные соотношения.
И таков закон страсти. И потому она так же искажает пропорции, то превращая Дульцинею Тобосскую в красавицу, то оборачиваясь гримасой – злобы, страдания, животности, обнаруживая даже в смехе – оскал.
Социальное – есть личностное, только укрупненное в масштабе. Так семья, укрупненная в масштабе, становится государством, и государство несет в своих генах ее свойства. Так страсть в социальном масштабе становится идеологией – политик и художник несут ее в своих генах.
Упираясь глазами в реальность, она не видит реальности и уродует ее, не замечая этого уродства.
«Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения социал-демократического пролетариата».
«Только наша партия… ».
«Только наша победа… ».
«Только!». Это ее словарь – словарь страсти.
«Этот период… породил все отличительные черты произведений Толстого».
Неужто все? И этот стиль толстовский, с его длинными периодами, с мучительно уточняющими друг друга придаточными предложениями? И тот особый, толстовский, психологизм, который стоит за этим стилем? И этот неповторимый сплав изображения и мысли?
«Все!». Это ее словарь – словарь страсти, словарь той самой «точки зрения», вне которой ничего не существует.
«Нет сомнения, конец сентября принес нам величайший перелом».
«Нет сомнения, в Германии… ».
«Нет ни малейшего сомнения, что большевики… ».
«Сомнения невозможны».
Это ее словарь – словарь страсти. В графоманстве и изобретательстве, в политике и любви – «сомнения невозможны»: все – только черное или только белое.
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня, вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства… Всего неправильнее именно отрицательная сторона, резкое, решительное отвержение того, что вне круга вашей мысли и чувства. Кто не с нами, тот против нас – это верно, но это еще не значит: мы против всякого, кто не с нами», – напишет в своем письме Страхов. Кому? Толстому? Ленину?
«Мы против всякого, кто не с нами». В этой «железной» формулировке, обращенной Страховым к Толстому, – голос будущей диктатуры пролетариата, сакраментальная формула социалистического гуманизма. То, что было у Толстого чертой характера, обретя социальный масштаб, стало принципом государственной политики. И этот масштаб почувствовали на себе не только исконные враги, но и вчерашние друзья: левые эсеры, меньшевики, а потом – и большевики.
Слава Богу, Толстому(!) не хватило масштаба – он был не политиком, а художником и центр его мира составлял человеческий пчельник.
Глава 4. Формула художника
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня: вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем жили прежде».
«Во всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь… Ко всему в данный момент он относился безумно страстно». «Целая полоса его жизни была окрашена любовью к граммофонам – не любовью, а бешеной страстью. Он как бы заболел граммофонами, и нужно было несколько месяцев, чтобы он излечился от этой болезни». «А потом – цветная фотография. Казалось, что не один человек, а какая-то фабрика, работающая безостановочно, в несколько смен, изготовила все эти немыслимые груды больших и маленьких фотографических снимков, которые были свалены у него в кабинете, хранились в особых ларях и коробках, висели на окнах, загромождали столы… В течение месяца он сделал тысячи снимков, словно выполняя какой-то колоссальный заказ, и когда вы приходили к нему, он заставлял вас рассматривать все эти тысячи, простодушно уверенный, что и для вас они источник блаженства. Он не мог вообразить, что есть люди, для которых эти стеклышки неинтересны». «А через несколько лет, поселившись в Крыму, на выжженном пыльном участке, он с таким же увлечением сажает и черешни, и шелковицы, и пальмы, и кипарисы, и сирень, и крыжовник, и вишни и. по его признанию, буквально блаженствует… И словно о важных событиях сообщает своим друзьям и родным: «Гиацинты и тюльпаны уже лезут из земли»… А когда расцвела у него в Ялте камелия, он поспешил сообщить об этом жене телеграммой». «Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами».
«В течение всей своей писательской жизни он всегда был охвачен своей будущей книгой – той, которую он в данное время писал, а к прежним своим сочинениям становился почти равнодушен, вычеркивал их из души». Это тоже о Толстом. Но о другом – Алексее.
«Когда он писал какую-нибудь повесть или пьесу, он мог говорить только о ней: ему казалось, что она будет лучшее, непревзойденное его произведение («Свежее этого не было давно». «Я влюблен, как никогда в жизни»). Он ревновал ее ко всем прежним своим вещам. Он обижался, если вам нравилось то, что было написано им лет десять назад… Увлекшись какой-нибудь вещью, он может говорить лишь о ней, все прежние увлечения становятся ему ненавистны. Он не любит, если ему напоминают о них. Когда он играет художника, он забывает свою прежнюю роль моряка»». Это – о Леониде Андрееве. «Никогда не просите поэта прочесть старую вещь. Это бестактность».
Таков он… Толстой? Прошу прощения, цитаты, которые я выписал, относились не только к Льву Толстому, но и к Алексею, а иже с ними к Чехову, Леониду Андрееву, Маяковскому. Да беда в том, что, перепечатывая, перепутал их, а теперь поди разберись, к кому какая относится, – все на одно лицо. И потому на месте многоточия придется поставить собирательное – Художник.
«Ваш главный недостаток…». Да нет, не его, Толстого, Художника недостаток.
Ибо как и писать ему новую вещь, как и играть новую роль, если не жить только этим, если не верить, не ощущать всем существом своим: только что и есть – это. Ибо вещь его, которой он живет сейчас, и есть единственная жизнь его, и эта жизнь его кончается вместе с вещью. И не помнит он о ней, не может помнить, как не может помнить человек по верованиям индуистским, кем был он в своей прошлой жизни, в одном из прежних своих воплощений.
И не карма ли это, не в том ли проклятье художника, что «все прежние увлечения становятся ему ненавистны? И нет здесь границы между романом писаным и романом прожитым, между творцом и творением его, ибо человек един. И повернут художник лицом своим и к творению своему и к жизни своей. И лицо у него одно.
И проклятье одно: агасферово «иди, иди». И не может остановиться на пути своем, «всегда охваченный будущей книгой» и так же – будущей любовью.
«Иди, иди!». Не это ли заставило Цветаеву сказать: «В период революции поэт – революционер, Когда же революция побеждает, он – контрреволюционер», и еще: «В этом христианнейшем из миров все поэты – жиды»? И не расплата ли это за талант, за то, что передано ему сверх меры в чем-то, что не дано простым смертным, это свойство, которое Хулио Хуренито считал свойством «избранного народа», – вечно утверждать новое и разрушать его, когда оно становится старым?
«Ты научишься создавать свой мир и в этом станешь подобен мне. И увидишь ты, что это хорошо. Но то, что для меня вечность, для тебя станет мигом. И будешь снова и снова катить в гору свой камень – создавать все новые и новые маленькие, жалкие миры, в гордыне своей желая сравняться со мной. Но камень твой будет скатываться обратно. И талант твой – превращать все в слитки золота – станет проклятьем твоим. Иди, иди!». Арсеньева, Тютчева, Аксинья…, «Семейное счастье».
«Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня… Но ведь от этого именно и происходит, что вы проникаете в такую глубину, открываете такие стороны, каких никто другой не видит».
И значит, формула, о которой, кажется, ты уже и думать забыл, мой читатель, слава Богу, к тебе не относится – не твое это проклятье – формула художника, не тебе катить в гору этот камень. Впрочем…
1980
Стоит отметить, что в то время, когда писались эти строки, Зигмунуду Фрейду – отцу-основателю учения о бессознательном было семь лет.
К. Чуковский, стр. 320
К. Чуковский, стр. 225
Маяковский – Светлову. На просьбу прочесть «Облако в штанах».
Похожие:
НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от...
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1980-1989Когда на землю падал снег,
Являлось ощущенье боли.
Какими-то тенями, что ли,
Был полон падающий снег.
И одинокий человек,
Прижавшийся к оконной раме,
Не снег, совсем не этот снег
Так долго провожал глазами.
Челнок причаливал к кустам.
Кричала выпь, вспорхнув с ночлега…
И что-то промелькнуло там –
Какое-то подобье снега.
24.03.89
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И...
ОСЕНЬ 1836 ГОДА А он не знал, откуда боль Приходит и куда –...
ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... [...]
Стихотворения / 1990-1999И вода была черна, как смола, и густа, как смола.
И весла были недвижны. А лодка плыла.
И тогда он подумал, что это уже навсегда:
Перевозчик, молчание, темная эта вода.
3.07.90
Похожие:
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –...
ПОВОРОТ Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот....
ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... [...]