Перейти к содержимому

Яков Островский

Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.

08.2014

Yakov Ostrovsky, Островский Яков
Стих дня

Городской ноктюрн

У ночи своя походка.

           У человека – своя.

Человек останавливается.

                      Ночь продолжает идти.

Недавно добавленные:
ПублицистикаУ кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не быть»?У меня нет вопроса. И у Гитлера не было. Я – еврей. По паспорту и по «морде». Я – еврей. По крови. Которая течет в жилах, и по крови, которая текла из жил. Мой прадед – меламед. Мой дед окончил раввинскую школу в Умани, и был меламедом в Звенигородском хедере и по совместительству – резником. Когда пришли бандиты, у них вопросов не было. Но тогда деду удалось спастись. Когда пришли фашисты, у них тоже вопросов не было – они просто расстреляли деда, бабушку и старшую мою тетку во рву под Звенигородом. Так в чем вопрос? И кто его задает, этот неизвестный вопрос, который без конца муссируется в «Еврейскойгазете»? Еврей не задает. Нееврей не задает. Гитлер и его последыши не задавали и не задают. Чиновники задают. Чиновник – человек без национальности. Потому и задает. Другим. По долгу службы. И отвечает на него, не дожидаясь вашего ответа. По инструкции. По нужде – ему нужно решить, еврей ли вы.У меня нет вопроса. Только однажды… По нужде. И потому, что не было этого вопроса у моей матери: в приснопамятном сорок первом она сожгла наши с братом метрики, в надежде, что нам удастся спастись, если мы попадемся без документов – она думала, что у гитлеровцев еще может быть вопрос… В сорок втором на Кавказе нам с братом выдали новые метрики. Не задавая того самого вопроса – в этих метриках просто не было графы о национальности. И потому через пол-столетия, когда я собирался покинуть дорогую родину, у меня в первый и последний раз в жизни возник этот вопрос. И я поехал в Киев и задал его чиновнице посольства: дескать, если по паспорту «да», а по метрике неизвестно, то как ?- В чем вопрос? – спросила чиновница. – Ведь по паспорту…- Но теперь мне его поменять придется, а в новых паспортах не будет национальности.- Но вот же в вашей метрике: мать – Берта Самуиловна, отец – Исаак Григорьевич.- Так что, — глупо спросил я.- А то что имена и отчества еврейские. Значит, вы еврей. Не понимаю, в чем вопрос? Вы что, сомневаетесь в том, что вы еврей?- Я не сомневаюсь. Но я хотел бы получить официальный ответ. Я специально для этого приехал из Днепропетровска.- Слушайте, вы, пожилой человек, специально для этого ехали? И выстояли целую очередь? Нет, наверное, мы никогда не поймем до конца этих русских. Хоть и евреев.Так мой еврейский вопрос был решен окончательно. И я уехал в Германию. В уверенности, что и для всех евреев он решен окончательно. Как и для всех неевреев. Потому что у них этого вопроса и не было.Но оказалось, что и здесь, в Германии, он кого-то продолжает мучить. Кого? Чиновников? Но у них – есть инструкции и нет вопросов. А если и были, то там, за границей. Так у кого же?У чиновников. Здешних. Которые из гемайды. Вопрос, кого допустить к кормушке и кому из нее подкармливаться. Вот это и есть их еврейский вопрос. Но об этом не говорят вслух – среди воспитанных людей это не принято. Поэтому его ставят абстрактно: «Кого считать?»И вот я – еврей по паспорту и «по морде», по крови, которая течет в жилах и из жил, говорю вам: поверьте Гитлеру – там, в его инструкциях, все было разработано с немецкой тщательностью и пунктуальностью, точно и методично, учитывая половинки, четвертушки, осьмушки – до какого-то там знака после запятой, до надцатого колена. И инструкции эти были разработаны специально для чиновников. Поверьте Гитлеру, и у вас больше никогда не будет вопросов.А у меня, у еврея, «еврейского вопроса» нет. Разве что один: зачем вам нужно, чтобы он был? Впрочем, и этого вопроса у меня тоже нет. Похожие: Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА   Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –... СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто... О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который... ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Стихотворения / 1950-1959Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только еще древнее. Десятки поколений возвращались к ней вновь и вновь. Тысячи тысяч легенд рождены были ею. Имя ей – любовь.   Вот она лежит у меня на ладони, та, которой не надо ни восходов, ни солнц, ни закатов, Ни этих летящих листьев, окрашеных осенью в кровь… Ты помнишь ее? Ты помнишь. Ты знала ее когда-то. Имя ей – любовь.   Вот она лежит у меня на ладони – маленький осколок непонятной вселенной. И если тебе будет грустно, приложи ее к уху вновь. Вслушайся… Она расскажет тебе о единственном и нетленном. Имя ему – любовь. 1959 Похожие: ГОРОДСКОЙ НОКТЮРН У ночи своя походка. У человека – своя. Человек останавливается.... РАКОВИНА …Когда-то она лежала на берегу, белом от зноя. В мириады... ОДИНОЧЕСТВО Дверь запиралась на ключ, на два оборота – Просто хотелось... ПОВОРОТ Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот.... [...]
ПублицистикаНи дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии. “Наша задача — взять власть в свои руки”. Так говорилось вначале. Взять — это значит, приложить усилие. Или насилие. “Взять землю у помещика — такова суть дела”. Взяли… И создали общество распределения. И сменили… глагол — глагол “взять” для новой власти, впрочем, как и для любой власти, стал неудобным. Тем более, у кого брать? У рабочих и крестьян? У себя же? У власти? Приложить к ней усилие? Или насилие? В общем, с глаголом “взять” получалась форменная чепуха — глагол перестал идти в ногу со временем. И стали, вместо него, внедрять другой: “давать”. Давать стали все, что осталось от того, что взяли: соленую воблу по карточкам, меховые шапки, квартиры, которые раньше, припеваючи, занимали буржуазия и дворяне, какие-то — самые разнообразные — талоны, какие-то — самые разнообразные – места — в общем, все. В мозгах произошло некоторое смещение : с одной стороны, не отвыкли брать, с другой же, начали привыкать, что дают. И стала происходить с этим путаница в народе. Перекоп, например, брали сами, но кричали: ”Даешь Перекоп!”. А кто его должен был давать? Непонятно. Но поскольку лозунг шел сверху, а сверху давали, то и кричали так: ”Даешь!”. На лингвистический этот парадокс никто тогда, конечно, внимания не обратил — не до лингвистики было, поважнее были дела. А стоило обратить. Потому что было в парадоксе этом что-то от знамения времени. Нового времени. И глагол “дать” стал распространяться прямо-таки без всякого удержу. Давали Магнитку и Турксиб. Стали давать масло к хлебу. Глаголом “дать” все больше и больше насыщался внутриполитический лексикон. И он даже уже стал выпадать в осадок. И это естественно. Потому что выросли уже поколения, которые не брали — не участвовали, значит, во взятии. Которым давали. Все реже потому вспоминали в разных там газетах и вообще в печатной продукции, что власть в свои руки взяли, что землю взяли – много чего взяли. Все чаще стали писать: ”Советская власть дала крестьянину землю”, ”дала право на труд”, ”дала право на отдых”, ”дала женщине равные права с мужчиной” — практически все дала. Все дело в глаголе. Глагол внедрял ощущение зависимости. Что и нужно было власти. А давать не прекращали. Правда, давали все в очередях. Так что вместе с глаголом “взять” поистерлись и почти совсем вышли из употребления глаголы “покупать” и “продавать”. Просто смешно стало говорить: ”Продают муку”. Дают — это другое дело, это понятно. Внедряясь в голову простого, не совсем простого и совсем не простого человека, например, писателя или композитора, глагол “давать” был призван порождать в ней чувство неизбывной благодарности и неоплатного долга. И благодарность росла. Ибо с каждым годом давали все больше — рука дающая не оскудевала. Из власти сыпалось, как из рога изобилия: давали путевки, давали ордена (раз-давать стали позже), характеристики, направления в институт, давали среднее и даже высшее образование, соль, муку, сахар, масло и мясо. Дали Сталинскую конституцию. На фоне вчерашнего голода, голода, ставшего с 1917 года хроническим, все это представлялось полным изобилием. Дали-таки обещанное! И народ смотрел в руки власти преданно, благодарно и с надеждой: что еще дадут? Правда, при этом во все больших масштабах кого-то брали, все суровее кому-то давали. Но ко всему этому быстро привыкли и перестали замечать. Тем более, что власти обещали завтра дать еще больше, а послезавтра — и вовсе чего душа пожелает. И народ ждал — чему-чему, а ожиданию научился. В тех же самых очередях: стоишь себе, ничего не делаешь, маешься, а там, глядишь, давать начали. Теперь не зевай только. Долго и успешно воспитывала своих питомцев советская власть, создавая по Павлову условный рефлекс — чтобы в руку смотрел и к кормушке бежал. По звонку. Поощрение, наказание, а в результате — послушание. Такая система — пенитенциарная. Такое общество — распределения. Такие родители: Родина — мать, Сталин — отец. И вырастили. Иждивенца. Он и в руку смотрел и к кормушке бежал – к окошечку кассы. И пришли новые времена. Кормилица истощилась — грудь иссохла — шутка ли,70 лет. И отняли многочисленных детей ее от груди ее. И стало им голодно и сиро. И пришла им пора становиться взрослыми и самим добывать себе пропитание. А они не приучены — все на мать смотрят, все к груди тянутся: ”Мамка, титьки!”, все чуда ждут — авось молоко появится. А им: ”Нет социализма! Нет кормушки! Нет распределения! И производства тоже нет! Ничего нет!”. Ничего? Дудки. Главное-то осталось — микроб. Он-то самый живучий. На нем и государство выросло. И все мы. На этом самом — на ожидании чуда. Нельзя в одной, отдельно взятой? А вот и можно! Нельзя сразу из недоразвитого капитализма вперемешку с феодализмом в коммунизм? А мы верим. На полках пусто, а мы — “еще нынешнее поколение будет жить” — “раз — и в дамки”, как говаривал Ноздрев. Чуда, — кричим, -чуда! И чтобы без напряга — “по щучьему велению, по-моему хотению”. Как в сказке. И тогда приходит наперсточник с двумя колпачками и шариком. И супервайзер с гербалайфом. И целитель — экстрасенс, который раковую опухоль рукой снимет. И в газете появляется объявление: ”Как выучить иностранный язык за два месяца практически без усилий”. И институты становятся академиями. И кандидат наук переводится на английский и становится доктором. Без усилий — без диссертации и дополнительных затрат мозгового вещества. В обществе без надежды, в атмосфере ожидания чуда наперсточники растут, как грибы. Что там старый кустарь — одиночка! Вот уже ученый совет наперсточников решает вопрос: придумать такой факультет, чтобы студенты неслись безотказно, как куры в инкубаторе. Какие будут предложения? Врачи, учителя, инженеры — на это уже не идут: этих и так хоть пруд пруди, да и зарплаты не платят. Кто ж пойдет? Нужно что-то новенькое. -Журналистики! -Неплохо. -Маркетинга и менеджмента! -Очень хорошо. -Народных целителей со стажировкой в Индии! -Прекрасно! -А вот, скажем, парламентских деятелей с последующим устройством на работу? -Чудесно! И растут не по дням, а по часам престижные факультеты – колпачки, под которыми околпачивают студентов. На факультете журналистики лекции читают вчерашние преподаватели русского языка, не написавшие в жизни ни одной заметки. Мо-жет, они теоретики — диссертации защитили по журналистике? Нет диссертаций. А если и есть, то только не по журналистике. Лекторы факультета маркетинга и менеджмента только вчера узнали слова эти. И то по телевизору. А что делать — иначе зарплату где взять? Так три причины: историческая — то, что система распределения 70 лет выращивала из нас иждивенцев, бегущих к кормушке; психологическая — стремление получить все “практически без усилий” и социальная — то, что государство перестало нас кормить и загнало в угол, порождают ожидание чуда, ибо надежда на чудо появляется тогда, когда больше надеяться не на что. И тогда приходит наперсточник и сбывает нам по сходной цене чудо, которого мы ожидаем. И становятся вчерашние железнобетонщики народными целителями. И уже не различишь, где железобетонщик, где народный целитель-экстрасенс, а где…правительство вкупе с парламентариями, который год питающее нас надеждой, что вот-вот наступит благоденствие на основе всеобщего падения производства. А всего-то и нужно — два колпачка и шарик с инвестициями и стажировкой на Богамах. И растет, поднимаясь над нами, гигантская пирамида наперсточников — памятник безнадежности и неизбывной надежде на чудо. КОРОТКО И ЯСНО   *** Магазин закрыт. На нем табличка с надписью “перестройка”. И люди идут в другой. Через два квартала. В нем тоже ничего нет.   *** Уже перестроили черный хлеб: стоил 14 копеек, теперь — 22. Колбасы все еще нет. Перестраивают. В коопторг.   *** “Больше динамизма!” — таков новый лозунг. Цены демонстрируют торжество динамизма. Лестницу заменили эскалатором — то же самое, но больше динамизма.   *** Расцветает демократия: возникло Всесоюзное общество ветеранов, общество женщин, еще несколько других обществ. Человек из общества. Иди знай, из какого.   *** То частник выступал под видом государства. Теперь — государство под видом частника.   *** Экспериментально в отдельных районах, вместо одного, баллотируется два кандидата куда-то. Хотели послать куда-то обоих. Нельзя. Нужно одного. Тогда послали куда-то второго. *** Абуладзе: ”Покаяние”. Иззопов язык.   *** ЦК комсомола бежит за молодежью. Никак не догонит — одышка, ожирение — возраст. Молодежь пытается догнать ЦК комсомола. Напрасно — те все на машинах. Так и бегают друг за другом.   *** Реабилитировали Наполеона. Посмертно. Оказалось, что Ватерлоо не было. Вернее, было, но победили не те. А главное: Елена оказалась не святой. Какой ужас!   Невыдуманные истории Золото партии Есть история с большой буквы. Ее пишут. А есть истории с маленькой буквы. Их рассказывают. История с большой буквы всегда обращена лицом к политике. Истории с маленькой буквы – к человеку. Даже если они касаются политики. Вот одна из таких историй.   После исторической встречи Ю.В.Андропова с ветера­нами партии, на которой Генсек подчеркнул, что ветераны – это золото партии, было принято решение расформировать партийные организации пенсионеров при ЖЭКах и объединить всех коммунистов-пенсионеров в единые территориальные организации. Первое собрание новой организации, в которую вошел и я, было назначено на вторник на 14 часов в школе N 23. Без четверти два я пришел в школу. Возле дверей актового зала, где должно было проходить собрание, топталось несколько стариков и старушек. Я тоже стал топтаться. Прошло минут 20. Когда стало ясно, что что-то тут не так, кто-то из топтавшихся позвонил, и тут выяснилось, что собрание перенесли – теперь оно должно состояться в 3. Уходить уже было не с руки, и стали ждать трех. Золото партии, цвет партии ползет, с одышкой подни­мается по лестнице, шкандыбает – подтягивается. Три часа. Вошли в актовый зал, расселись. Четверть четвертого. Собрания нет. И нет секретаря, так что спросить, в чем дело, не у кого. Наконец появляется женщина (как выяснилось, секретарь – в глаза ее не видел) и объявляет: – Все пошли на Ширшова, 16. Собрание будем проводить там. Стало ясно: по-видимому, нас засекли, и мы в соответ­ствии с революционными традициями меняем явки – недаром же ветераны. Ширшова, 16. Низкое помещение окнами выходит на дощатый дворовый туалет: в одно окно – «М», в другое — «Ж». Правда, запаха нет – зима. Света тоже нет. – Ничего, – бодро говорит секретарь, – будем пока работать без света. В конце-концов, – думаю я, – подпольщики собирались не в лучших условиях. Все в соответствии с революционными традициями. Сумерки. Лиц почти не видно – конспирация. Тут выясняется, что не хватает стульев. Как самый молодой, бегу в ЖЭК, что рядом, и выпрашиваю три стула. Втаскиваю. Раздаю. Какой-то старик предлагает мне сесть с ним на один стул. Интеллигент. Отказываюсь. В это время впереди в темноте кого-то выдвигают в президиум. Освобождается два стула. Мой старик переходит на один из них, жестом предлагая мне садиться. Сажусь. Открывается дверь и входит бабушка с явно дореволюционным стажем. Отдаю стул ей. А сам становлюсь у дверей. Входит еще одна бабушка. Бегу и выпра­шиваю стул в ЖЭКе. За всеми этими стульями пропускаю половину собрания. А поскольку это собрание первое для новой организации, то, как выясняется, на нем присутствует представитель райкома. Молодой, напористый, он берет слово и приветствует ветеранов «от имени районной партийной организации». – Мне, товарищи, – говорит он далее, – очень понравилась атмосфера, в которой проходит ваше собрание. Какая атмосфера – здесь же дышать нечем! – задушенно кричит кто-то из темноты. И сидеть не на чем, – вздыхает рядом бывшая комсомолка. Не у вас одних так, – успокаивает представитель райкома. Действительно, думаю я, в стране еще не хватает стульев, туговато с электричеством – в общем, есть еще временные трудности. Но, видимо, ветераны партии как-то оторвались от жизни и уже не могут понять. А ведь понимали, всю жизнь. Понимали. – Товарищи, – говорит секретарь парторганизации, других помещений нам не обещают, так что будем обживать это. Я уже заказала портреты членов политбюро. Я стою, прислонившись к дверному косяку, и шепчу, как клятву: здесь будем стоять насмерть. Другие тоже стоят. Насмерть. 1997 Не на того напал Что-то с людьми нынче происходит.Недавно приятель мой, интеллигентный работающий пенсионер, всю жизнь при должностях бывший, рассказал мне такую историю.— Еду я утром на работу. Рядом – дама. Напротив – мужчина. У мужчины, представляешь, ширинка на пуговицах сверху донизу расстегнута. А он видеть этого не может – из-за живота своего, живот у него большой. Тут дама наклоняется ко мне и тихо так говорит: — Скажите ему, чтоб ширинку застегнул, а то мне неудобно. И мне, понимаешь, не очень удобно. И пока я думаю: сказать, не сказать, мужчина закрывает глаза, вроде задремал. Теперь уж совсем как-то – что ж, будить его? Тут он открывает глаза и вдруг говорит: — Вот понять хочу: что вы за люди повылезли, с дипломатами? Хоть ты, например? Я сначала даже не понял, кому это он. А он на меня смотрит и еще громче: — Что у тебя в дипломате? И вообще, кто ты такой? Тут я уже понимаю, что это он мне. Но от неожиданности у меня аж язык во рту заклинило. А он и не дожидается – меня заклинило, а его зациклило: — Вот я инженер. На заводе работаю. А ты кто? У меня в сумке завтрак. А у тебя в дипломате? Ну что можно везти в дипломате? Кто ты, чтобы вот так с дипломатом ездить? Господи, ну что он ко мне привязался?! Да отвяжись ты от меня, ради бога! И тут меня расклинило: — Вы бы лучше, — говорю я, — чем дипломатом моим интересоваться, ширинку застегнули, а то она у вас вся нараспашку. Ну, думаю, теперь-то он от меня, наконец, отвяжется. А он, как ни в чем не бывало, ширинку свою на ощупь застегивает по пуговице и при этом не останавливается: — Подумаешь, ширинка! Я вчера в командировке был. Утром приехал. Вот только сумку схватил с завтраком. А что у тебя в дипломате? Кто ты чтоб с дипломатом ездить? И тут меня прорвало: — Да жидо-масон я, хоть и украинец во всех коленах! Жидо-масон, понимаешь?! Карл Маркс, Троцкий, Ленин! И я! — Да нет, — вдруг засмущался он, — я лично против евреев ничего не имею. — Имеешь! – уже почти ору я на весь троллейбус. И откуда что взялось – я уже совершенно не соображаю, что говорю. – Это ты, — кричу, — Ленина возле обкома краской замазывал? А теперь торбинкой с завтраком прикрываешься? А он глаза выпучил от удивления и только бормочет: — Да не красил я Ленина. У меня и краски нет. Вот привязался! Ну, тут как раз моя остановка. Я и сошел. А на работе меня сотрудники уже третий день вопросом донимают: — Что у вас в дипломате, Юрий Борисович? Много их в том троллейбусе ехало.   *** 13 марта 91 года. Троллейбус. Водитель резко тормозит. Мужчина возле кабины: — Я вот сейчас вытащу тебя оттуда да мордой об асфальт заторможу! Голос откуда-то сзади: — А ты и дальше за Союз голосуй! Они тебя мордой об асфальт всю жизнь тормозили и дальше так тормозить будут. Троллейбус ощерился голосами. Троллейбус раскололся. Рядом со мной мужчина лет сорока. В руках, видно, только что купленная (рассматривает, обнюхивает) «Меринг и Маркс». Вслушивается. Закрывает книгу. Ко мне: — Говорят: Брежнев. Брежнев еще ничего, жить можно было. А этот придурок откуда взялся? Союз развалил. Европу отдал. — И Персидский залив, — поддакиваю я и начинаю протискиваться к выходу. Придурок – он придурок и есть. Из троллейбуса – в сберкассу – платить за квартиру. В сберкассе тоже не протолкнуться. Молодая женщина с ребенком на руках. Кто-то впереди говорит: — Женщина, идите без очереди. Женщина, как-то виновато оглядываясь, покорно проходит вперед. — Могла бы и постоять, — почти спокойно говорит пожилая. – Погуляла бы с ребенком. Пенсионер, стоящий рядом, с лицом «бвшего»: — Молодежь. Они везде лезут. Я-вот… у меня одни штаны были. Переходит на визг: — Да выбросить ее – и все! Пожилая (тоже уже с повизгиванием): — Я в горячем цеху работала. На Петровке. В баню шла – с меня текло. Голодали. И ничего. — Ничего, — говорю я успокаивающе, — они еще тоже голодать будут. То ли аргумент подействовал, то ли энергия вся в гудок вышла – успокоились. Выходя, подумал, вспомнил: «Из искры возгорится пламя». И холодок по спине.   17. 03. 91. Избирательный участок. День голосования: скажите «да» Союзу! Чтобы сказали, демонстрация изобилия (будущего) – кефир в вестибюле. Кефир! И ни одного человека. То есть без очереди! Подхожу ближе. Глазам не верю. Тут же подходит женщина. Тоже не верит: — Продаете? — Только в обмен на бутылку. Люди недальновидны – приходят голосовать без бутылок. Организаторы дальновиднее – увезут назад и… распределят. «Голосуйте за Союз!».   16. 12. 92. Вчера был слух: завтра будут давать мясо, по 107 (а на базаре –300). Очередь занимали с ночи. Синие чернильные номера на ладонях уже перевалили далеко за 100. Стоят. — Говорят, будет после обеда. — Что значит «говорят»? — Заведующая сказала. В обед всех выгнали на улицу. — Обед кончится – впустим. Мороз. Обед кончился полчаса назад. Стоим. Наконец впустили. Мяса нет, но хоть тепло. Стоим. Мяса так и не привезли. …И стоять будем Пошел я в овощной магазин. На борщ купить. Есть капуста. И картошка есть. И бурачки. Продавщицы нет. И в очереди трое стоят всего: один мужчина и две женщины. Я четвертый. Стоим, Уж пятая появилась, шестой и седьмой пришли. – А продавщица где? — осведомляюсь я у третьей. – Сказали, товар принимает. – И давно? – Не знаю, я пришла – ее уже не было. От нечего делать смотрю, как два плотника под руководством директора новую дверь устанавливают. А очередь тем временем растет помаленьку. И терпение иссякает. И кто-то сзади уже обобщает про «наши порядки». И кто-то другой подхватывает, что «у нас людей ни во что…» И это все громче. Просто уже вот-вот начнется. И тут она появляется из подсобки. И успокаивающе, как детям: – Ну, чего расшумелись? Сейчас всех отпущу. И всех сразу отпустило. Но только она свою тару на весы поставила, директор кричит. – Иди дверь подсоби ставить, бо мне уже некогда. А люди подождут. И она разводит руками и выпархивает из-за прилавка. И тут я не выдерживаю. Я вытыкаюсь из очереди, подхожу к этому директору и говорю ему про «наши порядки» и про «»людей ни во что» – короче, пусть продавщица идет и отпускает, а дверь подождет. И вдруг от очереди отделяется второй, с орденскими колодками, и строго так говорит: – Не мешайте людям работать, только время затягиваете. И вся очередь сразу начинает волноваться и шуметь, что вот «трудно ему постоять», что «пришел здесь права качать, ты дома качай», что «все стоят, как люди, а он… Барин выискался – ему больше всех надо!» А и правда, что мне, больше всех нужно? Плюнул я на свой борщ и пошел из магазина. До сих пор понять не могу, чего это они так. Одно только и ясно: на том стоим. 19 июня 1997 ШКОЛА ВЫЖИВАНИЯ КАК ПРОЖИТЬ НА СТИПЕНДИЮ Начните с психотерапии. Вам не по карману мясо? Станьте убеж­денным вегетарианцем. Как Лев Толстой. Оказаться в компании с графом не только полезно, но и приятно. И поможет избавиться от комплекса неполноценности. Что до молочных продуктов, представьте себе, что все это – от коров, кормленых травой после Чернобыля, – и ваше желание как рукой снимет. Просыпаясь, думайте о том, что сахар – это белая смерть, а прочие сладости ведут к диабету и ожирению, и благодарите власти за ограничение своего рациона. Как видите, благодаря психотерапии необходимая вам «корзина» сильно уменьшилась, а количество дней, которые вы можете прожить на свою стипендию (а то и зарплату), увеличилось. Если вы все равно не можете дотянуть до конца месяца, рекомендую вам новую систему питания. Нет, не по Шелтону и Брэггу -модные на Западе системы, рекомендующие на завтрак два банана, вам не подходят. Я предлагаю совершенно кондовую, приспособленную к местным условиям и проверенную на себе систему – первобытную. Как известно, первобытные люди, как животные, питались по сезону. А поскольку мы по уровню жизни приближаемся к первобытному состоянию, питайтесь по сезону – сезонная пища намного дешевле. Ни в коем случае не ешьте фруктов зимой или первых овощей летом – в это время их тяжело переваривает ваш кошелек. Летом – нажимайте на помидоры Но не сразу. Даже в светлом коммунистическом вчера я не ел помидоров по рублю. Выжидал и тогда, когда цена их опускалась до 50 копеек и выходил на охоту только к тому времени, когда она доходила до 30. И покупал за 15. Вы скажете: как за 15 и при чем тут охота? При том и охота, что за 15. Приходя на рынок, я перехожу на режим поиска. Я отворачи­ваюсь от крупных и обхожу помидоры средней величины, не моргнув глазом, прохожу мимо бабок и молодиц, перед которыми по­мидоры возвышаются горой. Но вот взгляд мой цепляется за бабку, которая уже завершает базарный день. И тут я пикирую, как кор­шун на добычу. – Почем? – Тридцять. – А такие? – показываю на помидор, только цветом отличающийся от винограда. – По двадцять. – А если выберете и я все заберу? – Ну, то по п’ятнадцять. И все довольны: бабка – потому, что на такие никто и не смотрит, привыкнув, что крупное лучше мелкого и не вдумываясь в то, что это относится ко всему, что дает отходы в виде корки, кожуры и прочего, а помидоры – продукт безотходный, я – понятно: ешь на здоровье сколько влезет три раза в день – с луком и постным маслом, с хлебом и… Не знаю, как вы, а я люблю сало. Но с салом есть тонкости. В прямом смысле: ищи свежее и самое тонкое, на которое покупа­тель, как и на твои помидоры, и смотреть не хочет, – его за полцены отдадут. Вы скажете: так оно ж не помидоры – шкура отходит Это правда. Но проверил и без шкуры дешевле. Теперь хочешь – соли, а хочешь, как я, – перетопи его с лучком – первосортный продукт получается – белый, вкусный, ароматный. Мажь на хлеб и… Изредка можно устраивать бесплатный молочный завтрак. Идете на рынок в молочный ряд и пробуете творог и сметану. А молочный ряд длинный… 17 июля 1997 Похожие: ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который... ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше... БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что... [...]
Стихотворения / 1960-1969Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее. Но никто из возлежавших не понял, к чему он это сказал ему. (Иоанн, 13, 27-28) Когда он вошел, Иисус сказал: ныне прославился Сын человеческий и Бог прославился в нем. (Иоанн, 13, 31) Предающий же Его дал им знак, сказав: Кого я поцелую, Тот и есть, возьмите Его. И тотчас подошед к Иисусу, сказал: радуйся, Равви! И поцеловал Его. (Матф. 26., 48,49) И будет ненавидим всеми за имя мое. (Матф., 10, 22)   НАПУТСТВИЕ …И поторгуйся. А потом в ладонях Зажми динары. В потных. И посмей. И имя пусть уста твои проронят, Сухое и протяжное, как змей.   Постой! Но знай, что та, чье имя с дрожью Ты согреваешь между губ тайком, Все будет оттирать, сдирая кожу, Твои прикосновения песком.   А твой народ… ему земли не хватит, Ему не будет места средь людей. Его стыдом ты станешь и проклятьем, Его кровавой кличкой – иудей.   март или апрель 1978   МОНОЛОГ ИУДЫ Равви, ты сказал мне: иди. Ты сказал мне: делай скорей свое дело. И пока остальные вкушали от тела, Я, тобою избранный, был в страшном пути. Дай мне силы свой крест до конца донести!   Отче, свет мой, ты станешь светлее от тьмы. Ты сказал. И да сбудется, если ты хочешь. По кровавым дорогам расходимся мы. Я привел их. Прощай. Прокляни меня, отче.   12.02.67   В начале было Слово (Евангелие от Иоанна)   СЛОВО …И кроме слова – ничего. И слово станет – Бог и Чудо … Распнут Иисуса. А Иуда В ответе будет за него.   И будет медлить и тянуть Пилат, прислушиваясь к слову, Что изреченным станет – путь К смоковнице и на Голгофу.   26.01.67   Поутру же, возвращаясь в город, взалкал. И, увидев при дороге одну смоковницу, подошел к ней, и, ничего не нашедши на ней, кроме одних листьев, говорит ей: да не будет же впредь от тебя плода вовек. И смоковница тотчас засохла. (Матф., 21, 18-19.)   МОНОЛОГ СМОКОВНИЦЫ За что? За мою ли вину меня упрекаешь? За что на бесплодие вечное, Господи, обрекаешь? За что? Только шорох песка в твоей опустелой пустыне. За что? Этот крик до креста понесешь ты отныне. За что? – повторишь ты не раз, но трижды по тридцать. И мука моя в сыне твоем повторится. Ко мне он придет на заре ослепительно-белой. И буду в иссохших ветвях колыхать его тело.   15.02.67 Тогда Ирод, увидев себя осмеянным волхвами, весьма разгневался и послал убить всех младенцев в Вифлееме и во всех пределах его от двух лет и ниже. (Матф., 2,16)   ТЕМА Не воздаянье за грехи, Но возвращенье к вечной теме. И ночи Ирода тихи, Как сон младенцев в Вифлееме.   В небытие уйдет любовь. И тот, кто мертв, не возродится. И все забудется … Но кровь Крестом внезапно возвратится.   10.02.67   …И повели Его, чтобы распять Его. (Марк, 15, 20) ИСХОД Теперь уже не на осле. Небесным пламенем палимый, Босой – по выжженной земле, В плевках – по Иерусалиму Затем, чтоб в муках умереть.   Уже отринув все живое, Он все старался рассмотреть Кого-то за стеной конвоя.   Но без следа, водой сквозь сито Просеивались сквозь зрачки Первосвященники и мытари, Блудницы и ученики…     …И Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно. (Матф., 7, 4.)   ВОЗДАЯНИЕ Одежды разделил конвой По жребию. А он, живой, Молил о ниспосланьи чуда …   И продолжением креста Под ним простерлась пустота Дороги, рыжей, как Иуда.   14.02.67 Похожие: ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он... ДВЕ МЕДУЗЫ Две медузы повисли на ржавых якорных лапах. Палуба пахла сандалом,... [...]
Стихотворения / 1960-1969И было утро И человек взглянул на часы. И увидел, что уже пять. А она смотрела в потолок, на тени оконных рам. И тогда человек сказал, так, просто чтобы сказать: – Знаешь, наверно, там холодно по утрам.   И женщина сказала: «Нет». И он знал, о чем она. Потому что было уже пять и брезжил в окне рассвет. И он прислушался к тишине. И услышал, что тишина Дрожит, как тень на потолке. И она повторила: «Нет!»…   И было утро. И вставал День, перемешанный с тьмой… Шел от Христова Рождества Год тридцать седьмой. 03.12.62 Женщина И человек взглянул на часы. И увидел, что уже пять. И тогда он подумал, что еще далеко. Не очень, но далеко. И подумал, что женщина сможет понять. Что она должна понять. И еще: что это ей понять будет нелегко. А она спала с открытым ртом (Только дети так могут спать) И знала все, что будет потом, И что уже пять. И знала, что время еще есть – Не час, не два – век. И знала, что он уже не здесь, Этот ее человек, Что он постарается не шуршать, Что у него «Дела»… Просто ей стало трудно дышать – Женщина поняла. 29.12.62   До рассвета И человек взглянул на часы. И увидел, что уже пять. И только тогда человек ощутил, что ночь уже прошла. Но было холодно и темно. И рассвет не спешил вставать. Человек шевельнул онемевшей рукой и протяжно сказал: «Дела…».   И повторил протяжно: «Дела…». И сам не знал, зачем. Потому что в сущности у него не было дел. А что-то тяжелое и чужое лежало на плече. Но об этом он сейчас думать не хотел.   Думать хотелось о другом. А о чем, он и сам не знал. Потому что ночь. А пути людей по ночам неясны. И человек вздохнул глубоко и нырнул в глубину сна… И до рассвета снились ему хорошие сны. 15.02.1963   Ответ …А потом он думал, что он сказал. И никак не мог вспомнить, что он сказал. А тот, напротив, щурил близорукие глаза, Воспаленные и какие-то очень беспомощные глаза.   И это было – какой-то бред: Этот резкий свет и эти глаза. И тот знал, сказал он уже или нет. Но спросить его… просто было нельзя.   А потом его вывели в коридор. И тот только коротко глянул вслед. И беспокойно было в глазах, в беспомощных, близоруких глазах. И тогда он понял, что это конец. И тогда он понял, что это – ответ. И улыбнулся, что это – ответ: значит, он ничего не сказал. 25.12. 63   За дверью И человек взглянул на часы. И увидел, что уже пять. И вслушался: там, за дверью, размеренные шаги. Человек поднял телефонную трубку и спокойно сказал: «Начать». И трубка медленно, как всегда, легла на рычаги.   И тек за окном холодный рассвет. И был он совсем один. Один, как ночь. И как рассвет, что сам по себе течет. И только за дверью кто-то ходил, взад и вперед ходил. Но был он не в счет. Как ночь и рассвет. Как сам он был не в счет.й   И так, один, он смотрел в пустоту, над скопищем всех тревог. А потом он устал. И закрыл глаза. И тот его не будил. И тот не мог заглянуть в глаза. И понять их тоже не мог. Он мог ходить взад и вперед. И он ходил и ходил. 09.01.64   Собачник И человек взглянул на часы. И увидел, что уже пять… Но прежде, чем поднялся он, поднялся старый пес. И человек сказал псу: -Ложись-ка, дружище, спать. И ощутил на небритой щеке холодный, мокрый нос.   И человек постоял и ушел в сырую, скользкую рань. А потом он трясся на холодных козлах и курил мокрый табак. А потом он думал, что дело – дрянь, что дело – совсем дрянь, Что дело – до невозможности дрянь. И что в городе нет собак.   А потом, когда он чертовски устал и стал от сырости пьян И когда он приехал почти пустым и встал пустым у стола, Начальник сказал, что он слишком стар и что план есть план. И, уже не глядя ему в глаза, протяжно сказал: «Дела…».   А он еще стоял у стола и сам знал, что «дела». Но он еще стоял у стола, а тот не смотрел на него. Он подумал, что должен уже уйти. И не мог отойти от стола. И тогда он сказал эти слова: – Запиши еще одного. 14.01.64 Молчание Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он уже не помнил, что у нее есть плащ и что на свете бывает дождь. И он чуть не задохнулся от всех этих глупых вещей. Или от того, что слишком много курил в эту ночь.   А потом их кто-то толкал. Локтями. Чемоданами. Спинами. И он рассказывал. О раскаленных камнях. О ящерицах. О том, как погибал Чалый. А она смотрела на него глазами, не улыбающимися и какими-то очень длинными. Какими-то очень спокойными. И при этом молчала.   И от этого он все говорил и говорил. И все совсем не о том. И вспоминал другое: – Постарайся. Будет скверно, если и ты не придешь. И еще он вспоминал женщину с узким, как у ящерицы, ртом, Которой он рассказывал о ней, когда забыл, что на свете бывает дождь. И снова: про белые камни, про песок, заносящий погребенных, про рыжую морду в пене, плачущую ему… «Почему я ему рассказываю, как по ночам у соседей плакал ребенок, И почему он все время молчит? Почему?». 09.02.64 Похожие: ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... ДВЕ МЕДУЗЫ Две медузы повисли на ржавых якорных лапах. Палуба пахла сандалом,... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... [...]
ПрозаДо районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать. Но поезд был пригородный — останавливался у каждого столба, высаживал пассажиров, набирал пассажиров, пыхтел, свистел, лениво набирал ход и тут же снова останавливался. Так что ехать было еще часа два. И все же видно было, что скоро конец — свободнее стало, так что можно было вытянуть ноги, затекшие от сидения. Я и вытянул. И уперся в чью-то сумку. Сумка была матерчатая, плотная и битком набитая. Я вспомнил, что наткнулся на нее еще когда входил. То есть не я вспомнил, а нога вспомнила это ощущение, когда опять наткнулась. А уж потом мозг вспомнил. И удивился: вроде, ни одного из тех, кто ехал в моем купе сначала, уже не было — железнодорожник в фуражке только вошел, бабка с мешком — так я помню, как она тыкалась, куда бы его поставить, женщина с ребенком, мужичок сонный — их, вроде бы, тоже не было. А может, мужичок и был, так сумка стояла далеко от него — чего б он ее сюда поставил? В общем, видно забыл кто-то. Наверное, просто забыл — остановки минуты по две — по три, спешить нужно, суета, давка — немудрено. Я посмотрел на попутчиков и снова уткнулся в «Вопросы литературы», в исследование о Достоевском. Не тут-то было: глаза скользили по строчкам, а мозг почему-то продолжал исследовать проблему матерчатой сумочки. Собственно, исследованием назвать это было нельзя. Впрочем, как и то, что я читал. Он просто «крутился» вокруг нее с каким-то, я бы сказал, приплясыванием: повторял какие-то словечки, выдрыгивался и при этом делал вид, что даже не смотрел в ее сторону. «В этой маленькой корзинке есть помада и духи». Помада и духи. Вряд ли. «Лента, кружево, ботинки — что угодно для души». Это придумали старухи в чепцах. Когда были девочками. Когда их душам угодно было стать молодыми женщинами. В лентах, кружевах и высоких, шнурованных ботинках. Я тех девочек уже не застал — кончились те девочки. Только и осталось от них, что эта глупая считалка. А жаль. А еще была считалка: «Вам барыня прислала сто рублей». Это уже поближе. Тоже оттуда, но поближе — «что хотите, то купите»… Барыня прислала. В полотняной сумочке. Чушь какая-то!… А что?… «Обезьяна без кармана потеряла кошелек»… Жена всегда его на дно норовит — чтоб не вытащили. А потом стоит и копается — в помидорах, в картошке, в петрушке разной — троллейбусные билеты достает. «А милиция узнала — посадила на горшок». При чем тут…? Мужичок сонный открыл глаза, посмотрел в окно, заерзал — видно, выходить скоро — свое высмотрел, потом взглянул на сумочку — его? — как будто ощупал кошелек в кармане — здесь ли? -, потом на меня глянул и к окну отвернулся. А хоть и не его?! Вот возьмет и пойдет к выходу. И что? Вспомнить бы, был он или уже после сел… И пойдет себе… Сонный мужичок на станции вышел. А женщина с ребенком осталась. Вроде бы, ее не было тогда. Господи, да на что она тебе, да оставь ты ее в покое! Да не в этом дело! «Лента, кружево, ботинки»… А в чем? В чем?! Вместо ответа мозг опять стал приплясывать и шаманить. «Это он, это он — ленинградский почтальон!». И вовсе не ленинградский почтальон. А вот просто — «Это ОН, это ОН». Это его проделки — взял и подкинул. Эйнштейн как-то сказал, что бог в кости не играет. Еще как играет! А что ему делать? Все знать, все видеть и при этом жить вечно. Так и ошалеть недолго от скуки. Вот он и забавляется. «Ленинградский почтальон!». Тут мозг взял и приплел Владика из Ленинграда. Это он потом в Ленинград уехал. К родителям. А тогда он у бабушки жил в нашем дворе. И это он придумал: взял старый бабкин кошелек с такими никелированными шариками защелкивающимися, привязали мы нитку к этим шарикам, кошелек трухой какой-то набили — чтоб потолще был, положим его на дорогу, спрячемся за забором и ждем. Идет человек, смотрит — кошелек, нагнется поднять, а мы — за нитку. Смеху! А потом так получилось, что бабка Владькина на этом попалась. А она злющая была и Владьку как свои пять пальцев знала. В общем, «а милиция узнала — посадила на горшок». А милиция совсем другое узнала: что мы нашли револьвер в дяди Ваниных дровах в проулке. И пришли и забрали. Но сначала долго спрашивали, где нашли да как. И брат показывал, где и как. Потому что это он его нашел. А я не находил. Никогда и ничего. И не выигрывал. Никогда и ни во что. Ну, в шахматы. А по облигациям или в лотерею — никогда. Это я уже знал точно. Потому и не играл никогда. Добровольно. А то к зарплате навязывали, то сдачу… Я их потом и не проверял. Лежит-лежит, пока не потеряется. А один никак не терялся. Я тогда пошел на почтамт проверить, а они мне: «Срок давно вышел. Прочтите, что написано — небось, грамотный». Да-а-а. Одна станция осталась. И женщина с ребенком осталась. Наверное, все же ее. Ну, а если не ее? Взять? Так и не твое ведь. Оставить? Кто-то все равно возьмет. Ну, проводник. Пройдет по вагону бутылки собирать — кто-то рассказывал, что это у них вроде постоянной статьи дохода — а тут еще сумочка. Что он ее, в бюро находок сдаст? Как бы не так! И опять получится: он найдет, а я… Так вот, наверное, и получается: случай выпадает каждому, когда-нибудь да выпадает, только один его хватает, а другой… «Ну, давай, давай, — сказал мозг. — Ты бы лучше Нелу сюда позвал». Нела — это соседка у меня такая. Я как-то во двор вышел — там у нас свалка каждый раз образовывается от ремонтов — девать-то некуда, — смотрю: кто-то два тюка тряпья выбросил и доски. Хорошие такие доски, полированные или лаком скрытые, и стойки какие-то — видно стеллаж разобрали и выкинули. А у меня книги стопками лежат… Ну, я сначала две доски взял — доски просто замечательные!, а когда нес, подумал, что надо Неле про тряпки сказать — она всякие тряпки и бумагу собирает и сдает на макулатурные книги. Если бы просто сдать, я бы и сам не прочь, а там с ночи очередь занимать, а я в войну да и после войны на всю жизнь очереди отстоял, больше не надо — у меня идеасинкразия к очередям образовалась. Постучал я Неле. «Ой, спасибо, спасибо!». И побежала. А я пошел. Вернулся — она тюк одной рукой по земле волочит, в другой доску несет. «Вот, — говорит, — там еще доски прекрасные для полок». «Да я же как раз их и нашел, — говорю я. — Две доски взял, по дороге как раз к вам зашел, а за этими вот пришел. У меня ведь, знаете, книги совсем некуда ставить». «Ну, ничего, — говорит, — остальное пополам поделим. Я вам лучше тючок тряпья один дам. Из своих. Уж больно доски хорошие». И потащила. А потом остановилась — сообразила: «Это ж, — говорит, — стеллаж, видно, был целый. Что ж его зорить? Вы бы мне свои доски не отдали? А то ни туда, ни сюда». Да пропади ты пропадом — вот привязался! И тут поезд остановился. Теперь уже окончательно. Потому что остановка была конечная. И все уже потянулись к выходу, а женщина с ребенком еще сидела. И я сидел. А потом она тоже поднялась. И взяла девочку за руку. И пошла. А я еще посидел — пусть она выйдет совсем — и вскинул рюкзак и взял сумочку. Но нес ее как-то на отлете, как бы открещиваясь на всякий случай, что она моя, как бы готовый протянуть ее хозяйке — вдруг в последний момент все же забыла: «Вот, забыли сумочку». Но когда сходил по ступенькам, женщины уже не было и вообще почти никого не было, и только проводник — молодой парень — стоял у вагона. И я подумал, что это, вообще-то, его добыча и что хорошо, что он не знает этого. Но все же ощущение, что это я у него украл, просто так, на глазах, не у кого-нибудь, кого я и в глаза не видел, а именно у него, заставило меня вынести руку немного вперед и бочком-бочком… И я, как ни в чем не бывало, совсем как ни в чем не бывало, прошел по перрону в совсем пустое здание вокзала с рядами автоматических камер хранения. Но этот подонок-мозг, конечно, не пропустил и этого «как ни в чем не бывало», и эту руку с сумочкой, неестественно вытянутую вперед, и даже совсем незаметное движение, вернее, замедление движения, когда я чуть не протянул сумочку проводнику. «Да в чем, собственно, дело?» — спросил он уже серьезно, оставив, слава богу, это свое приплясывание подлое, эту свою иронию грошовую. И я знал, знал, что только начни отвечать, что он уже приготовил свою логику, все мыслимые аргументы. «Да ни в чем, ни в чем», — сказал я, ощущая полную безнадежность и беспомощность. …Содержимое сумочки было накрыто махровым полотенцем. Сняв его, я обнаружил килограмма три винограда, под которым лежал какой-то сверток, обернутый в старую газету. Я запустил руку, вытащил сверток, развернул. В свертке были старые, растоптанные босоножки. Больше ничего в сумке не было. Бог иронически улыбнулся и скосил глаза на полотенце. В полотенце с краю была выжжена большая дыра с рыжими опалинами по краям. Все. Я обернул босоножки полотенцем, оглянулся, положил сверток в одну из пустых ячеек автоматической камеры хранения и прикрыл дверцу. Все. «Ничего, — сказал мозг. — Виноград крымский. И сумочка — тоже вещь». Я не понял, иронически он это или для утешения. И даже не стал разбираться. Я просто повернулся и поставил туда эту вещь вместе с этим виноградом. Но отойти не успел — в дверях показался милиционер. Прислонившись к косяку, милиционер обвел скучающим взглядом пустое помещение и стал смотреть. Я покопался в кошельке, нашел нужную монетку, кинул ее в щелку, набрал шифр, захлопнул дверцу, для достоверности подергал ее… — Идиот, — сказал мозг. — Просто идиот!». — Склероз, — сказал я театральным шепотом. — А рюкзак-то забыл! Теперь нужно было опять надевать очки, набирать шифр, копаться в кошельке, отыскивая еще одну пятнадцатикопеечную монету, открывать, закрывать… В общем, милиционер ушел, не дождавшись конца процедуры. Но все равно теперь нужно было где-то убить часа два хотя бы… А сумочку можно было забыть. Просто забыть и все.   Похожие: ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»... НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от... СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... ПРАВО НА ЛИЧНОСТЬ Очередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка... [...]
Стихотворения / 1970-1979Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы – от крыс, которые возились в перекрытиях между этажами. Но дом разваливался. Потому что это был очень старый дом. Скрипач, никогда не игравший в оркестре, ходил по соседям в одной пижаме, Вежливо стучал в дверь и говорил: – Ну, снесут. А что будет потом?   – Будет новая квартира, – говорили ему соседи. – С новой мебелью и, даст Бог, с новой судьбой. Скрипач слушал и говорил: – Когда мы переедем, Этот проулок нельзя будет взять с собой.   Соседи пожимали плечами и на всякий случай смотрели на проулок: может быть, там появилось что-то такое? Но там, как всегда, лежали ржавое колесо, и пустые консервные банки, и нечистоты. Тогда соседи говорили скрипачу: – Что ты, Проулок останется здесь – можешь быть спокоен.   Скрипач уходил. И вместо того, чтобы ходить по свадьбам и играть себе на скрипке, День и ночь вколачивал гвозди. И соседи его ругали. Он вбил, наверное, тысячу гвоздей. Но дом был такой хлипкий, Что даже самые длинные гвозди ему не помогали.   А тогда уже – что же оставалось делать? – Маленький скрипач взял да и помер. И из старого дома вынесли его тело. А душа его так и осталась в доме.   23.09.76 Похожие: КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И... ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит... АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по... [...]
ЛитературоведениеПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен узнал о взятии Варшавы: «Я писал предыдущие страницы, ничего не зная о том, что враг в доме. Предместья разрушены – сожжены (…) О боже, и ты существуешь! – Существуешь и не мстишь! Или тебе мало московских злодеяний – или – или ты сам москаль! О, Отец, такова отрада твоей старости! – Мама, страдалица, нежная мать, ты пережила дочь, чтобы увидеть, как москаль по ее костям ворвется терзать вас»… В таком душевном состоянии Шопен создает свой бессмертный шедевр – Этюд до минор. И по моменту создания, и по духу музыки, и по тому названию, которое закрепилось за ним с легкой руки Ференца Листа, этюд этот действительно «Революционный». Этот этюд – одно из самых популярных произведений музыкальной литературы, музыкальный символ Польши… «Революционный этюд» начинается резким диссонирующим аккордом, словно артиллерийским залпом, после которого от середины клавиатуры низвергается бурный пассаж, исполняемый левой рукой. Эти два элемента – аккорд (а в дальнейшем страстная патетическая аккордовая фраза) и рокочущий пассаж – пронизывают весь Этюд. 120 лет спустя, в 1952 году, я написал свой «Революционный этюд». Несмотря на то, что масштаб событий, вызвавших оба этюда, несравним – мой был написан по глубоко личному поводу (впрочем, как я писал в поэмке в ночь перед последним школьным экзаменом, «Жизнь одного – это тоже история С массой бунтов, революций, событий»), он тоже начинался «резким диссонирующим аккордом», в нем тоже звучала «страстная патетическая фраза» и «рокочущий пассаж» так же пронизывал весь Этюд: Над Варшавой огни, красноватые, в дымке, плясали, Ветер комкал афишу, на улице, в самом конце. Полустерто: «сегодня…». Осколком оборвано: «в зале…» «Концерт». Он на сцену всходил. На холодную, грязную сцену. Пусть никто не пришел, пусть добраться сюда нелегко, Но горячее сердце – великое сердце Шопена Билось в клавишах белых упрямым биеньем веков. Непокорные волосы клочьями белого дыма, Искаженное мукой рождения жизни лицо. Над позором детей, над горящей Варшавой любимой, Как удары набата, – бессмертная юность отцов. По дорогам к столице немецкие танки пылили. Дребезжало стекло. По Варшаве родной не пройдешь. И к ногам – штукатурка, как прежде, – букеты из лилий, И удары орудий, как прежде, – удары ладош. В развороченных взрывом местах, где балконы и ложи, Только ветер шальной, только серого щебня гора… Пусть не слышал никто, но он знает: сегодня, быть может, Он впервые сыграл – человечье бессмертье сыграл. Тогда мне было 20, а как поэту – всего четыре года, и он мне нравился: он был красивым, как «Я пью за матерей, которые бросают своих детей» в исполнении Дружникова – он был театральным, он стоял на пафосе, как на котурнах. Через шесть лет он устарел – театральные красивости стали восприниматься мной, как морщины: «великое сердце», «непокорные волосы», «искаженное мукой рождения жизни», «бессмертная юность» – в общем, «упрямое биенье веков»! На фоне моего нового, «постреволюционного», постакмеистического, стиля театральность казалась – и оказалась – просто постыдной. Но тогда… Для того времени и для меня того времени мой «Этюд» был действительно революционным. У времени был совсем другой почерк, другой голос. Через шесть лет после пресловутого постановления, почти день в день, 12 августа 1952 года завершился последний акт трагедии под названием «Дело Еврейского Антифашистского Комитета» (ЕАК). Завершился расстрелом 13 его членов. СТИХ И СУДЬБА Я попал в этот город случайно, возвращаясь из эвакуации. И прожил в нем всего год, встретив здесь День победы. Через семь лет меня снова потянуло сюда (море, родственники, воспоминания – не знаю).По дороге я остановился у знакомых в Симферополе. И сразу пошел в редакцию «Крымского комсомольца», чтобы получить свою порцию лавров – как любой начинающий поэт, я видел себя через увеличительное стекло – юность, вообще, время преувеличений: в мечтах, в надеждах, в ожидании неожиданного. А если реальность не дает никаких оснований, плевать на реальность – вот он Я. В реальности я не был избалован лаврами: кроме железнодорожной газеты «Сталинская магистраль» да еще университетской многотиражки, меня нигде не публиковали и публиковать не собирались. И все же…В редакции столичной газеты (Симферополь тогда был столицей, хоть и АССР) меня приняла Маргарита Мигунова – прозаик, ученица Паустовского. И произошло: мой (вполне дерьмовый) рассказ тут же был принят в печать, а такие же (вполне дерьмовые, но тогда я этого не знал) стихи настолько понравились местному поэту Борису Серману (писавшему приблизительно такие же), что он тут же стал тащить меня на радио. Но на радио что-то там в этот день не сварилось, а на следующий я уезжал – у меня уже был билет в кармане.В поезде я написал очередной стих (как у всех начинающих, стихи из меня лезли, как фарш из мясорубки) – «Встреча с Керчью». Стих был «на уровне», и я не замедлил понести его в газету. Это была уже не столичная, а всего лишь городская газета, и называлась она «Керченский рабочий».Не знаю, то ли потому, что на мне лежал отблеск столичной славы, то ли потому, что, как говорят картежники, карта шла в масть, но зам. редактора Башарин тут же отослал его в набор. – А у вас здесь есть пишущий народ? – спросил я, ударяя на «здесь». – По средам собираются. Не думаю, что Вам это будет интересно, – подчиняясь напору интонации, сказал Башарин. – Но вот в эту среду у нас будет профессор Шенгели – поэт из Москвы. Может быть, это… Шенгели? Поэт? К тому времени я неплохо знал современных поэтов, но этого… И тут вспомнилось из Маяковского (Маяковского я знал вдоль и поперек): «Стихи читает профессор Шенгели – не поймешь, в гимназии ты, в шинке ли», и еще что-то такое – о встрече в литинституте: «Встретил Маньку толстоморденькую. А ты что здесь делаешь? Стихам учусь. А кто учит? Профессор Шенгели. Ну и научит же Маньку профессор Шенгели!» (за точность цитирования не ручаюсь, но по существу и по интонации все точно). И еще: «Молотобойцев анапестам учит Шенгели…». Ясно: из «бывших» – эстет, формалист, потому и не знаю – на кой он мне! – Так как, придете? – спросил Башарин, – Может, и почитаете, кстати? – Поэт? – сказал я. – Не знаю. Я думал, он давно уже вымер. Не знаю… В среду я пришел в редакцию. Где логика? Логики не было – просто интересно. Как оказалось потом, и полезно. Может, и вам? Потом…«Поэтов» собралось много. Читали по кругу. Старик (ему тогда и шестидесяти не было) как будто дремал, склонившись на палку с набалдашником («Эстет из прошлого века – прав был Маяковский», – неприязненно думал я). Стихи были длинные – графоманы коротко писать не умеют. Но когда очередной стих все же заканчивался, профессор поднимал голову и (к моему удивлению… и восхищению) говорил: «У вас во второй строфе в третьем стихе не хватает одного слога, а в седьмой – сравнение хромает. Кроме того.., – и неизменно заканчивал: «А печатать, что ж, печатать можно», дескать, бумага все стерпит. И это как-то примиряло меня со стариком. Но Маяковский…После очередного «а печатать можно», дошла очередь и до меня.Читать я не собирался и все же, от неожиданности забыв все свои стихи, вынул блокнот и прочел незадолго до этого написанный «Революционный этюд»: «Скончал певец. Осел, уставясь в землю лбом…»: – Ничего не понятно! – неожиданно возмутилась публика. – Прочтите еще раз.Прочел еще раз Не поняли? Чего? Может быть, просто не расслышали? Да вот и профессор поднял голову со своего набалдашника, протянул руку: – Можно взглянуть? – И он? – Это черновик… У меня еще и почерк… – Ничего, я привык… и к черновикам, и к почеркам.Поднялся, взял блокнот и вернулся на свое место.А «поэты», до этого чинно и смиренно дожидавшиеся своей очереди, а потом, дождавшись, так же смиренно выслушивавшие приговор мэтра, все больше превращались в толпу и уже не заметили этого жеста. Или, наоборот, заметили и ощутили поддержку – если и он не понял… – Еще раз! – потребовала толпа. – Я не долгоиграющая пластинка, – огрызнулся я. (Господи, помяни царя Давида и всю кротость его!) Толпа распалилась еще больше. Всеобщее возмущение выразил седовласый учитель: – Я тридцать лет преподаю литературу. Маяковского я понимаю. А этого… Когда фашисты… Господи, но и тогда же… фашисты, ну, пусть не фашисты, а русские, царские войска, и тоже в сентябре, взяли Варшаву, раздавив восстание, и ведь недаром же – «Революционный этюд», и мой стих – так же. И вот они теперь, как те, тогда… – Он старик – не всем же с гранатой под танк! – кричу и я, пытаясь перекричать. – Ну, с гранатой не может, – выкрикивает кто-то, – пусть бы играл в бомбоубежище – женщинам и детям дух поднимал. – Вы правы, — огрызаюсь я. – Только рояль в бомбоубежище не додумались перетащить. Жаль, что вас там не было – помогли бы. Не поняли: для поэта, композитора – это тоже форма сопротивления, может быть, единственная. «Я хочу быть понят своей страной», – писал мой кумир Маяковский. Не поняли. – Да для кого он играет и для кого вы пишете?! – выкрикнул следующий.И тогда маститый профессор, до этого как бы не замечавший бушующих вокруг страстей, вдруг поднял голову от блокнота и сказал: – Поэту такого вопроса задавать нельзя – поэт не пишет «для» — кого или чего, поэт пишет «потому что». А ваше дело – читать его или не читать. Что ж до старого пианиста, то я вспомнил чей-то рассказ. Однажды индусский факир или жонглер вдруг почувствовал в себе горение веры. Он пошел в храм, встал перед Буддой, но не знал, как молиться. И тогда он вынул из заплечного мешка шарики и стал ими жонглировать. Я думаю, что все понятно? Все стало еще непонятней. «Поэт не пишет для». Пройдет без малого семь лет, и эта странная формула станет моей жизненной, точнее, пожизненной, позицией. Но тогда… Публика стала расходиться. Профессор (тогда он еще не был для меня поэтом – я не знал ни одного его стиха, да и среди изучаемых на филфаке он, как, впрочем, и все поэты Серебряного века – рыцари поэзии, не числился, как поэт он оставался только в первой многотомной советской энциклопедии под редакцией Бухарина, которую изъяли из библиотек) поднялся со своего места, подошел и, возвращая блокнот, сказал: – Вы, как я понял, приезжий? Хотите, я покажу вам свою Керчь, старую Керчь? – Вы, как и мы, – от Иннокентия Анненского, – сказал он, когда мы вышли. Как будто присоединил меня звеном к цепочке, протянувшейся из прошлого… Не думаю, что ему понравился «Этюд». Но думается, что в мальчишке, юнце он услышал нечто родственное – он сам уже давно играл в пустом зале. Хотя, кто знает, может быть, поэт расслышал в «упрямом биенье веков» биенье своего, Серебряного, века. Все странно перепуталось в этот вечер: меня, поклонника Маяковского, меня, еще недавно писавшего «Нет, я лирики не признаю, Как кошечка прилизанной, И если пою, то всегда пою На благо социализма», судили именем моего кумира, а эстетствующий антипод Маяковского, провозгласивший странную формулу: «поэт не пишет для», был единственным, кто протянул мне руку. Странно и причудливо вяжут свою пряжу Парки. В протянутой мне руке оказалась ниточка судьбы, которая привела меня в Коктебель, в дом Волошина, к Марье Степановне, оттуда – в Питер, к Вите Кривулину и Виктору Андрониковичу Мануйлову, от Мануйлова – к Холшевникову и в Пушкинский дом, от него – к Лотману. А еще, оттуда, из Коктебеля, — к незнаменитому, но настоящему поэту Ошеру Дризу, и от него – к знаменитому математику Андрею Николаевичу Колмогорову. Ниточка связала прошлое с будущим. «Ревэтюд» был первым. Потом будут «Акробат», «Меншиков»… «Ревэтюд» был прологом и стал эпилогом. Похожие: О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и... УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в... УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы... ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная ягода – морошка, Мякинный черный хлеб. Я родился под этим небом, Кормился этим черным хлебом И был записан старым ребе Среди ее судеб.   Мне повезло: меня забыли – Как скот на бойне, не забили, Ну, может, раз-другой избили, Да речь не обо мне. Мне повезло: худой и рыжий, Я не подох, я жил и выжил И даже как-то в люди вышел В той проклятой стране.   Ее изба на курьих лапах, Помоек кисловатый запах, Жаргон воровский на этапах Живут в моей крови. Так отслужи, мой старый ребе, Последний, может быть, молебен – По ней, потерянной, молебен, По прожитой любви.   23.11.1994 Похожие: ПОРУЧИК Закатился пятак под лавку. Закатился, дурак, по пьянке. А и... ОДИНОЧЕСТВО Хлеб подорожал в два раза! Лег читать «Вопросы литературы» (как... КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой... ИУДА Что ты делаешь здесь? Разве эта земля – твоя? Разве... [...]
Стихотворения / 1980-1989Что я помню? Кривой забор. Над забором – шелковиц ветки. Через весь наш тишайший двор Перекрикиваются соседки.   Что почем, узнают, и где, Сколько сахару класть в клубнику … И в заботе этой великой Сходит медленный летний день.   1988 Похожие: ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как... В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... ПАЦАНЫ Несчастлив, кто молится многим богам. Счастлив, кто молится одному богу…... В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... [...]
ЗаметкиУбил тщеславие. Убил желание писать стихи. Убил влюбленности. Одну за другой. Убил все, что любил, даже любовь к красной икре (осталась – к мороженому, убивал-убивал, ан, не убил). Теперь жалуешься на дефицит желания. А ты как думаешь: убивал, убивал и… Убийца! Они все похоронены во мне. Я – кладбище. Убийца и кладбище. Хоронил – прятал. Прятал и хоронил. Просто сценарий для фильма ужасов. Фильма-метафоры. Где на глазах происходят все убийства и только в конце оказывается…Это – за минуту-две, оторвавшись от телевизора, где никакого намека на все это – вдруг. Две жизни, внутренняя и внешняя, два разных потока текут каждый сам по себе, каждый по своим законам, иногда сливаясь, чаще – все более отдаляясь друг от друга. Вот оторвался от телевизора, чтоб выйти на кухню покурить и…Как мечется мысль! Как белая мышь в клетке. И никак не остановить, не достать, не вынуть из клетки. Старость. У мозга ослабли руки. Тремор мозга. Оттого мысли мелькают, цепляются одна за другую, трутся одна о другую. Все труднее остановить, достать, выложить на бумагу. Мышь — на бумагу? Что за бред? Слова, слова – что они реальности и что она им!А вот и нет, черта пухлого, как я говорил в детстве (откуда я это взял, не сам же придумал этого пухлого черта?).В нашей коммуналке о четырех соседей – однажды в реальности. Открываем двери в свою кухню (там кухни были цугом: одна – для двух соседей, другая – для нас со старушкой Варварой Ивановной – просто святым человеком, о которой где-нибудь, когда-нибудь – отдельно. Или уже никогда?)… Открываем дверь, а за ней – мышка, так аккуратно лежит на белом листике. Фантастика? Не может быть? Но столбняк удивления быстро прошел и мы – к соседке из первой кухни:— Софья Ивановна, это вы мертвую мышку — под дверь? — Что вы, я ее и в глаза не видела! Наверное, бежала и умерла.— И листик себе перед смертью постелила?— А кто их знает.Вот и я теперь своих мышек перед смертью из клетки – на листики: как мелькнет, так и вытащил. А там уж с листика – сюда, в компьютер, а то потом сам не пойму, что написал – почерк и всегда был плохой, а тут еще и спешу ухватить за хвостик, и этот тремор – старость.Вот и первый листик кончился. Условно первый, первый, что под руку попался, из тех, что накопились за последнее время – июнь-июль 2008 года. Теперь листик и порвать можно. Вы себе не представляете, какое я испытываю удовольствие, когда порву очередной листик.Да, забыл сказать, это я взял самый молодой, только что проклюнувшийся листик, скорее даже почку, завязь, которая уже в процессе переписывания на компьютер превратилась в это – я просто не могу тупо переписывать – не машинистка же, в конце концов, не могу не думать – вот он и разворачивается… в процессе. А теперь – самый старый. Даже правый нижний угол, видно, залитый когда-то чаем, уже не помню, когда – склероз, оторвался, так что и не знаю, прочтется ли. Мало того, здесь, кроме более ли менее горизонтальных строк, что-то, как обычно, еще и на полях, как обычно, не потому, что экономлю бумагу, а потому, что в погоне записать (пока не забыл – склероз) и взять новый листик не успеваешь, так что пока хоть кусочек белеет… Похожие: Листик-3 листик-3 Передача «Тем временем» 15.03. 09. Плач и стенания по... Листик-4 Мысли, идеи ветвятся, как деревья. Сначала – ассоциативно, потом –... Понятия не имею В обиходе выражения «Понятия не имею» и «Не представляю» используются... ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый... [...]
Стихотворения / 1980-1989Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый век. Здесь живет органист. Он сам себе стирает носки И сам себе варит суп. И еще: он сушит себе мозги. Он одинок. Он глуп. И то, что он дожил до седин, – Так это просто слова. Он не может сложить один и один, Чтоб получилось два. Голова у него блестит, как шар, И тянет его вверх – Туда, куда ушел не спеша Изысканно-легкий, как душа, Восемнадцатый век. 28.12.89 Похожие: ПУСТОТА В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ   Пустота. Только... ВЕСТОВОЙ Был приказ отступить. Не дошел он до роты. Вестовой не... НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так... МОЯ МОЛИТВА Господи, если ты есть, милуя или карая, Высмотри меня там,... [...]
Стихотворения / 1970-1979Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль корова шмякает навозом. Дядька, щелкая кнутом, идет за возом, Пропадая там, где край земли.   Мальчик (руки, ноги – ничего) Вдруг застыл веревочкой стоячей, И, черноголовый и незрячий, Стал похож подсолнух на него.   День уходит. Только скрип колес Долго-долго раздается где-то, Будто на возу увозят лето… А оно еще не началось.     17.11.77 Похожие: ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо... КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И... ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... [...]
Стихотворения / 1980-1989Умер старый капитан. Он готовился к событью, А теперь готов к отплытью В неизвестный океан.   До событья не дошло. А какого? Так на отдых. Плавать в каботажных водах Тоже, видно, тяжело.   Громко бухает оркестр, И труба гудит печально, Потому что изначально Нам не пенсия, а крест.   Изначально: вдовий вой Над первообразной гущей, И труба … И он, плывущий У тебя над головой.   29.05.87 Похожие: ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек... НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так... [...]
ПублицистикаИз воспоминаний   Сталин и дети Мне было лет семь или восемь, когда кто-то из «уличных» мальчишек рассказал, как делаются дети. -Врешь, — сказал я. — Все врешь! — Ей богу, — сказал он. — Сам видел. Они думали, что сплю я, а я видел. — Ну, может, твои, — сказал я. — Все. И твои, — сказал он. Владик, Борька Альтшуллер, и девочки, Поля и Галка, — все слышали, что он сказал. Стало нехорошо и мерзко. — Все-все? – не поверил я. — Все, — не отступал он. И тогда я сказал: — А Сталин? Тут и ему крыть было нечем. И всем стало ясно, что он просто несчастный врун.   Жили-были старик со старухой В 52-ом летом, я тогда перешел на третий курс, нас послали в фольклорную экспедицию: искать старых людей и записывать разные частушки, поговорки, старые песни. Посылали парами. Моей парой был курсовой поэт Игорь Пуппо. С ним мы и приехали в Каховку — в то самое место, которое потом стало дном моря. И вот на этом самом дне мы выловили старика. И привел он нас к себе, в какую-то развалюху, где были сени и комната, не комната, а какая-то нищенская конура с деревянным табуретом и деревянным топчаном, без стола (столом служил табурет). Над топчаном висела фотография бородатого капитана первого ранга, а рядом с ней два портрета (репродукции): Сталин в форме генералиссимуса и Ленин. — А это кто? — спросил Игорь, показывая на бородатого моряка. — Сын, — сказал старик. — Младшенький. Умер. — А вам же сколько? — спросил я. — Не знаю, — сказал старик. — Сто было, помню. А сейчас… Не знаю, как Игорь, а я аж задохнулся: до отмены крепостного права — вот это да! — Дедушка, — сказал Игорь, — а вы старые песни помните? — Старые? — переспросил старик. — Помню. — А спеть можете? — спросил Игорь и достал блокнот. Я тоже достал. — Не, — сказал старик. — Петь — это веселье нужно. А что за веселье без горилки? Якбы горилки, сынки… — Будет, дед. Я мигом, — сказал Игорь. … Тут другая история вспомнилась. Обойти бы… Но ведь вспомнилась. В пятидесятых годах приехал в наш город, в свой город, Михаил Светлов. Остановился он в гостинице на проспекте. В номер, конечно, навалили поэты. Начинающие, кончающие — разные. Тут-то и приметил Светлов Игоря. — Слушай, старик, — сказал поэт, — сбегай-ка за бутылочкой. Игорь, конечно, сбегал. И все. А лет через двадцать где-то писал о дружбе с большим поэтом, но так, скромно, с достоинством… … Пока Игорь бегал за водкой, я смотрел на руки старика. Коричневая с синевой ссохшаяся кожа на этих руках уже ничем не напоминала кожу, вообще что-то от тела человеческого. Скорее в ней было что-то от змеи, от черепахи (перевидал я и тех и других в сорок втором в Казахстане) — какое-то превращение в них было: человек был еще человек, а кожа уже от чего-то другого — от существа. И принадлежала чему-то другому. И еще я смотрел на прилепленные картинки Ленина и Сталина. Здесь, в этой нищенской каморке, они тоже принадлежали чему-то другому. Не знаю, как старик уловил этот мой взгляд, но как-то уловил. — Смотришь, — сказал он. — Смотри, смотри. Этот, — сказал старик, — мирный человек. А этот — военный. Он этого не любил. Он бабу к нему послал. Она его и стрелила. Баба. Да-а. Вот тебе и фольклор, — подумал я. — Записать? Идиот! — Баба, — сказал старик. — От их все… Вы б, сынки, ходите, нашли б мне бабу… Жениться надо… Одну привел. А она: старый ты, не годный уже на это… Ушла. Баба… А сама старая… Игорь принес чекушку. Старик выпил. Снова завел речь о женитьбе, о бабах. А потом вдруг завалился и уснул. До песен так и не дошло. А мы поехали дальше, и в Бориславе нашли деду пару — старушку 109 лет от роду. И у старушки на руках была такая же кожа. Старушка просила подаяние и ничего не помнила. — Помереть уже надо, — говорила старушка. — Уже сил нет ходить по земле. А он не отпускает. Видение мне было: пока, говорит, Сталина не увидишь, не отпущу. Сталин умер. А бабка, наверное, и по сей день ходит… Встреча в Кремле Новогоднюю ночь 1948 года мы с приятелем встретили в теткиной квартире на Чечелевке. Почему так получилось и почему никого, кроме нас в квартире не было, я уже не помню. Да и не важно это (хотя тогда, наверное, только это и было важно — одиночество и чужая квартира, потому что нам было по шестнадцать). Было тоскливо. И мы решили поискать что-нибудь по приемнику — старому трофейному «Филипсу» (кажется так он назывался). Включили. Стали крутить. И вдруг — голос (обычный, человеческий, это потом, много позже, такое стали называть просто «голосом», стали слушать «голоса» и даже искать их, чтобы послушать, а мы просто включили и услышали голос). И вот оказалось, что это «оттуда» (это мы потом поняли) передают такую новогоднюю пьеску, радиопостановку, инсценировку (не знаю, как оно там называется), что в новогоднюю ночь в коридорах Кремля встретились Сталин и Иван Грозный. И Иван Грозный густым таким голосом говорит: «Меня душегубом прозвали. А за что — я-то всего (не помню уже сколько, но было какое-то число названо — десятков или сотен бояр) удавил, а ты миллионы. Какой я душегуб — я так. А ты…». Мы выключили приемник, не дослушав. И ни в ту ночь, ни позже ни слова между собой об этом. Как будто и не слышали. Сталин и Троцкий Зная меня сегодняшнего, никто не поверит, что в юности у меня встретились Сталин и Троцкий.А случилось это вот как.В июне 1949 года мне принесли первый гонорар. За стихи, которые я никуда не посылал, а потому даже не мог себе представить, что за гонорар и что за стихи, и даже сказал почтальону, что это, наверное, ошибка, и не хотел брать деньги, но почтальон сказал, что откуда он знает и что фамилия, имя, отчество мои, так что обратно деньги он не понесет, а пусть я сам выясняю, за что, и как, и откуда, а только вот, на обороте написано: «гонорар». А потом я там же, на обороте, прочел «Сталинская магистраль» и пошел в клуб железнодорожников, и там взял подшивку, и нашел в ней стихотворение за подписью «Я. Островский, ученик третьей железнодорожной школы», и было это не стихотворение вовсе, а отрывок из выпускного сочинения, которое я писал в стихах. И я, вместо того, чтобы быть счастливым, пошел в редакцию ругаться, потому что они там две строки переделали так, что даже рифма исчезла, и, вообще, откуда они это взяли, если я не посылал? И Людмила Михайловна Жалелис — очень молодая и очень красивая, в которую я влюбился с первого взгляда и которая заведовала там отделом культуры, сказала, что это она побывала в школе и взяла из моего сочинения, которое ей показал Николай Васильевич Ашевский — мой любимый учитель — самый почитаемый всеми учитель в школе, дворянин, окончивший еще петербургский университет с золотой медалью, а исправила потому, что выражение «гранит науки» — это выражение Троцкого, и исправила, кается, плохо, потому что не очень владеет рифмой. Откуда я мог знать, что это выражение Троцкого, — что я, Троцкого читал? Просто на слуху было, шаблон такой – я тогда, вообще, писал шаблонами. И думал шаблонами. И не я один. Ну, с Троцким понятно. А встреча где? У меня, в том же стихе. Вот он весь, в оригинале:   Отчизна моя Великий, свободный Советский народ Страны, где от края до края Рекой полноводной Счастье течет, Я песню тебе посвящаю! Великий народ, О тебе я пою, И песни уносятся звуки, Идешь ты вперед И в труде, и в бою Под стягом марксистской науки. За малое время Мы создали то, О чем люди мечтали веками. Советское племя, Шагай все вперед, Ведомое большевиками. Преграды сметая, Победной тропой Мы идем, улыбаются дали. Отчизна моя, горжусь я тобой, К победам ведет тебя Сталин!   — Ну, Сталин – понятно, — скажете вы. – А где же Троцкий? А Троцкий скрылся «под стягом марксистской науки». Только след остался – « в бою под стягом марксистской науки»? А было там: Идешь ты вперед И в труде, и в бою, И вгрызаясь в гранит науки». А что и почему переделала моя редактриса, зарифмовав «то» и «вперед» (наверное, там повторялось «советский народ», я уже не помню – еще бы, полстолетия прошло!   Похожие: ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии.... БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что... ЛЕНИНГРАДСКАЯ ШКОЛА   «Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских... [...]
Стихотворения / 1960-1969Теперь это вроде уже ни к чему… Но что-то там было, внутри этих глаз. Что-то, что я подумал: предаст, Лучше в такое идти одному – Просто спокойней так, одному.   …Странные это были глаза… Помнится, он еще что-то сказал. Что-то, что я не поверил ему…   А потом он так странно умирал. Долго. И как-то совсем неумело: Просто лицо становилось белым, Просто белело… А он умирал.   Я положил его на шинель – Всё таки мягче так, на шинели… Руки последними побелели… В детстве он сильно ветрянкой болел.   июль–12.12.1965 Похожие: БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... [...]
Стихотворения / 1970-1979Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по канату. Ну а где его канат?   Не достал? Скажи на милость, Не хватило вдруг пеньки. Ну, служил бы… Не служилось – Просто было не с руки.   Что-то в жизни не сложилось. Рад бы в рай, да так вот, брат. Так уж вышло: не случилось Вовремя достать канат.   То стоял, да не досталось, То – война, а то – жена… А когда пришло под старость, Бог и вспомнил: вот те, на.   Отказаться – мол, не может, Ну а он пеньке и рад… Так и кончил – акробат! – На канате волей божьей…   …Крюк торчит из потолка. Он висит смешно и глупо… А над ним – высокий купол: Синий шелк и облака.   7.02.79 Похожие: ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие... СМЕРТЬ ЮНКЕРА Суд идет революционный … М.Голодный   И тот, чьим именем... ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили... СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... [...]
ЛитературоведениеУрок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы удовлетворяемся первым впечатлением, снятым с поверхности, и не хотим вглядеться в глубину, прислушаться к слову: зачем, почему? Особенно когда стих прост – простота, нам представляется, элементарна, неразложима. Именно таким представлялся атом. Пока мы не задали ему вопросы. Иное дело, когда мы сталкиваемся с очевидной сложностью, с явлением, произведением, над которым как бы стоит знак сложности: «вдумайся», ибо непонятность его бросается в глаза. Пастернак, Цветаева. Странный (трудный) ход ассоциаций, неестественный синтаксис, о которые спотыкаешься, перед которыми останавливаешься невольно. Пушкин не останавливает – просто, легко, понятно. Как будто едешь по укатанной дороге: ничто не встряхивает тебя, дремлешь, убаюканный благозвучием, не осознавая своей дремы. Просто… как жизнь. Пока не задумываешься над ней. Но стоит задуматься … Как ныне сбирается вещий Олег Отмстить неразумным хазарам. Постойте, почему Олег «вещий», зачем Олег «вещий»? Кудесник с вещим языком – это понятно, ибо «вещий» – прорицающий будущее, ведающий будущее. И, как показало будущее, действительно «ведающий». А Олег при чем? Ведь весь стих о том что «не ведающий». Не правда ли, странно? Однако раскройте словарь Даля: вещий – не только «кому все ведомо и кто ведает будущее», не только «предсказатель», но и «предусмотрительный, рассудительный». Итак, оба вещие. Но по – разному: одному открыто будущее, другой же «предусмотрительный, рассудительный» (недаром предусмотрительно и рассудительно на другого коня пересел, чтоб смерти не принять). Один вещий – от Бога, другой – как человек, всего лишь, как человек. И это-то определяет трагедию, подчеркивает ее, ибо не просто человек противопоставлен Богу, судьбе, но человек в его высшем качестве. Именно этим незаметным, не осмысляемым словом «вещий», не просто так поставленным – противо-поставленным, и начинается идея ничтожности мудрости человеческой, предусмотрительности человеческой перед судьбой, идея, прочитываемая сразу и навсегда. Настолько сразу, что кажется: единственная. Единственная? Но вот вы вдруг останавливаетесь перед второй строкой: «Отмстить неразумным хазарам». «Неразумным» понятно: Олег вещий, мудрый, хазары же неразумны и за то обречены. Обречены? Но ведь и он, Олег, обречен. За что? Они – за неразумность, он… ? Да вот еще слово: «отмстить». Зачем оно здесь, вместе с обреченными хазарами? Как все это соотносится с идеей? Неужели никак? Ведь Пушкин, гений! А значит – ничего лишнего, ничего, что бы не работало на смысл – таков, пусть пока еще не сформулированный в «Теориях литературы», закон целостности художественного произведения. Оставим пока эту загадку. Чтобы потом возвратиться к ней … С дружиной своей в цареградской броне Князь по полю едет на верном коне. Ну, здесь-то хоть все ясно: как 5 и 6 строфы, « дружина « и « броня « «работают» на идею полной защищенности и неуязвимости, которая обернется затем бессилием: ни дружина, ни броня не защитят князя от рока, от судьбы (чем неуязвимей герой, тем «чище», убедительней и «всеобщей» доказательство идеи обреченности). И конь тоже нужен – для сюжета – от коня ведь и погибнет. Произвольным с точки зрения целостности остается одно – эпитет «верный». К чему бы это? А если просто «на коне»? Ведь все последующее течение событий никак не нуждается в том, чтобы конь был «верным». Достаточно того, чтобы был. Да и идея обреченности от этого не пострадала бы. Случайный эпитет? «Да нет, – настаивает поэт, – не случайный»: «верный друг», «верный слуга», «товарищ». Мало того, и этим не ограничивается – целую строфу (седьмую) «тратит» на обоснование этого тезиса. Значит, важно, что «верный». Почему, зачем? Первое, что приходит в голову: чтобы подчеркнуть эту самую «роковость» – коли на то воля божья, и от товарища, от друга погибнешь. (Не так ли в «Эдипе» отец погибает от руки сына? Что может быть противоестественней?! Недаром же рок самой сутью своей противостоит естественному ходу вещей). Все правильно. И, казалось бы, достаточно. И все же… Не кажется ли вам странным, что Олег сразу же поверил словам кудесника, да так поверил, что тотчас отказался от «верного друга», отправив его в «почетную отставку»? Не кажется ли вам это слишком «предусмотрительным» и «вещим» – «благоразумным»? Да вот еще: потом мелькнет еще один неясный, «неуместный» эпитет – «благородные кости». Ведь не о костях же, в самом деле, о коне – благородный, как о коне – «верный». И опять: к чему? Поэтическая структура всегда – «работает» на со-противопоставлении (см. у Лотмана). Значит «благородство» и «верность» должны быть чему-то противопоставлены, как броня – бессилию, как вещесть божья – вещести человеческой. Чему? Не неверности ли и неблагородству Олега, отказавшегося от друга с такой легкостью (недаром же тотчас после прощания с конем – строки: «Пирует с дружиною вещий Олег При звоне веселом стакана»). И не ощущением ли этой вины звучат потом строки: «Презреть бы твое предсказанье»… «Спи, друг одинокий» (опять эпитет!). Презреть бы… Но не презрел. Победило благоразумие. Победил страх смерти. И, как нередко это бывает, обернулось все это предательством. Потому и появилось в начале то самое – «отмстить». Нет, не просто о роке и судьбе писал Пушкин, но о возмездии. И в этом – нравственная суть «Песни о вещем Олеге». На материале старого предания ставил поэт вечную проблему человеческого выбора между благоразумием и предательством.   Урок нравственности Да был ли выбор-то – ведь судьба, рок – предопределенность? Пусть так, хотя, по сюжету, а не по нашим представлениям о роке, которые обуславливают такое восприятие сюжета, заставляют нас увидеть в нем то, чего нету, по сюжету, повторяю, Олег погибает именно в силу своего выбора – «Презреть бы твое предсказанье, Мой конь и доныне носил бы меня». И все же пусть так: не было выбора. Но в том ли, в том ли? Не было выбора – умереть или жить, но был выбор – предать или не предать. И снова – не замеченная нами странность. Не замеченная, пока не задумаемся мы, поверил ли Олег предсказанию. Коня сменил – значит, поверил. Все правильно. Но и наоборот тоже правильно: коня сменил, значит, не поверил, не поверил в неизбежность, в предопределенность – в то, что судьба. Увидел в словах волхва не предсказание, но предупреждение об опасности, не божье слово услышал, но человеческое. И слово это на пользу себе употребил. Ценой предательства. А то, что не вышло – на пользу, так на то есть причина. Но о ней – потом. Коня сменил – только-то. Но за простотой этой пушкинской, той самой, лукавой: «поэзия, прости господи, должна быть глуповатой» такое понимание глубин психологии человеческой, с которой позже, много позже, мы встретимся только у Достоевского. Нет, не в силах человеческих в предопределенность несчастья поверить. К Бабьему яру шли, тысячи против десятков автоматчиков, а нет, чтобы на автоматы эти кинуться – ведь все равно же смерть. Нет, шли к смерти покорно, покорностью этой надеясь избежать ее. Не так ли и Олег «покорился» воле божьей, судьбе в надежде избежать своей участи, перехитрить судьбу? Ведь совсем по Достоевскому переплелись в этом вера и неверие, Бог и черт, животное и идеальное. И породили преступление. И вот что еще важно: что преступление-то это, как и у Достоевского, – результат рационализма, «благоразумия». Нет, чтобы сказать: «Чему быть, того не миновать – на то воля божья». Нет, и иррациональное трансформировал в рациональное – пользу. Не в этом ли сама суть прагматической человеческой психологии? И, не так ли человек саму эту идеальную категорию – рок, неизбежность приспособил для пользы человеческой, практической – оправдания. Ибо достаточно сказать: рок, неизбежность (или проще: обстоятельства), как станет возможным убить, предать и… избежать. Вины своей (в большом и малом, в делах государственных и бытовых – ах, что я мог сделать?!) так избегаем, на Бога и обстоятельства вину свою перекладывая. И знал ведь, ощущал, как всегда мы знаем и ощущаем – безнравственно. Потому и приказал: «Купайте, кормите отборным зерном, водой ключевою поите». Не только потому, что товарищ, – совесть свою успокаивал: не виноват, мол, и сам того не хочу, да «расстаться настало нам время» (ах, эта ссылка на время, как часто оправдывала она нас в подлой истории нашей!). Отборным зерном и водой ключевою откупился. От коня. Но не от совести. Она заставила вспомнить. Она, как Раскольникова, потянула князя на место преступления. И ощущение вины стало гробовой змеей, выползшей из черепа (недаром – из черепа!). Так совершилось и завершилось преступление и наказание Олега, а вместе с ним преступление и наказание человеческого «благоразумия», противостоящего нравственности. Ибо не только «обстоятельства», но и сам рок не может оправдать преступления нравственности. Так в «Царе Эдипе», так в «Песне о вещем Олеге» – извечно и навсегда – так. Урок вежливости Так я прочел (через много лет – заново) «Олега»: уже не жертву увидел я в нем, как всегда до этого видел, но преступника. Итак, новая интерпретация. Как часто о режиссерах, исполнителях, критиках – это – с восклицательным знаком: такие уж мы прогрессисты. А подумать: да в чем прогресс то, что приветствуем? Вот написал Пушкин или Шекспир нечто. Не для того же просто, чтобы произведение создать, но чтобы сказать нам что-то, чего иначе, на языке понятий, сказать не могли. Чтобы сказать, понимаете? И чтобы мы с вами поняли, что они сказали. А теперь поставьте себя, каждый, на их место: так ли уж приветственно отнесетесь вы к любой интерпретации, то есть толкованию вашей мысли? А ведь, ручаюсь, и завопить можете: «Да не это я хотел сказать, не это! Да что мне до того, что по-новому мысль выкручивается, ведь именно выкручивается!». И получается, что дело не в том, нова ли интерпретация, а в том, верно ли она вашу мысль выражает, а то ведь, согласитесь, не прогресс получается, а одна безнравственность, ибо, чужим, великим, именем прикрываясь, свою мысль, пусть даже и весьма прогрессивную (тем часто только, что к своему времени приуроченную, на своего слушателя рассчитанную), «на гора» выдаете, да при этом еще и тем пользуетесь, что закричать: «Да не это я хотел сказать, не это!» некому. И получается: новое-то новое, да бесчестье и лицемерие, потому что «великий» – кричите, в любви и преданности распинаетесь, а что мысль и чувство его предаете, до того вам и дела нет. В этом ли прогресс – в бесчестьи ли? И в требованиях ли времени (опять!) оправдание? Нет, как хотите, а элементарное уважение к памяти их (даже если просто люди, не гении) должно заставить задуматься: что он сказал, это ли, что я услышал? Его или себя несу я людям? Этот вопрос встал передо мной, когда я поставил последнюю точку в предыдущей главе. Когда же я правильно понимал его: тогда или сейчас? О чем же писал он, кем был его Олег: жертвой или предателем? Боюсь, что, несмотря на весь предыдущий анализ, жертвой. Так – по эмоции, которая, одна, и противостоит рассуждению. Одна. Но разве этого мало? Допустим, Пушкин писал о предательстве. Так мыслил. Так ощущал. Где же следы его эмоции? Нет их. Хотя поэт даже в самом эпическом своем произведении остается лириком. На то и поэт. Факт предательства есть. Осуждения нет. Напротив, именно в тот момент, когда Олег прощается с конем, то есть, в соответствии с анализом, в момент предательства, я вместе с ним разделяю горестное чувство прощания с другом, прощания не желанного, но необходимостью продиктованного. А что «необходимость» эта – самосохранение, понимаю головой, но не эмоцией. И строку «Вскрикнул внезапно ужаленный князь» – тоже эмоцией – как роковую предначертанность, а не возмездие. И после, вслушайтесь в эту грустно-величественную ноту: «Ковши круговые, запенясь, шипят На тризне плачевной Олега… Бойцы вспоминают минувшие дни И битвы, где вместе рубились они». Да разве возможна такая эмоция, если о предательстве речь? Нет, не о предательстве писал Пушкин, но о роке, не о возмездии, но о бессилии человека перед судьбой. Эмоцией – так. Всей структурой стиха – так. Значит, ошибка в анализе? Думаю, что нет. Боюсь, что эмоция подвела не только меня, но и поэта, Пушкина: он сам не заметил предательства, которое, как гробовая змея в черепе коня, скрывалось в самом материале, или, говоря языком современной науки, в избранной им модели. Так бывает нередко – ведь в эпическом произведении перед нами предстает не только произведение, то есть некая конструкция, созданная художником для выражения его идеи, но и сама жизнь, из материала которой творится эта конструкция. Потому и восприятие наше может быть двойственным: одно, определяемое конструкцией, другое – материалом. Именно это и обуславливает саму возможность расхождения между интерпретацией и авторской позицией. (Так, один читатель говорил мне: – Правильно Толстой Лев ее под паровоз кинул, туда ей и дорога. Ну, чего ей нужно было: муж такой – выше генерала, в доме – что хочешь, а она… (здесь мой собеседник неудобопроизносимое слово употребил). Не ситуацию романа оценивал он, а некую жизненную ситуацию, извлеченную из романа и как бы независимую от него. И в этом нет неправоты. Будь он писателем, он, быть может, использовал бы ту же ситуацию, но всей структурой романа повернул бы ее по-другому, к своей идее). И, следовательно, вина интерпретаторов не в самом факте интерпретации (читатель всегда интерпретирует, вносит в текст свое, субъективное), а в том, что, используя произведение как материал для собственных построений, выдают их за построения самого автора. Простительно еще, если это ошибка, если это от неумения прочесть правильно. Преступление, если это позиция (а сплошь и рядом именно это узаконивается), если чужой текст принципиально рассматривается как материал для самовыражения. Тут уж хочется призвать к элементарной этике. Именно это – элементарная порядочность – заставляет меня, принеся извинения поэту, сказать: то, что обнаружил анализ, не есть идея произведения, но эта та идея, которая есть в материале произведения. Кажется так. А может быть, только кажется? Урок по предмету, который, к сожалению, не изучается – Странно, – скажешь ты, мой отсутствующий, но воображаемый читатель. – Сначала автор убеждает, что «не просто о роке и судьбе писал Пушкин, но о возмездии». 3атем: «Нет, не о предательстве писал Пушкин, но о роке, не о возмездии, но о бессилии человека перед судьбой». Еще через страницу: «То, что обнаружил анализ, не есть идея произведения, но это та идея, которая есть в материале произведения», то есть вытекающая из материала интерпретация (хотя сам же выступает против интерпретаций!). И тут же, рядом, очередной курбет: оказывается, что автор и сам не знает: интерпретация или все же Пушкин? Но если все это вызывает сомнения у самого автора, зачем было браться за перо? Ах, мой читатель, кто сказал тебе, что обществу нужны истины и не нужны сомнения? «Не уверен – не обгоняй!» – таково правило уличного движения. На дорогах к истине правила другие. С пеленок мы приучены получать готовые истины: каждый школьный, каждый институтский учебник – катехизис, свод несомненных и не предполагающих проверки правил. И живем ими. Почти не задумываясь: а истины ли это? Да и к чему задумываться – истины облегчают нам жизнь – свободный выбор – одно из самых трудных для человека дел. Потому наша мечта получить их как можно больше и в как можно более готовом виде. Например, передать решение разных задач машинам. Мечтают об этом не только «простые люди», но и ученые. С той только разницей, что за собой они оставляют «чистую эвристику» (просто потому, что она не под силу машинам, а то бы и ту отдали). И при этом не задумываются эти самые ученые, что при этом и самой эвристики не останется. Потому что она рождается на пути к решению тех самых задач, которые они отдадут машинам. На том самом пути, который рождает и сомнения. Машины за нас сомневаться не будут. Они будут идти к цели (поставленной перед ними) прямо, без отклонений, «по кратчайшему расстоянию между двумя точками». Решая, сколько будет дважды два, они получат ответ, не задумавшись о том, что то же самое можно было получить сложением или возведением в степень, или о том, что, странно: одиножды один подчиняется другому закону, с чего бы это, или уж совсем черт знает о чем: что, мол, что это такое – «жды», откуда это в языке? И мы уже не задумаемся над всем этим по пути, потому что пути-то и не будет. И это станет началом нашего творческого бесплодия, ибо утратим мы на этом все ассоциации, которые могли бы возникнуть, и мысли, которые могли бы родиться. Готовые истины, добытые другими (потому и готовые – для нас) – сомнительный подарок, троянский конь. Ибо они метафизируют нас, вводя в застывший, затвердевший мир. А ведь в головах тех, кто их добывал, они вываривались в «питательном бульоне». И этот «бульон», поверьте, нередко полезнее самой истины, потому что заставляет нас войти в саму атмосферу мышления ученого, делает из нас самих искателей и производителей новых идей, в которых так нуждается человечество. Мало того. Истина, оторвавшаяся от пуповины истории, ее породившей, истина, если можно так выразиться, без биографии, не помнящая родства, в конечном счете, нередко теряет свою истинность. Ибо в биографии своей прочно связана с тем, как порождена, зачем порождена, с массой ограничений и оговорок, которые осознавал мозг, породивший ее, но которые остались там, внутри этого мозга, потому что ученый боялся затемнить ее всеми этими оговорками, да и просто потому, что невозможно выразить в четких понятиях истину во всем ее объеме, даже самую простую. И потому получаем мы не истину, но абстракцию истины. И тогда приходят толкователи, интерпретаторы, практики истины, те, которые не сомневаются. И, уже не видя все ее связей, не зная, что стояло за ней, делают ее прямой и несгибаемой, как палка. И, в отличие от той, которая сделала из обезьяны человека, эта палка делает из обезьяны вооруженную обезьяну. Зачем было браться за перо? Затем, чтобы увеличить число не вооруженных обезьян, но людей: тех, которые думают, тех, которые называются Homo Sapiens. 28.11.1979 Похожие: УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в... СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен... О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и... ТРИ МУШКЕТЕРА Пахло революцией! Роберт Рождественский Нас мало. Нас может быть четверо…... [...]
Стихотворения / 1960-1969Две медузы повисли на ржавых якорных лапах. Палуба пахла сандалом, солью, смолой и небом. И человек, как сомнамбула, свернул на этот запах… Рука с коготками розовыми отметила в табеле: не был.   «Не был». Трюм задохнулся под тяжестью бочек и вьюков. В конторе ключ, упираясь, поворачивался в замке. А он все стоял у борта и щурился близоруко. И тонкая серая папка подрагивала в руке.   Море было зеленым. И небо было зеленым. И не было моря и неба. И время одно текло. Пахло пенькой смоленой. Пахло ветром соленым. Море дробило о берег бутылочное стекло.   И только когда капитан сказал по-извозчичьи: «Трогай!» И редкие капли стер со лба волосатой рукой, Человек, не оглядываясь, пошел обычной дорогой, Стуча каблуками туфель, как деревянной клюкой. 04.1960 Похожие: БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он... [...]
Проза«Романы кончаются тем, что герой и героиня женились. Надо начинать с этого, а кончать тем, что они разженились, то есть освободились. А то описывать жизнь людей так, чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам» Л. Толстой Этот роман Л. Н. Толстой писал всю жизнь. Это единственный роман, который создает каждый из нас. Мне отмщение и аз воздам. Пролог «Не знаю, что называют любовью, – написал Толстой в своем дневнике в 1851 году. И через одиннадцать лет: «Что, ежели и это – желание любить, а не любовь?». Задолго до вашего рождения общество вывешивает для всеобщего обозрения прейскурант, которого вы и в глаза не видели никогда, но который, тем не менее, вас заставляют освоить от самого начала жизни вашей, да так, что вы, и не подозревая об этом, все время смотрите на него, сверяя с ним свои желания, свои чувства, свои поступки. Прейскурант: понятие и цена. По законам рынка, как и во всех других случаях, она возрастает в зависимости от большей или меньшей доступности, распространенности товара: например, дружба ценится больше, чем просто приятельство. Это не просто абстракция. Ибо человек, действительно, за все платит и знает (хотя часто не осознает), что должен платить. Платит далеким и близким. Платит за услугу. Платит за отношение: «Если ты мне друг, то должен… », «Какой же ты друг, если… », «Так-то он мне отплатил за мое хорошее отношение». В принципе плата должна быть эквивалентной: за дружбу – дружбой, за верность – верностью. А за неверность, предательство, подлость? Тоже плата – расплата: око – за око, зуб – за зуб. И потому мы всегда требуем платы или расплаты. И ощущаем себя обманутыми, когда кто-то отказывается платить по счету: на верность отвечает неверностью, на дружбу – не готовностью прийти на помощь, пожертвовать чем-то – оплатить отношение. Незримый прейскурант регулирует, приводит в систему человеческие отношения. Всему своя цена. Но самая высокая – любви. На рынке жизни за любовь можно требовать… всего. Ибо любовью оправдывается все. Даже предательство. Даже убийство. Ибо нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь. За что же мы готовы так высоко, подчас так страшно, платить? «Я не хочу допускать, что истинному союзу двух душ могут помешать внешние препятствия. Не любовь такая любовь, которая изменяется в зависимости от изменений окружающего или гнется и исчезает под влиянием посторонней силы… О нет! Это раз навсегда поставленная веха, которая неколебимо встречает бури; для каждого суденышка это путеводная звезда, высота которой может быть измерена, но истинное влияние которой неведомо. Любовь – не игрушка Времени, хотя розовые губы и щеки подвержены действию его губительной косы; любовь не изменяется вместе с его краткими часами и неделями, но остается постоянной до самого страшного суда. Если все это заблуждение и если подтвердится на мне самом, – я никогда не писал, и никто никогда не любил». Это Шекспир: прославленный 116 сонет. «Любовь – единственная страсть, не признающая ни прошлого, ни будущего». Это Гюго. Через столетия после Шекспира. «Любовь уничтожает смерть и превращает ее в пустой призрак». Это Толстой. Итак, если верить великим, любовь – это вечно, бесконечно и неизменно. Задавая вопрос: «Ты любишь меня?», мы спрашиваем: «Навеки ли твое чувство? Безгранично ли оно? И есть ли на свете что-нибудь, что могло бы изменить его? И, отвечая: «Люблю», мы даем клятву: «Вечно, бесконечно и неизменно». И становимся лжецами. Больше – клятвопреступниками! Лжецами, ибо не знаем, можно ли назвать любовью то чувство, которое мы испытываем. И клятвопреступниками. Еще не преступив клятвы своей. Не успев преступить. Кто знает будущее и себя в будущем? Сказав о любви: вечное, бесконечное и неизменное, разве не сказали этим: любовь есть Бог? Недаром же людям, для которых слово – не нечто невесомое и бесплотное, но, как изначально, «слово было Богом, и Бог был словом, и слово было у Бога», трудно, почти невозможно на вопрос «любишь ли ты меня?» произнести это слово – ибо сказано: «не упоминай имени божьего всуе». Любовь есть имя божье. Ибо и канонически, с амвонов провозглашаемо тьмы и тьмы раз: Бог есть любовь. Так вот откуда это: «Любить глубоко – это значит забыть о себе» (Руссо), «Истинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я». (Гегель). Раствориться в Боге, забыть о себе – разве не в этом суть веры? И разве не о Боге это: «Любовь должна прощать все грехи, только не грех против любви» (Оскар Уайльд)? Разве всепрощение не есть прерогатива Бога, не прощающего только богоотступничество? И разве, как Бог Авраама, не проверяет нас любовь готовностью к жертве? И разве, как и Богу, не жертвуем мы ей самое дорогое для человека – свободу: все в воле твоей, Господи. Сказав: «Любовь есть Бог», поменяв их местами, не извратили ли мы изначальное: «Бог есть любовь»? Не низвели ли Бога на землю, сделав неземное земным, безгрешное греховным? Не стали ли идолопоклонниками, ибо молимся двум богам? «Любви нет», – запишет Толстой в своем дневнике 15 февраля 1858 года. «Утверждение твое, что любви нет («Какая там, к черту, любовь!»), – запишет в своем дневнике Софья Андреевна, – было для меня страшным оскорблением почему-то. Лучше уж матом». Еще бы, разве утверждение, что любви нет, не обессмысливает твоего существования и не представляется тебе кощунством, как верующему – Бога нет? Глава 1. Западня Формула любви «Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив? Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого… Я был так счастлив, что мне нечего было желать… Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время. Я не оставлю своих планов, чтобы ехать жениться на ней». «Навсегда!». Не от разума это слово, и не ему отвечать за него – что знаем мы о себе и о будущем своем? Он не поехал жениться. И меньше, чем через год, написал о другой: «Лучшие воспоминания мои относятся к милой Волконской». Через пять лет Толстой пережил роман с Арсеньевой. На которой собирался жениться. Потом ее сменила Тютчева. На которой он тоже собирался жениться. В июне 1856 года он записал в дневнике: «Поехал с Натальей Петровной к Арсеньевым. Валерия в белом платье. Очень мила». Он еще не знал, что этой или подобной, светски комплиментарной, не более, фразой будут отмечены начала всех его увлечений: «Катя очень мила», – напишет он о Тютчевой, «П. Щ. прелесть» – о Прасковье Щербатовой, «Очень хороша» – об Аксинье, «Милые девочки» – о Берсах. Но все это – в будущем. А пока – Арсеньева. Июнь: «Валерия в белом платье. Очень мила». Сентябрь: «Валерия мне противна». Октябрь: «Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее». Ноябрь: «Очень думаю о ней». И уже через несколько дней: «О Валерии мало и неприятно думаю». Так ушла в прошлое Арсеньева. Пройдет немногим более года. Но 1 января 1858 года, отмечая в дневнике начало нового романа: «Катя очень мила», он не вспомнит, что это уже было. И продолжения не вспомнит. И будет писать, как впервые: 1 января: «Тютчева вздор!» (как в сентябре 56-го Арсеньева). 8 января: «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего» (как Арсеньева в октябре). 20 января: «И не перестаю, думаю о ней» (как об Арсеньевой в ноябре). 28 января: «Увы, холоден к Тютчевой». Те же симптомы. Только новый роман оказался скоротечнее. И когда уже через два дня, 30 января, в дневнике появится новая запись: «Со скукой и сонливостью поехал к Рюминым, и вдруг обкатило меня. П. Щ. прелесть. Свежее этого не было давно», и когда в том же году, 13 мая, уже не о Прасковье Щербатовой – о другой Толстой запишет: «Я влюблен, как никогда в жизни», он не узнает в этом ни того, что было давно: «Я был так счастлив, что мне нечего было желать», ни того, что кончилось совсем недавно. То, «свежее чего не было давно», как и то, что было «как никогда в жизни», завершилось так же, как и все предыдущие романы: «В концерте видел Щербатову и говорил с ней. Она мила, но меньше», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением». В тот день, когда писалась эта последняя фраза, 9 мая 1859 года, Толстой прочел корректуру нового романа и записал рядом: «Получил «Семейное счастие». Это постыдная мерзость». *** Алгебра. Формула любви, в которой имена – только числа. Числа разные, но, подставленные в формулу, они в результате каких-то внутренних преобразований получают в окончательном виде знак отрицания. Даже не живой роман, но выдуманный, и тот. Я хочу понять, как случилось, что писатель, который помнил тысячи мельчайших деталей: увиденную однажды комнату со всем тем, чем обычно бывает набита комната, ситуацию, жест, даже интонацию, так помнил, запоминал, что через много лет мог все это воспроизвести в романе (не выдумать – воспроизвести) с такими подробностями, как будто перед глазами они и можно всматриваться и писать с натуры, как он, этот человек, снова и снова летел (или налетал) на это, как бабочка на огонь, в каждом своем новом увлечении забывая все, что было прежде? Как случилось, что он, Толстой – гениальный психолог, великий аналитик, подвергавший анализу «на обобщение» все, что только попадало в его поле зрения, беспощадный в этом отношении, не только к другим, к себе беспощадный, так и не понял, что перед ним формула? Как человек, чьи дневники буквально испещрены самоанализом, не только не увидел «алгебры», но даже не допустил в этом естественной, казалось бы, рефлексии, не написал, скажем, так: «Мне снова кажется, что я влюблен, как никогда в жизни»? Я хочу понять, что определяло этот знак в конце, который, как рок, тяготел над всеми его увлечениями? Беда ли это его или вина? Так ли случилось, что каждая из них была «не та» (как он запишет в дневнике сразу после женитьбы) – не та, которую он искал, или было что-то в нем самом – какой-то, не понятный не только мне, но и ему самому, механизм, какое-то тяготевшее над ним проклятье, неизбежно превращавшее красавицу в жабу, как прикосновение царя Мидаса превращало все в слитки золота? И если это так, то за что это ему? Ибо мы всегда платим или расплачиваемся чем-то за что-то. Я хочу понять на опыте этой жизни – жизни гениального человека Льва Николаевича Толстого, что же передо мной: формула Толстого, формула художника, формула гения или формула человека? Формула? Но может быть, так можно видеть только извне? Вот мы сами попадаем в нее. И она превращает каждого из нас, таких разных, в абстрактный символ, лишая нас индивидуальности нашей – того, чем мы так гордились, что выдумали для нее отдельное, отличающее нас от всех других, понятие – Я. И превращает нашу свободу в иллюзию и несет к неизбежности. И тогда не формула она уже для тебя, а рок, ибо рок и есть формула, вставшая над числом. Алгебра? Это мы со стороны видим так. А он, Толстой, не видел. Не потому ли, что был числом в этой формуле? И рядом было тоже число. И каждый раз оно было не похожим на прежнее. И все дело было в этом: в завитке волос на затылке, в том самом «только плечи» – в том, как вспоминалась Аксинья? Это не просто любопытство – мне это жизненно важно: понять (пусть в конце жизни), что лежит в основе его романов, всех наших романов – число или формула? Ибо, что есть романы наши, как не поиск счастливого числа? И не есть ли наша вера в существование такого числа, подогреваемая непрерывно всей великой и невеликой литературой, лишь великая иллюзия? Ибо если формула, с которой мы столкнулись у Толстого, есть формула человека, она утверждает невозможность семейного счастья. *** «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня; вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем прежде жили с таким увлечением». Н. Н. Страхов – Толстому, 21 мая 1890 года Самый длинный роман в жизни Толстого развивался так же, как и самый короткий: «Милые девочки», – записал он в своем дневнике 17 сентября 1858 года после обеда у Берсов. И через 48 лет семейной жизни, 20 августа 1910 года: «Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться». Никогда? Забыл, все забыл. 48 лет назад, тогда, в то самое время, думалось и ощущалось совсем иначе. 30 августа 1862 года. «Гуляли, беседка, дома за ужином – глаза, а ночь!… Дурак, не про тебя писано, а все-таки влюблен, как в Сонечку Калошину и в А. только. Ночевал у них, не спалось, и все она. 9 сентября. «До 3-х часов не спал. Как 16-летний мальчишка, мечтал и мучился». 10 сентября. «Проснулся 10 сентября в 10, усталый от ночного волнения. Работал лениво и, как школьник ждет воскресенья, ждал вечера. Пошел ходить. К Перфильевым. Дурища Прасковья Федоровна. На Кузнецкий мост и в Кремль. Ее не было. Она у молодых Горскиных. Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. В глубине сидит надежда… Господи, помоги мне, научи меня. Опять бессонная и мучительная ночь. Я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеёшься, тому и послужишь… Господи, помоги мне, научи меня. Матерь Божия, помоги мне». 12 сентября. «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится». 13 сентября. «Каждый день думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее. Опять вышел с тоской, раскаянием и счастьем в душе. Завтра пойду, как встану, и все скажу или застрелюсь». 14 сентября. 4-й час ночи. «Я написал ей письмо, отдам завтра, то есть нынче 14. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется, невозможное. Боже мой, помоги мне». Забыл. Да и немудрено – старик. А в дневники свои заглянуть некогда – все пишет – Толстой! Об этом, небось, никогда не забывает. « Это самообожание проглядывает во всех его дневниках…слава, ненасытная слава, для которой он сделал все, что мог, и продолжает делать». Впрочем, это уже голос Софьи Андреевны. А что без спросу, так по праву – соавтор, этот роман вдвоем создавали. Начал-то он – завязку придумал. Как там: «Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой…». Сразу – быка за рога. Нет, это в «Анне Карениной». А в этом своем, семейном, еще похлеще придумал. С первого дня семейной жизни – правило №…на будущее: показывать дневники друг другу – не только тела, но и души должны быть открыты друг другу. Это «определение» не избежало участи всех предыдущих – очередная попытка обуздать жизнь, естество провалилась. Но до этого было еще далеко. А пока… Жена бы не узнала, да он дневники свои показал. Чтоб очиститься. Как на исповеди. Как перед Богом. Ибо любовь есть Бог. И разве не сказано: нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь? Толстой кладет на алтарь любви самое дорогое (кроме творчества), что было у него: «Я был неутомимый ёбарь». Ей, нетронутой, семнадцатилетней! Психолог! Вот какую дьявольскую завязку придумал граф для своего нового романа. Это тебе не «Гости съезжались на дачу», вызывавшие у него восхищение. «Мне отмщение и аз воздам». Эпиграф? Это в том, придуманном, романе. А в реальном – пророчество. Воистину, пророческий эпиграф. Ужо тебе! Но разве не сказано: добрыми намерениями выложена дорога в ад? И разве не как от начала нашего рядом с Богом усмехается дьявол: любовь есть Бог? И настал «день второй». И породил змея огненного, червя, душу точащего. И имя ему – самолюбие, яд источающее. И имя ему – ревность Показав молодой жене свой дневник, великий писатель, Толстой заложил начало трагедии, которая будет развиваться по всем правилам сюжета, предписанным еще Аристотелем: с перипетиями и возвращением конца к началу. 17 сентября 1862 года, ровно через четыре года после памятного обеда у Берсов, день в день: «Жених, подарки, шампанское». Глава 2. Болезнь Есть какая-то странность в этой забывчивости. Как и в том, что один роман почти дословно повторяет другой, не говоря уж о сюжете. Я долго пытался найти этому какое-то объяснение. Пока однажды случайно не наткнулся в словаре Даля на это слово: «Страсть и страсти (страдать) – страдание, муки, маета, мучение, телесная боль, душевная скорбь, тоска». Врач милостью божьей, Владимир Иванович Даль, точно определив симптомы, однако не поставил окончательного диагноза: страсть – это болезнь, душевное заболевание. Между тем, чтобы убедиться в этом, достаточно еще раз обратиться к дневникам Толстого, в которых точно фиксируется течение этой болезни. Первый симптом: «очень мила», «очень хороша», «прелесть», «милые девочки» – скрытый, на языке медицины, «латентный» период, когда болезнь уже гнездится в глубинах организма, но еще не вышла наружу, не дала о себе знать явной патологией. Потом болезнь нарастает: «захватывает меня серьезно и всего», «неотразимо тянет». Но организм еще борется, мобилизует внутренние ресурсы отторжения: «Валерия мне противна», «Тютчева вздор», «Соня нехороша, вульгарна была, но занимает»». (26 августа). «Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других – условно поэтического и привлекательного… ». (29 августа). А между тем температура (недаром говорят: любовный жар) неуклонно поднимается: если 26 августа просто «занимает», то 29-го уже «неотразимо тянет». И организм уже не в состоянии справиться с этим. И наступает кризис – высшая точка, пик болезни. «Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы…». Это об Аксинье. А через четыре года о Сонечке Берс, будущей Софье Андреевне: «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится», «Опять бессонная и мучительная ночь», «боже мой, как я боюсь умереть». «Всякая страсть слепа и безумна, она не видит и не рассуждает», – отмечает Даль. Сколько себя помню, я болел мигренью. Как и страсть, она начиналась едва заметно. Потом боль постепенно «захватывала меня серьезно и всего» и разрасталась так, что куда там видеть или рассуждать – каждый скрип, каждый шорох, даже дневной свет отдавался, вспухал в голове болью невыносимой. Иногда это продолжалось несколько часов. И тогда появлялось это: «я застрелюсь, ежели это так продолжится». И тогда я, как он, пусть другими словами, молился, молил: «Матерь божия, помоги мне!». И когда становилось так, что смерть казалась избавлением, боль, иногда медленно, иногда внезапно, проходила («О Валерии мало и неприятно думаю», «Увы, холоден к Тютчевой», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением»)… Кстати, как и страсть, мигрень наиболее активна в молодости. Известный невропатолог профессор Миртовский, поставив мне, тогда пятнадцатилетнему, диагноз, сказал: «Наследственная мигрень. Неизлечима. Но с возрастом приступы будут все реже, а годам к шестидесяти, с угасанием половой потенции, пройдет, как не бывало». Это могло быть сказано о страсти. *** Кто-то в ответ на утверждение, что такой-то писатель знал людей, сказал: «Людей? Сомневаюсь. Он прекрасно знал своих персонажей». «Еще что я наблюдала в своем писателе – муже, что он, кажущийся такой необыкновенный и тонкий психолог, часто совсем не знает людей, особенно если это люди новые и малознакомые», – пишет в своих мемуарах Софья Андреевна. Противоречие в этом парадоксе только кажущееся. Наше знание человека, о котором мы говорим: «я хорошо его знаю» – только свидетельство его отдаленности от нас. Чем поверхностней мы знаем предмет, тем легче нам создать модель его, которая покажется нам исчерпывающей. Вот почему дилетанты гораздо чаще специалистов (и гораздо легче) «открывают» универсальные закономерности – как известно, через две точки можно провести прямую и притом только одну, а у дилетанта, как правило, всего-то и есть, что эти две точки. Великий психолог Толстой был великим создателем психологических моделей, обобщенных моделей, в которых проявлялось его гениальное знание людей, которых он не знал. Создать же модель собственной личности было не под силу и ему, потому что он был единственным человеком, по-настоящему близко знавшим Толстого. Он слишком хорошо знал себя. И потому не понимал себя и того, что в себе. Видел, но не понимал. До конца жизни он так и не понял, что то темное, что таилась где-то в самых корнях его организма, – генетическая болезнь, и всю жизнь пытался бороться с нею «определениями воли». Как будто болезнь можно победить волевыми решениями. «Правило общее. Все деяния должны быть определениями воли, а не бессознательным исполнением телесных потребностей». (Это, как и все другие правила, которым Толстой пытался следовать всю жизнь, было сформулировано в 1847 году). 1850 год. «Зиму третьего года я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась». «Правило 1. Каждое утро назначай себе все, что ты должен делать в продолжение целого дня, и исполняй все назначенное… ». 1851 год. 5 апреля. «Занятия на 6. С 5 до 10 писать. С 10 до 11 обедня. С 12 до 4 обед. С 4 до 10 читать. С 6 до 10 писать». 6 апреля. «Ничего не исполнил… Хочу писать проповеди». «Правило 2. Спи как можно меньше, сон по моему мнению есть такое положение человека, в котором совершенно отсутствует воля». 1851 год. 11 июня. «Занятия на 12. С 5 до 8 писать. С 8 до10 купаться и рисовать. С 10 до 12 читать… ». 12 июня. «Встал поздно, разбудил меня Николенька приходом с охоты». 1852 год. 22 марта. «Встал в 10 часу». 31 марта.»Просыпался в 6 часов, перебудил всех; но от лени не встал и проспал до 9». 1 апреля. «Опять просыпался в 3-м, но заснул и проспал до 10». 7 апреля. «Встал поздно». «Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед не на один день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже… ». 1851 год. 12 января. Москва. «Встать в 8, ехать к Иверской, перечесть все касательно станции, передумать, записать и ехать к Татищеву». 13 января. «Станцию сдал – характер не выдержал». 14 января. «Угрызения совести, денег почти нет… ». 25 января. «Был на вечеринке и сбился с толку. Купил лошадь, которой вовсе не нужно». 13 июня. «Несколько раз, когда при мне офицеры говорили о картах, мне хотелось показать им, что я люблю играть. Но удерживаюсь. Надеюсь, что даже ежели меня пригласят, то откажусь». 3 июля. «Вот что писал я 13 июня, и все это время потерял оттого, что в тот же день завлекся и проиграл своих 200, Николенькиных 150 и в долг 500, итого 850. Теперь удерживаюсь и живу сознательно». 1853 год. «Проиграл, шутя, Сулимовскому 100 р. серебром». «Играл в карты и проиграл Султана». «Правило 7. Ежели ты что-нибудь делаешь, то напрягай все свои телесные способности на тот предмет, который ты делаешь». 1853 год. 25 июня. «Ни в чем у меня нет последовательности и постоянства… Будь у меня последовательность в тщеславном направлении, с которым я приехал сюда, я бы успел в службе и имел повод быть довольным собой; будь я последователен в добродетельном направлении, в котором я находился в Тифлисе, я бы мог презирать свои неудачи и опять был бы доволен собой. С малого и большого этот недостаток разрушает счастье моей жизни. Будь я последователен в своей страстности к женщинам, я бы имел успех и воспоминания; будь я последователен в своем воздержании, я был бы гордо-спокоен. Этот проклятый отряд совершенно сбил меня с настоящей колеи добра, в которую я так хорошо вошел было и в которую опять желаю войти, несмотря ни на что, потому что она лучшая. Господи, научи, наставь меня». «Правило 16… Правило 39… Правило 43…». «Для развития воли телесной…». «Для развития воли чувственной…». «Для развития воли разумной…». «Для подчинения воле чувства любви…». И так на протяжении всей жизни – правила, правила, правила: «Ди ерсте колонне марширт…, ди цвайте колонне марширт… ди дритте колонне марширт… туда-то и туда-то. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место». «Деятельность его в Москве так же изумительна и гениальна, как и везде. Приказания за приказаниями и планы за планами исходят из него… Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит». «Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения,… делали свои распоряжения о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же, как распоряжения Наполеона, точно так же в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большей частью выходило противное тому, что они приказывали. Солдаты, которым велено было идти вперед, попав под картечный выстрел, бежали назад; солдаты, которым велено было стоять на месте, вдруг, видя против себя неожиданно показавшихся русских, иногда бежали назад, иногда бросались вперед, и конница скакала без приказания догонять бегущих русских». Это будет написано через много лет после «Правил» в «Войне и мире». А еще через много лет критики, историки, литературоведы назовут это философией истории, толстовским взглядом на роль личности в истории. Все это так. Если смотреть на поверхность, извне. И все это не так. Ибо было это не столько философией истории, сколько философией души, которая одна только и занимала Толстого на протяжении всей жизни. Странное существо – писатель: его душа, как в индусской философии, но еще при жизни его, переселяется то в мерина, как у Толстого, то в собаку, как у Джека Лондона, то в насекомое, как у Кафки… Не только нравственный поиск Пьера Безухова, не только характер Андрея Болконского стал Толстой, но и диспозиция генерала Вейротера с его беспомощными «ерсте колонне, цвайте колонне, дритте колонне марширт», и Наполеон и Кутузов, и весь ход войны 1812 года – вся эта борьба духа и тела, воли и страсти, законов, предписываемых бытию, и законов бытия – все это был Толстой. Все это была биография его души, ибо «всякий из нас ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон… Человек, который убивает другого, Наполеон, который отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на службу, поднимая и опуская руку, мы все несомненно убеждены, что каждый поступок наш имеет основанием разумные причины и наш произвол и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до такой степени присуще каждому из нас, что, несмотря на доводы истории и статистики преступлений, убеждающие нас в непроизвольности действий других людей, мы распространяем сознание нашей свободы на все наши поступки». Так человек, который всю жизнь пытался подчинить себя правилам, пришел к осознанию, «что есть что-то сильнее и значительнее его воли». Не о Кутузове писал – о себе. «Гениальность есть уродство, убожество». «В гениальных людях нет гармонии». С. А. Толстая «Некоторые авторы пишут, что жизнь и творчество Пикассо изобилуют противоречиями… Сложность всегда кажется изобилующей противоречиями людям, привыкшим к обычным масштабам». И. Эренбург Патология есть гипертрофированная норма. Научная аксиома Глава 3. Уродство Он хотел бы привыкнуть определять свою жизнь вперед «на год, на несколько лет, на всю жизнь даже», а не мог – на день. Он хотел «последовательности и постоянства», но не был ни последовательным, ни постоянным. «Всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь, – напишет в своих воспоминаниях С. А. Толстая. – Не говорю уж об умственных и литературных увлечениях: они были самые крайние. Ко всему в данный момент он относился безумно страстно, и если ему не удавалось убедить своего собеседника в важности этого занятия, которым он был увлечен, он способен был даже враждебно относиться к нему… Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами». Весь он и все, что от него, – воплощенное противоречие. «Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах и точно умышленно искал везде страдания людей… …Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страдания других, особенно близких ему людей, и умышленно – а скорее даже инстинктивно – отрицал их, бежал от них». Это написано одной рукой – рукой Софьи Андреевны. И это – правда. Не она противоречит себе – он. «В гениальных людях нет гармонии», – так объяснит это она. «Противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого – действительно кричащие. С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой – помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, с другой стороны – хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «Я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками… С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны – юродивая проповедь «непротивления злу» насилием. С одной стороны, самый трезвый разум, срывание всех и всяческих масок; – с другой, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению… … Противоречия во взглядах и учениях Толстого – не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые была поставлена русская жизнь последней трети Х1Х века… Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции», – так объяснит это Ленин. И еще: «… Противоречия Толстого надо оценивать с точек зрения того протеста против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеливания масс, который должен был быть порожден патриархальной русской деревней… Этот период… породил все отличительные черты и произведений Толстого и «толстовщины»… Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения… социал-демократического пролетариата». «Сомнения невозможны», «не может быть», – твердит в страсти своей неподкупный Робеспьер и отдает на заклание Дантона, Дюмулена и…революцию. Задолго до революции Герберт Спенсер писал о том, что, создавая государство распределения, мечтая о таком государстве, социалисты видят только положительные стороны его и не видят того, что такое государство неизбежно будет нуждаться в гигантской армии распределителей», т. е. неизбежно и в огромном количестве будет порождать бюрократию. («Ты поэтизировал такую-то А.А., считал ее высоконравственной и идеалисткой, а она родила незаконного сына не от мужа»). «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции». «С этой точки зрения», возможно. Суть страсти, эмоции в том, что она меняет масштаб. Это отсюда ее преувеличение, эти ее: «Всегда! Никогда! Вечно». Это отсюда ее: « Не может быть!», «Нет сомнения!». Это отсюда ее: только черное или только белое. Нет, она не не видит фактов, не искажает их (это делает память). Она искажает не сам факт, но лишь пропорции, соотношения. Так кубисты, так Сальвадор Дали, так любая газетная статья (ибо, как уже сказано, идеология – это страсть), в которой при идеологической необходимости один нищий превращается в «нищету», один факт случайного самоубийства представляется гигантским общественным пороком целой социальной системы. В других условиях, при другой идеологической необходимости этих фактов можно не заметить. И не замечают. Газеты не лгут, а если и делают это, то редко. Они меняют масштаб. Что такое масштаб? Условная единица? Прием? Да, условная единица и прием. Но только все наши «условные единицы и приемы» не условны в своем начале – они отражение какой-то реальности, производное от чего-то, что существует в реальном мире, в предмете, в явлении, и несут в себе, пусть в самом незаметном виде, черты, свойства этого самого явления. Так декоративный рисунок на ковре несет в своей геометрии черты зверушек или растений, от которых пошел, так иероглиф несет в себе черты криптограммы. Масштаб. Откуда он? В реальной основе масштаба лежат реальные свойства соотношения двух явлений – зрения и расстояния. И соотношение это таково, что, чем отдаленнее мы находимся то объекта, тем меньше каждый единичный объект и тем большее количество объектов, которое охватывает наше зрение. Таким образом в самой реальной основе своей крупный масштаб – отдаленная точка зрения мелкий – приближенная. Марксистская точка зрения – точка зрения Ленина была точкой зрения крупного масштаба. И это естественно. Ибо и Маркс, и Ленин рассматривали реальность с точки зрения будущего. Будущее же было за горизонтом. Будущее было идеей, а идеи (даже с марксистской точки зрения) находятся над реальностью. Оттуда, сверху (с этой самой пресловутой «надстройки») человек, даже такая «глыба» как Толстой естественно (в соответствии с теми самыми законами зрения, которые никакое, даже самое справедливое, социальное учение отменить не может) уменьшался в размерах настолько, что превращался в абстракцию, в точку… зрения. Сводя личность к точке, крупный масштаб, таким образом, давал возможность оперировать массами однородных, неотличимых друг от друга точек (чем отдаленнее наблюдатель, тем неразличимей детали объектов, отличающие их один от другого, тем меньшими кажутся расстояния между объектами, которые (расстояния), тоже стремятся стянуться и стягиваются в конечном счете в точку. Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие преимущества дает крупный масштаб: о том, как он позволяет увидеть Закон. Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие неисчислимые бедствия несет в себе крупный масштаб, ибо в существе своем он отрицает реальность и личность, ставя на их место этот самый закон, принцип, какие неисчислимые бедствия несет он, когда, не будучи реальностью, а лишь абстракцией от нее – неким идеальным фантомом, пытается превратиться в реальность, превращается в реальность, как Галатея, как Голем. Вспоминается описанный Гинзбургом разговор с нацистом, «с партийным значком с одноцифровым номером». «У нас были чистые идеи, – говорил нацист. – Разве кому-нибудь из нас могло прийти в голову, что Гитлер превратит их в такое». Гинзбург пишет об этом иронически: дескать, притворяется фашист. А это правда, страшная правда. Ницше создал своего сверхчеловека от отвращения к дряблой, выродившейся не способной ни к какому действию декадентской интеллигенции. Это был вопль живого человека против уродства декаданса – уродства вырождения: вырождения в слова, в речи, в слюну от этих речей. Это была естественная, здоровая реакция. И это была идея. И разве мог знать идеалист и романтик Ницше, интеллигент Ницше, что взятая на вооружение его идея обернется крестовым походом против интеллигенции: уже не против ее слабостей и пороков, но против ее силы – против интеллекта. И Эйнштейн будет вынужден иммигрировать, Корчак – погибнуть в газовой камере. Разве мог знать Ницше, едва не порвавший свои отношения с Вагнером из-за его антисемитизма, что его проповедь сильной личности обернется Освенцимом и Майданеком для «слабых личностей» – евреев. Идея. Точка зрения. Господи, боже мой, что она делает?! «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые была поставлена историческая деятельность крестьянства в нашей революции». Софья Андреевна, помещица, жена, женщина, мать, не могла смотреть с точки зрения «социал-демократического пролетариата», с точки зрения «протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания масс». Она смотрела с точки зрения протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания семьи, детей своих. И потому не «противоречия во взглядах и учениях» видела она, но противоречия личности. Ленина личность Толстого интересовала не больше, чем «надвигающееся разорение и обезземеливание» детей Софьи Андреевны – не тот масштаб: на карте будущей революции, которая, одна, и занимала Ленина, как Софью Андреевну – будущее семьи ее, личность, любая – Ивашки, Толстого или Николая II – не обозначалась, как значения не имеющая. От нее абстрагировались (так, в абстракции, потом будет легче жертвовать ею). Не личность важна была для него, но класс, не класс даже, но классовая борьба. В этом и только в этом был воистину марксистский масштаб, ибо марксизм есть классицизм социальной философии: как и классицизм в литературе, он мыслил, оперировал социальными ролями, а не индивидуальностями. «Какая глыба, какой матерый человечище!». Они стояли у подножия этой глыбы, но видели ее с разных сторон. Каждый – только ту ее часть, в которую упирался его взгляд. И все же в оценке своей они были удивительно единодушны: «Гениальность – это уродство», – напишет она, «юродствующий во Христе», – напишет он. И будут правы. И оба не заметят своего юродства, своей уродливости, как он не видел своего, ибо труднее всего человеку увидеть, познать себя. Уродство – что это? Уродлив горбун Квазимодо. Уродливы химеры собора Парижской богоматери. Уродливы шуты Веласкеса – вырожденцы с хилым тельцем, с культяпками рук, искаженные пороком проститутки Тулуза Лотрека, уродцы из «Капричос» Гойи: люди – животные, глаза – бельма, лица – морды, руки – лапы, уродливы люди на картинах Кэтэ Кольвиц – не люди, карикатуры на людей. И везде одно – дисгармония, искажение пропорций, естественных, природных соотношений. От Босха до Сальвадора Дали – искажение. Таков модуль уродства. Такова сущность уродства. Таков его Закон. И закон художника тоже таков, ибо не может он иначе выразить себя через реальность, не протиснувшись внутрь и тем самым не исказив ее. И таков закон политического деятеля, ибо и он, как художник, обречен формовать идеи в материале жизни, в угоду этим идеям искажая ее естественные соотношения. И таков закон страсти. И потому она так же искажает пропорции, то превращая Дульцинею Тобосскую в красавицу, то оборачиваясь гримасой – злобы, страдания, животности, обнаруживая даже в смехе – оскал. Социальное – есть личностное, только укрупненное в масштабе. Так семья, укрупненная в масштабе, становится государством, и государство несет в своих генах ее свойства. Так страсть в социальном масштабе становится идеологией – политик и художник несут ее в своих генах. Упираясь глазами в реальность, она не видит реальности и уродует ее, не замечая этого уродства. «Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения социал-демократического пролетариата». «Только наша партия… ». «Только наша победа… ». «Только!». Это ее словарь – словарь страсти. «Этот период… породил все отличительные черты произведений Толстого». Неужто все? И этот стиль толстовский, с его длинными периодами, с мучительно уточняющими друг друга придаточными предложениями? И тот особый, толстовский, психологизм, который стоит за этим стилем? И этот неповторимый сплав изображения и мысли? «Все!». Это ее словарь – словарь страсти, словарь той самой «точки зрения», вне которой ничего не существует. «Нет сомнения, конец сентября принес нам величайший перелом». «Нет сомнения, в Германии… ». «Нет ни малейшего сомнения, что большевики… ». «Сомнения невозможны». Это ее словарь – словарь страсти. В графоманстве и изобретательстве, в политике и любви – «сомнения невозможны»: все – только черное или только белое. «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня, вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства… Всего неправильнее именно отрицательная сторона, резкое, решительное отвержение того, что вне круга вашей мысли и чувства. Кто не с нами, тот против нас – это верно, но это еще не значит: мы против всякого, кто не с нами», – напишет в своем письме Страхов. Кому? Толстому? Ленину? «Мы против всякого, кто не с нами». В этой «железной» формулировке, обращенной Страховым к Толстому, – голос будущей диктатуры пролетариата, сакраментальная формула социалистического гуманизма. То, что было у Толстого чертой характера, обретя социальный масштаб, стало принципом государственной политики. И этот масштаб почувствовали на себе не только исконные враги, но и вчерашние друзья: левые эсеры, меньшевики, а потом – и большевики. Слава Богу, Толстому(!) не хватило масштаба – он был не политиком, а художником и центр его мира составлял человеческий пчельник. Глава 4. Формула художника «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня: вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем жили прежде». «Во всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь… Ко всему в данный момент он относился безумно страстно». «Целая полоса его жизни была окрашена любовью к граммофонам – не любовью, а бешеной страстью. Он как бы заболел граммофонами, и нужно было несколько месяцев, чтобы он излечился от этой болезни». «А потом – цветная фотография. Казалось, что не один человек, а какая-то фабрика, работающая безостановочно, в несколько смен, изготовила все эти немыслимые груды больших и маленьких фотографических снимков, которые были свалены у него в кабинете, хранились в особых ларях и коробках, висели на окнах, загромождали столы… В течение месяца он сделал тысячи снимков, словно выполняя какой-то колоссальный заказ, и когда вы приходили к нему, он заставлял вас рассматривать все эти тысячи, простодушно уверенный, что и для вас они источник блаженства. Он не мог вообразить, что есть люди, для которых эти стеклышки неинтересны». «А через несколько лет, поселившись в Крыму, на выжженном пыльном участке, он с таким же увлечением сажает и черешни, и шелковицы, и пальмы, и кипарисы, и сирень, и крыжовник, и вишни и. по его признанию, буквально блаженствует… И словно о важных событиях сообщает своим друзьям и родным: «Гиацинты и тюльпаны уже лезут из земли»… А когда расцвела у него в Ялте камелия, он поспешил сообщить об этом жене телеграммой». «Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами». «В течение всей своей писательской жизни он всегда был охвачен своей будущей книгой – той, которую он в данное время писал, а к прежним своим сочинениям становился почти равнодушен, вычеркивал их из души». Это тоже о Толстом. Но о другом – Алексее. «Когда он писал какую-нибудь повесть или пьесу, он мог говорить только о ней: ему казалось, что она будет лучшее, непревзойденное его произведение («Свежее этого не было давно». «Я влюблен, как никогда в жизни»). Он ревновал ее ко всем прежним своим вещам. Он обижался, если вам нравилось то, что было написано им лет десять назад… Увлекшись какой-нибудь вещью, он может говорить лишь о ней, все прежние увлечения становятся ему ненавистны. Он не любит, если ему напоминают о них. Когда он играет художника, он забывает свою прежнюю роль моряка»». Это – о Леониде Андрееве. «Никогда не просите поэта прочесть старую вещь. Это бестактность». Таков он… Толстой? Прошу прощения, цитаты, которые я выписал, относились не только к Льву Толстому, но и к Алексею, а иже с ними к Чехову, Леониду Андрееву, Маяковскому. Да беда в том, что, перепечатывая, перепутал их, а теперь поди разберись, к кому какая относится, – все на одно лицо. И потому на месте многоточия придется поставить собирательное – Художник. «Ваш главный недостаток…». Да нет, не его, Толстого, Художника недостаток. Ибо как и писать ему новую вещь, как и играть новую роль, если не жить только этим, если не верить, не ощущать всем существом своим: только что и есть – это. Ибо вещь его, которой он живет сейчас, и есть единственная жизнь его, и эта жизнь его кончается вместе с вещью. И не помнит он о ней, не может помнить, как не может помнить человек по верованиям индуистским, кем был он в своей прошлой жизни, в одном из прежних своих воплощений. И не карма ли это, не в том ли проклятье художника, что «все прежние увлечения становятся ему ненавистны? И нет здесь границы между романом писаным и романом прожитым, между творцом и творением его, ибо человек един. И повернут художник лицом своим и к творению своему и к жизни своей. И лицо у него одно. И проклятье одно: агасферово «иди, иди». И не может остановиться на пути своем, «всегда охваченный будущей книгой» и так же – будущей любовью. «Иди, иди!». Не это ли заставило Цветаеву сказать: «В период революции поэт – революционер, Когда же революция побеждает, он – контрреволюционер», и еще: «В этом христианнейшем из миров все поэты – жиды»? И не расплата ли это за талант, за то, что передано ему сверх меры в чем-то, что не дано простым смертным, это свойство, которое Хулио Хуренито считал свойством «избранного народа», – вечно утверждать новое и разрушать его, когда оно становится старым? «Ты научишься создавать свой мир и в этом станешь подобен мне. И увидишь ты, что это хорошо. Но то, что для меня вечность, для тебя станет мигом. И будешь снова и снова катить в гору свой камень – создавать все новые и новые маленькие, жалкие миры, в гордыне своей желая сравняться со мной. Но камень твой будет скатываться обратно. И талант твой – превращать все в слитки золота – станет проклятьем твоим. Иди, иди!». Арсеньева, Тютчева, Аксинья…, «Семейное счастье». «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня… Но ведь от этого именно и происходит, что вы проникаете в такую глубину, открываете такие стороны, каких никто другой не видит». И значит, формула, о которой, кажется, ты уже и думать забыл, мой читатель, слава Богу, к тебе не относится – не твое это проклятье – формула художника, не тебе катить в гору этот камень. Впрочем… 1980 Стоит отметить, что в то время, когда писались эти строки, Зигмунуду Фрейду – отцу-основателю учения о бессознательном было семь лет. К. Чуковский, стр. 320 К. Чуковский, стр. 225 Маяковский – Светлову. На просьбу прочесть «Облако в штанах». Похожие: НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от... ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1970-1979Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе. А в притихшем Нюшкином доме Женихи приходили к Нюшке.   Приходил молодой и красивый – Тот, убитый еще под Брестом. И рыдала во сне невеста. И вздыхал на конюшне сивый, Как вздыхает лошадь от века От овса, от красной морошки… ……………………………………… …А потом приходил калека. И играл на губной гармошке.   Он гудел и гудел до боли. И в глазах мельтешили мухи … Говорят, что ночами в поле Он для Нюшки искал свои руки. В минном поле у Козьего лога, Где сорняк такой – не уполешь.   …Их еще приходило много. Только как их, родных, упомнишь?   И ночами все снится Нюшке (Только кто объяснит ей это?): Сивый мерин стоит в конюшне. Старый мерин. Которого нету. 05.79 Похожие: ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие... КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И... НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль... НИЩИЙ Я увидел нищего. И пошел вслед. Я не знаю, почему... [...]
Стихотворения / 1980-1989А он не знал, откуда боль Приходит и куда – уходит. И ничего. И можно, вроде, И дальше жить – не в этом соль.   Что боль, когда бы не шаги Под лестницей – их шум несносен! Когда бы не шаги … Не осень … Когда б не осень … Ни строки.   20.08.86 Похожие: ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора... В ЭТОМ ГОРОДЕ В этом городе у каждой женщины что-то такое в глазах.... ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И... НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес... [...]
Стихотворения / 1970-1979У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный пробежал. Кто-то тихий поглядел. Это просто длинный день Мимо тихо пробежал. У порога кот сидел. У порога пес лежал. За порогом, слава Богу, Упокоилась душа… У порога шла дорога. Так вот, мимо, и прошла. 8.02.1979 Похожие: ПРЕДСМЕРТНОЕ. НАТАЛИ Бесплодие. Нелегкая пора. Пора – пустяк. А что, коли навечно... У РАЗВИЛКИ Куда нам деться с болями своими? Куда нам деться?! …И... ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит... ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой и Моховой. А купеческая дочь Чай пила, отставив пальчик, И Амур – кудрявый мальчик Ей грозился из угла. Кто там прав, кто виноват, Сами пусть и разберутся. То ли дело – чай из блюдца, Крепкий сахар – рафинад. Сахар кончился, хоть вой. Что за жизнь без рафинада! Ах, Амур, а жить-то надо, Надо жить, пока живой. И купеческая дочь, В тесный вырез вправив груди, Что ни ночь выходит в люди. …………………………………………. С непокрытой головой – Сретенкой и Моховой. 1.05.1991 Похожие: НА ПЕРЕПРАВЕ Билась в недальних порогах река. «У переправы коней не меняют».... ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь... В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1990-1999Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у столба. Глянул: а за ним – толпа. В той толпе и я. Снег летит наискосок. Боже, что мне тот кусок?! Господи, избавь! Желтым светится фонарь. Дело к ночи, и как встарь, Время для забав. А потом он там лежал, В кулаке кусок зажав, Кончив путь земной… Я-то, я-то тут при чем? Кто-то дышит мне в плечо. И толпа за мной. 12.02.90 Похожие: БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1970-1979Подарили человеку подарок – Расписную такую матрешку. Простовата матрешка немножко, И узор пожалуй что ярок.   Ну, дареному-то в зубы не смотрят, Не в игре играть против правил. Окрестил ее хозяин Мотрей. На комод ее хозяин поставил.   Тихо медленные годы проходят, Над хозяином плывут и над куклою. И стоит себе Мотря на комоде. С ребятишками внутри. Круууглая…   4.05.71 Похожие: ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,... ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный... ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... [...]
Стихотворения / 1960-1969Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он уже не помнил, что у нее есть плащ и что на свете бывает дождь. И он чуть не задохнулся от всех этих глупых вещей. Или от того, что слишком много курил в эту ночь.   А потом их кто-то толкал. Локтями. Чемоданами. Спинами. И он рассказывал. О раскаленных камнях. О ящерицах. О том, как погибал Чалый. А она смотрела на него глазами, не улыбающимися и какими-то очень длинными. Какими-то очень спокойными. И при этом молчала.   И от этого он все говорил и говорил. И все совсем не о том. И вспоминал другое: – Постарайся. Будет скверно, если и ты не придешь. И еще он вспоминал женщину с узким, как у ящерицы, ртом, Которой он рассказывал о ней, когда забыл, что на свете бывает дождь.   И снова: про белые камни, про песок, заносящий погребенных, про рыжую морду в пене, плачущую ему … «Почему я ему рассказываю, как по ночам у соседей плакал ребенок, И почему он все время молчит? Почему?».   09.02.64 Похожие: ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –... ЭЛЕГИЯ. ВЕК ХХ Кафе, где можно пить и петь, Где одинокие мужчины Бросают... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... [...]
ПублицистикаЯ делал то же, что и всегда: думал. Париж, который «увидеть и умереть» — создан рекламой. Не только и не столько потому, что в свое время был законодателем мод, а благодаря Бальзаку, Гюго, Дюма…, а потом, за ними, Хемингуэю, воспоминаниям Эренбурга и…и…и… Для человека, все это читавшего, Париж – кружевной воротничок в бабкином сундуке, засушенный листок в книге, старая фотография, на которые, случайно наткнувшись, вспоминаешь… Для всех остальных – голый король, одеянием которого принято восторгаться. Поэтому, кроме ахов и охов, никаких впечатлений – главное: приобщиться. Шенгели, забытый поэт серебряного века, как-то рассказал. — Слушали «Фауста». Сидевшая рядом дама, вдруг повернулась ко мне: — Георгий Аркадьевич, музыка – да, но я не понимаю, почему «Фауст» — по-моему ужасно тяжеловесная вещь считается величайшим произведением. — Я тоже, — сказал Шенгели, — но об этом не принято говорить в обществе. Лувр заполняют потребители культурных ценностей. — А к Моне Лизе вы нас поведете? – беспокоится «культурная женщина»? Возле Моны, как всегда, толпа. Но все же можно протискаться и… стань и смотри, сколько хочешь. «Культурная женщина» протискиваться не стала – просто подняла над головой фотоаппарат и сфотографировала: «Дома насмотрюсь». Купила б репродукцию, но ей нужно, чтоб своя и дома. Какой-то американец (еврей из России, бывший штурман) по-американски технологизировал процесс: он, вообще, не смотрит – поднимает над головой киноаппарат и… Дома будет показывать: те же «Здесь были Киса с Осей», но с применением новейшей киноаппаратуры. — А «Черный квадрат» Малевича? — Он не в Лувре, — отвечает экскурсовод. — Жаль, хотелось посмотреть. Ведь это тоже шедевр, правда? И кто бы ему объяснил, что «Черный квадрат» — не только не шедевр, но и не произведение искусства, хотя и вошел в историю искусства как… манифест (тогда, в искусстве вообще, было время экспериментов и манифестов: манифесты футуристов, конструктивистов, имажинистов и даже ничевоков – искусства могло не быть, но манифест – почти обязательно, и все это, естественно, осталось в истории искусства), Так в музее могли бы выставить… морковку, которую Маяковский носил вместо галстука. Просто «Черный квадрат» долговечнее морковки, которая давно бы сгнила. Малевич – так – выразил концепцию модного в двадцатых годах кубизма: основа живописного искусства – геометрическая форма. Результат превзошел все ожидания: потребитель искусства вперяется в квадрат: рамка предполагает искусство, искусство — смысл, вот он и ищет этот самый смысл, стараясь разгадать квадрат, как улыбку Моны Лизы: может, он какой-то особенный квадрат? или особенно черный? Или я чего-то не понимаю? Или, если всмотреться, то там что-то есть? Ведь за него миллион дают. Или больше? За что-то же платят. Платят. Не за искусство, за уникальность. И за морковку бы платили. Если бы не сгнила. Кстати, о двух парижских достопримечательностях: Моне Лизе и Эйфелевой башне. Ради первой я, собственно, и ехал в Париж (так и говорил: «Хочу выяснить личные отношения с Моной Лизой). А выяснить нужно было вот что: в репродукциях она на меня особого впечатления не производила, и никакой загадки я в ее улыбке не видел. Значит, — думал я, — либо опять реклама, либо… что-то там есть в подлиннике, чего репродукция не передает. Протиснулся сквозь, встал у загородки, и вот мы наедине. Пол-часа (из отпущенных на весь Лувр полутора) длилось наше свидание. Сначала – впечатление копии копии: в репродукциях краски ярче, резче, здесь(может быть потому, что за толстенным стеклом?) – какие-то притушенные, мягкие. Из-за этой резкости красок копия в какой-то мере теряет глубину, объемность (может быть, фотография уплощает?). Но все это не разрешает загадки, не той, о которой пишут искусствоведы, а другой – той, «о которой не принято говорить»: почему Мона считается одним из чудес света. Стою, смотрю, думаю. В мозгу, как в диапроекторе, одна за другой сменяются картины, виденные в других залах, по дороге к ней. Вдруг: кажется понял – в тех, многих изображение условно: не только сюжеты, но и портреты (как правило, парадные) далеки от реальности: все эти Марии и Магдалины, а за ними — князья, герцоги, инфанты… На этом фоне… Вот чего не передает копия: все дело в фоне – «просто» Леонардо на столетия опередил своих современников. Вот почему искусствоведы восторгаются, а народ «безмолвствует»: одни (даже те, кто не ходил по залам Лувра и не видел подлинника) рассматривают картину «на фоне» истории живописи, другие рассматривают саму картину и видят то, что видят, не видя в ней ничего особенного. Особенной делает ее, как, впрочем, и Париж, не непосредственное впечатление, а знание. А это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Все, пожалуй, можно двигаться дальше. Но свидание продолжается: мы молча смотрим друг на друга. И в какой-то момент я замечаю, что уже не думаю о картине, я думаю о ней, как о женщине: мне нужно понять, мне бесконечно важно понять, как она ко мне относится. И я не могу этого понять, потому что в этих глазах, в этой проклятой улыбке мне видится (только ли видится или есть на самом деле?!) то нежность, то какая-то отрешенность, как будто смотрит она не на меня, а куда-то в себя, то что-то высокомерное, даже презрительное, отторгающее меня, то что-то кокетливое, заигрывающее, вызывающее. Любит? Не любит? Наверное, именно это мучило Леонардо и заставило превратить факт жизни в факт искусства и, наверное, обратное превращение произошло только потому, что мы долго оставались наедине и она смотрела на меня так, как когда-то смотрела на него. И все, что в ней было, относилось ко мне и потому вызывало у меня ту же реакцию: желание понять, что же стоит за этим взглядом, за этой улыбкой. Так разрешились мои «личные отношения» с Моной Лизой. Оказалось, что я как в воду смотрел: чтобы понять, что выделяет ее из прочих «шедевров живописи», нужны были именно личные отношения. А, черт! Я ведь не об этом хотел писать, да вот текст попутал. Так и хочется вслед за Пушкиным: «Так вот куда октавы нас вели!». Лет двадцать назад я написал о стихе, как о саморазвивающейся системе. Сейчас я думаю, что это свойство любого связного текста, только в стихе это проявляется более явственно, что ли. Я уже много раз замечал (А вы не замечали? Даже когда пишете обычное письмо?), что текст (логикой, грамматикой, синтаксисом, придаточными предложениями) толкает тебя под руку, буквально понуждает строить себя так или иначе, и, в конечном счете, ты уже пишешь не то, что и как собирался вначале, а как бы под его диктовку – становишься невольником текста (вот я и этой фразы не собирался писать, а тут пришло в голову: «невольник чести» — и написал). И вот я хотел написать о Моне Лизе только в связи со своими мыслями об искусстве (а я, как в анекдоте, «завсегда об этом думаю»), что делает ее настоящим искусством то, что, вообще, отличает настоящее искусство, — не просто многозначность, хотя и этого бы хватило, но противоречие. Которого в большинстве известных мне портретов нету. Даже если они достаточно психологичны (как, например, автопортрет Рембрандта). Противоречие придает произведению искусства, если можно так сказать, эмоциональную энергию. (Пожалуй, лучше других поняли это романтики, поняли… и стали тиражировать свое открытие). Вот и все. А написалось что-то другое, что, по-моему, и не стоило писать ни по мысли, ни по форме. А теперь опять к искусству, только теперь «на фоне» Эйфелевой башни. И уж постараюсь коротко – чтобы текст не успел увести в сторону. Эйфелева башня сразу поражает мастерством. Мастерство (словарные определения все мимо) – это преодоление сопротивления материала и подчинение его цели. В Эйфелевой башне оно проявляется в том, что огромная, тяжелая махина выглядит как нечто эфемерное и кружевное. Подчеркиваю, в этом явлено мастерство, мастерство, а не искусство, потому что, в отличие от искусства, с которым его часто путают, мастерство бессодержательно – оно определяет формы, а не сущность ( и само определяется ими). Но вот случайно – для меня – эта форма наполнилась содержанием. Когда мы были уже внутри и лифт или подъемник медленно поднимал нас, я увидел в стекле механизм лебедки или как оно там называется. Тяжелый, грубый, почему-то напомнивший мне одновременно паровой молот и нож гильотины, он неуклюже, с очевидной натугой, скрипя, ворочался внутри легкой кружевной конструкции. И это было так, как если бы Квазимодо поселился в теле Эсмеральды. И это было так, как … Господи, да оно породило и еще могло породить десятки «как». Потому что сочетание легкой конструкции с грубым механизмом внутри породило образ.   Похожие: ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что... О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний   Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
Стихотворения / 1980-1989В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ   Пустота. Только хвои мельканье – Зеленой иглы, что сшивает краями То, высокое, с этим, земным. Тонкий шов горизонта – намокших холстов замыканье. Лад нестройный в болота оркестровой яме. Хриплый вскрик коростеля, как всхлип. А за ним   Пустота. Пузырьки на болоте То вздуваются, то опадают. Так, наверно, дышал миоцен, Выходя из бормочущей жижи. Там, на дне, а быть может, и ниже Варят краску для этих полотен Оформители задников и мизансцен…   Тишина. И восходят пары Лишь затем, чтоб недвижность куста Оттенить – так задумано сдуру. Ах ты, мой коростель, не пора ль выходить из игры – Оркестровая яма пуста, Дирижер потерял партитуру.   Не аккорд, но дрожание в тоненьком горле твоем. Что ты можешь один, коростель? Отдохни, ради бога… Но зеленые иглы снуют. Но свинцовый висит окоем. И вздыхает болото коровой, жующей у стога. Похожие: КОШКИН ДОМ (русская считалка)   Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,... ТЕНИ Над городом висел обычный смог. Стояла осень. И была пора... ПРЕДСМЕРТНОЕ. НАТАЛИ Бесплодие. Нелегкая пора. Пора – пустяк. А что, коли навечно... МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... [...]
Стихотворения / 1960-1969Кафе, где можно пить и петь, Где одинокие мужчины Бросают пятаки в машину, Чтоб музыкой себя согреть.   Ах, музыка! – мой дальний путь, Неяркий свет и запах тмина, Дай сесть у твоего камина И в пламя руки протянуть.   Пока жива еще душа, Покуда в лужах дождь дробится, Дай мне забыть … или забыться И встретить осень не спеша.   11.69   Похожие: МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он... ОСЕНЬ 1836 ГОДА А он не знал, откуда боль Приходит и куда –... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... [...]