Skip to main content

ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

Какое время на дворе,
таков мессия.
Андрей Вознесенский

В промежутке меж звуком и словом
опрометчиво медлит душа
Белла Ахмадулина

ПРОМЕЖУТОК

Прошло время. Оттепель была позади. Фронда становилось воспоминанием…

– Нет литературы, – вот уже много лет подряд вздыхает читатель.

То есть, вообще-то, печатной продукции много. Особенно по сравнению с 1913 годом. Но литературы нет. И в то время, как прилавки книжных магазинов ломятся от свежей макулатуры, другую макулатуру (а иногда и эту самую, только вчера купленную) сдают на вес и на полученные талоны приобретают литературу. Литература – по талонам, как хлеб во время войны – по карточкам! Нужно ли более яркое свидетельство дефицита?

Нет литературы. Между читателем и издателем – пустота, промежуток. О нем, о том, что заполняет его, ибо свято место пусто не бывает, и речь.

Но прежде нелишне выяснить две немаловажные вещи: что такое литература и что такое макулатура, и чем одно отличается от другого, и, вообще, что с чем едят…читатели?

Без длинных наукообразных рассуждений, хоть нынче они в моде, без стремления к дефинициям, можно сказать, что литература вообще и русская, в частности, всегда отличалась тем, что говорила людям нечто, им необходимое, и по тем вопросам, которые этими самыми людьми ощущались либо как «больные», либо просто как достойные внимания. О том, что Волга впадает в Каспийское море, литература с некоторых пор предпочитала умалчивать – очевидно, надеясь на эрудицию читателя и на макулатуру, которая этим только и пробавлялась, стремясь по форме походить на литературу.

Зато от протопопа Аввакума до Льва Толстого литература пыталась объяснить людям, что есть зло и что – добро, то бишь, воспитывать нравственную человеческую личность (а воспитание такой личности – дело первостепенной важности для всего общества). От Пушкина до Достоевского и того же Толстого литература стремилась высветить психологию личности, справедливо полагая понимание этой психологии одним из главных условий человеческого взаимопонимания, а значит, и жизнедеятельности общества. Одновременно она пыталась моделировать действительность, дабы помочь человеку познать ее законы, до которых не добрался ученый аналитик. А заодно и те, до которых добрался, ибо ученый язык темен и невнятен для неспециалистов, да и выхолощены в нем как ненужные те самые эмоции, которые-то и составляют основу личностного познания.

Все сказанное, надо полагать, должно бы относиться и к сегодняшней нашей поэзии, на небосклоне которой (да простит мне читатель старомодную выспренность) продолжают сиять четыре звезды первой величины. Хоть блеск их несколько потускнел и критики все чаще вставляют в свои «обоймы» другие имена: от Владимира Соколова до Николая Тряпкина, от Николая Рубцова до Юрия Кузнецова, да что-то, несмотря на все старания критиков, эти четверо остаются кумирами читателя.

И потому, оставив критикам критиково, мы вместе с читателем останемся верными нашим героям и посмотрим, что же стало с ними двадцать лет спустя?

Глава 1. ВОЗНЕСЕНИЕ БЕЛЛЫ

«Tempora mutantur et nos mutamur in illis», – говорили древние. Что означает: времена меняются, и мы меняемся в них.

Беллу времен Фронды создало время и унесло время. Когда-то она была девчонкой из нашей с вами компании. Обычной девчонкой. Недаром один из «великолепной четверки» назвал ее «божественным корешем Белкой». Теперь это для нее прозвучало бы диким, вульгарным амикошонством. Теперь Белла в вашу – любую – компанию не входит. Не снисходит. Ибо стала первой дамой литературного салона.

О чем она?

Естественно, о самом важном…для него, для литературного салона: о том, что пишется, о том, что не пишется, о том, как она любит Пушкина, и Лермонтова, и Андрюшу Вознесенского, и как не любит Дантеса и Мартынова, и как ни в грош не ставит то ли антиквара, то ли станционного смотрителя – в общем, того, плебея, у которого поэту увести жену сам бог велел, потому что он, поэт, – «Фауст и фантаст», как говаривал Пастернак. А также делится своим сплином, тонкими настроениями, мигренью…В общем, у кого что болит, тот о том и говорит…

И салон в восторге, ибо у него болят, вернее, чешутся эти самые места. Но благовоспитанный салон не всегда может себе позволить чесать все чешущиеся места. Например, так прямо и наплевать на простого служащего – смотрителя или антиквара, а главное – сказать об этом во всеуслышание. А поэт – может. Браво! Брависсимо, Белла!

А ведь было время, когда Белла писала не только о поэзии и любила не только поэтов и стихописание. Просто любила. Так сказать, непрофессионально. Как, простите, мещанка обычная. И даже не стеснялась писать об этом. Просто. По-человечески:

Ты думаешь, что я из гордости

хожу, с тобою не дружу?

Я не из гордости – из горести

так прямо голову держу.

«Не уделяй мне много времени»

Дом клялся мне, что никогда

он этой женщины не видел.

Он говорил: – Я пуст. Я пуст.

Я говорила: – Где-то, где-то…

Он говорил: – И пусть. И пусть.

Входи и позабудь про это.

«Твой дом»

И мы увиделись. И в двери мы вошли.

И дома не было за этими дверями.

Мы встретились, как старые вожди,

с закинутыми головами…

«Сентябрь»

Таково было начало. Но девочка (тогда ей было 22) провидела и продолжение, и… конец:

Вот щелкают и потрошат кусты,

репейники приклеивают к платью

и говорят: – А что же плачешь ты? –

что плачу я? Что плачу?

«Сентябрь»

Вслушайтесь в эту боль. Вслушайтесь, как естественно и с какой трагической силой звучат простые слова! Да, почти девочка, неумёха, с простотой, доступной лишь настоящим поэтам, писала о вечно женском, о естественном. И потому естественно.

(Немного статистики: в изданном в 1975 году сборнике Беллы Ахмадулиной «Стихи» – 18 стихов 1956 – 1961 годов. Из них о стихах – 3).

Но то было начало. А потом, как в сказке, Золушка превратилась в принцессу.

Сказки, как правило, дальше не продолжаются. А жизнь – продолжается.

Превратившись в принцессу, Золушка осознала свое избранничество:

Полыхнуло во лбу моем что-то,

и прохожий мне вслед поглядел

«В той тоске, на какую способен»

Лбом и певческим выгибом шеи,

о, как я не похожа на всех.

Я люблю эту мету несходства…

«Это я»

А дальше началась старая, как мир, история, поведанная нам А.С. Пушкиным в «Сказке о рыбаке и рыбке».

Сначала: «Не хочу быть черной крестьянкой, Хочу быть столбовой дворянкой»:

Марина, это все для красоты

придумано, в расчете на удачу

раз накричаться: я – как ты, как ты!

«Уроки музыки»

Потом: «Не хочу быть столбовою дворянкой, А хочу быть вольною царицей».

«Моя родословная» – так просто и скромно назовет Белла свою поэму. Через 133 года после него, Пушкина, как бы намекая, что и Пушкину – «как ты, как ты!».

Казалось бы, дальше некуда. Но у Пушкина – то было и дальше: «Не хочу я быть вольною царицей, Я хочу быть римскою папой».

Все спуталось во мне. И было все равно –

что Лермонтов, что тот, кто восходил из мрака.

«Лермонтов и дитя»

Так, родив в своем воспаленном воображения Лермонтова, Белла Ахмадулина стала… римскою папой.

Ну, не естественно ли после всего этого, как руку для поцелуя, подставить галантному Богу свой избранный лоб?

Была так неизбежна благодать

и так близка большая ласка бога,

что прядь со лба – чтоб легче целовать –

я убирала и спала глубоко.

«Случилось так, что двадцати семи»

И разве не естественно после этого представить:

Уверенный, что мною уж любим,

бубнит и клянчит голосок предмета,

его душа желает быть воспета,

и непременно голосом моим.

«Ночь»

Ах, бедная Золушка! Как все нувориши, она ослепла от свалившегося на нее богатства.

Не так уж редко поэт осознает свое избранничество. Так осознавал его Пушкин. Но видел смысл его в служении миру.

У Ахмадулиной – уже не избранничество, а нарциссизм, не норма, но патология. Уже не она – миру, он – ей «лишь причина для стихосложенья, для мгновенной удачи ума».

И потому стихи превращаются в сводки о болезни (как в марте 1953-го о другом, тоже избранном):

Как долго я не высыпалась,

писала медленно, да зря…

«Как долго я не высыпалась»

И пристальная, как монгол в седле,

всю эту ночь я за столом сидела…

«Описание ночи»

Что сделалось? Зачем я не могу,

уж целый год не знаю, не умею

слагать стихи…

«Другое»

Как непреклонно честный разум мой

стыдится своего несовершенства,

не допуская руку до блаженства

затеять ямб в беспечности былой…

«Ночь»

О, эта прекрасная уверенность в том, что весь мир, поскольку он «желает быть воспетым, и непременно голосом моим», со страхом и надеждой читает эти сводки о состоянии твоего творческого пульса! И как милостива и гуманна, какой заботой об этом трепещущем мире, который, о боже, может остаться не воспетым твоим голосом, дышит строфа:

Ну, нет, теперь беру тетрадку

и, выбравши любой предмет,

описываю по порядку

все, что мне в голову придет.

«Как долго я не высыпалась»

Ну, слава богу! А мы-то, бедные, вконец извелись – вдруг не опишет или, не дай бог, что-нибудь пропустит, а не по порядку.

(Немного статистики: в уже упоминавшемся сборнике из 31 стиха, написанного после 1961 года, за 12 лет, 27 – о стихах и поэтах).

Глава 2. «МЕТА НЕСХОДСТВА» или СТИЛЬ ПЛЕТЕНИЯ СЛОВЕС

Белла Ахмадулина гармонична, как, пожалуй, немногие из современных, да и не современных, поэтов. Сделав избранничество своей основной темой, она нашла для нее и свой стиль, такой же изысканный и утонченный, такой же отстраняющий, отделяющий от простого смертного, как «мета несходства». Правда, стиль этот существовал задолго до нее, в глубокой древности. Но помнят о нем только специалисты-литературоведы. Обозначается он в литературоведении термином – «стиль плетения словес». Поскольку секрет плетения русских кружев подобного рода затерян (как, впрочем, и многие другие секреты истории этой загадочной страны, что ученые историки объясняют хронически царящей в ней бесхозяйственностью), а мода на них растет, читатели, надеюсь, простят нам, если мы, несколько пожертвовав стройностью изложения, попутно посвятим их в технологию этого забытого ремесла.

При всей своей внешней сложности она довольно проста и доступна. Основой служит обычное слово. Например, «сон». Вы берете это простое (плебейское) слово и облагораживаете его, приплетая к основе другое слово. Например, «совершенье». Так «сон» превращается в «совершенье сна». При полной неизменности первоначального смысла полученный узор приобретает благородство, изящество и непередаваемый аромат старины.

Таким же образом создаются и более сложные узоры, ценность которых увеличивается пропорционально количеству слов, приплетенных к основе. Так, простое – «было жарко» превращается в благородное – «земли перекалялась нагота», «смотреть» – в «зрение возжечь», «было лень» – в «лень, как болезнь, во мне смыкала круг». И уже не «пошлость», а «пошлости нетрезвая жара», не «писать», но «на казнь посылать свечу ради тщетного смысла ночного» или так: «подобострастный бег карандаша спешит служить и жертвовать длиною», не «ходить», но «совершать балет хожденья», не «кресло», но «глубокий плюш казенного Эдема», не «лыжник», но – «ликующий лыжник снегов», не «наступил ноябрь», но «уж сбылся листопад. Извечным этим средством не пренебрег октябрь, склоняясь к ноябрю»…

Словесные кружева ахмадулинской выделки по сути представляют собой «завитки вокруг пустоты» (Так Блок довольно точно определил сущность модернизма). Естественно, что и сами их узоры часто создаются не из вещественного сырья, но из опредмеченных абстракций. При помощи некоего алгоритма плетения совершается, как сказала бы сама Белла, балет превращенья прилагательных, т. е. свойств предметов, в существительные, т. е. в сами предметы: «темной глубины» – в «тьму глубины», «белой бумаги» – в «белизну бумаги», «непослушного тела» – в «непослушанье тела». Так появляется «скромность холста», «невинность курка», «лба простота», «простор тесноты», «звук немоты», «недоуменье танца», «опрометчивость уст», «незрячесть глаз», «чрезмерность зренья», «ночи безымянность» и т.д. и т. п.

Когда-то Маркс по достоинству оценил подобные кружева. Он писал Энгельсу: «Зато персидская проза убийственна. Например, «Ranzat-us-sa-sa» благородного Мирхонда, излагающего персидский героический эпос очень образным, но совершенно бессодержательным языком. Об одном короле retired (ушедшем в отставку) он пишет: “он ударил в барабан отставки палочкой ухода от дел»…Того же Виллаха постигнет участь короля Афразиаба Туранского, которого покинули его войска и про которого Мирхонд пишет: “Он кусал себе ногти ужаса зубами отчаяния пока из пальцев стыда не брызнула кровь убитого сознания».

«Принцессы крови сидели на этих креслах», –

уверяет Настю г-жа Вербицкая.

Блюда у барина – серебряные.

Вазы – из цельного оникса.

Стол – из синего агата.

Рамы на картинах золотые.

Вино он пьет «Lacrima Christi»…

Это как раз тот самый стиль, который любят

у нас почему-то штабные писаря, парикмахеры,

гостинодворцы, молодые лакеи…

К. Чуковский, «Вербицкая», 1910 г.

Глава 3. «А МНЕ ЕЩЕ СИЛЬНЕЕ ХОЧЕТСЯ»

Да, нравится. И не просто нравится, а привлекает все больше и больше поклонников. Нравится, несмотря на то, что узкоцеховая проблема писания или неписания стихов, как и прочие нюансы этого процесса, о которых сообщает вам поэтесса в своих творениях, вас, читатель, вряд ли волнуют: она «на казнь посылает свечу ради тщетного смысла ночного» и мучится, бедняжка, оттого, что «уж целый год не знает, не умеет слагать стихи», а вам утром – на работу, на свою ежедневную казнь ради тщетного смысла земного, а потом – в очередь за…да почти за всем (не спросив: «Что там дают?», становитесь – приучились). А потом – к плите. Так что, говоря высоким штилем, что вам Гекуба и что вы Гекубе, что в переводе на наш современный русский означает: мне бы ее заботы. Нет, что там ни говори, трудно поверить, что бесконечные уверения в любви к Пушкину (которого вы, читатель, тоже уважаете – вон какие очереди на подписку), что эти уверения из стиха в стих заставляют звенеть сокровенные струны вашей души. И совсем уж невозможно представить себе, что вы согласны так, за здорово живешь уступить, позволить поэту увести из-под собственного носа вашу собственную жену лишь потому, что он «Фауст и фантаст». Дудки! – себе дороже. Пишешь? Пиши. А рукам воли не давай. И все же нравится. И значит, не что, а как. Нравится то самое, над чем так убийственно иронизировал Маркс.

Нет, упаси меня боже обвинять вас, читатель, в антимарксизме – вы человек приватный и не обязаны в своей частной жизни исповедывать марксизм. Да и времена не те, чтобы политические ярлыки навешивать, – прошли те времена. Я даже не осмелюсь журить вас за дурной вкус, – о вкусах не спорят. Другое дело – попытаться понять причины.

«Чары», – скажите вы цветаевским словом? О, если бы «чары», если бы все это было так беспричинно и личностно, как вам кажется, или как в известной песне Высоцкого, строка из которой стоит в названии этой главы! Так ведь нет. Потому что, смею вас заверить, это не вам нравится, потому что ваше «нравится» – лишь иллюзия выбора, а сам выбор продиктован вам социально. Так что, извините, совсем не в «чарах» дело. Дело в другом.

Поэтесса и жена известного поэта, переводчика, литературоведа рассказала мне однажды забавную историю.

Было это то ли в 17, то ли в 18 году. В чем-то вроде вошедшей в историю литературы «Бродячей собаки» (а может, именно в ней) выступали поэты. Публика была пестрая: армяки, шинели, вечерние туалеты. В первых рядах сидели перевитые пулеметными лентами герои революции – матросы.

– Одной из первых выступала моя подруга. Страшная трусиха, она с первых дней революции, продолжая для себя писать в обычном тогда духе, стала одновременно писать стихи «a la russe» для новых хозяев: с матом, с похабщиной, с черт знает чем. Их-то она и начала читать, преданно глядя в глаза первому ряду. Им – на их языке. Это казалось ей беспроигрышной лотереей.

И вдруг одного из них перекосило. Он вскочил с места и с криком: «Ах, курва! Ты что это нам?!» – стал рвать маузер из деревянной кобуры. За ним повскакивали с мест и другие «братишки». Переполох начался страшный. Подруга моя бросилась за кулисы. Матросы загромыхали на сцену…

Не знаю, чем бы это кончилось. Но тут я с перепугу начала читать – была моя очередь. Что-то изысканное, в духе Северянина и Бальмонта.

И матросики остановились. А потом устроили мне бурную овацию. Как я потом узнала, в это время наши мужчины закатали подругу в какой-то попавшийся под руку ковер и черным ходом вынесли из театра. Такая вот история.

Да, такая вот история. Оказалось, что матросам не нужен мат. Оказалось, что матросам нужно про принцессу Ирен и вообще про красивую жизнь. Оказалось, что им нужно, чтобы тоненькие поэтессы уводили их от повседневности. А матом они могли и сами. И повиртуозней.

Да и вообще, как известно, кухаркам испокон веков нравилось про графинь, про Бову-королевича, про генерала Скобелева на белом коне.

– Матросы. Кухарки…Боже мой, при чем здесь все это? Да знаете ли вы, кто читает Ахмадулину?

Знаю. Но скажите, положа руку на сердце, разве ваша жизнь не так же однообразна и уныла, как ее, кухаркина? Разве не для того, чтобы уйти от нее, забыть о ней, вы хватаетесь за первый попавшийся детектив? Разве не вы, отстояв очередь за цыплятами, вечером отстаиваете другую – на очередную зарубежную мелодраму? Разве не от однообразия жизни своей убегаете вы в футбольный матч по телевизору, в оглушающую поп-музыку – куда угодно, только подальше от будней, заполненных бытом и работой?

И Белла уводит вас в то, четвертое измерение, где все не так, как в вашем мире: где говорят не о том и не так и не совсем понятно, где дети не орут и не задергивают вас, а являются «серебряным облаком» – этакими ангелочками, красивыми и бесплотными, где тяжелая и уродующая вас беременность представляется так: «Под сердцем, говорят. Не знаю. Не вполне. Вдруг сердце вознеслось и взмыло надо мною, сопутствовало мне стороннею луною, и муки было в нем не боле, чем в луне», где на плечах несете вы не семью, но «созвездья», где «капроновые два крыла проносит ангел грациозный», где боль не от травмы, не от ссоры в коммунальной квартире, но от невозможности найти эпитет к «свече» и где все: и сама свеча, и эпитет к ней, и дождь, и сад, и садовод – не жизнь, но театральные декорации, где все – ах, боже мой, до чего красиво, до чего не так! Это – как мечта о рае. Хочется верить и молиться. И чувство красоты, гармонии и благодарности расправляет в вас свои белые ангельские крыла, заслоняя хоть на маленький кусочек уворованного времени «этот безумный, безумный, безумный мир».

Но это только одна составляющая того явления, которое зовется Беллой Ахмадулиной.

Вторая – ваше осознанное или неосознанное фрондерство. Ибо всем своим естеством изящный, тонкий стих Беллы противостоит газетной трескотне и потоку поэтической периодики, лозунгам и славословию, приевшимся словесным штампам и не менее приевшимся штампованным темам. И это ваше «нравится» – Белле – не столько «да» – ее стиху, сколько «нет» – установившейся норме. Так по закону антитезы, когда умирал человек, в племенах, где норма – бритоголовые, члены рода в знак траура отращивали волосы, а там, где норма – длинноволосые, брили головы (см. у Плеханова в «Письмах об искусстве»).

И все же дело не только в антитезе. Дело в том, что с некоторого времени вам почему-то захотелось не просто другого, а старой бронзы подсвечников, темной, тяжелой мебели, икон – короче, того самого аристократизма, который раздражал Маркса в «благородном Мирхонде», за который во времена не столь отдаленные расстреливали, гноили в тюрьмах и, в лучшем случае, отправляли в места не столь отдаленные. И это отнюдь не означает, что вы разошлись во взглядах с Марксом и, чего доброго, стали антимарксистами. Вовсе нет. Все это находится в полном соответствии с марксистскими представлениями о том, что бытие определяет сознание. Просто, как уже говорилось, меняются времена, и мы меняемся вместе с ними.

Плебея и теоретика революции плебеев Маркса аристократизм не мог не раздражать. Когда же, именно благодаря Марксу и в полном соответствии с его теорией, кто был никем, тот стал всем (а стать всем для плебея и означало на деле получить все то, чем владел аристократ), плебея потянуло на аристократизм (о чем довольно хорошо сказано у одного автора, не то, чтобы забытого вовсе, но которого рекомендуется забыть).

Сегодня эта тяга представляется просто модой, приобретением чуть ли не последнего десятилетия, а Белла Ахмадулина – пророком ее. Увы, читатель, именем Клио я вынужден рассеять это заблуждение: установка на аристократизм – не мода, а симптом, уже не раз обнаруживавший себя на протяжении человеческой истории.

Глава 4. КОЕ-ЧТО О ГЕНЕАЛОГИИ ИЛИ РОДОСЛОВНАЯ БЕЛЛЫ

В поэме «Моя родословная» Белла занялась своей генеалогией совсем не случайно. Не только затем, чтобы сравняться с «любовью ее души» – Пушкиным. И не только затем, чтобы всей структурой поэмы с ее далекими историческими экскурсами навести читателя на аналогию с другой биографией, так хорошо знакомой ему в изложении В. Маяковского («Хочу быть римскою папой!»)

Основной, вряд ли осознанный поэтессой, смысл поэмы видится нам в другом: как Пушкин в своей «Родословной» доказывал свою принадлежность к старому дворянству, так Белла доказывает свою принадлежность к новому – к тем, кто был никем. Недаром, в ее «Родословной» – не князь, не боярин, но шарманщик и «азиат, что нищенствует где-то» (и это чрезвычайно важно – нищий, то есть тот, кому нечего терять, кроме, понятно, своих цепей), и, конечно же, революционер – Александр Стопани.

И не потому ли, что именно это было поставлено во главу угла, проявилась в поэме одна странность: Белла, для которой звание поэта превыше всего, а тема поэзии – чуть ли не единственная во всем творчестве, рассказав нам о своей человеческой родословной, даже не упомянула о родословной поэтической? Этот пробел мы и попытаемся здесь восполнить.

Тяга к аристократизму, установка на аристократизм во все времена (во всяком случае, на протяжении новейшей истории) знаменовала собою завершающую фазу революции. Воплощением этой закономерности в разное время и в разных странах стали артиллерийский поручик, возложивший на свою голову корону империи, и сын сапожника, присвоивший себе титул генералиссимуса. И это не случайно – так осуществлялась заветная мечта того, кто был никем, стать всем.

Эта закономерность нашла яркое отражение в истории российской словесности.

XIX век в России был, в сущности, веком буржуазно-демократической революции, которая началась на Сенатской площади. Эта революция, отразившись, как в зеркале, в литературе своего времени, противопоставила салонному Карамзину и даже демократичнейшему аристократизму Пушкина великих плебеев – Некрасова, Достоевского, Чехова. Мода на демократизм была настолько велика, что даже истинный аристократ – граф Лев Николаевич Толстой – вынужден был опроститься и обрести, по словам Ленина, «мужицкий голос, мужицкую мысль».

Когда же революция завершилась и буржуа, разночинец – нувориш прочно вцепился во власть, «стал всем», носившееся в воздухе требование демократизма сменилось установкой на аристократизм и хорошие манеры. Но, не будучи аристократом, наш демократический нувориш трансформировал аристократизм в снобизм, а хорошие манеры – в манерность. В литературу широким потоком хлынули жеманство, изыск, красивость. Завершающая фаза буржуазно-демократической революции вызвала к жизни символизм. Симптомом ее перерождения, вырождения стали госпожа Вербицкая, Мирра Лохвицкая, Северянин, Вертинский и прочие, им же числа несть.

Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!

Удивительно вкусно, искристо, остро!

Весь я в чем-то норвежском! Весь я в чем-то испанском!

Вдохновляюсь порывно! и берусь за перо!

В будуаре тоскующей нарумяненной Нелли,

Где под пудрой молитвенник, а на нем Поль де Кок

Игорь Северянин

Я жажду наслаждений знойных

Во тьме потушенных свечей,

Утех блаженно-беспокойных,

Из вздохов сотканных ночей

Мирра Лохвицкая

О, прорезь глаз наискосок,

И легкость шубки серебристой,

И бархат капора, и льдистый,

Мутнее золота, зрачок!…

О, как трогательно ты любила!

Сердце на холодном острие

Не тебе ль пылавшим подносила

Шпага кавалера де Грие?

Всеволод Рождественский

Словно Тьеполо расплавил

Теплым облаком атласы…

На террасе Клеопатры

Золотеют ананасы.

Михаил Кузмин

И, взойдя на трепещущий мостик,

Вспоминает покинутый порт,

Отряхая ударами трости

Клочья пены с высоких ботфорт.

Или, бунт на борту обнаружив,

Из-за пояса рвет пистолет,

Так, что сыплется золото с кружев,

С розоватых брабантских манжет.

Послушай: далеко, далеко за озером Чад

Изысканный бродит жираф.

Николай Гумилев

В общем:

В бананово-лимонном Сингапуре, в бури,

Когда под ветром клонится банан,

Вы грезите всю ночь на желтой шкуре,

Под вопли обезьян.

Александр Вертинский

Не правда ли, мой читатель, в этом тонком и удивительно изысканном аромате, таком давнем и полузабытом, вдруг ощутил ты нечто столь волнующе знакомое, что вместе с тогдашним (не тем, каким знал ты его еще недавно, ни в коем случае не тем!) Всеволодом Рождественским готов вновь, уже сегодня, повторять написанные более полувека назад слова:

Как не зачитаться вечерами,

Если в душном воздухе теплиц

Пахнет старомодными духами

С этих легкомысленных страниц!

(Ах, не этими ли духами пахнут и сегодня легкомысленные страницы Беллы Ахмадулиной?!)

…Российская буржуазно-демократическая революция завершилась разложением – декадансом. На смену ей пришла революция социалистическая. Теперь уже стать «всем» стремились не буржуа и разночинцы, но рабочие и крестьяне. И литература вновь стала демократической, обретя их голос.

Я, ассенизатор и водовоз,

Революцией мобилизованный и призванный,

Ушел на фронт из барских садоводств

Поэзии – бабы капризной.

Владимир Маяковский

Знаю, музу мою невзлюбила экзотика.

Не воспитанный с детства в охотничьих играх,

Мой герой не ходил на Чукотку на котика

И не целился в глаз полосатого тигра.

Алексей Сурков

Пою. Но разве я пою?

Мой голос огрубел в бою,

И стих мой…блеску нет в его простом наряде.

Демьян Бедный

Так новая литература в лице своих ведущих представителей недвусмысленно заявила, что изыски кончились и настала пора говорить другим языком и о другом. Таково было веление времени. И новые поэты и вчерашние салонные шаркуны настроили свои лиры в унисон этому велению.

По лужам, по грязи смешная девчонка

Бежит, предлагая газеты,

По-воробьиному щелкает звонко:

«Декреты! декреты! декреты!».

А. Крайский

Взвешивает утренний удой

И у сепаратора стоит

Наш Василий –

Парень молодой

И на самом деле, и на вид.

А. Твардовский

В общем:

Но вот все двери растворились,

Повсюду шепот пробежал:

На службу вышли Ивановы

В своих штанах и пиджаках.

Н. Заболоцкий

Или, как совершенно верно отметил Александр Блок:

Гетры серые носила,

Шоколад Миньон жрала,

С юнкерьем гулять ходила –

С солдатьем теперь пошла.

…Прошло время. Революция отпраздновала свое десятилетие. Трупы старого, расстрелянного мира давно убрали. Все подскребли, подчистили (даже историю). Но откуда-то с литературной обочины вдруг потянуло сладковатым трупным запахом:

Повези меня, миленький, в бар,

Там, где скрипка зудит до рассвета.

Подари золотой портсигар

Да чулочки кирпичного цвета.

Л. Попова

Не повторяй былые испытанья,

Не отравляй отравленной души.

Простились мы на острове молчанья,

Расстались мы в сиреневой тиши.

В. Долин

За шепот шин, за голоса дрожанье

В холодной трубке, за разлив зари

Над площадью, за то, что горожане,

За то, что вспыхнем и перегорим.

Н. Дементьев

Постепенно этот запах стал ощущаться не только у поэтов обочины. Потянуло душком прошлого и в произведениях будущих классиков.

В новых балладах и стихах Николая Тихонова явственно запахло Киплингом, который был официально предан анафеме как апологет империализма, и Гумилевым, просто расстрелянным. Да и словами новый классик стал выражаться какими-то изысканными:

Не лжет жена, и стар лакей,

Но книги, погреба и латы,

И новый Цезарь налегке,

Уже под выведенной датой.

«И мох и треск в гербах седых»

Тут счастье с колоды снимает кулак,

Оскал Гулливера, синея, худеет,

Лакеи в бокалы качают коньяк,

На лифтах лакеи вздымают индеек.

«Гулливер играет в карты»

Я одержимый дикарь, я гол.

Скалой меловою блестит балкон.

К Тучкову мосту шхуну привел

Седой чудак Стивенсон.

«Я одержимый дикарь, я гол»

(Ну как тут не вспомнить Северянина:

Я остановила у эскимосской юрты

Пегого оленя, – он поглядел умно…

А я достала фрукты

И стала пить вино.

И еще:

Задушите меня, зацарапайте,

Предпочтенье отдам дикарю!).

Ну, ладно – бывший гусар Тихонов. Но вот уже у рабоче-крестьянского Уткина едва слышно зазвучала мелодия старого романса:

Не этой песней старой

Растоптанного дня,

Интимная гитара,

Ты трогаешь меня.

В смертельные покосы

Я нежил, строг и юн,

Серебряную косу

Волнующихся струн…

Короче:

Берет за грудь певунью

Безусый комиссар.

«Гитара»

Снова, еще почти совсем неприметная, появилась установка на изыск: «изумрудное небо», «серебряная пена», «серебряная флейта», «золотая клавиатура», «золотые купола», «серебряная метель» – драгоценности поднимаются в цене. И вот уже ветер у Уткина вдруг надевает мягкие туфли и халат, что уж никак не вяжется с рабоче-крестьянским лирическим героем, а рядом с ним появляются «арфы проводов», встают «рюмки кипарисов» и улыбка превращается в «серебряную рыбку».

Ничто так оперативно не отражает тончайших, еще даже не успевших оформиться в сознании, нюансов психологии, как сравнение и эпитет, ибо в них прежде всего проявляется подсознание. И вот уже даже у «братеника» Прокофьева появляется «сладчайшая поэзия из расцелованного рта», Дон становится «сиреневым», острова – «синими», «рвется ночи кружево», «горят в небесах золотые ометы», бежит на лыжах Сольвейг, откуда ни возьмись, забрела в стихи блоковская Незнакомка. Короче, стало похоже на то, что «мой братеник ходит к Ливерпулю По чужим, заморским сторонам».

Так это Прокофьев, чего ж тогда спрашивать с попутчика Мандельштама, с Иванушки-дурачка Мандельштама, который, расслышав все это, решил, что так и надо, что уже время, и вдруг во весь голос сказал:

Я пью за военные астры,

За все, чем корили меня:

За барскую шубу, за астму,

За блеск петербургского дня,

За музыку сосен савойских,

Полей Елисейских бензин,

За розу в кабине ролс-ройса,

За масло парижских картин…

Голосом поэтов заговорило будущее. Но было оно скрыто даже от глаз, призванных быть прозорливыми, завесой времени. И потому голос будущего приняли за голос прошлого (Да и как не спутать – уж очень похожими они были, голоса эти). Юродивого Иванушку-дурачка сослали в места не столь отдаленные, чтоб не путался, значит. И поэты снова настроили свои лиры на демократический лад:

За нефть и чугун,

За прокат нашей стали,

За честное слово,

Что Сталину дали, – задыхался от восторга Прокофьев.

Сталинское слово – на века! – вторил ему Светлов.

И Жданов знал, что Сталина заданье

Он выполнит железом и огнем, – прорицал Тихонов.

Пойми, как Сталин прост и благороден, – втолковывал Антокольский.

Лети, мой металл, свети, мой металл,

Не меркни ни в холод, ни в жар,

Чтоб Сталин сказал: «Хороший металл,

Спасибо тебе, сталевар!», – писал Асеев.

Сталин – наша слава боевая,

Сталин – нашей юности полет, – убеждал Сурков.

Демократия торжествовала. Поэты истово утверждали простую и грубую прозу жизни.

Однако недаром сказано: гони природу в дверь – она влетит в окно. В звуках демократических фанфар чуткое ухо все явственней улавливало мелодии императорских гимнов. Далекой ассоциацией приходили на ум державинские оды.

Слова стали простыми, стиль – грубым. Но позолота «с розоватых брабантских манжет», осыпавшись, засверкала на маршальских звездах, в пышном звании генералиссимуса. Тот, кто был никем, наконец, по-настоящему ощутил себя всем, заявив об этом в известной формуле о полной и окончательной победе социализма.

Социалистическая революция завершилась. Страна входила в свою постреволюционную фазу. И симптомом окончательной победы революции, как во все времена, стала установка на изыск, на те ценности, которые революция отвергала. Эта установка и родила Беллу Ахмадулину.

Тянет, как фокусник изо рта

И у себя, и у других.

В. Маяковский

Музыку я разъял, как труп.

А.С. Пушкин

Глава 5. ПОЭЗИЯ РАСПАДА ИЛИ РАСПАД ПОЭЗИИ

Но прежде – несколько строк теории. Так сказать, экстракт, потому что самой теории здесь не место.

Любое настоящее произведение искусства – целостный организм, где, как в живом, биологическом организме, все взаимосвязано. Органичность этой взаимосвязи такова, что в принципе, как Герасимов по черепу восстанавливал весь облик, так по одному сравнению можно (подчеркиваю: в пределе) восстановить суть целого. Я говорю: по сравнению, ибо сравнение всегда несет в себе свернутую психологию восприятия. Когда полная луна сравнивается с детским шариком на веревочке, мир в стихе воспринимает либо ребенок, либо взрослый, но сквозь призму детства. Это уже определяет его, стиха, тематику. Когда же луна катится, скажем, как каравай, – перед нами восприятие либо крестьянина, либо просто голодного человека. В стихе Пушкина такое сравнение немыслимо. В стихе Есенина оно почти неизбежно. Когда о луне говорится: «крупного калибра, золотая пишет траекторию луна», стих связан с армейским восприятием. В стихе Есенина такое сравнение невозможно. В этом ограничении практически и являет нам себя целостность поэтического организма – чужеродные ему ткани не приживаются по принципу биологической несовместимости.

Я привел в пример сравнение, но принцип касается всего диапазона средств, используемых в стихе.

И еще: поэзия, движение образа или мысли в стихе, каким бы причудливым оно нам ни казалось, подчиняется законам логики, как и всякий текст, ибо родовой статус поэзии – информация.

Подчеркиваю: речь идет не просто о зарифмованном тексте, но о поэтическом произведении. Это его законы. Что же касается просто зарифмованного текста, то ему эти законы не писаны…

Стих «Выпусти птицу» – далеко не худший у Вознесенского. В нем есть та характерная экспрессия, которая подкупает читателя в лучших стихах поэта, есть благородная эмоция, есть…все то, что вообще отличает стихи Андрея Вознесенского, которые ни с чьими другими не спутаешь.

Выписываю его целиком, чтобы читатель в процессе нашего рассмотрения мог сверять частности с целым (именно в этом состоит тот анализ на целостность, который мы собираемся произвести):

Выпусти птицу!

Что с тобой, крашеная, послушай?!

Модная прима с прядью плакучей,

бросишь купюру, выпустишь птицу.

Так что прыщами пошла продавщица.

Деньги на ветер, синь шебутная!

Как щебетала в клетке из тиса

та аметистовая четвертная –

«Выпусти птицу!»

Ты оскорбляешь труд птицелова,

месячный заработок свой горький

и «Геометрию» Киселева,

ставшую рыночною оберткой.

Птица тебя не поймет и не вспомнит,

люд сматерится,

будет обед твой – булочка в полдник,

ты понимаешь? Выпусти птицу!

Птице пора за моря вероломные,

пусты лимонные филармонии,

пусть не себя – из неволи и сытости

выпусти, выпусти…

Не понимаю, но обожаю

бабскую выходку на базаре.

«Ты дефективная, что ли, деваха?

Дура – де-юре, чудо – де-факто!»

Как ты ждала ее, красотулю!

Вымыла в горнице половицы.

Ах, не латунную, а золотую!..

Не залетела. Выпусти птицу!

Мы третьи сутки с тобою в раздоре,

чтоб разрядиться,

выпусти сладкую пленницу горя,

выпусти птицу!

В руки синица – скучная сказка,

в небо – синицу!

Дело отлова – доля мужская,

женская доля – выпустить птицу!…

Наманикюренная десница,

словно крыло самолетное снизу,

в огненных знаках над рынком струится,

выпустив птицу.

Да и была ль она, вестница чудная?..

Вспыхнет на шляпе вместо гостинца,

пятнышко едкое и жемчужное –

память о птице.

А теперь начнем. По строчкам. Пробуя каждую на зуб.

«Что с тобой, крашеная, послушай?!

Модная прима с прядью плакучей»…

Судя по обращению, поэт с «примой» незнаком. Правда, через несколько строф он скажет: «Мы третьи сутки с тобою в раздоре», скажет, как человеку не только знакомому, но и близкому. Однако пусть вас это не смущает. Просто по ассоциации вспомнил другую. С кем не бывает? Так ведь «ты» все время относилось к той, а теперь к этой, а через строфу – опять к той. Хоть бы предупредил как-то. А то нелогично получается.

Нелогично? Да разве поэзия должна быть логичной? Должна? Закон? Для Пушкина и Блока – возможно. Да их закон для нас не писан. Может быть, в алогичности все очарование? Как у Мандельштама. Помните, как Цветаева о нем: «Почему люблю Мандельштама, с его путанной, слабой, хаотической мыслью, порой бессмыслицей (проследите-ка логически любой его стих!) и неизменной магией каждой строчки. Дело не в классицизме – в чарах».

И поэт, следуя своему закону, в погоне за чарами перемандельштамливает Мандельштама, оставляя далеко за собой и реальность и логику, как сверхзвуковой самолет – звук.

Казалось бы, зачем в императиве кричать «девахе», на твоих глазах выпускающей птицу: «Выпусти птицу!»? Сама ж выпускает – зачем же надрываться? Но что до этого поэту, если ему, вопреки логике, хочется надрываться. Если ему позарез нужно, чтобы вы поняли: и он, и он такой же, хоть и не выпускает птицу, так сказать, стать соавтором, примазаться к «приме» (очень даже современное свойство!).

И что поэту до того, что продавщица не может «пойти прыщами» не только грамматически («…выпустишь птицу. Так что прыщами пошла продавщица»), но и физически. Пятнами – может, а прыщами – враз, на глазах у почтенной публики? – нет. Но ему охота – прыщами. А поскольку он – автор стиха, ему, автору, представляется, что здесь, как в известном армянском анекдоте, действует один закон: моя рыба – что хочу, то и делаю, потому в зеленый цвет покрасил и на стенку повесил.

И красит, чего уж там стесняться?

Сначала вам кажется, что речь идет о модернизированном варианте известных строк: «На волю птичку выпускаю При светлом празднике весны» (кстати, в стихах у Вознесенского мы часто будем встречаться с модернизированным способом выражения истин, открытых задолго до него). Итак, о чем? Казалось бы, о благородстве – это ли не благородство: выпустить живое из клетки, наплевав на горький месячный заработок, на то, что «будет обед твой – булочка в полдник»?!

Но не торопитесь, мой читатель, поверить в чудо, ибо имеете вы дело с фокусником. Я и сам вместе с вами готов был поверить в это, но…

Сначала меня остановила строка из следующей за «булочкой» строфы: «пусть не себя – из неволи и сытости». Позвольте, какая уж тут сытость, если «заработок горький», если приходится «Геометрию» Киселева продавать на обертки? А может быть, «Геометрия» не к тому – никто ее и не думал продавать, просто это символ нарушения логики, а рыночная обертка так, для красного словца (с этим мы тоже не раз еще встретимся у Вознесенского: красное словцо – это он любит)? Ну, ладно. А булочка в полдник и сытость – это как?

Так и не найдя ответа, я еще через строфу наткнулся на нечто, уж совсем сбившее меня с толку:

Как ты ждала ее, красотулю!

Вымыла в горнице половицы.

Ах, не латунную, а золотую!..

Не залетела. Выпусти птицу.

Так вот, оказывается, в чем дело: сама готовила клетку – горницу, даже для приманки половицы вымыла! Только ждала не латунную, а золотую, а та не залетела!

Нет, ничего не понимаю. Давайте сначала. Итак, вначале была живая, реальная птица, которую некая «прима» за четвертную выпустила из клетки. Голодная была прима или сытая, на последние выпускала или «от некуда девать деньги», неважно. А важно уже, что произошло «чудо – де-факто»: сначала, прибавив к неволе словечко «сытость», автор сместил идею сострадания живому, попавшему в неволю, в сторону мещанства и сделал свою полуголодную героиню пленницей «неволи и сытости», то есть этого самого мещанства. Потом птица в клетке по ассоциации вызвала в памяти пословицу: «лучше синицу в руки, чем – журавля в небе», которая и есть девиз мещанина. Пословица заслонила живую птицу, а вместе с ней идею освобождения из неволи, которой был оплодотворен первоначальный факт – случай на рынке. И автор, как ярмарочный зевака, бросился вслед этому новому впечатлению, потеряв при этом первоначальный смысл, как кошелек с деньгами. «В руки синицу – скучная сказка, в небо – синицу!», – орет ярмарочный зевака теперь. То есть речь уже о том, чтобы не размениваться на мелочи – не влетела золотая, латунную выпусти. И что с того, что этот новый смысл никак не вытекает из первоначальной картины – деваха платит четвертную только за то, чтобы выпустить птицу, не потому, что латунная, а не золотая, а потому, что в клетке? «Моя рыба!», – кричит автор.

И тут ему приходит в голову еще одна интересная мысль: «Дело отлова – доля мужская, женская доля – выпустить птицу». Ну как не побежать и за ней ярмарочному зеваке, у которого глаза разбегаются, который одного боится: как бы чего не упустить. А что мысль эта ниоткуда не вытекает – ни из первой птицы, ни из ассоциативной синицы, да и из опыта реальности – тоже, это нашего ротозея мало заботит (жаль, не пришла ему в голову еще одна пословица: за двумя зайцами погонишься – ни одного не поймаешь).

По дороге зевака ненадолго останавливается возле еще одного аттракциона: птица в клетке превращается в эмоцию горя, а сама клетка – в нутро близкого человека, с которым он в раздоре. Тут он, вспомнив кстати современное учение о необходимости разрядки, закричал свое «выпусти птицу!» уже по этому поводу и бросился обратно, досмотреть – выпустит или не выпустит.

И поспел аккурат во время: не только увидел, как «наманикюренная десница» «над рынком струится, выпустив птицу», но даже заметил «на шляпе вместо гостинца пятнышко едкое и жемчужное – память о птице».

Что ж, в наблюдательности зеваке отказать нельзя. Только в стихе это зачем? Зачем птичий помет – в память, пусть хоть и эстетизированный – жемчужный? То есть поэт хочет сказать, что вместо благодарности…

Да ничего он не хочет сказать, ровно ничего. Просто увидел, что капнуло и…сассоциировал. Это вы по привычке, от Пушкина до Блока прививавшейся, смысла ищете. А ему и первой попавшейся ассоциации достаточно – лучше синицу в руки, чем журавля в небе: – смысл дело трудное – целостности требует, а целостность нелегко дается.

Нет, читатель, что и говорить, дали мы маху вначале, назвав Вознесенского фокусником. Фокусник – это высокий профессионализм, предельная четкость и выверенность каждого движения. Другое дело – ярмарочный зевака: ему бы только успеть, а там – «все оглазею, все зарифмую». Тут ни что не важно, ни как. «Горница» и «прима» из разного стилистического набора и одно с другим никак не вяжется? Ну и что? Жалко ведь – слово хорошее. И что с того, что «десница» и «крыло самолетное» тоже из разного набора и что крыло это не работает, не поднимает никакого смысла, не обладает летучестью? Да ведь как похоже, если снизу смотреть, ведь ногти, как огни на крыльях! Разве откажешься?

Да и врете, что не работает. На смысл стиха не работает? Так ведь и нету в нем определенного смысла, так, один крик: «Выпусти птицу!». А на читателя – работает. Потому что читатель не будет всеми этими анализами-шманализами вашими заниматься, смысла доискиваться. Читатель эмоцию, крик этот схватит. И еще кое-что. Но об этом – после.

А однако же, при всем том, хотя, конечно,

можно допустить и то, и другое, и третье,

может даже…ну да и где же не бывает несообразностей.

Н. В. Гоголь, «Нос»

Глава 6. ВЫПУСТИ ПТИЦУ!

«Выпусти птицу!» – ратует Вознесенский. Кому кричит, ей, уже выпустившей? Да нет, себя выкрикивает, себе – «чур тебе!» кричит. Ибо органически не может отказаться от синицы в руки.

Ибо достаточно ему увидеть любое подобие, как он забывает обо всем на свете. Ради этого он готов нарушить логику, лишить стих смысла, опровергнуть самого себя. Важно одно – чтобы было похоже. Бывает, что подобие работает на смысл, еще чаще оно остается пустым. Но что ему до этого? На что похоже?

Вот язык, красный и шершавый, похожий на подкладку калоши. На что работает, куда ведет сравнение? Да важно ли это? Похоже?

Вот в стихотворении «Время на ремонте» Вознесенский замечает, что «время 0-0 – как надпись на дверях». Позвольте, но при чем здесь ассоциация с туалетом? Вы что-то хотите сказать этим о времени?

– Ровным счетом ничего. Как, впрочем, и птичьим пометом на шляпе. Но ведь похоже?

Да, похоже. Чайки в небе – на плавки бога, усы, свисающие вниз, – на гусеницу-землемера. Но к чему? «Челка с круглыми залысинами липнет трефовым тузом», хотя больше ничто в стихе не имеет отношения к карточной игре. Баки, действительно, можно уподобить «ручке под верхним бачком, воду чтобы опускать», хотя непонятно, что определило выбор именно этого подобия, потому что баки еще похожи на тропинки от ушей ко рту, оборвавшиеся тропинки, а также на обруч наушников, а также на авангард армии, грозящей затопить равнину лица, а также…мало ли что на что похоже! У натягивающей лук лучницы стрелу, действительно, можно представить как продолжение соска. Но попытайтесь продолжить этот образ – дайте стреле вырваться из лука – и бессмысленность, мимолетность сравнения (именно мимо летность) становится очевидной. И так будет из стиха в стих.

– А знаете, на что похожа женщина, сделавшая мостик на перевернутой вверх дном лодке? – вопрошает Вознесенский. И тут же с гордостью человека, видящего то, что скрыто от других, провозглашает: «На ручку от утюга!».

Да, похоже. Но зачем? Зачем ей делать мостик на лодке, да еще и перевернутой вверх дном? Именно для этого, для сравнения. Ведь согласитесь, иначе его бы не было.

Чего только не сделает Андрей Вознесенский для того, чтобы увековечить пришедшее в голову сравнение! Лодку перевернуть – это сущий пустяк. На худой конец, сравнение, которое почему-либо не удалось пристроить в стихи, не грех и за самостоятельный стих выдать. Так время от времени пустые подобия гипертрофируются и начинают жить сами по себе, как нос у Гоголя. Вот несколько таких квази-стихов:

Ночь

Сколько звезд!

Как микробов в воздухе…

***

Сколько свинцового яда влито,

сколько чугунных лжей…

Мое лицо никак не выжмет

штангу

ушей…

***

Висит метла, как танцплощадка,

как тесно скрученные люди,

внизу, как тыща ног нещадных,

чуть-чуть просвечивают прутья.

Зима

Приди! Чтоб снова снег слепил,

чтобы желтела на опушке,

как александровский ампир,

твоя дубленочка с опушкой.

***

– Мама, кто там вверху, голенастенький –

руки в стороны – и парит?

– Знать, инструктор лечебной гимнастики.

Мир не может за ним повторить.

Бедные сравнения! Пойманные в силки стихов, эти латунные и золотые птички бессмысленно томятся в клетках вымученных строф. Но ведь поэт – не птицелов. Выпусти птицу!

Я слагал кощунственно и истово

этих слов набор.

Андрей Вознесенский

Если в этот волшебный сосуд

заключить самые клокочущие,

кипучие чувства, они заледенеют

там раз навсегда, словно скованный морозом водопад.

К. Чуковский, «В. Брюсов»

Глава 7. АНИМИЗМ НАВЫВОРОТ ИЛИ ПРОКЛЯТЬЕ ЦАРЯ МИДАСА

Искусство начиналось с анимизма – очеловечивания, одухотворения природы и вещей. При всей их случайности в сравнениях Вознесенского, как правило, есть своя последовательность – все живое в них превращается в вещь. Вознесенский – это анимизм навыворот, антиискусство.

Как гимнастка превратилась в ручку от утюга, так соловей превращается «в сантехнический озонатор», совы – в «телефоны-автоматы», стрекозы – в «шурупы», петухи – в «аккордеоны с клавиатурой хвостов», белка становится алюминиевой, а бедную божью коровку поэт опрокидывает на спинку только для того, чтобы превратить в «чашку красную в горошек». Так, при помощи несложного алгоритма, убивается все живое, что попадется под руку Вознесенскому: кот превращается в радиоприемник, который «зеленым глазом ловит мир», псы – в зажигалки, из которых «светят тихие языки», головы – в лампочки, ввернутые в патроны черных костюмов. Гроздья сирени перестают цвести и превращаются в микрофоны, бутоны – в авторучки в чехольчиках с стержнями белыми для пасты. Да что там бутоны! Даже звук застывает и «изгибается в форме саксофона», даже душа превращается в «вертикальный штопор», даже о любимой, как о снаряде, – «белокурый недолеток» или так – «шаровая молния». Все замерзает, «словно скованный морозом водопад». Лед. Лед. Лед…

О любви – так: «Во мне, несмотря на мусор, девяносто процентов тебя».

О смерти – так: «Лед 69».

Париж, навеки вошедший в наши сердца теплом и светом строк Хемингуэя и многих-многих до него и после, обернулся у Вознесенского миром «паутинок, антенн, оголенных проволочек», поэтический преемник – «сыном класса «Ан» и «707 – Боинга», а поэтические предшественники – Пушкин и Лермонтов «с свинцом в груди» – всего лишь «проколотыми билетами»…Воистину, ради красного словца не пожалеет и отца! Кстати, отца Вознесенский тоже не пожалел.

Отец, мы видимся все реже-реже,

в годок – разок,

– так начинается стих «Отцу». И в этих строках, наконец, как будто зазвучала искренняя, настоящая тоска. Только не верьте тоске Вознесенского ни тогда, когда он тоскует о сыне «класса «Ан» или «Боинг-707», ни тогда, когда об отце, ни тогда, когда о святом духе, превращающемся в штопор. Потому что все это для него, как и для «божественного кореша» – Беллы Ахмадулиной, «лишь причина для стихосложенья, для мгновенной удачи ума». Потому что достаточно впереди мелькнуть сравнению, подобию, как куда денется эта тоска! Поэт уступит место ярмарочному зеваке. Не поэт – человек уступит. И побежит за новым зрелищем.

Так будет всегда. Так было и на этот раз.

Сначала Каспий показался «сухим морским коньком», затем всплыли рыбы «с глазами, как капсюль». И «тихая минута, которой ты измучился сейчас», уступила место бюрократическим пунктам «а» и «б», в которых стала усыхать, превращаясь в «сухой морской конек», трагедия природы и живая мысль отца (к слову, всякие цифры, параграфы, размерности одна из характерных черт «поэзии» Вознесенского, его «сухой морской конек»).

А затем трагедия и тоска и вовсе усохли, потому что под руку подвернулось пресловутое схоластическое: «сколько ангелов на конце иголки», которое поэт тут же модернизировал в «сколько человечества уместится на шпиле Эмпайр Билдинг и Останкино?» (уж очень эти шпили похожи на острие иголки – как отказаться?). Ворвавшись в стих, сравнение перевернуло первоначальный смысл, как это бывало и будет не раз, вверх тормашками, поставило живые вопросы, над которыми бьется человечество и которыми мучился отец, в один ряд со схоластикой, убило и живое чувство, пробившееся было в начале стиха, и живую мысль, как пятнышко дерьма, птичьего помета убило все человеческое в подвиге «чудо-девахи».

Так случается почти со всем, чего касается стих Андрея Вознесенского. О, проклятье царя Мидаса, под рукой которого все превращалось в холодные слитки золота!

И все герои Вербицкой подрожат-подрожат, посверкают глазами,

да вдруг ни с того, ни с сего и выпалят: «Спенсер…Энрико Ферри…

селекционизм…Кампанелла…Г-жа Вербицкая старается: «реакция»,

«ассоциация», «психоз», «процесс» у нее на каждом шагу…

К. Чуковский, «Вербицкая», 1900 г.

«Вопрос: что у нея внутре?»

«У мене виутре…неонка».

А. и Б. Стругацкие, «Сказка о тройке»

Глава 8. НАСЛЕДИЕ ГОСПОЖИ ВЕРБИЦКОЙ

или

БЛЕСНА ГОСПОДИНА ВОЗНЕСЕНСКОГО

Ах, как любит такие слова Андрей Вознесенский! Почти так же, как игру в пустые подобия. И даже больше, чем г-жа Вербицкая.

Ракетодромы и эскалаторы, метрополитены и полиэтилены так и кишат в его стихах. А еще: Маркс и Авиценна, Менделеев и Пикассо. А еще: «переход от феодализма к капитализму», «Геометрия» Киселева и генетика, наследственная память и эллипсы. А еще – олигархи и агрегаты, квадраты, ракеты, аминокислоты, капрон, неон, циклотрон…

В общем, как 67 лет назад сказал К. Чуковский о госпоже Вербицкой, чье имя стало синонимом мещанской литературы: «Это делает книгу интеллигентной, не правда ли?».

Вот эта-то интеллигентность и есть та самая поблескивающая металлическая пластинка или рыбка, та самая фальшивая приманка, именуемая у рыбаков блесною, на которую клюет современный просвещенный читатель, как клевал на нее его менее просвещенный предок 70 лет назад.

70 лет назад! Боже, до чего все изменилось!

Уже не «Сердце» мурлыкают инспектора уголовного розыска в минуты раздумья, а слушают Бетховена. Не рыбу они ловят в свободные минуты, а пишут статьи на литературоведческие темы. В их разговорах мелькают имена Вольтера, Праксителя, Лукреция Кара, библейской Юдифи, Байрона, Фолкнера, Мориака, Беккета и уж не помню, кого еще…От персонажей современных приключенческих повестей только и слышишь: «Почитайте у Дарвина…«, «Меня пугает глобальная утилитарность человеческих устремлений…«, «Прущий структурализм Беккета…».

Неслыханно выросли за последние годы и убийцы. Они рассуждают об «истине красоты», утверждая, что их смущает «ее многообразие». Они цитируют Фрейда. И уже не довольствуются комнатами и комнатушками. Имеют собственные дачи, пьют «джин-фис», «джин-тоник», «вермут Чинзано», «виски Маккини», курят «Мальборо», «Кент», «Пэл-Мэл»…Перед нами самая экстравагантная современность.

– Постойте! – скажете вы. – Куда это вас занесло? Ведь речь же о стихах, о Вознесенском. При чем здесь детективы?

Ах, прошу прощения, совершенно случайно попал сюда отрывок из статьи Н. Ильиной «Исповедь фельетониста», напечатанной в 8-м номере «Вопросов литературы» за 1977 год. Бывает же такое. Вот не так давно поэт и доцент Литературного института Василий Журавлев напечатал же в своем сборнике стих Анны Андреевны Ахматовой, случайно приняв за свой. Еще раз прошу прощения, но, надеюсь, процитированный отрывок более походит на критический пассаж об Андрее Вознесенском, чем стихи Журавлева на стихи Ахматовой. Так что, если его извинили, то меня уж сам бог велел, тем более, что я не доцент…

Ах, читатель, но скажи, разве не сладостно звучали для тебя слова из процитированного отрывка? Скажи мне, о читатель, почему так вздрагивает твое верное сердце, когда ты слышишь имена Беккета и Джеймса Джойса, Кафки и Дос Пассоса, Набокова и Пруста? И почему уже ничего не говорят ему имена Толстого и Чехова, Хемингуэя и Джека Лондона, Леонида Андреева и Ибсена – этих кумиров предыдущих поколений?

Молчишь? Тогда скажу я. Потому что прошло 70 лет, но ничего не изменилось. И, боюсь, пройдет еще 170 лет – и ничего не изменится. Кроме имен. Потому что меняются имена, меняются времена, но по-клоповьи живучим и по-клоповьи неизменным остается мещанин.

Меняются имена. Но не меняется суть мещанина, его девиз: чтобы все как у людей (как жаль, что древние не знали этого девиза! Как благородно и интеллигентно звучал бы он на латыни! А может быть, это я не знаю, а они знали? Ведь клоп – насекомое чрезвычайно древнее).

«Все как у людей». Этот девиз, как мы уже убедились, вызвал к жизни Беллу Ахмадулину. Ибо истечение слюной издавна было естественной физиологической реакцией мещанина на аристократизм (что зафиксировано задолго до опытов Павлова Мольером).

«Все как у людей». Эта установка родила и Андрея Вознесенского. При всей непохожести их, они не только дети одного времени, не только поэты, творящие «завитки вокруг пустоты», то есть модернисты. Они и генеалогически как две стороны одной медали, ибо ведут свою родословную от госпожи Вербицкой. Только и того, что Белла Ахмадулина через Северянина и Бальмонта заимствовала у нее тот самый стиль ампир, «который любят у нас почему-то штабные писаря, парикмахеры, гостинодворцы, молодые лакеи», а Андрей Вознесенский, через футуристов, – тот самый стиль, который, как писал в той же статье К. Чуковский, обожали «бестужевки и медички, курсистки и студенты, которых г-жа Вербицкая указывает в качестве главных своих почитателей». Только и всего-то разницы, мой читатель.

«Все как у людей». Внешне мещанин ужасно демократичен. Совсем как Андрей Вознесенский. И как демократ он – за равенство. Прежде всего, за равенство в пересчете на вещи: у тебя – семь слоников, и у меня ровно семь, у тебя холодильник – и у меня холодильник, у тебя телевизор – и у меня телевизор.

А зачем ему, спросите, чтобы все как у людей? Чтобы уважали. У него, у мещанина, просто разбухшее, гипертрофированное чувство собственного достоинства или, если посмотреть снизу, непреходящий комплекс неполноценности. Он-то сам превосходно, пусть не разумом – нутром своим, чует, что сидит в нем, как писал Ленин в статье «Памяти графа Гейдена», полуобразованный лакей и хам, что он – человек, скорее в ресторанном смысле (с прищелкиванием пальцами), чем в горьковском. Он выйдет в «дворяне» или «интеллигенты», в курсистки, студенты, в доктора наук даже. Но он очень боится, что кто-то вдруг, глядя на него, выразительно прищелкнет пальцами (как это сделал по отношению к говорящему клопу один из героев «Сказки о тройке»). И потому его лозунг «Быть как все» превращается в нечто вполне современное и даже отдающее не кормушкой, но государственным мышлением: «Быть на уровне мировых стандартов».

Мировые стандарты меняются. И он, скребя лапками, меняется в них. Во времена Вербицкой мировой стандарт – это «Спенсер…и Энрико Ферри…селекционизм…Кампанелла». И он, как адъютант Кутузова у Толстого, «с удовлетворением прислушиваясь к звуку собственного голоса», произносит эти имена. Потом мировым стандартом станут Энрико Ферми, Хемингуэй, Ремарк. А там дойдет и до Беккета с Кьеркегором, до капрона, нейлона и циклотрона.

Да, и до циклотрона. В понятие уровня мировых стандартов войдут ЭВМ и АСУ – короче, НТР. И тогда мещанин в государственном масштабе, чтобы не отстать от «людей», начнет внедрять у себя эти самые ЭВМ и АСУ: у тебя – АСУ и у меня – АСУ. А мещанин приватный начнет осваивать новые слова из интеллектуально-научного лексикона: агрегаты, квадраты, ракеты, аминокислоты…И, чтобы никто не заподозрил его в консерватизме и отсталости, кричать: «Я – ЧП НТР» (то ли член партии, то ли чрезвычайное происшествие, но скорее, последнее), как это провозгласил Андрей Вознесенский в «Диалоге обывателя и поэта с НТР», в котором обыватель и поэт составили опереточный дуэт.

Одна беда: в силу своей полуобразованности мещанин, отхватив в обе жмени ЭВМ и АСУ и вызубрив энное количество слов из научно-интеллектуального лексикона, совершенно не представляет себе, что делать с этим добром. И, естественно, ничего путного из него делать не может, по каковой причине все это разнообразное хозяйство неизменно переводится на навоз. ЭВМ и АСУ превращаются в нагромождение электронных схем и ячеек, которое не работает, но зато обрастает целой армией клопов, кормящихся при ём.

Не работают и выученные слова: они тоже превращаются в нагромождения – в интеллектуалообразный small talk, по-простому, треп, или…стихи Андрея Вознесенского, которые эти слова лишают какого бы то ни было смысла, не говоря уже о чувстве.

И эти стихи ему, мещанину, конечно, нравятся. Вернее, не сами стихи, к этому он, мещанин, сроду был равнодушен, а слова, слова в них ему нравятся. Потому что ни логики, ни смысла ему не нужно – слова ему подавай, но чтобы как у людей: с маркой «made in USA», на худой конец, с клеймом «НТР».

Вы скажете: ну зачем ему (или вам?) слова?

А затем, что при всем своем показном демократизме этот самый мещанин – сноб. Такова его диалектическая сущность. Ибо, полуобразовавшись, он, как говорится, от ворон отстал, а к павам не пристал. Так и не став павой, он хочет, очень хочет, оглядываясь, а не прищелкнут ли пальцами, отделить себя от ворон. И эти-то самые слова становятся для него знаком его выделенности, отделенности – галстуком сноба, тростью сноба, котелком сноба на уровне лучших аристократических колледжей.

– Беккет, – говорит он, встречаясь в компании.

– А Пруст! – отвечают ему.

И это значит: «Держимся, старик! На уровне! Все в порядке. All right! Very well! How do you do?!».

Обрывки? Но им и не нужно целое, цельность – то самое, что отличает ученого и поэта. Им нужен знак, купюра из этой целостности.

Выходя из кинозала, они толкуют о крупном плане, наездах, ритме и т.д. Они называют имена. Много имен. И при этом самых-самых, на уровне мировых стандартов: Феллини, Бергмана, этого самого, как его, Куросавы. И где-то рядом – Андрея Тарковского и Андрея Вознесенского.

И что с того, что Феллини, Бергман и Куросава – это, прежде всего, сложность и интеллектуальность сути, а Тарковский и Вознесенский – только сложность формы (да и то в какой-то «надцатой» копии), что с того, что ни у того, ни у другого нет цельности, отличающей искусство от поделки, что с того, что от этих копий за версту разит смесью французского с нижегородским, смесью горницы с самолетом, как сивухой от самогона. Что с того? Ведь по сути только это ему, мещанину, и нужно – знак, по-научному, денотат. Да и при всем желании не может он понять этой разницы – полуобразованность не позволяет. И потому – даешь Вознесенского! Даешь Научно-Техническую, не перерастающую в духовную! Пусть эта самая Научно-Техническая – просто старый «ундервуд», лишь бы «внутре…неонка». Пусть вместо настоящей рыбки – блесна, вместо поэзии – демагогия, тот же официоз, от которого его, мещанина, тошнит, да только в другом обличии. Антимир. Даешь антимир! Даешь антитезу по Плеханову!

И потомки штабных писарей, парикмахеров, гостинодворцев и молодых лакеев, смешавшись с потомками бестужевок, медичек, курсисток и студентов начала века, рукоплещут потомкам госпожи Вербицкой – Белле Ахмадулиной и Андрею Вознесенскому.

«Собака взбежала на высокую гору. – Сегодня ветер с севера, – сказала она.

Понюхаем, чем он пахнет… У нашей собаки удивительный нос».

К. Чуковский, «Доктор Айболит»

Глава 9. «ПАХЛО РЕВОЛЮЦИЕЙ»

В те далекие годы, когда начиналась их молодость, он был первым среди равных. И не только потому, что первым вошел в поэзию. А потому, что первым обнажил шпагу против традиций, установившихся в поэзии.

Он реформировал стих, смело введя в систему корневую рифму. И молодая поэзия пошла по его стопам

Но не это главное. И даже не то, что именно он нанес первые и наиболее смелые удары «наследникам Сталина» (как был назван один из его стихов, уже не дошедших до нового поколения).

Главное в другом – он был и остается наиболее демократическим поэтом нашего времени. По темам, по стилю, по духу. В отличие от тех двоих, чья родословная – от г-жи Вербицкой, он – от Некрасова и Маяковского.

Уже в 1955 – 56 годах он ввел в литературу нового героя – воистину простого человека, но не литературно-простого, просто простого, из жизни. Человека «с челочкой на лбу» («Свадьбы»). Просто человека. Не проштампованного клеймом – «Сделано в СССР». Как и сам поэт, человек этот – «разный – натруженный и праздный, целе– и нецелесообразный». Это фронтовик. Но не герой, а пошляк («Фронтовик»), за которого стыдно. Это какие-то «шалавые» и пьяные девчонки – продавщица, буфетчица, кассирша. А еще – «лифтерша Маша лет под сорок». И компания джазистов. И «девка в сапогах и маечке голубенькой». И дикторша, но не парадная, а та, у которой «сумка руку оттягивает. Рыба в ней еще вздрагивает» («Две дикторши»).

Да и писал он о своих героях, «о времени и о себе» как-то прозаично и приземленно, совсем не в духе гимнов и акафистов, которые предшествовали его появлению в поэзии. Так писал:

Играла девка на гармошке.

Она была пьяна слегка,

и корка черная горбушки

лоснилась вся от чеснока

«Играла девка на гармошке»

Говоришь: «Брось ты, Женька,

осуждающий взгляд».

«Интересная женщина»,

про тебя говорят.

«Снова грустью повеяло»

За Москвой петуха я пугаю,

кривого и куцего.

Белобрысому парню

я ниппель даю запасной.

Пью коричневый квас

в пропылившемся городе Кунцево,

привалившись спиною

к нагретой цистерне квасной.

«На велосипеде»

…Две дикторши телевидения

сидели и пили коньяк.

Коньяк был плохой, тираспольский,

хуже куда уж быть!

Но пили они, будьте ласковы, –

геологам так не пить.

«Две дикторши»

Таких встречаешь, брат, не часто…

В тайге все проще, чем в Москве.

Да ты не думай, что начальство!

Такая ж баба, как и все…

«Бывало, спит у ног собака»

Таков был язык. Даже для демократичного, но литературного Твардовского неприемлемый. В язык поэзии вошла самая обыкновенная проза. Здоровая и естественная, она была в стихах, как баба среди аристократок, уже несущих на себе печать вырождения.

И была во всем этом смелость поэта, ощутившего свое время и свое право быть таким.

Одно за другим следовали «Бабий яр» и «Идол» – «обманный божишка небольшой, с жестокой, деревянной, истонченной душой», божишка, которому «несли и мед и мех, считая, что он молится и думает за всех». А потом – «Долгие крики» и «Катер связи», «Бляха-муха» и «Про Тыко Вылку», «Граждане, послушайте меня», «Баллада о браконьерстве» и «Баллада о нерпах»… И во всем этом пахло революцией.

…Великое десятилетие страны, а вместе с ним и великое десятилетие Евгения Евтушенко, говорившего от имени поколения, закончилось в 1965 году «Казнью Стеньки Разина» из поэмы «Братская ГЭС» – страшными по своей обнаженной биографичности и боли строками:

Дьяк мне бил с оттяжкой в зубы,

приговаривал, ретив:

«Супротив народа вздумал!

Будешь знать, как супротив!»

Я держался, глаз не прятал.

Кровью харкал я в ответ:

«Супротив боярства – правда.

Супротив народа – нет».

«На следующий день рано утром Авва снова взбежала

на высокую гору и начала нюхать ветер. Ветер был с юга».

К. Чуковский, «Доктор Айболит»

Глава 10. МУШКЕТЕР ПРЕВРАЩАЕТСЯ В АББАТА.

Нет, я бросил поэзию: так только, иногда сочиняю

какие-нибудь застольные песни, любовные сонет

или невинные эпиграммы. Я пишу проповеди, мой милый.

А. Дюма, «Двадцать лет спустя»

Революция была подавлена в зародыше. Стало тихо. Только время от времени раздастся в этой тишине крик диссидента, как крик кукушки в ночном лесу. Да только не успеешь посчитать, сколько она там накуковала. И опять – тишина.

Со времени выхода в свет первого сборника Евтушенко прошло 20 лет. Шел 1972 год. И Евтушенко, как и его товарищи по оружию – Белла Ахмадулина и Андрей Вознесенский, еще раз демонстрировал правоту древней пословицы: «меняются времена и мы меняемся вместе с ними». Бывший мушкетер, бывший фрондер надел сутану, совсем как Арамис, и стал читать проповеди:

– Ребенок, будь отцом отцу.

«Сын и отец»

– Когда мужчине сорок лет,

Ему пора держать ответ…

«Когда мужчине сорок лет»

– Какой же толк тогда в литературе

и в жизни обеззубевшей такой,

когда не бури ищешь ты, а тюри,

хотя, конечно, в тюре есть покой?

«Уже тебя, как старца, под микитки»

– О, почему, предчувствиям не вняв,

любимых сами в пропасть мы бросаем,

а после так заботливо спасаем,

когда лишь клочья платья на камнях?

«Свидание в больнице»

Гражданственность превратилась в занудливое морализаторство. Из стиха в стих чеканит Евгений Евтушенко афоризмы из материала заказчика. А материал – банальность:

Кто принял историю мира

в свою негигантскую грудь,

того навсегда распрямило,

того никому не согнуть.

«Горная дорога»

Если нету вокруг опоры,

то опора у нас внутри.

Дружба – это антитрясина.

«Баллада о дружбе прозы и поэзии»

– Бессердечность к себе – это тоже увечность.

– Горе тоже прекрасно, когда не последнее горе.

– Есть в желаньях опасность смертельного

пережеланья.

«Горе тоже прекрасно…»

– Есть у любого гения предел –

лишь подлость человечья беспредельна

«Предел»

– Тот мещанин убогий, кто мещанством счел семью,

кто, ставши мужем и отцом, не муж и не отец.

«Семья»

– Человек расползается, тупея,

если стала сила духа в нем слаба.

«Помпея»

– Миллион приятелей

означает – нет друга.

«В мире, нас отуманившем»

– Жизнь без ребенка – нищета.

«Прогулка с сыном»

– Власть над природой – это цель наук.

«Признание властолюбца»

– Народ никто не уничтожит.

«Китайский матрос»

– Когда мы любим, ничто не пошло,

когда мы любим, ничто не стыдно…

«От желания к желанью»

И, наконец, успокаивая себя, поэт гордо провозглашает:

– Закат не конец для поэта,

не смерть для тебя, музыкант.

Есть вечная сила рассвета

в тебе, благородный закат.

«Святые джаза»

И так далее, и так далее. И не только в 72, но и в 73, и в 74, и в 75… Все более и более отрывается поэт от живых, конкретных деталей, наполнявших его стихи тогда, в молодости, от невыдуманных биографических подробностей. Все более и более стих его перерастает в декларацию, в моралитэ. Все более и более становится он перелицовкой старых истин…

И уже не рукоплещет Политехнический. И уже тот самый скоморох, который бежал за Стенькой Разиным, замечает: а король-то гол. И хохочет во все горло, не понимая, что это и его, скомороха, трагедия.

Конец таланта есть невозможность мятежа.

Евгений Евтушенко

Глава 11. «НАД КЕМ СМЕЕТЕСЬ, ГОСПОДА?!»

Да, не от хорошей жизни сменил поэт свой мушкетерский камзол на сутану аббата. Не вина это его, а трагедия.

И тогда, когда он был в зените славы, как и сейчас, когда толпы поклонников и поклонниц отхлынули от него, Евтушенко не был поэтом. Евтушенко был стихотворцем, публицистом. И в этом он не изменил себе.

Но изменилось время. И публицисту не осталось ничего другого, как говорить банальности и читать проповеди. Ибо все, что в нем было, было от времени и временным. О, как бы хотелось ему остаться мушкетером и как порой даже сейчас нет-нет да и проглянет в нем мушкетер! Но прав был Портос, когда советовал Арамису: «Друг мой, будьте мушкетером или аббатом, но не тем и другим одновременно».

И все же даже в проповедях своих он остается, как и прежде, искренним и демократичным. И, как светловские герои, идут за ним и сегодня верные ему герои его молодых стихов: кассирша и продавщица, буфетчица и гардеробщица, шалавая девчонка и «парень с челочкой на лбу». Для них, простых людей, он остается их поэтом, как их поэтом был его далекий предок – Некрасов.

Для них он остается поэтом. Хотя даже то малое, что было в нем от поэта, унесло время. Он остался там, на развилке дороги, ведущей от шестидесятых к семидесятым. Он остался там, отдав все лучшее, что у него было. И там следовало бы выбить надпись: «здесь похоронен поэт, рядом со временем, его породившим».

…Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко. Неподвижно застыли на холсте времени три богатыря – божественный кукиш, как сказал бы один из них…

Жан Коллен умер… Одно только мне подходит:

стать слугой той власти, которая нас угнетает.

Оноре Бальзак, «Блеск и нищета куртизанок»

ЭПИЛОГ

Ну, а четвертый? Ведь их было четверо.

…Мы сидели у моря, недалеко от дома Волошина. Он читал стихи. Один из них, который, кажется, никогда не был напечатан, назывался «Зал ожидания». Был он о том, что все чего-то ждут. И о том, не пора ли из зала ожидания перейти в зал свершений.

Он кончил читать и, помолчав, без всякого перехода вдруг сказал, в духе времени чуть-чуть иронически:

– Мы забаллотировали на выборах все московское правление. Теперь мы сами – правление.

– Зачем? – спросил я.

Он посмотрел на меня удивленно.

– Что вы собираетесь с этим делать? – уточнил я.

Он пожал плечами:

– Ничего. Просто пришло наше время.

1977 г.

P. S.

Роберт РождественскийУмер 19 августа 1994 года, на три года пережив день, положивший начало распаду СССР.

Лауреат премии «Золотой венец» (1966)

  • Государственная премия СССР (1979)

 

Евгений Евтушенко

С 1986 по 1991 год был секретарём правления Союза писателей СССР. С декабря 1991 года – секретарь правления Содружества писательских союзов. С 1989 года – сопредседатель писательской ассоциации «Апрель».

14 мая 1989 года был избран народным депутатом СССР и оставался им до конца существования СССР.

  • 1969 – Орден Знак Почёта
  • 1983 – Орден Трудового Красного Знамени
  • 1984 – Государственная премия СССР – за поэму «Мама и нейтронная бомба»
  • 1993 – Орден Дружбы Народов – Евтушенко отказался его получать в знак протеста против войны в Чечне
  • 2003 – Царскосельская художественная премия
  • 2006 – Почётный гражданин города Петрозаводска
  • 2009 – Командор чилийского ордена Освободителя Бернардо О’Хиггинса.

Также присуждены:

  • Литературные премии: «Фруджено-81» (Италия), «Академии СИМБА» в 1984 году (Италия), Международная премия «Золотой лев» (Венеция) и др.
  • 22 января 2005 в Турине Евтушенко была вручена итальянская литературная премия Гринцане Кавур (Premio Grinzane Cavour) – «за способность донести вечные темы средствами литературы, особенно до молодого поколения»
  • В 2007 году, по инициативе Всемирного конгресса русскоязычных евреев (ВКРЕ), выдвигался на Нобелевскую премию по литературе 2008 года за поэму «Бабий яр»
  • Является почётным членом Испанской и Американской академий, профессором в Питсбургском университете, в университете Санто-Доминго.
  • В 1994 году именем поэта названа малая планета Солнечной системы, открытая 6 мая 1978 года в Крымской астрофизической обсерватории (4234 Evtushenko).

 

Белла Ахмадулина

  • Орден «За заслуги перед Отечеством» II степени (11 августа 2007) – за выдающийся вклад в развитие отечественной литературы и многолетнюю творческую деятельность
  • Орден «За заслуги перед Отечеством» III степени (7 апреля 1997) – за заслуги перед государством и выдающийся вклад в развитие отечественной литературы
  • Орден Дружбы народов (1984)
  • Лауреат Государственной премии СССР (1989)
  • Лауреат Государственной премии России (2004)
  • Лауреат премии фонда «Знамя» (1993)
  • Лауреат «Носсиде» (Италия, 1994)
  • Лауреат премии «Триумф» (1994)
  • Лауреат Пушкинской премии фонда А. Тепфера (1994)
  • Лауреат премии Президента Российской Федерации в области литературы и искусства (1998)
  • Лауреат «Брианца» (Италия, 1998)
  • Лауреат журнала «Дружба народов» (2000)
  • Лауреат премии имени Булата Окуджавы (2003)

 

Андрей Вознесенский

  • В 1978 г. Вознесенский получил Государственную премию СССР за сборник «Витражных дел мастер» (1976).
  • Он является почётным членом десяти академий мира, в том числе Российской академии образования (1993), Американской академии литературы и искусства, Баварской академии искусств, Парижской академии братьев Гонкур, Европейской академии поэзии и других.
  • На Парижском фестивале «Триумф» (1996) газета «Нувель Обсерватер» назвала А.А. Вознесенского «самым великим поэтом современности». Награжден орденом «За заслуги перед Отечеством» III степени (2004).

Выпускает сборник за сборником абсолютно новых стихов. Живёт и работает в Москве в Переделкино по соседству с дачей-музеем Бориса Пастернака.